Я по-прежнему несла постовую службу, мечтая о боевой деятельности, связи, разведке. Вот и сегодня на рассвете наши ушли в город, а меня словно забыли, хотя нога моя перестала болеть. Пошлют ли меня еще когда-нибудь в разведку?
— Иди на пост с Зелинским, — услышала я голос Васина.
Это обрадовало меня. Парторг Зелинский очень тепло относился к людям. Он умел вовремя ободрить, сказать товарищу единственно нужное слово. Сам он был выдержанным и исполнительным бойцом. Комсомольцы и дети называли его «дядя Костя», часто просили рассказать что-нибудь о своей жизни. Он уступал их просьбам, увлекательно рассказывая о том, как батрачил до революции, о борьбе с кулаками, о колхозе, где был председателем.
Идя рядом со мной, Зелинский спросил:
— Как ты себя чувствуешь? Не нужно печалиться. Думай о настоящем. За Ваню мы будем мстить, — вздохнул и продолжал — Много горя принес с собой фашизм. Но сколько волку не гулять, а конец будет!
Я вспомнила просьбу мужа…
— Константин Николаевич, — после продолжительной паузы обратилась я к Зелинскому. — В последние дни Ваня сильно томился, все просил меня, если что случится с ним, обязательно передать вам и Бадаеву, чтобы его считали членом партии. Ему казалось, что все еще мало сделал, хотел больше. Только тогда думал подать заявление о приеме в партию, да не успел.
— Я знаю… Иван Иванович настоящий большевик. Ты помнишь, как семнадцатого мы с ним ушли к железной дороге. Я видел его в деле. Мужественный человек, что и говорить. А какой требовательный к себе. Перед боем, за час до своей смерти, он не только проверил свое оружие, но и оружие ребят, сам прочистил пулемет и показал товарищам, что нужно сделать, если заест ленту. А вот о своих успехах и о себе не любил говорить. Жаль, мало побыл с нами.
— Мне хочется живой борьбы, а не стоять здесь в этих мертвых катакомбах. Хочется мстить, — поделилась я с парторгом.
— Уже то, что ты находишься в катакомбах, — месть фашистам. Они не могут быть спокойны, — строго ответил Зелинский. — Ты что думаешь, что охранять лагерь — маловажно. Нет, этим тебе оказано большое доверие. А нужно будет, так пойдешь и в разведку.
Из города вернулась Тамара Межигурская. С ней пришел черноглазый комсомолец по имени Ефим. Он работал в городе в разведке, пристроившись в полицию, но «погорел», как называли у нас тех, за кем начиналась слежка контрразведки оккупантов.
Появление в нашем лагере нового человека вызвало любопытство всех, в том числе и мое. Свободные от работы люди собрались в штабе. Я тоже пошла туда.
Десятилинейная лампа (единственная роскошь) скупо освещала наш подземный штаб. Бадаев сидел за столиком в своей любимой позе, склонив голову на ладонь левой руки. Ребята разместились кто где, некоторые просто на корточках, привалившись к стене. Все внимательно слушали Ефима.
— В городе жуть что творится… — рассказывал Ефим. — Во всех приказах пестрит слово: «расстрел». А в последнем приказе они грозятся расстреливать по 500 человек коммунистов за каждую диверсию.
Утром 25 декабря гитлеровцы погнали из города тысячи людей на Слободку в гетто, а часть — в сторону Очакова. Страшно было смотреть на несчастных стариков, женщин, детей. Мороз. Вьюга. А люди только в платье одеты. Им не разрешили взять теплые вещи. Некоторые по дороге падали, солдаты пристреливали их.
Я стоял на тротуаре в толпе. Многие не могли смотреть без слез на все это. Некоторые женщины пытались выхватить из колонны детей, но жандармы отгоняли их прикладами.
Я еще и сейчас вижу глубокого старика, который прошел мимо нас… Его голова была непокрыта, седые волосы растрепались. Подняв руки к небу, он громко проклинал бога: «Тебя нет! Если же ты есть, почему молчишь! Кто дал право убить человека!»
Ефим умолк. Руки товарищей сжались в кулаки.
— Вот поэтому-то фашизм и обречен на разгром, — поднимаясь из-за стола, сказал Бадаев. — Готовьтесь к очередной вылазке, — предупредил он товарищей.
Люди засуетились, осматривая оружие и снаряжение.
* * *
К нам подбиралась костлявая рука голода. Хлеб выдавали по сто граммов в день. В котел закладывали полусгнившую свеклу, а чтобы сдобрить это месиво, бросали горсти две отрубей.
