Как бы то ни было, но первые десятилетия XIX века были временем невероятного увлечения российского общества Малороссией. «Здесь так занимает всех всё малороссийское», — с удивлением писал Гоголь матери вскоре по приезде в Петербург. По словам дореволюционного историка литературы А. Н. Пыпина, в то время «малорусское чувствовалось как что-то родственное, а вместе и чужое, но любопытное по своей близкой оригинальности», что и поддерживало «бессознательный интерес к тому, что отличало жизнь малорусскую».
Симптоматично, например, как высказывался поэт и литературный критик П. А. Вяземский о романе своего современника, известного писателя, малоросса по происхождению В. Т. Нарежного «Два Ивана, или Страсть к тяжбам» (1825 г.). Роман он оценивал высоко (не скрывая имевшихся в нём художественных изъянов) и особо подчёркивал новаторство автора. «Мне казалось, — писал Вяземский, — что наши нравы, что вообще наш народный быт не имеет или имеет мало оконечностей живописных, кои мог бы охватить наблюдатель для составления русского романа». Но, к счастью, Нарежный развеял эти опасения. «Подлинно народными русскими» называл романы Нарежного (часть из которых основывалась на общероссийском, а часть — на местном малороссийском материале) и другой именитый журнальный критик Н. И. Надеждин (в обоих случаях выделено мной. — А. М.). И в то же время Вяземский говорит: «.правда, автор наш наблюдатель не совершенно русский, а малороссийский». Речь шла не об этническом происхождении Василия Трофимовича, а о материале романа, действие которого происходит в Малороссии. Вот так, и быт наш, и нравы наши, и романы народные русские, но всё же не совсем. По мере накопления знаний, разработки малороссийской темы этот образ становился всё менее «чужим» и всё более «родственным» и даже «своим».
Впрочем, при всей своей ясно различимой специфике малороссийское уже тогда понималось как часть русского. Ещё со второй половины XVIII века в репертуар придворных и аристократических хоровых капелл и хоров входят украинские песни. Этому во многом способствовали и вкусы их устроителей, среди которых было немало вельмож — малороссов, и приток в эти музыкальные коллективы малорусских кадров. Включается украинский песенный материал и в сборники русских песен (там были представлены как песни, имевшие литературное происхождение, так и народные, бытовавшие в городской и сельской среде). Таковы «Собрание русских простых песен с нотами (1776–1795 гг.)» Н. Ф. Трутовского, «Полное новое собрание российских песен» (1780 г.), составленное Н. И. Новиковым, «Собрание наилучших российских песен» Ф. Майера (1781 г.), песенники Н. А. Львова и И. Прача (1790, 1793 гг.), И. Д. Герстенберга и Ф. А. Дитмара. Присутствовали малороссийские песни в сборниках «Вечера» (1774 г.), «Живописец» (1795 г.). Например, в нотный журнал «Музыкальные увеселения» (1774 г.) были включены танец «Дергунец», песни «Як сказала матуся», «Ой, пид вишнею» (первая публикация данной песни).
Причём украинские песни помещались либо в отдельном разделе, как, скажем, у Львова и Прача, либо просто вперемежку с великорусскими — как у Трутовского (кстати, малоросса) или Герстенберга и Дитмара. Последние, например, поясняли этот принцип тем, что малороссийские песни бытовали в русской городской среде. Биография того же Гоголя полна свидетельств, что малорусские песни с удовольствием слушали и исполняли многие его друзья и знакомые-великороссы. Симптоматично, что никакие другие народные песни (скажем, татарские, польские или грузинские) в «русские» не зачислялись.
Очень точно выразил тогдашнее отношение русского общества к малороссам и малороссийскому составитель первой малороссийской грамматики великоросс А. Павловский. Создание «Грамматики малороссийского наречия» (1818 г.) он объяснял желанием «положить на бумагу одну слабую тень исчезающего наречия сего близкого по соседству со мною народа, сих любезных моих соотчичей, сих от единыя со мною отрасли происходящих моих собратьев». Ближайшие соседи великороссов, соотечественники, единокровные братья — вот три ипостаси этого образа, которые воспринимались либо вот так, слитно, через запятую, либо в зависимости от обстоятельств, времени, личных мотивов говорящего и ещё целого ряда причин выступали вперёд какой-то одной своей стороной.
Малороссийская тематика активно разрабатывалась в русской художественной литературе и фольклористике, обсуждалась на страницах журналов ещё до появления украинских повестей Гоголя. В первые десятилетия XIX века «малоруссистика» была представлена несколькими течениями: собственно малорусским, великорусским, а также польским, и каждое из них искало в этой тематике что-то своё. Если малорусское и великорусское направления можно рассматривать как подвиды одного общего интеллектуально-эстетического течения, то польское увлечение Украиной стояло несколько особняком. И в территориальном плане, но главное, по своим побудительным мотивам и целям.
В отличие от малорусского и великорусского направлений, представленных в столицах, Слободской Украине и, в меньшей степени, в Малороссии, польское было локализовано в основном на Правобережье и Волыни, ещё не так давно бывших «Польшей», и где польский элемент почти безраздельно господствовал в сфере культуры и образования. Присоединяя этот край, российские власти понимали, что возвращают древние русские земли, и даже публично подчёркивали это. Так, на медали, отчеканенной после разделов Речи Посполитой, были выбиты слова «Отторженная возвратих».
Однако всё это нисколько не поколебало польское доминирование в крае: ни социально-экономическое, ни культурное. Наоборот, оно только усилилось, особенно в правление Александра I. В учреждениях и присутственных местах звучала польская речь, русский язык поляки изучать не спешили, и в душе вообще не признавали российскую власть «своей». И всё это происходило на фоне откровенно полонофильской политики властей, выражавшейся в том числе и в том, что побеждённая Польша, ещё вчера сражавшаяся против России под знамёнами Наполеона, получила от российского монарха права и свободы куда большие, чем имелись в самой России. Многим русским современникам — от Карамзина на консервативно-традиционалистском фланге общественного спектра и до декабристов на антисамодержавно-демократическом и националистическом — такая ситуация казалась странной и унизительной. Они были удивлены столь благодушной и милостивой политикой по отношению к давнему и кровному врагу, считая, что надо заставлять поляков плясать «по дудке русской», а не самим подлаживаться под них.
На деле же подлаживаться чаще приходилось как раз русской стороне. И не только в землях, возвращённых по разделам. Начали поляки активно проникать и на Левобережье, где их до того не было уже почти полтора столетия. В частности, попечителем Харьковского учебного округа (в ведении которого находился и Харьковский университет) был назначен С. Потоцкий. Оказались поляки и в числе преподавателей этого университета. Польское присутствие стало сильно ощущаться и в Киеве. Так, дворянские сословные организации города практически полностью оказались в их руках, росло представительство и влияние поляков в образовательных учреждениях. Это польское «культурное наступление» на Киев даже заставило Гоголя резко воскликнуть: «Он наш (то есть малорусско-русский. — А. М.), он не их». На Правобережье же поляки чувствовали себя полновластными хозяевами: в их руках находился Виленский учебный округ, охватывавший восемь губерний, присоединённых к России в 1772–1795 годах. Подчинённые ему гимназии, Кременецкий лицей и Уманское базилианское (униатское) училище являлись проводниками польского культурного и политического влияния.
С конца XVIII века в польских дворянских кругах и интеллигенции господствовала идея-мечта о восстановлении независимой Речи Посполитой и реванша против тех, кому принадлежали её территории. По решению международного Венского конгресса (1814–1815 гг.) воссозданная Наполеоном польская государственность была вновь ликвидирована. Большая часть собственно польских земель с Варшавой отошла России. Впрочем, они существовали в виде Царства Польского, имевшего свою конституцию и широкую автономию. А вот на тех польских территориях, что пребывали в составе Австрии и Пруссии, ничего подобного не было. Однако своим главным врагом польские патриоты-националисты считали не Пруссию и Австрию, и не Великобританию, дирижировавшую Конгрессом, а именно Россию. Более того, восстановления Речи Посполитой они желали в границах 1772 года, рассматривая белорусские и малороссийские земли как свою историческую собственность.
Для иллюстрации подобной установки, на десятилетия, если не больше, ставшей важнейшей составляющей польского сознания, очень характерен один эпизод, связанный с осмыслением поляками творчества Гоголя. Давая крайне негативную оценку гоголевскому «Тарасу Бульбе», польская журналистка А. Лисицкая смогла уместить эту установку буквально в одно слово (к тому же выделенное курсивом). «Описание нашей Украины художественным пером русского (то есть Гоголя. — А. М.) вызывает в польском сердце чувства мучительной боли и возмущения», — утверждала она (попутно отказывая «русскому перу» и русскому народу в способности создавать высоконравственных героев, подобных тем, что создавал польский «художественный гений»).
Восстановлению Речи Посполитой и идее реванша в белорусских и малорусских землях и была подчинена вся деятельность польского движения: как политическая (в том числе осуществлявшаяся через масонские и прочие тайные общества), так и идеологическая. К числу последней относилось также и создание «исторических» и расовых теорий, согласно которым Россия изображалась азиатской деспотией, варварской страной, а русские — народом неарийского и неславянского происхождения, чуждым не то что Европе, но даже не имеющим ничего общего с малоруссами и белоруссами. Автором одной из таких псевдонаучных и чисто политических теорий был выпускник уманского училища Ф. Духинский.
