Фиолетовый чернильный сумрак, замешенный на сочащихся из труб дымах, выцветал с каждой минутой. Город зябко просыпался. Под окнами на грязном снегу стелились жёлтые ленты света. Слышались редкие ленивые собачьи голоса, простуженный скрип колодезных воротов и журавцов. У здания уездного комитета партии толпились люди, посверкивая злыми волчьими глазами огоньками цигарок и папирос, громко переговаривались, толкали друг друга.
Днём снег нехотя подтаивал. Крыши и заборы темнели. Кусты сирени не успели скинуть листву. В лужах истово купались крутобокие облака, принимали последние ванны воробьи. К вечеру бахрома кривых сосулек, спускающаяся с крыш, грозила сверкающими пальцами, напоминала о недалёких морозах и буранах. У Воскресенской церкви расцвела, обманувшаяся теплом, рябина. «Не к добру, — сказала тётя, глядя, как племянник Иван проверяет собранный накануне вещевой солдатский мешок. — Надо рубить такое дерево».
— Что из того. Зацвело. Так получилось. Ошиблось. Перепутала осень с весной. Вот и украсила себя цветами, посмеивался Иван, укладывая две овальных гранаты, пачку патронов в картонной коробке с синей полосой.
— Обманулось. Это плохо. К худу. Зима будет, а не весна. Зима — это смерть. Всё и вся имеет свою весну, лето, осень. Зимой не живут. Мудрость народа.
— Вы тётя, философ, сказал Чагин, натягивая подшитые серые валенки, сидя на голбце, рядом с котиком.
— Будь осторожен. Говорят, что скоро кончится новая власть. Отцветёт, как рябина. Видано ли, в Самаре церкви закрыли. В монастырях всех монахов разогнали.
— У нас Гребнев не допускает такого беззакония. Службы идут. Люди должны молиться в храме. Этого нельзя отнимать.
— Есть кто и повыше Гребнева твоего. Прикажут. Он должен выполнить директиву. Ослушаться не сможет. Только до переворота сирот было меньше.
Третий раз Чагин едет с Гребневым в рейд по уезду. И всегда чувствует волнительный холодок, словно перед атакой. Укомовцы организовали сельские Советы. Гребнев развозил газету по сёлам, снимал одних председателей, назначал других, занимался реквизицией оружия, самогона и военного снаряжения, которого в деревнях скопилось много после войны, которая вихрями катилась по уездам большой Самарской губернии.
Материалы Ивана походили на фронтовые донесения, списанные с телеграфной ленты. «Дайте картинку, требовала Пожарская. Покажите, что и где происходило. Не могли эти люди разговаривать одинаково. В темноте услышав человека, можно сказать о нём очень многое. Послушайте, что вы пишите. Через жест покажите отношение к событию, к близкому, к еде. Смотрите на руки, на лицо. Слушайте. Врач не может говорить, как конюх. Оставьте. Я помогу. Не теряйте времени. Его величество Опыт приходят к тем, кто много работает, работает до пота, до изнеможения. …Почти, как Редкин. Он одарённая личность. Но не может идти в ногу со временем. Не получается. — Смуглая кожа Пожарской, освещённая ярким светом, оказалась не гладкой, а с лёгким пушком, незаметным, но существующим. Это открытие потрясло Ивана. Над верхней губой угадывались тёмные крохотные волоски. «Где же я её видел? терзал память. — Мы встречались! Мы были знакомы. — Он перебрал фамилии тех, кого не забыл. — Знал ведь её раньше. Знал… Кто она?»
…Дезертиры подкарауливали активистов-селькомовцев, а те в свою очередь, ловили их и расстреливали «при попытке к бегству». Землю во второй или третий раз поделили по едокам. Из-за клочка, из-за межи бились брат с братом, сосед с соседом. Мирились. Пили до беспамятства самогон. Молодые ходили с гирьками и кистенями на вечёрки. Мазали ворота дёгтем, раскатывали бани. Новая власть у многих зажиточных была костью в горле — вытащить нельзя и не проглатывается. Бедняков она радовала, особенно тех, кто не работал при царе, не собирался потеть и при Советах. Требовали семена, лошадей, кричали на собраниях громче всех ленивые и наглые. Бывшие казаки каялись, умоляли простить за ошибки, старались угодить новой власти, отдавая в коммуны коров и лошадей.