Жители Нерубайского собрали нам около ста пудов муки, но забрать ее в катакомбы не было никакой возможности. Блокада все больше усиливалась. Оккупанты выселили колхозников и шахтеров из хат, расположенных вблизи катакомб, установили вокруг балки четыреста постоянных постов, несколько пулеметных гнезд. Каждая улица просматривалась конными и пешими патрулями. Всю ночь напролет солдаты, подбадривая себя, стреляли в воздух. Создавалось впечатление перестрелки. Узнав об этом, наши партизаны говорили:
— Меньше останется патронов для фронта.
Наступившая зима, как и всегда у нас на юге, перемежалась сильными морозами и оттепелями.
Наши связные Межигурская и Шестакова, умело проскальзывая кольцо блокады, продолжали ходить в город. Однажды они привели с собой из Одессы какого-то паренька. Я встретила его на главной штольне. Он шел с комсомольцем Ефимом. Перебивая друг друга, по-мальчишески размахивая руками, они что-то горячо говорили. Увидев меня, приосанились.
— Знакомьтесь, Галина Павловна. Это Яша Гордиенко — старший нашей комсомольской группы городских разведчиков, — отрекомендовал паренька Ефим.
Гордиенко Яков — руководитель молодёжной группы разведчиков партизанского отряда.
Передо мной стоял юноша лет шестнадцати, маленького роста, без шапки, с жесткими кудрявыми волосами красноватого отлива, глубоко посаженными, пытливыми глазами. Держался он свободно и независимо. Старенький бушлат с косо пришитыми черными пуговицами, небрежно наброшенный на плечи, позволял видеть голубевшую на груди матросскую тельняшку. Я протянула руку.
— Здравствуй! — и, бросив взгляд на тельняшки, спросила. — Ты и в городе так ходишь?
— Что вы! — усмехнулся Яша. — Оккупанты сразу же арестовали бы меня. Они страх не любят краснофлотцев.
— Не забыли еще оборону.
Он звонко рассмеялся:
— Да они и во сне помнят «черных дьяволов» и «черную тучу», которые давали им перцу. Это они не скоро забудут.
— Школу окончил?
— Нет! Фрицы не дали.
— Учился в школе или в ремесленном?
— В 121 школе… Да война помешала…
— Море, видно, любишь!..
Яша хотел ответить, но его перебил Ефим.
— Ого, еще и как! Недаром же его прозвали: «Яшка боцман — Хива Гордиенко», — захохотал он и, опасливо озираясь на Яшу, грозившего ему кулаком, отскочил в сторону.
— «Боцман», это понятно. Но «Хива»… что-то совсем неясное, — пожала я плечами.
— Это школьная кличка, — продолжал выдавать тайны своего друга расходившийся мальчик. — Его прозвали так потому, что на уроке истории, рассказывая о Хиве, он что-то спутал.
— Перестань, — оборвал его Гордиенко.
Увидев, что Яша рассердился, я примирительно сказала:
— Это всегда легко исправить, стоило только приналечь на учебу. Тяжело, что война лишила вас этой учебы. Да разве только учебы. Школьных товарищей… А ведь были же они у тебя?
Яша широко улыбнулся, обнажив два ряда крепких белых зубов, мечтательно произнес:
— Еще и какие… Всегда мы вместе. В море купались, катались на лодке. Раз на шаланде под парусом ходили к Тендровской косе…
— И там дали клятву вечной дружбы, — перебил его Ефим. — А клятва в конце вот какая: «Если надо будет, придем на помощь друг другу и не пожалеем жизни, чтобы спасти друга», — выпалил он единым духом.
— Эх ты, болтун! Я тебе, как другу, рассказал, а ты…
— Не обижайся, Яша! — сказала я. — Хороших порывов не надо стыдиться, а на товарища не сердись. Ты, наверно, проголодался?
— А вот идем в столовую, — ответил Яша.
На рассвете я снова встретила Яшу Гордиенко. Он возвращался в город, набрав листовок.
Приблизительно через пять-шесть дней Яша снова пришел к нам. Я застала его в столовой. Он с аппетитом уплетал нашу партизанскую «латуру».
— Здравствуй! Ты опять к нам? — спросила я, присаживаясь около него. — Что нового в городе?
— Да все то же, — ответил он, отодвигая от себя пустую тарелку. — Хлеба, соли, топлива нет. Зато есть: тюрьма, грабежи, рабство, — и, сняв кубанку, Яша вынул из-под подкладки свернутую в трубочку газетную бумажку, протянул ее мне: — Читайте! Это еще в ноябре они отбарабанили.
Разгладив бумажку, я прочитала:
«Приказ гражданского генерал-губернатора «Транснистрии» о введении трудовой повинности для советского населения.
§ 1. В целях общественной пользы вводится обязательная трудовая повинность для всех жителей от 16 до 60 лет, проживающих на территории г. Одессы.
…§ 9. Уклоняющиеся от выполнения этого приказа будут заключаться в лагеря.
Выявление уклоняющихся производится органами полиции и жандармерии, а интернирование в лагерях префектурной полиции г. Одессы.»