Этим же целям во многом была посвящена и работа поляков на культурно-исторической ниве, в том числе касающаяся украинской тематики. И далеко не все из тех, кто был ею занят, делали это без задней политической мысли. Конечно, были среди поляков и такие, кто, как, например, В. Залесский или З. Я. Доленга-Ходаковский (А. Чарноцкий), искренне увлекались малороссийским фольклором, этнографией, историей. Вацлав Залесский собрал обширный фольклорно-песенный материал, и его «Песни польские и русского люда галицкого» пользовались большой популярностью, в том числе в России (работал с ними и Гоголь). Доленга-Ходаковский интересовался восточным славянством, записал в Галиции огромное количество народных песен и вообще считал, что народная культура лучше сохранилась в более толерантной православной среде, нежели в западнославянской католической. А затем он занялся раскопками славянских городищ под Новгородом и Тверью (да так и остался в России) и своими трудами немало способствовал не только пробуждению интереса к народной культуре и археологии, но и утверждению в российском обществе представления о Правобережье и Галиции как о русской этнической и культурной территории.
Но больше среди польских «украинофилов» было тех, кто обращал взоры к малороссийской истории и культуре в поисках ушедшего «золотого века» Речи Посполитой. Идеализируя польско-малорусские отношения как эпоху братства и сотрудничества, они намеревались использовать эту идеализированную картину для политических нужд дня сегодняшнего. Так, выходец из шляхетской семьи Т. Падура и волынский помещик В. Ржевусский решили добиваться независимости Польши путём формирования в малороссийском обществе пропольских ориентаций и пропаганды идей антироссийского сепаратизма. А чтобы те легче усваивались, предлагали облечь их в казачьи одежды. Фактически эти люди (как и их единомышленники) приступили к созданию «казачьего мифа», стремясь привить памяти о казачестве и Гетманщине отчётливую антироссийскую и пропольскую направленность. И тем самым превращая эти уже давно ушедшие в небытие исторические феномены в идеологическую реальность современности.
Для этого Падура и Ржевусский собирали фольклор, а чаще самостоятельно сочиняли песни и «думы», в которых прошлое Малороссии толковалось в политически нужном для польского движения духе. Ими даже была создана специальная школа лирников, выпускники которой и должны были, посещая корчмы и народные гуляния, распространять среди крестьян Волыни и Правобережья эти думы и песни, тем самым исподволь формируя их мировоззрение. Ещё одним видным украинофилом, писавшим «думы» и поэмы об Украине, Запорожье и казачестве, был Ю. (Богдан) Залесский. Впрочем, воспевал он лишь те эпизоды, которые касались совместной жизни поляков и украинцев и их борьбы с татарами и турками, и старательно умалчивал обо всём, что не вписывалось в эту схему «польско-украинского братства».
Впрочем, влияние подобных «дум» и их сочинителей в крестьянской среде оказалось вовсе не таким значительным, как на то рассчитывали польские украинофилы. А вот в магнатских поместьях Правобережья и Волыни деятельность Падуры, Ржевусского и их лирников нашла широкий отклик. И многие поляки отдавались украинофильству с настоящим увлечением, иногда даже меняя свою идентичность на «украинскую», хотя мировоззренческая ориентация таких людей всё равно оставалась изначально пропольской.
В отличие от малорусского и великорусского, польское течение практически сразу приобрело политические черты: украинофильскую окраску и антироссийскую направленность в духе идей Духинского, Падуры, Ржевусского, Б. Залесского. Ведь это должно было послужить делу восстановления Польши в границах 1772 года (не случайно, что основатели и приверженцы польского украинофильства прошли через восстание 1830–1831 годов). Это польское интеллектуально-идеологическое течение оказало влияние на культурную и политическую жизнь малороссийского общества — в основном на появившееся чуть позже, в 1840-е годы, украинофильское (украинское) движение, которое своим мировоззрением и самим возникновением в большой степени было обязано как раз ему. Однако именно по причине такого своего характера и целей это направление в «малоруссистике» стояло особняком от двух других — великорусского и малорусского.
Каждое из этих последних имело некоторую специфику, например побудительные мотивы. Так, малороссы (к примеру, П. П. Гулак-Артемовский, Г. Ф. Квитка (Основьяненко), И. П. Котляревский, В. Г. Маслович, М. А. Максимович, Н. А. Маркевич, В. Н. Забела) с увлечением отдавались изучению своей этнической природы или же, как В. Т. Нарежный, А. А. Перовский или О. М. Сомов, в своей литературной работе использовали тот материал, который им был хорошо знаком. Великороссы же (А. Павловский, И. Е. и И. И. Срезневские, К. Ф. Рылеев, Ф. Н. Глинка, А. А. Шаховской, А. С. Пушкин, А. Н. Нахимов и другие) или обрусевшие россияне (Н. А. Цертелев) именно что открывали для себя Малороссию. Однако и те, и другие ставили перед собой цели исключительно познавательные и художественные.
Впрочем, чёткой грани между этими течениями не было, они перетекали друг в друга — и географически, и сюжетно, и на личном уровне. Малороссийская тематика, по понятным причинам, активно разрабатывалась в Харькове — в открытом там в 1804 году университете и группировавшихся вокруг него литературных кружках и журналах: «Харьковском демокрите», «Украинском вестнике», «Украинском журнале» (издатели Р. Т. Гонорский и Е. М. Филомафитский). Слово «украинский» в их названии объяснялось географической локализацией: Харьков был центром Слободской Украины, да и Харьковская губерния до 1835 года именовалась Слободско-Украинской. Можно отметить и ещё один литературно-философский кружок, находившийся на Слобожанщине, — «Поповскую академию» А. А. Палицына, получившую название по селу Поповка Сумского уезда, где и располагалась «академия».
Однако не меньшим, а то и большим центром «малоруссистики» были столицы, и особенно Петербург. Там печатались художественные произведения, так или иначе затрагивавшие бытовые стороны и историческое прошлое Малороссии, там выходили первые литературные опыты на малороссийском наречии, там издавались фольклорные и краеведческие труды и сборники. Именно там проживала и основная масса читателей — потребителей этого культурного продукта. В Петербурге на литературном и журналистском поприще работало немало малороссов, в том числе занимавшихся украинской тематикой. А в харьковских журналах и кружках над художественным и научным познанием Малороссии бок о бок с малороссиянами трудились и великороссы: как уроженцы Слобожанщины, так и выходцы из других губерний.
Да и на личном уровне порой непросто было разобрать, кого к какому направлению относить, как тех же Алексея Перовского, Ореста Сомова, Василия Нарежного и ещё целого ряда других. К примеру, останься малоросс Сомов работать в Харькове (даже пиши он целиком на русском языке), его можно было бы отнести к малорусскому направлению. Но поскольку он переехал в столицу, то, несмотря на своё этническое происхождение, имеет больше оснований быть отнесённым к направлению великорусскому.
Не может до конца «развести» эти направления даже субъективный фактор, то есть индивидуальные предпочтения человека, то, какую культуру — русскую или малорусскую — он считал более близкой себе и отдавал ей больше предпочтения (речь в данном случае о малороссах). Это будет характеристикой скорее количественной, нежели качественной: свою деятельность литераторы-малороссы рассматривали как часть общероссийского литературного процесса и активно участвовали в русской культурной жизни. И это будет справедливым даже для тех из них, кто, как Григорий Квитка, Пётр Гулак-Артемовский или некоторые другие, часть своих произведений писали по-малороссийски.
Что уже говорить о людях вроде Сомова, которые не видели необходимости параллельно общерусской развивать ещё и особую малороссийскую словесность, пусть даже как её локальный вариант. Так, в отзыве на «Полярную звезду на 1825 год» он подчёркивал, что было бы желательно, чтобы «Полярная звезда» и дальше продолжала бы рассказывать «нам о нашей отчизне» и «приобрела славу ещё прочнейшую и блистательнейшую — заставила бы русских читателей… полюбить всё русское: и великие наши воспоминания, и коренные обычаи, и язык звучный и благородный». Ведь действовали оба направления в рамках русской культуры, в едином интеллектуальном, эстетическом и языковом поле, на котором трудились и великороссы, и малороссы, своей аудиторией считая всю русскую публику.
Кроме того, малороссов-литераторов или собирателей фольклора интересовала далеко не только украинская тематика, но и сюжеты, не связанные с местной этнической спецификой. Большим вниманием пользовались, скажем, исторические события, причём не из казачьей, а именно русской истории. «Слово похвальное царю Иоанну Васильевичу IV» пишет Иван Ф. Богданович, «Слово похвальное Александру Ярославичу Невскому» — К. Парпура, переводами на современный русский язык «Слова о полку Игореве» занимаются харьковские поэты. Более того, литераторы-малороссы (Василий Капнист, Иван Богданович, Орест Сомов, А. В. Склабовский, Ю. И. Райдаровский) занимаются изучением великорусского фольклора и былинных образов, стилизацией русских народных песен, плачей, сказочных сюжетов.
Что касается представителей малороссийского направления, работавших на Украине, то надо отметить, что даже те из них, кто писал по-малороссийски, значительную, если не большую часть своих произведений создавали на русском языке. Тот же Маслович является автором не только поэмы «Основание Харькова» (1815–1816 гг.), в которой речь идёт, понятно, об украинских сюжетах и в некоторых диалогах употребляется «хохлацка» речь, но и автором русских стихов и басен. Квитка писал романы, Забела был автором ряда песен, музыку к которым написал знаменитый М. И. Глинка. А Гребёнка вошёл в историю благодаря своему знаменитому стихотворению «Чёрные очи», ставшему, после того, как оно было положено на музыку, знаменитым романсом «Очи чёрные» — своего рода визитной карточкой России и русской культуры в мире.