Скрипела упряжь. Щёлкал кнут. Из полумрака доносились молодые голоса. Впереди на поворотах видел Иван двое розвальней, силуэты парней в дохах и тулупах. Позади катились пароконные сани с зачехлённым пулемётом системы Гочкиса, установленным на самокованную треногу, собранную из металлических прутьев церковной ограды. Пулемёт Шоша лежал поверх волчьей полости в ногах у Чагина. На козлах переговаривались два красноармейца. Ему казалось, что голос одного ему знаком с давних пор, но вспомнить не мог, ни имени, ни фамилии.
Отношения с гребневскими ребятами не складывались. Сам виноват был в этом. Когда работал секретарём, не важничал, но загрузив себя работой, не общался ни с кем. В городе помнили, что Чагины имели большой дом с полуподвалом и двумя этажами. Считали их буржуями. Отцов брат был председателем суда, товарищем прокурора. Отец ведал железной дорогой, был попечителем училища, водил дружбу с мастеровыми из депо, но ездил в гости в своей коляске к богатым горожанам, у которых была торговля в руках и промышленность степного городка. Дед Чагин был знатного казацкого рода, отличился на службе царской и был пожалован деревней где-то в крымской губернии, но выйдя в отставку, проигрался, хотя детей своих выучил, откупив от службы. Старший сын был юристом, уехал в Польшу перед февральскими событиями. Иван жил после гибели родителей с тётей и старшей сестрой Лизой, которая вышла замуж за инженера мостостроителя. Оставив записку, Иван отправился в Самару. Сестра уехала во Францию. Известий от них не поступало. Отцова сестра пыталась сберечь добро брата, но её яростно выбросили на улицу анархисты, разрешив взять кое, что из одежды и постельного белья.
На поворотах скрежещут полозья саней по мёрзлой каменистой земле. Искрят самокрутки парней. Это в книгах красиво воюют. Похоже, не доводилось ни Куперу, ни Вальтеру Скотту в штыковые атаки ходить. Не писали они в своих романах, как пахнут посеченные шашками люди, какого цвета у них внутренности, какими глазами смотрят на свои оторванные конечности и вывалившиеся в придорожную пыль внутренности. Да и нужно ли писать, как уродуют друг друга русские люди. Смотрит Иван в степь. Придрёмывает. Тоскует его нежная душа. В который раз он видит один и тот же сон. Разлившийся изумрудный Нил, высокие пирамиды, сверкающие на ослепительном солнце. Кареглазая египтянка идёт к нему со своими слугами. И себя видит, вроде как со стороны, с высоты смотрит на свой окопчик мелкий, на винтовку. Дождь. От ствола пар поднимается. Отступила дивизия под самый Уральск. Разбили казаки штаб. Порубили раненых и обозников. Тяжко и горько. Двадцатидвухлетний Иван Кутяков командует дивизией. Идут на Гурьев. Холод, голод и тиф.
…Не желают белополяки покидать Украину. Дивизия носит имя Чапаева. Только нет его. Никто не знает, где могилка. Тяжёлые бои. То наступали, то отступали. На улице Житомира на полном скаку полетел через голову Иван Кутяков. Несут его контуженного и раненного, а он умоляет шашку найти. Ту, которую вручил ему Василий Иванович, большую шашку, дамасской стали, украшенную серебром. Это была его мечта. «Заслужи, — говорил начдив, будто поддразнивал парня, который не так давно женился на гимназистке Клаве Додоновой из Уфы. И заслужил. Толпы приводил пленных. Дивизию белых разделал под орех. Перед строем снял Чапаев свою шашку с себя и подал другу. А Кутяков застеснялся вдруг. Жалко стало Чапаева. Без шашки он стоит, словно голый в предбаннике. Вроде, как и отказывается. Но Чапаев улыбается в усы, подаёт награду. «Бери, бери. Заслужил». Весело в ротах и полках. Рады за Ивана. И нет Чапаевской шашки у Кутякова. Пропала. Чьи-то заботливые руки прибрали потерю.
