Начались съемки «Вечного возвращения». Мне платили мало, так как Польве возобновил старый контракт фильма «Жюльетта, или Сонник». Но мне так нравился этот фильм, что я сам бы заплатил, чтобы в нем сниматься. Зато работа Мулу, которого Жан окрестил в фильме Мулуком, оплачивалась хорошо.

Во время оккупации было очень трудно купить мясо. Я потребовал, чтобы Мулук его получал. Мне посоветовали заказывать для него в гостинице, где я жил, тушеное мясо и отдавать счета бухгалтеру. Когда я принес счета бухгалтеру, он сказал: «А мне вот, месье Маре, не приходится каждый день есть тушеную говядину». Я покраснел от стыда.

Жана с нами не было. Он ставил «Ринальдо и Армиду» в «Комеди Франсез». Он приехал к нам через две недели после начала съемок. Деланнуа работал добросовестно. Мы все приходили в восторг от просмотров. Юбер был очень изысканным оператором. Кроме того, я радовался тому, что снимаюсь вместе с теми, кого люблю, — с Ивонной де Бре, согласившейся только из дружбы к Кокто сыграть роль совершенно для нее не подходящую, с Роланом Тутеном, Мадлен Солонь, Мулуком.

Мулук меня поражал. Он привык держаться за камерой, и я волновался, как он поведет себя перед объективом. Мы все были изумлены, а я очень горд, когда увидели, с какой легкостью он исполнял свою роль. Он определенно выглядел более правдиво и естественно, чем я. В отличие от некоторых звезд ему было все равно, снимают его левый профиль или правый. Лично для меня это еще имело значение!

Когда Жан присоединился к нам после огромного успеха «Ринальдо и Армиды», в нашей работе ничего не изменилось. Он присутствовал на съемках, не вмешиваясь в режиссуру. Он только попросил убрать репродукцию «Молочницы» Греза и слишком кричащий, мещанского вида абажур. Больше ничего, но от него исходили какие-то особые флюиды и вся обстановка вокруг изменилась. Незаметно для себя мы играли по-другому. Жан Деланнуа оригинально вел свою режиссерскую работу, даже освещение стало каким-то иным.

Я ощущал огромное счастье и в то же время испытывал сильное беспокойство, боясь, что моего таланта не хватит для этой роли. Именно этот комплекс заставляет меня любить так называемые опасные сцены: пока восхищаются мужеством, меньше обращают внимание на талант.

Я также думал, что смогу уважать себя лишь тогда, когда испытаю физические страдания, которых требовала моя роль. Я испытывал лишь нравственные страдания, во всяком случае, так мне казалось. Я действительно хотел бы агонизировать в последних сценах. Я завидовал надтреснутому голосу Ивонны де Бре; мой собственный казался мне недостаточно выразительным. Я не нашел ничего лучше, как выпить изрядную дозу коньяка, запереться в своей гримерной и орать во всю мочь. Увы! Этот так называемый «слабый голос» оказался Дюрандалем: он так и не сломался.

Еще не раз в своей актерской карьере я буду совершать подобные опрометчивые поступки. Я стремился стать таким великим актером, да что там актером — таким великим апостолом театра, чтобы образы моих персонажей возникали сами по себе. Я говорил себе, что, если бы я достиг этого результата, мне было бы намного легче играть. Иначе говоря, моя заслуга была бы куда меньше, и, следовательно, я был бы менее хорошим актером, если бы мне приходилось только чувствовать пережитые страдания, а не создавать их. Это какой-то порочный круг, из которого мне никогда не выйти. Я хотел бы также иметь талант, но никогда не становиться профессионалом.

Когда я чувствую себя беспомощным, профессиональная привычка, ставшая инстинктом, играет за меня, а я впадаю в отчаяние.

Что для меня театр — религия или порок? Без всякого сомнения, я ищу в своей профессии ощущения, которых не нахожу в жизни.

Жан Кокто потребовал, чтобы мы с Мадлен Солонь сходили к одному и тому же парикмахеру и покрасили волосы в одинаковый цвет. Нам обесцветили волосы одновременно, но они были разной природы. Задача парикмахера была не из легких. Бывало, что мы уходили из его салона с голубыми, лиловыми или зелеными волосами.

Один из наших наиболее симпатичных товарищей, Луи Журдан, снимался на соседней съемочной площадке в «Жизни богемы». Как того требовала роль, он носил очень длинные волосы и бакенбарды. В то время длинные волосы не были в моде. Завидев нас, люди возмущенно отворачивались. Я даже видел, как одна хозяйка раскрыла рот от удивления и уронила корзину.

Ролан Тутен пригласил меня к одной своей подруге, и та предложила погадать мне. Она заверила, что в ближайшие двое суток мне будут удаваться самые безумные и рискованные поступки.

— Вы в этом уверены?

— Абсолютно.

— Тогда до свидания.

Я беру такси и еду на студию. Прошу у своего продюсера аванс в шестьдесят тысяч франков. Он распоряжается выдать мне деньги. Это огромная сумма, поскольку за весь фильм я получил двести семьдесят пять тысяч франков. На том же такси я еду в Монте-Карло. Я никогда не бывал в игорном доме, но слышал, что удача улыбается тем, кто играет в первый раз. По дороге я даю себе зарок, что никогда больше не буду играть, если выиграю два миллиона. Я прошу водителя такси подождать меня и плачу ему заранее, на случай, если все проиграю. (Не лишняя предосторожность!)