Кстати, пример Евгения Павловича Гребёнки (18121848 гг.) весьма показателен. Для своего времени (первой половины XIX века) он был, пожалуй, одним из самых последовательных сторонников развития малороссийской речи как языка литературы. Он расстраивался, видя, что его земляки смотрят на малороссийское наречие лишь как на просторечный народный говор или способ «похохмить». Гребёнке же принадлежит перевод на него пушкинской «Полтавы». Но вместе с тем основную часть своих прозаических и поэтических произведений (особенно поздних) он написал по-русски, вовсе не считая, что занятия малороссийской словесностью должны подразумевать неприятие литературы русской. И, горячо любя Украину и являясь её патриотом, свою малорусскую идентичность Гребёнка не противопоставлял общерусской.
В этом можно убедиться не только, скажем, читая его поэму «Богдан Хмельницкий» (1839–1843 гг.), в которой политические события середины XVII века подаются как долгожданное воссоединение родных по крови и духу Малой и Великой Руси. Что, кстати, было прямой противоположностью той их трактовке, которую старались привить малороссам поляки. Не менее красноречиво и восторженное описание Киева, которое Гребёнка поместил в одном из своих рассказов (1838 г.). «Как ты красив, мой родной Киев! добрый город, святой город! Как ты красив, как ты светел, мой родной старик! Что солнце между планетами, что царь между народом, то Киев между городами. На высокой горе стоит он, опоясан зелёными садами, увенчан золотыми маковками и крестами церквей, словно золотой короною; под горою широко разбежались живые волны Днепра-кормильца. И Киев, и Днепр вместе. Боже мой, что за роскошь! Слышите ли, добрые люди, я вам говорю про Киев, и вы не плачете от радости? Верно, вы не русские».
Эти проникновенные слова, поданные как авторский текст, лучше всего отражают мировоззрение и культурно-национальные ориентации участников того самого малорусского направления первых десятилетий XIX века (и даже таких местных патриотов, как Гребёнка), видевших Малороссию и самих себя частью Русского мира.
Тематика литературных сочинений о Малороссии была обусловлена духом времени: сентименталистско-чувствительным отношением к миру и романтическим вниманием к народной культуре, быту и нравам народа, ко всему загадочному и необычному и таким же ярким и экзотическим проявлениям истории края. Об интересах пишущей и читающей публики (а общество того времени было литературоцентричным, и писали тогда очень многие, вот почему писатели и читатели были в немалой степени одной средой), равно как и об интересах литературы романтизма вообще и его малороссийского направления в частности, могут дать представление названия повестей и рассказов Сомова. Это малороссийские были и небылицы «Кикимора», «Русалка», «Оборотень», «Сказка о кладах», «Киевские ведьмы», «Приказ с того света», «Юродивый» (1827–1833 гг.) и другие.
Орест Михайлович Сомов (1793–1833 гг.) (псевдоним Порфирий Байский) являлся одним из создателей жанра русской повести, разрабатывал он, в том числе, и украинскую тематику. «.Народу Русскому, — писал он в своём трактате «О романтической поэзии» (1823 г.; далее курсив автора), — .необходимо иметь свою народную поэзию, неподражательную и независимую от преданий чуждых» (имелась в виду распространённая в те годы ориентация на «западные, чужеземные туманы и мраки» — немецкие поэтические и эстетические образцы). А для этого есть верный путь — обращение к богатейшему внутреннему миру России, к собственным источникам русской народной жизни и поэзии. Следуя в русле своей эстетической программы, большое внимание Сомов уделял фольклорным сюжетам (малорусским и великорусским). Целенаправленно собирая этнографический материал и широко используя описательность, он много сделал для формирования творческого образа народной Украины, передачи её духа, в том числе выраженного через поверья, фантастику и юмор.
Десятилетием позже точку зрения Сомова на народную поэзию в своей статье «Петербургская сцена в 1835-36 г.» почти дословно повторит Гоголь. Рассматривая обращение к народной культуре (сказке, песне — великорусской и малорусской) не только как дань времени, но и как естественное стремление к корням, к национальному самопознанию, он напишет: «.стремление это — возврат к нашей старине после путешествия по чужой земле европейского просвещения». Причём возврат торжественно-ликующий, «на русской тройке, с заливающимся колокольчиком, с которой мы привстаём на бегу» (как видим, уже тогда появляется у него мотив летящей тройки как образа Руси и русской жизни). И точно так же, как и Сомов, Гоголь понимает обращение к малороссийскому народному материалу как часть русского самопознания вообще.
Одним из первых беллетристов, пробудивших интерес к краю, был Алексей Перовский, в своём «Двойнике, или Моих вечерах в Малороссии» (сборник рассказов и повестей, 1828 г.) и романе «Монастырка» (1830 г.) давший довольно точную картину нравов и быта малороссиян. Также надо отметить повесть «Змей» А. Подолинского. Заметный вклад в разработку темы внесли сочинения Василия Нарежного, которого Белинский не без основания называл родоначальником русских романов и романистов. Его прозаические, драматические и стихотворные произведения были посвящены отнюдь не только украинским сюжетам. Но в романах «Аристион, или Перевоспитание» (1822 г.), «Два Ивана» (1825 г.), «Бурсак», повести «Запорожец» (оба сочинения — 1824 г.) дано историческое и бытовое описание Малороссии.
Нередко для придания достоверности образам и той среде, в которой они действовали, в произведения на малороссийскую тематику вставлялась народная речь (да и в «Сорочинской ярмарке» Гоголя каждая часть предваряется эпиграфом из украинских песен или сочинений, а к обеим частям «Вечеров на хуторе близ Диканьки» прилагаются словарики малопонятных малороссийских слов). Литературные опыты на малороссийском наречии вполне благожелательно встречались русской публикой, не видевшей тогда в этом культурного и, тем более, политического сепаратизма. Тем более, что в первой трети XIX века его там действительно не было. Наоборот, языковые нюансы придавали произведениям этнический колорит. «Малороссийские анекдоты» Квитки и его же «Ещё малороссийские анекдоты» были напечатаны в «Вестнике Европы» с благожелательным отзывом редакции. Отрывки из выполненного Гребёнкой «вольного перевода» «Полтавы» привели «Московский телеграф» и «Утренняя звезда», а в 1836 году он вышел отдельным изданием.
К этим же языковым опытам можно отнести шуточный перевод на народный язык (причём подчёркнуто простонародный) «Энеиды» Виргилия, сделанный Иваном Котляревским, тогда военным, а в дальнейшем главным директором Полтавского театра. Кстати, опубликованный (в 1798 г.) не где-нибудь, а в Петербурге. Сюда же надо добавить его пьесы «Наталка-Полтавка» и «Солдат-чародей» («Москаль-чаривнык»), игравшиеся на императорской сцене с 1819 года, а также поэзию и прозу харьковских литераторов. В этом же ряду находятся и литературные занятия отца Гоголя, Василия Афанасьевича, который, по воспоминаниям его жены Марии Ивановны, «писал много стихов и комедий на русском и малороссийском языках» (среди последних — пьесы «Собака-овца» и «Простак, или Хитрости жены, перехитрённой солдатом»).
Качество этой речи (особенно в передаче великороссов) нередко вызывало среди литераторов споры. Скажем, Н. Маркевич, писавший стихи по материалам фольклора («Сон-трава», «Удавленник») и издавший в 1831 году фольклорный сборник «Украинские мелодии», а вслед за ним и ещё ряд литераторов критиковали водевиль видного драматурга, князя А. Шаховского «Казак-стихотворец» и его же «Актёра на родине» за неправильную, по их мнению, имитацию народной речи. Вообще же, о возможности и целесообразности использования народной речи (неважно какой, но малорусской, пожалуй, в наибольшей степени) в высокой литературе задумывались многие литераторы. Она должна была быть естественной и не навредить художественной цельности и ценности произведения, не понизить его уровень до «низкого жанра» и «балаганности».
А проблема такая была. Ведь при помощи той же украинской речи далеко не всегда удавалось передать высокие чувства и серьёзные мысли. Поскольку на малороссийском наречии говорили в основном крестьяне, люди простые и необразованные, то и самой этой речи была свойственна «простоватость», поневоле ограничивающая литературу на нём «мужицкой жизнью», пояснял ситуацию один из ведущих литературных критиков того времени Виссарион Белинский. «Поэтому наши малороссийские литераторы и поэты пишут повести всегда из простого быта и знакомят нас только с Марусями, Одарками, Прокипами, Кондзюбами, Стеньками и тому подобными особами», — писал он в рецензии на сборник «Ластовка» (1841 г.; курсив автора). «Содержание таких повестей, — продолжал Белинский, — всегда однообразно, всегда одно и то же, а главный интерес их — мужицкая наивность и наивная прелесть мужицкого разговора». Что, естественно, не могло не сказаться на качестве этой литературы и её способности охватить жизнь во всей её сложности и многообразии. И такая ситуация продолжала оставаться актуальной отнюдь не только для первой половины XIX века, но и для значительно более поздних периодов.
Различались произведения, помимо уровня этнографической или языковой достоверности, ещё и по степени беллетризации и романтизации образа Малороссии в духе эстетических норм времени. По мере ухода эпохи сентиментализма в прошлое, а также накопления этнографических знаний и ментального освоения малороссийского ареала, образ этот всё больше приобретал реальные черты. Отказ от эстетизированного восприятия края в духе литературы путешествий пошёл с поэта-декабриста, участника Отечественной войны Ф. Глинки, писавшего стихи, очерки, сочинения на исторические сюжеты, в том числе о Малороссии.