«Где-то она есть, у кого-то спрятана. Такое оружие не может ржаветь напрасно в канаве». — Думает Иван. Тепло ему. Расцветает он, как рябина у храма. Воспоминания накатывают, как мягкие волны, нежно приглаживают. Жизнь Ивана делится на два периода: до войны и после. Только забыл он всё, что было у него в детстве. Даже дом свой не узнал, а вот тётю почти вспомнил. Её не просто забыть. Только она его понимала. Пьют фронтовики. Пьют. Каждый день в самогонном угаре проходит. Так легче. Так проще. Когда трезв, тяжело смотреть на мир. Не нуждается в дружбе кичащихся своей властью мальчишек-чоновцев. Не пьёт с ними самогон. Не участвует в соревновании по стрельбе. С одной стороны он командир роты. Хотя и бывший. Гребнев назначил его командовать отрядом самообороны. Вот только на его улице и двух переулках четыре человека согласились служить новой власти. Все пожилые. Покалеченные. Рады получать паёк, но по тревоге Иван не может их собрать. Прячутся. Собранный гарнизон состоит из двух взводов. Наглые и всегда с похмелья парни ходят с кавалерийскими винтовками, иностранными карабинами. Им доставляет удовольствие стрелять в человека. Они уверены в своей безнаказанности. Они тупы и не образованы. Выдают себя за политических. Но некоторые отбывали за грабежи и разбои. Чагина сторонятся. Прикрываются мандатами, в партию лезут с писком. Комсомольцами называют себя. Грабят крестьян. Ищут оружие, а тащат сало и самогон. Борется Гребнев с мародёрством. Наказывает. Боится палку перегнуть. Не дурак. Боится остаться в одиночестве. Но понимает, что на сегодняшний день у него нет, и не будет иных помощников. Другие — честные и преданные не придут. Дома сидят. Со страхом и надеждой ждут возврата старого. Им страшно. Кажется, что весь мир, в самом деле, разрушен до основания. И эта разруха будет долго жить в городах и сёлах, отравляя мысль о вере в будущее, которое придёт и будет ласково сладкой, как апельсин.
Не о такой жизни он мечтал, когда с другом Дудкиным Степаном тайком бежали к Чапаеву, когда, лёжа в окопчиках на жаре, отбивали атаки мальчишек-офицеров. Молодые и симпатичные прапорщики и подпоручики шли парадно. В деревне Вотюкеево петухи пели. Встающее солнце слепило Чапаевцев, всю ночь копавших траншеи. Полки переправились через реку. Перевезли на барже броневики. Один свалился с помоста, подняли, поставили. Иван и его приятель с разрешения покинули обоз, в котором были декорации театра. Анна Фурманова разрешила идти в бой. Числились они политбойцами. Сидеть в обозе не могли. Наступление по фронту, нужно брать Уфу, как взяли Чишму. Девчонки ткачихи выносили бойцов раненых у деревни Новая Каргала, где были ожесточённые бои. Двадцатилетняя комсомолка Лидочка Челнокова вступила в отряд особого назначения Михаила Фрунзе, который влился в 220-й полк 25-й дивизии, несколько раз была ранена. Увязалась за старшим братом Александром, участвовала в боях за Лбищенск, за станицу Сахарную. Была тяжело ранена в этом бою и отправлена в тыл во вовремя отступления к Уральску. Клочкова Таня в перерывах между боями учила грамоте боевых товарищей. Она была учительницей из Сызрани. Перебегая к раненому, была убита. Поднялись, не сговариваясь, бойцы и кинулись на врага, сметая всех на своём пути. Разве могли они кормить лошадей, когда такие отчаянные девушки шли в бой.
Пуля попала с самолёта Чапаеву в голову. Переправу через Белую обстреливали и бомбили с аэропланов. Впереди Уфа. Врач Жемков клещами плотницкими вытащил застрявшую в кости черепа пулю. Забинтовал голову грустного начдива. Иван Кутяков взял переправу дивизии в свои руки. Помчались конники по берегу реки, выискивая лодки, будары, чтобы переправить броневики и орудия. Отняли пароход, прицепили баржу, на которую скатывали «Ланчестеры» и «Остины». Переправляли на другую сторону. День прошёл в угаре. Второстепенное направление, отводимое 25-й, стало главным. Другие полки и дивизии не справились с задачами. Чапаев с Кутяковым справились.