— Вот что творится у нас в городе, — с помрачневшим лицом сказал Яша. Немного помолчав, он продолжал: — А знаете, на какие работы они гонят сейчас?.. Расстрелянных и сожженных закапывать. Следы хотят скрыть, негодяи! Еще они берут на черные работы. А больше всего угоняют в Германию.
— Ну, а люди? Неужели они не сопротивляются?
Пожав плечами, Гордиенко ответил:
— Сопротивляются, конечно, не хотят работать на гитлеровцев. Паспорта даже бросают в «отделе труда», а сами бегут…
— А вы?
— А мы по ночам тихонько фашистов… А вот в Ильичевском районе на Молдаванке партизаны здорово действуют, — восхищался Яша. — Оккупанты как-то собрали партию людей для отправки в Германию, а партизаны напали на конвоиров, разогнали их, люди разбежались. Это, как видно, напугало фашистов, сейчас они стали осторожней. На ночь оцепляют все кварталы патрулями и палят в небо до утра из винтовок. Ну, пока! — поднимаясь с места, сказал Яша. — А то Владимир Александрович уйдет, а мне нужно еще раз увидеться с ним и кое-что забрать с собой в город.
— Яша, а чей же это отряд действует на Молдаванке?
— Не знаю. До свидания! — и, взмахнув кубанкой, он скрылся за поворотом.
* * *
В январе 1942 года выходы в город связных и Бадаева участились. Мы поражались той энергии, которую проявлял он в борьбе с врагами. Мало кто видел его спящим или отдыхающим: город, связь с Москвой, с верховыми разведчиками и населением, шифровка и расшифровка радиограмм, руководство боевыми действиями, поиски новых выходов поглощают все его время. Дни и ночи Бадаев вместе с Зелинским и Васиным в движении. Они изучают тактику врага, блокировавшего нас, колесят подземными дорогами, неутомимо разыскивают ходы в город через Куяльницкие и Кривобалковские катакомбы. Они разбирают завалы, пилами прорезают щели из одной выработки в другую, наталкиваясь на тупики, возвращаются обратно, снова идут…
Возвращаясь в лагерь, Бадаев погружался в глубокие размышления.
Мы сердцем чувствовали, что он ищет пути продолжения борьбы, и очень переживали за своего командира.
Старик Гаркуша, как-то беседуя по этому поводу с парторгом Зелинским, предложил:
— Пусть он перебазируется в Савранские леса. Там бы мы показали гитлеровцам, где раки зимуют.
— Этого нельзя сделать, — задумчиво ответил Константин Николаевич. — Нельзя…
— Почему, — недоумевал Иван Гаврилович. — Там проще! Кругом леса. Раздолье. Иди куда хочешь. Прижали — перебирайся в другое место. А тут, словно в бутылке сидишь…
— Нет, друзья! Наше место тут! — возразил парторг. — Поймите, грузы и войска фашистов идут на осажденный Севастополь через Одессу. В порту и на железной дороге действуют наши люди. А людьми нужно руководить. Так из-за трудностей мы оставим их и убежим в Саврань, дескать там легче? Нет, надо продолжать борьбу тут. А в Саврани тоже есть партизаны и борются они с фашистами не меньше, чем мы.
— Верно! — поддержали парторга коммунисты и комсомольцы.
7-го февраля ко мне в забой пришел Гринченко и попросил пальто и кубанку мужа. Я поинтересовалась, зачем ему это нужно. Он ответил, что завтра утром Бадаев уходит в город.
Вручая вещи, я сказала:
— Мы все сильно переживаем, когда Владимир Александрович уходит на поверхность. Неужели нельзя послать кого-либо другого?
Послал бы он меня! Со мной, если что и случиться — не беда. А ведь он — голова и сердце наше.
— Послать нельзя никого…
— Почему? — удивилась я и предложила: — Пошлите меня. — Но Иван Андреевич отрицательно покачал головой.
— Не доверяете?
— Нет! Не то… — махнул он рукой.
— Тогда что же?
— Дело в том, что есть ряд важных организационных вопросов, решить которые может только командир.
Под утро в город ушли Бадаев и Межигурская.
Проходя первый пост, Владимир Александрович крепко пожал руки постовым, с Зелинским расцеловался.
— Прощайте! Ухожу в город. Ждите меня через три дня.
— Володя, — обратился Зелинский к Бадаеву, — принеси из города табачку да бумаги, а то без курева тяжело ребятам.
Бадаев развел руками, ответил вопросом:
— А марки где? Нет, — но увидев огорченные лица товарищей, засмеялся — Обязательно принесу! — и исчез в темном провале лаза под баррикадой.
— Счастливого пути, удачи! — крикнули ему вслед товарищи. Бадаев приветливо помахал фонарем и вместе с Межигурской скрылся за поворотом штольни.