Грань между литературными произведениями на фольклорно-сказочную тематику и научными этнографическими работами была нечёткой: особое внимание авторы и тех, и других уделяли сбору и использованию фольклорного материала, прежде всего песенного. Это «собирательство», которым занимались многие писатели, не говоря уже о фольклористах, один из них, Орест Сомов, объяснял так. «Цель сей повести, — писал он в своих «Сказках о кладах», — собрать сколько можно более народных преданий и поверий, распространённых в Малороссии и Украине между простым народом, дабы оные вовсе не были потеряны для будущих археологов и поэтов». В первые десятилетия XIX века в свет выходят сборники малороссийских песен Н. А. Цертелева (1819 г.), М. А. Максимовича (1827, 1834 гг.), Н. А. Маркевича (1831 г.), П. А. Лукашевича (1836 г.) собирали песни Д. П. Ознобишин и сам Гоголь. Появляется ряд работ этнографического характера, в числе которых и сочинение «Малороссийская деревня» (1827 г.) малоросса И. Г. Кулжинского — одного из преподавателей Гоголя в нежинской гимназии (за своё сочинение он был принят в Общество любителей российской словесности).
Работу Ивана Григорьевича Кулжинского (1803–1884 гг.) критиковали, в том числе один из самых известных малороссийских краеведов и фольклористов Михаил Максимович. А юный Гоголь в письме своему товарищу Г. И. Высоцкому с юношеским максимализмом назвал её «литературным уродом» и «печатным бредом» (хотя, как установлено, эта книга оказала влияние на его дальнейшее творчество). Впрочем, относилось всё это не к содержанию работы, где было немало этнографических наблюдений, собран богатый фольклорный материал, в том числе несколько народных песен, и уделялось внимание также историческим сюжетам. Как и многие другие, Иван Кулжинский (а было ему в ту пору всего двадцать четыре года), движимый любовью к родному краю, хотел показать красоту и поэтичность Украины, дать портрет малороссийского крестьянина и собрать «разбросанные черты национальности и из многих отдельных частей составить одно целое, полную картину нравов».
Неудовольствие вызвал именно эстетический стиль сочинения, к тому времени уже практически изжитый литературой. Это был «классический» сентиментализм со всеми присущими ему атрибутами, в том числе доходящей до крайности чувствительностью. «Пойдёмте же в хлев и послушаем, кто это так нежно рыдает и плачет? Ах, это юный телёнок, происшедший на свет прошлую ночь! Рогатая мать с нежностию смотрит на него и облизывает языком его мягкую шерсть, целует и в очи и в слабый хребет, и в курчавый лоб, на коем выступят некогда юные рога. Сколько радости для невинного сердца, привыкшего делиться с природою своими чувствами!».
Этот стиль долгое время определял взгляд российской публики на Украину, соответственно, формируя её образ. В качестве примера можно привести и такой отрывок из книги Кулжинского: «Много есть деревень на свете, но под кротким небом Малороссии всякая деревня есть сокращённый эдем, где иногда недостаёт только добродетели и чувствительного сердца, чтобы людям быть совершенно блаженными».
Но, как показывает сочинение того же Кулжинского, такой взгляд на Украину был характерен и для самих малороссов. Любопытной представляется точка зрения, согласно которой не последнюю роль в формировании образа Малороссии как изобильного и благодатного края красочных пейзажей, добрых нравов и простых людей, эдакого рая на земле, сыграли представители малороссийского землячества. Для того, чтобы упрочить своё положение в российском обществе и сделать собственное происхождение своего рода козырем, они использовали этот образ (вначале его создав) и преподносили родной край как жемчужину в российской короне. «Цветущей частью России» называл Малороссию и Гоголь. Эта тенденция прослеживается ещё с последней четверти XVIII века, с описаний края в традициях литературы путешествий, принадлежавших перу самих малороссов (например, Г. Калиновскому, Я. М. Марковичу) или изданных при их непосредственном участии (Н. Н. Мотоноса и Г. В. Козицкого). А эстетические нормы сентиментализма и романтизма лишь облегчали задачу. А затем, дошедшие до русского адресата, эти идеи возвращались обратно, и многие малороссы, причём как столичные жители, так и проживавшие в самой Малороссии, начинали смотреть на этот край глазами русских путешественников и литераторов.
Другим сюжетом, привлекавшим внимание пишущей и читающей публики, помимо живописания красочной Малороссии и её народа, было историческое прошлое этой земли, причём прошлое недавнее, казачье, которое русское общество (да и малорусское в том числе) хотело осмыслить. Широко использовались такие методы, как создание общего исторического фона произведения, когда действие помещалось в некий исторический контекст (даже если сюжет вовсе не касался истории, как в тех же «Киевских ведьмах» Сомова). Популярны были стилизации на тему малороссийской и казачьей истории.
В 1825 году появляются «Гайдамак» Сомова, а также «Гаркуша, малороссийский разбойник» Нарежного (издан значительно позже), в центре которых — реальная историческая фигура разбойника Горкуши. Хотя авторы ставили перед собой разные цели и по-разному подходили к фигуре главного героя (роман Нарежного — больше авантюрно-назидательно-психологического плана, а Гаркуша Сомова — скорее малороссийский Робин Гуд, помещённый в этнографическо-бытовую среду народных сказаний), в обоих случаях перед читателем открывалось историческое прошлое Малороссии.
«Разбойничья» тема с её мятежным стремлением к свободе была не только данью общеевропейской и русской литературной моде, заложенной ещё «Разбойниками» И. Шиллера (1781 г.), но имела выходы на собственно казачье-украинскую тематику — протестно-освободительное движение народа против польско-панского угнетения. Надо упомянуть также «Гайдамаков» А. Подолинского, «Чигиринского казака» А. Яковлева, написанные в жанре романтизма сочинения, контекстом которых является казачья эпоха.
Помимо этого в центре внимания оказывалась историческая реальность: ключевые периоды казацкого прошлого и его знаковые фигуры: Богдан Хмельницкий и Иван Мазепа. И если интерес к первому вполне понятен и логичен (Хмельницкий освободил Украину от польского гнёта и сделал стратегический выбор в пользу Москвы), то второй пользовался вниманием не только как его политический антипод, но ещё и потому, что «принадлежал» к истории «новой» России. Ведь рождалась она не только на далёких балтийских берегах, но и здесь, на Украине, в порохе и дыму Полтавской победы. Недаром, кстати, из всех географических пунктов Малороссии русская поэзия XVIII века чаще всего упоминает, помимо Киева (как символа тысячелетней истории России), Полтаву — тоже как символ, но только уже не старины, а громкой славы русского оружия и торжества «России молодой» (сходная роль и у Бендер-града, Очакова и Буга).
Так, в 1817–1819 годах печатает свой роман (незавершённый) «Зиновий Богдан Хмельницкий, или Освобождённая Малороссия» Фёдор Глинка. Кстати, творчество Глинки было хорошо знакомо молодому Пушкину и его товарищам по царскосельскому Лицею и оказало влияние на формирование их литературных интересов, в том числе касающихся украинской тематики. В начале 1820-х свою «Песнь о Богдане Хмельницком — освободителе Малороссии (подражание польской, сочинённой Леоном Рогальским)» публикует Сомов. Тогда же появляются и украинские произведения Кондратия Фёдоровича Рылеева (1795–1826 гг.), и первое из них — дума «Богдан Хмельницкий».
В 1820-х годах в России наблюдался всплеск интереса к истории. Начало ему положил патриотический подъём 1812 года, всколыхнувший всё русское общество и резко вознёсший чувство национальной гордости и гражданского самосознания. Он попал на подготовленную почву — на тот процесс осмысления обществом своего давнего и недавнего минувшего, что продолжался всю вторую половину XVIII столетия. Результатом стало появление такого монументального исторического исследования (настоящей вехи в российской общественной жизни), как «История государства Российского» Н. М. Карамзина, первые части которой вышли в свет в 1818 году.
Николай Михайлович Карамзин (1766–1826 гг.) не был первым, кто писал труды по русской истории. До него это делали В. Н. Татищев, М. М. Щербатов, И. Н. Болтин. Но именно Карамзин сумел впервые представить цельную, неразрывную во времени картину русской истории и постарался объяснить её суть. Лёгкий язык, которым была написана «История» (ведь Карамзин был поэт и глава целого литературного направления), заметно облегчал её распространение в обществе. «Карамзин — наш Кутузов 12-го года; он спас Россию от нашествия забвения, воззвал её к жизни, показал нам, что у нас есть Отечество», — так отозвался о значении «Истории государства Российского» и том громадном впечатлении, которое она произвела на современников, Пётр Вяземский. «Все, даже светские женщины, бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную. Она была для них новым открытием», — подтверждал его слова Пушкин. Труд Карамзина также подтолкнул многих (особенно тех, кто не был согласен с её главной посылкой) к дальнейшему осмыслению русской истории. Прошлое Малороссии тоже становится объектом научного интереса: в 1822 году появляется «История Малой России» Д. Н. Бантыш-Каменского (в 1830-е годы дважды переиздававшаяся).
История даёт творческий импульс литературе. Думы Рылеева, «Песнь о вещем Олеге», «Полтава» и «Борис Годунов» Пушкина, «Аскольдова могила», «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году» отца русского исторического романа М. Н. Загоскина, исторические драмы и трагедии, в том числе «Рука Всевышнего Отечество спасла» Н. В. Кукольника, «Стрельцы» К. П. Масальского, «Димитрий Самозванец» Ф. В. Булгарина и многое другое (даже гимназические опыты самого Гоголя — поэма «Россия под игом татар» и повесть «Братья Твердиславичи») — всё это закономерный итог увлечения русского общества родной историей.
Герои дум Рылеева — это Вадим Новгородский и княгиня Ольга, Дмитрий Донской и Марфа-посадница, Владимир Святой и Борис Годунов, князья Святослав и Олег (первым о «вещем Олеге», как и о Годунове, написал именно Рылеев), и многие другие лица русской истории. Наиболее совершенные и талантливые из его дум — это «Смерть Ермака», ушедшая в народ, и «Иван Сусанин», послужившая толчком к созданию Михаилом Глинкой оперы «Жизнь за царя».