Утром рано ел Иван яишню на сале, как к нему ввели печника. В волнении рассказал, что ночью переплыл реку, чтобы сказать, как утром пойдут полки белых в «психованную» атаку. Иван не знал, что такие атаки бывают. И приказал рыть траншеи и установить на прямую наводку орудия, на флангах выставить все имеющиеся пулемёты. Конницу и броневики спрятал в резерв.
Они тогда ещё не ожесточились. Жалели сверстников, падающих и корчащихся от боли смертельной. В снах и полудрёме видит Иван глаза. Чужие. Болью безутешной окаченные. Много этих укоряющих немых свидетелей страшного и горького. Глаза жалуются и тоскуют.
Не будут встречать ребятишки чумазого от угольной пыли и мазута Степана Дудкина, машиниста паровоза. Это был такой друг! Если обойти все страны, другого похожего на него, не найти. Может быть, и остался под солнцем, не смани он его тогда. Кто знает, кто кого сманил. Сейчас вместе ходили бы в клуб, плевались подсолнечной шелухой, угощали комсомолок жмыхом и тискали их в тёмном фойе кинозала. Может быть, работали вместе. Мечтали о том новом государстве, которое они завоюют, в котором всё будет по справедливости, по совести. У всех будут блины по праздникам и блескучие атласные шаровары, а жилетки — красного бархата. Не получается по справедливости. Не выходит. Пока. Даже лепёшки с отрубями не все едят. Неловко Ивану приносить свой паёк. Тётя в детском доме получает гнилую капусту, прогорклое масло, стакан пшена с чёрными мышиными вкраплениями. Стыдно ему становится, когда выкладывает из мешка сахар, трофейные мясные консервы, коровье масло рисовую крупу, белую муку, осетровый балык, чёрную икру. «Нет справедливости, — думает Иван и тошно ему становится. — За это ли воевали?»
Из губернских организаций наезжают важные уполномоченные в автомобилях, в иностранных пальто, в галстуках и шляпах, пахнущие одеколоном. Глаза наглые, спокойные, лица — свежие, сытые самодовольные. «Эти построили социализм, но только себе, а народ так и будет за кусок хлеб работать. Неужели всё было зря? — задаёт себе вопросы Иван Чагин — коммунист и не находит ответа. — Хорош Гребнев. Окружил себя подхалимами, которые ему в рот глядят. Любимые песни секретаря выучили, чтоб на гулянках петь. Выгнал писаря, который за гуся справку выдал. А справка кому? Надо разобраться. Выгнал одного, а другого принял. Тот в коридорах комсомолок тискает, а те хохочут и конфеты у него берут. Скотов надо таких стрелять, а не в партию принимать. Что сам Гребнев видел? Писать не умеет. В окопах учён, на бронепоезде ликбез проходил. Где Австралия он знает, кто такой Байрон — лучше не спрашивать. Такое время. Он и сам не рад, что приходится заниматься разными вопросами, которые всегда неотложны, которые требуют его вмешательства. Есть исполком, есть аппарат, который всё больше о пайках думает, а не о решении городских проблем. Гребнев сам виноват. Не требует с подчинённых планов работы, не контролирует исполнение их. Сам, везде сам. Не доверяет. Не умеет руководить? И то и другое. Решает Иван.
Прошёл тревожный месяц гражданской жизни. Трудно Ивану вживаться в новую жизнь. Не понимает её. Двусмысленная какая-то она. Две правды у народа и у новой власти. Как понять её? Привозит материалы из рейдов. Ждёт, когда Екатерина Дмитриевна прочитает его новые зарисовки, писанные вечерами в сельских избах при свете коптящих ламп, под пьяные выкрики парней, отбирающих у крестьян оружие, а если подвернутся самогон, сало, не побрезгуют. Попробуй пожалуйся. Подбросят парочку обойм, доказывай, что ты не верблюд.
Катя понимает эту новую жизнь. Она легко разбирается в ней, старается помочь людям вникнуть в её суть. Ничто её не волнует и не тревожит, так как у неё нет сомнений в правильности партийного курса. О НЭПе говорит много, потому что много читала брошюр и газет, поясняющих необходимость новой экономической политики. Вот такая она умная и красивая.