После дум Рылеев обращается к украинским сюжетам: пишет поэму «Войнаровский» (1823–1825 гг.) о временах Мазепы и незаконченную поэму «Наливайко». Готовил он «Богдана Хмельницкого», «Палея», а также «Нравы Малороссии» и «Картину Украины». «Я русский, — пояснял Рылеев причины своего интереса к малороссийской истории, — но три года жил на Украйне: мало для себя, но довольно для того, чтобы полюбить эту страну и добрых её жителей». Если быть более точным, то в конце 1815 — январе 1819 годов он жил в Острогожском уезде Воронежской губернии, относившемся к Слободской Украине (население губернии было смешанным). А кроме того, бывал Рылеев в Харькове и Киеве, где у него был дом, доставшийся от отца.
Но история привлекала к себе внимание современников не только своей познавательной стороной и была не только увлекательным чтением о славных делах прошлого. Многие, и Рылеев один из них, в русской и малороссийской истории начинают искать ответы на злободневные вопросы дня сегодняшнего. Скажем, Рылеев в «Войнаровском» (в обращении к А. А. Бестужеву) предупреждает его (и читателя) о содержании своих стихотворных строк:
Интерес к украинской тематике у Рылеева или, к примеру, у Глинки или Сомова объяснялся не только любовью к Малороссии, но и соображениями общественными. Интерес к сильной личности, борющейся с невзгодами и преодолевающей трудности, был не только чертой романтизма, хотя и Хмельницкий, и Наливайко, и Войнаровский, как и многие другие персонажи в литературе тех лет на историческую тематику, были именно такими героико-романтическими личностями, подчас лишь отдалённо напоминающими своих прототипов, да и сами сюжеты во многом были вымышленными. Главным в героико-романтических произведениях был гражданский, воспитательный, патриотический пафос. Герои, князья и цари прошлого должны были своим примером учить современников (а то и монархов) добродетелям и идеалам защиты Родины и служения Отечеству.
На восприятие прошлого также оказывала влияние пришедшая из Европы интеллектуальная мода и социально-политические стереотипы той поры, что особенно было характерно для декабриста Рылеева и людей, близких ему по взглядам. Идеи свободы и борьбы с несправедливостью (берущейся в обществе во многом из-за отсутствия этой самой свободы), неприятие деспотизма (под которым понималось самодержавие) и мотивы тираноборчества, идущие в русской общественной мысли ещё от А. Н. Радищева, в начале XIX века были широко распространены в российском дворянстве, особенно среди молодёжи. Отдал им дань даже сторонник самодержавного устройства Карамзин, проецируя эти идеи на эпоху и личность Ивана Грозного, который, согласно данным интеллектуальным установкам, как раз и стал олицетворением деспотизма и тирании.
Поэтому в прошлых веках эти люди в первую очередь искали подтверждения своим гражданским и даже республиканским идеалам и примеры жертвенной борьбы за них, а задачу истории видели в том, чтобы мобилизовать общество и «гражданина» на борьбу с социальным злом. Отсюда внимание не только к гражданским образцам античных Греции и Рима, но и к реальным или полулегендарным героям отечественной истории, которые подходили бы под эту, с одной стороны, идеологию, с другой — интеллектуальную моду.
Отсюда неслучаен интерес к такому сюжету, как восстание легендарного Вадима Новгородского, у истоков которого стояли ещё Екатерина II (написавшая драматическую хронику «Из жизни Рюрика», 1786 г.) и её оппонент, поэт Я. Б. Княжнин (автор трагедии «Вадим Новгородский», 1789 г.), и к которому обращались и Пушкин, и декабристы. Этот легендарный сюжет рассматривался в контексте противостояния двух непримиримых, как полагали, начал отечественной истории: самодержавного, олицетворяемого Рюриком, и «гражданско-вольнолюбивого», воплощением которого представал восставший против него Вадим Храбрый.
Этой же конъюнктурно-политической причиной во многом объяснялось повышенное внимание к древнему Новгороду вообще. В его вечевом устройстве хотели видеть воплощение древних «свобод» и республиканских устоев, павших жертвой «тирании» — московского самодержавия. И хотя средневековая новгородская реальность была далека от революционных идеалов конца XVIII века («свободы, равенства и братства»), а лежащий в основе новгородской системы власти олигархический принцип вряд ли был чем-то лучше самодержавного московского, «новгородский миф» надолго войдёт в сознание оппозиционно настроенных кругов российского общества. Новгород становился своеобразным символом проблем дня сегодняшнего. И никто всерьёз не задавался вопросом, а какой бы оказалась судьба России и даже самого Новгорода, не окажись он в Российском государстве, и остался бы он тогда русским по культуре и «национальности» вообще.
Имел этот миф и ещё одну черту, поначалу практически неприметную, но со временем становившуюся всё более отчётливой на общем фоне российской политической действительности. Идея политической «свободы» была настолько сладкозвучна, а неприятие «тирании» — так велико, что в историческом противоборстве Москвы и Новгорода люди либеральных и левореволюционных взглядов симпатизировали именно Новгороду. Но если для декабристов, как ярких патриотов-государственников и даже русских националистов, это означало лишь преимущество новгородского строя перед московским и особенно современным им петербургским, то для последующих поколений участников российского «освободительного движения» социально-политические идеалы нередко оказывались важнее всего прочего, в том числе идеи государственного объединения русских земель.
Фактически, оппозиционно настроенные представители российского общества (конечно, далеко не все, но всё же многие) во имя своих политических идей были готовы пожертвовать единством страны. Пускай пока не напрямую, а лишь виртуально, применительно к историческому прошлому. Но один раз заявив о себе, эта тенденция никуда не исчезала и со временем из зыбкой области истории переместилась в современность, проецируясь уже не на древний Новгород, а на вполне реальные регионы, «страдающие от тирании». И прежде всего на Малороссию-Украину.
Вслед за вечевым Новгородом, примерно с 1840-х годов аналогичный образ — воплощения духа свободы и украинской независимости, поглощённых «московской деспотией», — начнёт применяться в отношении казачьей эпохи и Запорожской Сечи. И опять-таки, вопреки тому, что такой их образ был весьма далёк от реальности казатчины и нравов Запорожья. Творился новый миф не без участия всё той же оппозиционной российской общественности, но главным образом усилиями адептов украинского движения. И, конечно же, при идейном воздействии польских идеологов украинофильства.
Такой идеализированный, героизированный и романтизированный образ казачьих времён сложился и в малороссийском, и в русском обществе во многом благодаря одному анонимному сочинению — «Истории Русов, или Малой России». По своим целям и содержанию эту «Историю» справедливо назвать политическим памфлетом. Она преследовала вполне конкретные местнические цели: подтвердить права малороссийского дворянства на политическое и экономическое господство в крае и обосновать саму законность своих притязаний на власть. Для этого казачество (то есть та социальная среда, из которой эта правящая группа и вышла) преподносилось как изначально благородное сословие, издревле правившее Южной Русью. Исходя из этой посылки, анонимные авторы и заказчики памфлета трактовали взаимоотношения «казачьего сословия» и российских властей, действия которых изображались в чёрном цвете, если только хоть в чём-то ставили под сомнение право казачьей верхушки распоряжаться краем. Нельзя исключать и того, что появление «Истории Русов» было вызвано также причинами, имевшими общую с декабризмом основу. Но в любом случае, для того чтобы изложенные в ней идеи легче усваивались и не вызывали подозрений в политической пропаганде, они были облечены в форму исторического сочинения.
Написанная в начале XIX века и впервые изданная лишь в 1846 году «История Русов» несколько десятилетий распространялась в списках и оказала сильное влияние на российскую читающую публику. К ней долгое время относились как к серьёзному сочинению по истории Малороссии и принимали на веру всё, что там говорилось. Лишь позднее, по мере накопления фактических знаний, была доказана историческая несостоятельность «Истории Русов» и установлено, что она полна искажений, фальшивых свидетельств и легенд (при помощи которых и обосновались те цели, ради которых этот памфлет и был написан). Однако за прошедшее время созданный ею образ «казачьей Украины» как царства свободы и казачества как соли этой земли и борца за её права, равно как и оценки исторического прошлого Малороссии и её взаимоотношений с Россией, уже были усвоены. В дальнейшем этот образ использовался разными национальными и политическими течениями, действовавшими в Малороссии. Но благодаря своему изначальному мировоззрению, в наибольшей степени он был востребован украинским движением и использован при формировании именно украинской идентичности (в середине — второй половине XIX и даже в начале XX века).
Оказала «История Русов» влияние и на умонастроения людей декабристского круга (а по одной из версий, она сама происходила из этой среды), и в первую очередь на творчество его ярчайшего представителя К. Рылеева. На примере его трактовки взаимоотношений «казачьей Украины» и «Москвы» становилось хорошо видно, как эта неоказачья идеология начала смыкаться с российским оппозиционным движением и как в русском обществе (его части) стал складываться тот самый взгляд на Украину как на «угнетённую царизмом». А взгляд представителей этой части русского общества на малороссийские земли отличала некая двойственность, и проявлялось это отчасти в отношении Малороссии, но в основном применительно к территориям, лежащим на правом берегу Днепра.
Декабризм был явлением неоднородным, его представители придерживались разных, порой заметно отличающихся взглядов на будущее России, и в том числе на её территориальное устройство и национальный вопрос. Так, по «Русской Правде» П. И. Пестеля, России надлежало быть унитарным и строго централизованным государством, в котором все народности и племена «к общей пользе» должны быть слиты в один народ («чтобы все были Русские») с единым для всех русским языком, законами и «образом мыслей». То есть в национальном вопросе предполагалось пойти по французскому пути. «Конституция» Н. М. Муравьёва больше ориентировалась на американский путь и предполагала создание в России федерации — но не национальной, а чисто территориальной, к тому же достаточно прочной. Но главное, что декабристы стремились создать из русских подданных русскую гражданскую нацию, а под «русскими» понимали не одних великороссов.
«Коренной народ Русский есть племя славянское», говорящее на одном русском языке, значилось в «Русской Правде». Состоял он из нескольких «разрядов» со своими местными наречиями. В их числе «россияне» («руссы»), иными словами, великороссы; «малороссияне» (жители двух губерний левобережной Малороссии); «украинцы» (то есть население Слободской Украины — Харьковской и части Курской губерний); «руснаки» (жители трёх правобережных южнорусских губерний); и «белорусцы» (Витебская и Могилёвская губернии). В число русских племён входили также казаки, причём особо подчёркивалось, что они «от прочих россиян» отличаются «не столько происхождением своим», сколько особым образом жизни. На некоторые различия между «разрядами, Коренной Русский народ составляющими», декабристы смотрели как на естественную черту любого большого народа («нет того большого Народа, которого бы язык не имел различных наречий»), считали их несущественными и исходили из того, что они должны исчезнуть («быть слиты в одну общую форму»). Слияние должно было осуществляться в том числе на терминологическом уровне: всех их «истинными Россиянами (то есть русскими; тогда эти слова являлись синонимами, даже и теперь при переводе на иностранные языки эти «внутренние» нюансы попросту исчезают. — А. М.) почитать и от сих последних никакими особыми названиями не отделять».
А в государственно-политическом отношении декабристы были патриотами, превыше всего ставя единство России. Исключение делалось для Польши, которой предполагалось предоставить самостоятельность (но при этом она должна была оставаться в тесном военно-политическом союзе с Россией). Однако ради решения «польского вопроса» и объединения усилий с польскими тайными обществами против общего врага — самодержавной системы, и частично испытывая идейное воздействие с их стороны, некоторые представители декабристских организаций были готовы пойти возрождённой Польше на уступки и передать ей часть тех земель, что Россия приобрела у неё по разделам. Так, М. П. Бестужев- Рюмин на допросе показывал, что некоторые члены Южного общества были согласны «области недовольно обрусевшия» и потому «душевно» слабо привязанные к России «возвратить Польше», и в их числе «губернию Гродненскую, часть Виленской, Минской и Волынской». Об этом же прямо указывалось и в «Русской Правде». О том, что в декабристских кругах рассматривали возможность передачи полякам Литвы, Подолья и Волыни, упоминал и Рылеев (подчёркивая при этом своё категорическое несогласие с подобными планами).
Очевидно, что планы эти были продиктованы прежде всего политическими расчётами. Приди декабристы к власти — и ещё неизвестно, получили ли бы поляки что-нибудь из обещанных им территорий. Кстати, переговоры с польскими обществами закончились ничем — по большей части по вине поляков, но в немалой степени ещё и потому, что планы передачи полякам российских земель встретили сопротивление в самой декабристской среде. Но в то же время не стоит сбрасывать со счетов и тот момент, что эмоциональная привязка к этим «недовольно обрусевшим» землям как к «своим» и «русским» не всегда и не у всех была уж очень прочной.
Собственно, подобное восприятие этих земель и даже планы территориального укрупнения за их счёт Царства Польского имелись не только среди части оппозиционеров. В 1818 году сам император Александр I дал понять, что не исключает возможности передачи Польше (во имя завоевания доверия и преданности польской аристократии и шляхты) некоторых западных территорий, присоединённых к России при Екатерине II. Декабрист Иван Якушкин указывал, что его товарищи встретили это известие с возмущением. Кондратий Рылеев пенял российским властям, что за тридцать лет (это говорилось во время следствия, в 1826 году) они не сделали ничего, чтобы «нравственно присоединить» эти земли к России, и называл «великой погрешностью» наименование их в официальных актах «польскими или вновь присоединёнными от Польши».
Как легко убедиться из свидетельств Якушкина и Рылеева, наряду с «космополитическо-полонофильским» и «неповоротливо-бюрократическим» отношением к западным землям, распространённым, главным образом, в российской властной среде, в русском обществе всё крепче начинала проявляться и другая тенденция. Эти территории рассматривались как древние русские земли, невзирая даже на их польский облик и потому пока довольно слабую эмоциональную привязанность к ним. Иван Долгорукий, очень живо демонстрируя следы польского присутствия на Правобережье, тем не менее нисколько не колеблясь, называет Киевскую губернию «самой древней российской провинцией».
На планы Александра I откликнулся и политический антагонист декабристов Н. Карамзин. В своём «Мнении русского гражданина» (1819 г.) он от лица русских (естественно, прежде всего дворянства) убеждал царя не потакать полякам и не совершать этого шага, объясняя, что «никогда поляки… не будут нам ни искренними братьями, ни верными союзниками». Карамзин прямым текстом говорил Александру, что пойдя на «разделы самой России», он может потерять доверие современников и потомков. «Вас бы мы, русские, не извинили», — пишет он. И слова эти, сказанные, без сомнения, со всем почтением верного подданного к своему государю, тем не менее могли помочь Александру «вспомнить» события не столь уж давние. А именно «внезапную» кончину его отца, императора Павла I, также «утратившего любовь» (хоть и по другим причинам) своих привилегированных подданных.
«Белоруссия, Волыния, Подолия, вместе с Галицией, были некогда коренным достоянием России», — доказывал свою точку зрения Карамзин, прибегая к аргументам исторического и династического характера. «Если Вы отдадите их, то у Вас потребуют и Киева, и Чернигова, и Смоленска, ибо они также долго принадлежали враждебной Литве». Это великодушие вредно для России — убеждал он царя.
Сходным образом мыслили и декабристы. Например, Рылеев был уверен, что «границы Польши собственно начинаются там, где кончатся наречия малороссийское и руськое (то есть область проживания галицких русинов. — А. М.) или по-польски хлопское; где же большая часть народа говорит упомянутыми наречиями и исповедуют греко-российскую или униатскую религии, там Русь, древнее достояние наше». Тем самым к исторической аргументации, изложенной Карамзиным, он добавлял ещё этническую и религиозную.
Образ Правобережных земель как отторгнутых от Руси- России иноземным врагом, как политического и национального пограничья на десятки лет стал центральным в русском сознании.
чуть позже, в 1832 году, в своём стихотворении «Бородинская годовщина» напишет по поводу этого давнего польско-русского геополитического спора Пушкин.
Впрочем, в отношении земель, лежащих на запад от Днепра, русскому обществу определиться было даже в чём-то проще: они могли быть или польскими, или русскими. Надо было лишь осознать, что такая дилемма существует, и отнестись к ним как к изначально русским, не обращая внимания на их сегодняшний облик. С Малороссией дело обстояло несколько сложнее. Там, как уже говорилось, имелась ещё и казачья историческая составляющая, в отношении которой тоже приходилось определяться.
Эмоциональная связь с Малороссией в русском обществе была, несомненно, крепче. И в том числе в его оппозиционных группах, хотя создание на малороссийских землях двух федеративных единиц, как это предусматривал проект Н. Муравьёва, могло бы притормозить давно идущие интеграционные процессы (кстати, такая перспектива тоже была приемлема для польских реваншистов). Но идеи борьбы за «свободу» против «тирании» не всегда укладывались в рамки политических проектов и конституций, приобретая порой неожиданное звучание. И именно Малороссии довелось испытать на себе действие этих доведённых до крайности «гражданских» политических установок. Пример тому — поэтическое творчество Кондратия Рылеева.
Вообще-то взгляды Рылеева на Малороссию в основе своей вполне привычны и традиционны для русского общества. Это становится видно сразу же, как только его политические пристрастия отступают на второй план. Круг исторических врагов Малой Руси он обрисовывает недвусмысленно.
говорит Наливайко, герой его одноимённой поэмы. И готов он это сделать ради того,
И здесь не важно, что рылеевский Наливайко (как и большинство героев гражданской лирики той эпохи) не слишком напоминает своего реального прототипа, руководствовавшегося куда менее возвышенными целями. Важно то, что Рылеев (как и многие декабристы) малороссов понимает как «русский народ». Совершенно так же смотрел поэт-гражданин и на вопросы культуры. Так, в задуманном им «Историческом словаре русских писателей» (к сожалению, этот замысел, как и многие другие, Кондратий Фёдорович так и не успел осуществить) должны были присутствовать все писатели-малороссы современности и прошлого (например, известный малороссийский философ Г. С. Сковорода).
Стоит отметить и ещё одно важное обстоятельство: при всём своеобразии собственного взгляда на историю и люди декабристского круга, и просто писавшие в духе героического и гражданского романтизма, незаметно стали включать в отечественную историю не только сюжеты древней или великорусской её части, но и не столь давние события казачьего прошлого Малой Руси.
Но если с Северином Наливайкой и Семёном Палеем (не говоря уже о Богдане Хмельницком) всё было более- менее ясно и их деятельность вызывала сочувствие и поддержку, то, скажем, с Иваном Мазепой или его племянником Андреем Войнаровским дело обстояло гораздо сложнее. Однако же неприятие современных социально-политических реалий проецировалось на прошлое, благодаря чему в романтическо-гражданственные одежды облекались фигуры, чьи поступки и порывы от гражданско- патриотических были весьма далеки. Вот и рылеевский Войнаровский во имя пропаганды идей свободы показан не заговорщиком, посвящённым в планы Мазепы, а отважным гражданином, патриотом и тираноборцем, поднявшимся против самодержавия.
размышляет герой в конце жизни, начиная уже сомневаться в правоте своих оценок и дел.
Таков и гетман Иван Мазепа, волею случая (а вернее, благодаря европейской внешнеполитической игре и внутренним особенностям развития Малороссии конца XVIII–XIX века) из не самого заметного персонажа превратившийся чуть ли не в одну из известнейших и тиражируемых фигур мировой истории. Не случайно, что миф о Мазепе как одиноком романтическом герое и борце за свободу заложил в своей «Истории Карла XII» (1731 г.) не кто иной, как Вольтер (настоящее имя — М. Ф. Аруэ), тогда ещё молодой человек, а позже властитель дум и законодатель интеллектуальных мод. Сочинение пользовалось невероятной популярностью: только в XVIII веке оно переиздавалось (на различных языках) 114 раз. Во многом благодаря именно Вольтеру в европейском сознании формируется образ «страны казаков», которую «московиты», по его словам, «старались по мере сил обратить в рабское состояние», «тогда как Украина всегда хотела быть свободной». Характерно и то, что Вольтер не пояснял, когда она хотела быть свободной и от кого. Затем романтический облик гетмана укрепился благодаря поэме Дж. Байрона «Мазепа» (1818 г.) и одноимённому стихотворению В. Гюго (1829 г.), а затем ещё целому ряду иностранных и русских произведений литературы, музыки и живописи.
Нельзя в этом контексте обойти вниманием и «Историю Русов». Она вобрала в себя этот миф, дополнив его собственными наработками. Мазепа преподносится в ней в самом выгодном свете как мудрый правитель и патриот, поглощённый исключительно заботой об Украине. Тогда как Пётр I и его соратник А. Д. Меньшиков изображены исчадиями ада и врагами малороссийского народа, ну а Карл XII и шведы — друзьями Украины.
И этот двойной миф оказался весьма живуч. Тот же Рылеев не заблуждался насчёт коварства и честолюбия гетмана, характеризуя его как «великого лицемера, скрывающего свои злые намерения под желанием блага родине»:
говорит Войнаровский и продолжает:
Исторически верно изображает Рылеев и отношение народа к старому гетману и его поступку:
Однако под влиянием «мазепинского мифа» и антисамодержавных идей (вот так внутриполитический контекст может повлиять на формирование образа той или иной территории, в данном случае исторического) поэт создавал вокруг него налёт таинственности и романтичности. И в ещё большей степени гражданственность и «души прекрасные порывы» присущи главному герою поэмы — самому Войнаровскому, как «непричастному» к «непонятному» Мазепе (хоть, как уже было сказано, и начавшему раскаиваться в делах своей юности).
И российское общество, все его общественно-политические и художественно-эстетические круги, не могло остаться в стороне от осмысления проблемы. Решая, кто же такой Мазепа, герой он или нет, гражданско-патриотическими или корыстными мотивами он руководствовался, российское общество не только эмоционально оценивало ту эпоху или дело Петра I. Оно параллельно принимало или отвергало западный миф о Мазепе (и Украине) и идеологию казачьего (а после — украинского) самостийничества и определялось в отношении Малороссии по принципу «своё — не своё, вместе — врозь». Журнальная дискуссия, развернувшаяся, скажем, вокруг пушкинской «Полтавы», главный герой которой всё тот же Мазепа, только способствовала этому поиску.
«Полтава», вышедшая в 1828–1829 годах, стала одним из самых значительных произведений русской литературы того времени (да и вообще) об Украине. Как и ко всякому литературному произведению, к поэме нельзя подходить как к документальному историческому исследованию. Центральное место в ней занимает любовный (хоть и реальный) сюжет. Да и Мазепа изображён чуть ли не главным противником Петра и участником Полтавского сражения, хотя на самом деле ни сам он, ни та горстка казаков, что осталась с ним (примерно в тысячу человек), в битве не участвовали: шведы им просто не доверяли, и притом не без оснований. Тут уж в дело вступали законы жанра: как главный герой, Мазепа просто не может «вести себя» по-другому. Не избежал Пушкин и дани тому самому мифу, изобразив ситуацию так, будто на Украине действительно имелась благоприятная среда для планов гетмана:
И «юность удалая», не желая погибать за Петра «в снегах чужбины дальной», мечтала:
Подобные мечтания (разумеется, без того, чтобы «грянуть» на кого-то войною) были свойственны скорее поклонникам казачьего мифа из числа современников Пушкина, нежели реальному казачеству времён Мазепы, Кочубея, Искры и Скоропадского. И хотя поэт не был знаком с «Историей Русов», когда работал над поэмой (об этом свидетельствует Максимович, лично подаривший Пушкину список текста), это не исключает того, что ему могло быть известно о наличии в обществе такого рода настроений.
Но в целом поэма была верна в историческом отношении и расстановке смысловых акцентов и знаменовала отход от идейных клише предыдущего периода. В предисловии к первому изданию «Полтавы» Пушкин подчёркивал: «Некоторые писатели хотели бы сделать из него (Мазепы. — А. М.) героя свободы, нового Богдана Хмельницкого. История представляет его честолюбцем, закоренелым в коварстве и злодеяниях, клеветником Самойловича, своего благодетеля, губителем отца несчастной своей любовницы, изменником Петра перед его победою, предателем Карла после его поражения». И эта оценка впоследствии была многократно подтверждена историческими фактами. Даже описывая тот самый «ропот юности», Пушкин совершенно по-иному оценивает её желания, причём делает это не с позиций России и Петра, а с точки зрения самой Украины. «Друзья кровавой старины» роптали,
Да и в целом сложившийся в те годы отечественный образ Мазепы в корне отличался от того, что бытовал на Западе (герой-бунтарь, борец за свободу в «стране казаков»), и у всех общественных течений был примерно схожим. Мазепа осуждался за предательство, но не столько русского царя, сколько своего народа, интересами которого пренебрёг во имя личных выгод. И такое отношение к нему оставалось неизменным и в последующем. Цельность пушкинского взгляда оказалась сильнее европейских клише Вольтера и двойственности Рылеева.
Сыграла при этом свою роль и личность Петра. Одни считали его величайшей фигурой российской истории, и его слово и дело было для этих людей непререкаемо. Другие, даже относясь к царю менее восторженно, всё равно видели в нём образец служения Отечеству и триумф российской мощи. И потому и те, и другие никак не могли относиться к Мазепе как к герою и считать правым его, а не Петра. Мазепа оказывался неподходящей фигурой даже для большинства представителей либерально-западнических кругов: ведь для них Пётр был символом приобщения России к западной цивилизации, и потому его авторитет тоже был непререкаем. Окажись на его месте другой, менее великий и менее «знаковый» царь, может, у мазепинского мифа в России было бы и больше шансов закрепиться. Но главная причина провала этого мифа в русском обществе кроется всё же не в личности Петра, а в том, как оно понимало и понимает суть взаимоотношений русской и малорусской национальных «природ».
А образ «проклятой Мазепы», которой матери пугали непослушных детей, не был «спущен сверху» из русских столиц, но имел местное, малороссийское происхождение. И не только церковное (хотя анафему ему объявляли иерархи-малороссияне), но и народное, что отразилось в народном песенном творчестве. Так, собиратель украинского фольклора, историк Михаил Александрович Максимович (1804–1873 гг.), чуть позже ставший первым ректором Киевского университета имени Святого Владимира, сначала в альманахе «Эхо» (1830 г.), а затем в своём сборнике украинских песен (1834 г.) опубликовал малороссийскую песню о Мазепе, сложенную вскоре после описываемых в ней событий, где есть такие строки:
Примечательно, что дискуссия о пушкинской «Полтаве», Мазепе и его роли в малороссийской истории велась одновременно и великоруссами, и малоруссами. Причём именно последние решительно выступали против идеализации Мазепы как патриота. «Все его действия, — писал о Мазепе активный участник журнальной дискуссии Максимович, — нисколько не показывают в нём самоотвержительной любви к Малороссии; История представляет в нём хитрого, предприимчивого честолюбца и корыстника… обличает в нём характер, несовместимый с высокою любовью к отечеству». Украину он хотел сделать «независимою для себя, свою независимость хотел утвердить он, завладев Малороссией». И потому народ и казаки за ним не пошли.
Причём такое отношение к Мазепе вовсе не было продиктовано какими-то политическими или национальными пристрастиями. Оно возникало независимо от них, при знакомстве с историческими фактами. «Воплощённой ложью» назвал гетмана современник Максимовича, историк Н. И. Костомаров, сам в молодости бывший восторженным и очень деятельным украинофилом. «Гетман Мазепа как историческая личность не был представителем никакой национальной идеи. Это был эгоист в полном смысле этого слова», искавший лишь свою выгоду и думавший «отдать Украину под власть Польши», — написал он после того, как основательно изучил ту эпоху и личность героя своего исследования, ещё раз подтвердив то, что уже было сказано задолго до него.
Однако, будучи созданным, мазепинский миф уже больше не исчезал, со временем превратившись в одно из краеугольных положений идеологии украинства. Для его адептов Мазепа — герой и борец за Украину. В российской среде его апологетами являются считанные единицы, в целом тоже разделяющие эту идеологию. Но на личности самого Ивана Мазепы проблема не заканчивалась. Тенденция, которая впервые наметилась в декабризме, — смотреть на Украину сквозь призму социально-идеологических теорий борьбы «свободы» с «тиранией», стала неизменной составляющей российского левого и либерального «освободительного движения» XIX — начала XX века. Мировоззрение декабристов было цельным и успешно сочетало в себе требования социальных и политических перемен с государственным патриотизмом и приверженностью русским национальным интересам. Но после них социально-политический и национально-государственный факторы стали «разводиться» общественными течениями по разным политическим лагерям и даже противопоставляться друг другу по принципу «либо — либо». Поэтому последующие поколения борцов против самодержавия (из либерально-западнического и левого лагеря) чем дальше, тем всё больше были готовы во имя этой борьбы пожертвовать политическим единством и национальной однородностью страны.
Так получилось, что для широких кругов российской общественности очень долгое время оставалось неизвестным негативное отношение Рылеева (как и многих его единомышленников) к «торговле» российскими территориями или его же глубокое убеждение, что исторические русские земли должны быть русскими не только по происхождению, но и по национальному и культурному облику. Зато они знали его гражданскую лирику, и «Войнаровского». Скажем, поэма «Войнаровский» (заметим, не «Наливайко»!) в течение десятилетий распространялась в списках и оставалась очень популярной не только среди адептов украинофильского движения, но и среди российских общественных кругов, настроенных оппозиционно к власти. И секрет её популярности заключался не только и не столько в личности её автора (революционера, к тому же казнённого), сколько в мировоззренческой и тактической близости этих кругов и украинофильства. Близости, условия для которой были заложены и этой поэмой тоже. Судьба «Войнаровского» — один из ярких примеров политической силы литературы и её способности формировать общественное сознание.
Таким образом, первая треть XIX века стала периодом, в который были заложены основы для ещё одного нюанса восприятия российским обществом Украины: как жертвы российской агрессии (а со временем — и «великодержавного шовинизма»). Впрочем, свойственен этот взгляд был не всему русскому обществу, а главным образом его наиболее последовательным, порой граничащим с маргинальностью, либеральнозападническим и левым кругам. Восприятие Украины как оплота свободы и российской жертвы прочно засело в их сознании. Соответственно, все, кто боролся против «тирании» и «великодержавности», какие бы цели, вплоть до сепаратистских, они перед собой ни ставили, в глазах этих людей представали борцами за свободу и гонимыми героями. Ну а те, кто не считал казачьих мятежников или украинофилов таковыми, не поддерживал их целей и выступал за целостность страны и единение Великороссии и Малороссии, удостаивались ярлыка «клевретов самодержавия», «держиморд» и т. д., причём независимо от того, были они великороссами или малороссами.
Или же, в лучшем случае, эти люди сразу чувствовали на себе действие внешне мягкой, но неумолимой общественной «цензуры», которая в наши дни получила бы название «политкорректности». Примеров тому в истории российского «освободительного движения» можно насчитать множество, а потому имеет смысл ограничиться лишь одним, зато очень показательным, тем более что он касается непосредственно литературы.
В 1888 году в журнале «Северный вестник» был напечатан рассказ А. П. Чехова «Именины». Этому рассказу Чехов придавал большое значение, поскольку, по собственным словам, постарался дать в нём читателю представление о своей позиции (жизненной, творческой и даже, как получилось, политической). И потому категорически просил редакторов «не вычёркивать в. рассказе ни одной строки». Рассказ получился о лжи, которой наполнена жизнь, начиная с личных отношений, и заканчивая сферой общественной. Перепало в рассказе всем: консерваторам, земцам, либералам. Но главный удар пришёлся именно по последним, людям «шестидесятых годов», которых Чехов выставил в крайне уничижительном свете (чего стоит хотя бы наименование либералов «полинявшими субъектами», от которых веет «старым, заброшенным погребом», или сравнение с «поганым сухим грибом»).
А кроме того, прошёлся Чехов и по украинофилам. В рассказе имеется негативно-ироничное описание одного из таких «будущих гетманов». «Вот другой гребец, бородатый, серьёзный, всегда нахмуренный; он мало говорит, никогда не улыбается, а всё думает, думает, думает. Он одет в рубаху с шитьём, какое носил гетман Полуботок, и мечтает об освобождении Малороссии из-под русского ига; кто равнодушен к его шитью и мечтам, того он третирует как рутинёра и пошляка».
Такое «направление» молодого писателя пришлось явно не по вкусу либеральномыслящей журналистско-литературной общественности. Рассказ вызвал серьёзные замечания, в основном сводившиеся к «пожеланиям» убрать всё, где в негативном свете выставлены либералы и украинофилы. «Украинофила в особенности я бы выбросил», — советовал Чехову А. Н. Плещеев (редактор и писатель, а в прошлом петрашевец). Но Чехов, вообще испытывавший сильную антипатию к русской либеральной интеллигенции (вялой, ленивой, антипатриотичной, как отзывался о ней он сам), долгое время отказывался это делать. «Нет, не вычеркну я ни украйнофила, ни этого гуся, который мне надоел» (то есть либерала), — отвечал он Плещееву (которого, кстати, лично уважал). И тут же дал ещё более резкую характеристику адептов украинской идеи. Говоря, что под украинофилом не подразумевает никого конкретно, он пояснял: «Я же имел в виду тех глубокомысленных идиотов, которые бранят Гоголя за то, что он писал не по-хохлацки, которые, будучи деревянными, бездарными и бледными бездельниками, ничего не имея ни в голове, ни в сердце, тем не менее стараются казаться выше среднего уровня и играть роль, для чего и нацепляют на свои лбы ярлыки».
Но в конце концов, почувствовав давление среды, поняв, что, выбрав писательскую стезю, он поневоле будет вынужден постоянно находиться в этой атмосфере, и не чувствуя в себе и государстве сил и возможностей этот устоявшийся порядок перевернуть, Чехов уступает. И в последующих изданиях «Именин» убирает и украинофила, и все места, где «неправильно» изображены либералы. Недаром народная пословица гласит: «С волками жить — по-волчьи выть».
Самодержавия давно нет, но образ Украины как жертвы России, где первая всегда права и потому её «освобождению» от «российских пут» следует помогать, а вторая — заведомо виновата и потому её надо «держать в узде» и заставлять каяться, сохраняется и по сей день, влияя на внутреннюю и внешнеполитическую жизнь России (а тем самым и Украины). Стало быть, он вошёл в коллективное сознание известной части российского общества. Впрочем, Украина здесь не самоценна: не будь её, это место заняла бы любая другая территория (хоть тот же исторический Новгород), на которую были бы возложены аналогичные функции. Ведь этот взгляд — лишь географическая проекция того самого раскола, расщепления русского сознания, длящегося уже несколько столетий.
Говоря о восприятии «казачьей Малороссии» русским (и малороссийским) обществом, надо упомянуть ещё один аспект этого образа, а именно дилемму «раньше — теперь». Ещё путешественники, описывая дворцы и резиденции времён Гетманщины, подмечая их красоту и богатство, замечали как бы лежащую на них тень небытия — небытия той самой Гетманщины. Но в основном это соотнесение прежнего и нынешнего имело книжную природу. Те же казачьи летописи, лукавая «История Русов» и даже научная «История Малороссии» Бантыш-Каменского, в которых подробно описывались подлинные или легендарные казачьи походы, битвы, сам дух эпохи, создавали такое романтизированное восприятие того времени, что при всяком сравнении с ним современности (вовсе не плохой, но другой) поневоле могли возникнуть ностальгические чувства по тем великим и славным, но давно ушедшим летам. Такова уж природа человека, что настоящее кажется ему не таким светлым и прекрасным, как прошедшее, сколь бы горьким и тяжёлым это прошлое ни было.
Очень точно эти чувства выразил Алексей Толстой. Его стихотворение «Ты знаешь край» (1840-е гг.) явилось своеобразным синтезом реальности, личных воспоминаний и тех самых идеализированных книжных образов:
А теперь там, где некогда «через туман прозрачный» неслись в ночи «Палей и Сагайдачный», лишь…
Всё когда-нибудь кончается, и гетманский период тоже ушёл в историю. Так же, как вельможная Гетманщина XVIII столетия пришла на смену казачьему XVII веку, времени смут и гражданских войн, а тот в свою очередь вытеснил львовско-киевский период православных братств и борьбы за русское естество. И современники это хорошо понимали. Вопрос заключался в другом: насколько эти ностальгические чувства народны и естественны; чего ждут от них те, кто был особенно к ним склонен; и в конечном счёте, во что они выльются. Толстой (как и многие малороссы) не политизировал их, сущностью казачьего периода видел борьбу «Руси» с «ляхами» и в конфликте национально-политических ориентаций, олицетворённых Кочубеем и Мазепой, был однозначно на стороне первого. Но те же ностальгические чувства усердно эксплуатировала и создавала сама и «История Русов», расставляя акценты уже по-другому. А потом представленную в ней тенденцию в своём литературном творчестве, начавшемся примерно в тот же период, в 1840-е годы, подхватил и ещё больше развил Тарас Шевченко.
Шедшие в первые десятилетия XIX века выбор национально-культурной идентичности и определение границ русскости, отчётливо различимые именно на примере литературной разработки исторических сюжетов из малороссийского прошлого, были процессом обоюдным и взаимообусловленным: они велись малороссиянами не меньше, чем русскими. И общая тенденция была такова, что политическое, историческое, культурное пространство России обеими сторонами культурного диалога всё больше и больше виделось единым. Так, уроженец Украины, малоросс родом, выпускник Харьковского университета Орест Сомов оценивает пространственное измерение личности Пушкина следующим образом: «Поэт обнял всё пространство родного края, и в своенравных играх своей Музы, показывает его нам то с той, то с другой стороны: является нам на хладных берегах Балтийских — и вдруг потом раскидывает шатёр под палящим небом Кавказа, или резвится на цветущих долинах Киевских». Показательно «право» Пушкина (а вместе с ним и Сомова) считать весь тот край от Балтики до «киевских долин» своим, родным.
Итак, в русском обществе действительно был живейший интерес к Малороссии: её природным, этнографическим и историческим сторонам. Выработка её образа была во многом совместным делом и великороссов, и малороссов. И всё же, несмотря на интерес публики и культурный заказ времени, несмотря на значительное количество литературных сочинений и публицистических работ, посвящённых Украине, казалось, она ещё ждала своего звёздного часа, ждала того, кто, сведя все нюансы её образа воедино, поднимет её на невиданную доселе высоту. Таким человеком и стал Николай Гоголь.