Оробев при виде серьезных лиц игроков и эха, гулко раздающегося в огромных залах в стиле рококо, я, не останавливаясь, прошел мимо столов, где играли в рулетку. Вот я перед столом баккара. Делаю напрасные усилия понять эту простую игру. Одно место освобождается. Крупье предлагает мне занять его. Делайте ставки... ставки сделаны...

Я все еще ничего не понимаю, кроме того, что «девятка» — самая сильная карта и она выигрывает и что «десятка» — это баккара и она проигрывает. Я не осмеливаюсь играть, подать голос, но лопатка крупье приближается ко мне. Ставлю минимальную сумму, то есть две тысячи франков. Сдаю карты с помощью крупье, который, как и остальные игроки за столом, понял, что я играю впервые. «Девятка»— я выиграл. Слышу: «Делаем ставки». Опять раздаю карты.

У меня «восьмерка», и я снова выигрываю.

«Девять» — «восемь» — «восемь» — «девять» — «семь» — «девять» — «девять» — «девять» — «восемь».

Я продолжаю выигрывать. За моей спиной собирается толпа. Кто-то предлагает мне сыграть. Я не понимаю, что для этого нужно. Моя соседка говорит: «Возьмите снова». Я не знаю как. А мой партнер с насмешливым взглядом продолжает ставить деньги.

На столе уже два миллиона сорок восемь тысяч франков. Я хочу остановиться, но не знаю, что для этого нужно только сказать: «Я — пас». И я продолжаю, как пьяный плясун на канате. Снова сдаю карты: «четверка»! Что делать? Инстинкт подсказывает не брать, но крупье, видя мое колебание, просит показать мои карты.

— «Четверка» — нужно брать, — говорит он.

Я беру «шестерку». «Шестерка» плюс «четверка» — баккара. Я проигрываю, и игра переходит к другому.

Взгляд моего партнера становится все более насмешливым. Я снова играю и проигрываю. Я проигрываю, и у меня не остается ни гроша.

К счастью, такси меня ожидало. Как ни странно, я не огорчился. Я сказал себе: я богат, поскольку могу позволить себе проиграть шестьдесят тысяч франков.

Жан отругал меня, назвав глупцом и безумцем. Я часто встречал на пляже своего партнера по баккара. Увидев меня, он наклонялся к своим друзьям и что-то тихо говорил им. Все смеялись, глядя в мою сторону.

В перерывах между съемками я ходил на пляж Ниццы. Однажды, когда я загорал, растянувшись на песке, какая-то девушка легла рядом со мной. Она решила, что я немец, конечно, из-за моих белокурых волос (по-видимому, в тот день они не были лиловыми). Наверное, она хотела завязать знакомство с оккупантом, потому что заговорила сразу и не умолкала, несмотря на мое упорное молчание. Она наговорила кучу гадостей о Франции и французах. Я по-прежнему не раскрывал рта.

— Вы не понимаете по-французски, — сказала она.

— Шлюха, — ответил я ей и ушел.

Показ «Вечного возвращения» превратился в настоящий триумф. На последних кадрах весь зал встал и разразился овациями.

В день премьеры «Вечного возвращения» в кинотеатре «Колизей» выставили фотографии сцен из фильма. Какой-то господин и какая-то дама рассматривают их.

Господин: Мадам, вы, случайно, не родственница одного из актеров?

Дама (очень гордо): Да, месье.

Господин: Вы, наверное, мать Пьераля?

Дама (оскорбленно): Нет, месье, я мать Жана Маре.

(Пьераль был карликом.)

Эту историю рассказала мне Мадлен Солонь; господин был ее отцом. Ни он, ни моя мать не хотели, чтобы мы были актерами. Розали спросила меня, почему я хочу быть комедиантом. Я ответил:

— Чтобы не быть им в жизни, и, потом, это мне позволяет ценить и любить великих актеров так же, как живопись заставляет меня любить художников.

Успех фильма растет с каждым днем. Очередь перед кинотеатром тянется до площади Этуаль. Царит атмосфера небольшого мятежа: женщины падают в обморок. Вызываются дежурные наряды полиции. Организуются службы для наведения порядка. Дома телефон не перестает звонить.

Мнение критиков: «Несмотря на участие Жана Кокто и Жана Маре, фильм прекрасен».

Однажды вечером я был на генеральной репетиции одной из пьес Саша Гитри. В антракте ко мне подошел какой-то человек.

— Я Арно Брекер, — представился он. — Я видел ваш фильм «Кармен» на частном просмотре. Хотел бы, чтобы вы мне позировали. Не согласитесь ли вы поехать для этого в Германию?

Я никогда раньше не встречался с Арно Брекером, но видел его произведения на выставке. Он держался с достоинством, спокойно, уверенно. Я сослался на контракты фильмов, проекты театральных постановок, которые удерживали меня в Париже.

Как я уже говорил, я люблю грезить наяву, придумывать невероятные истории. По дороге из театра, возвращаясь пешком на улицу Монпансье, я дал волю своему воображению. «Зачем я отказался поехать позировать для Арно Брекера? — корил я себя. — Брекер — близкий друг Гитлера. Если я буду позировать для него, я увижу Гитлера и убью его».

Я шагал все быстрее и быстрее, обдумывая подробности покушения. Наконец я на улице Монпансье. Жан дома. Я уже не различаю рожденное моим воображением и реальность. Я верю, что говорю искренне, и безапелляционно заявляю:

— Жан, Арно Брекер, с которым мы виделись сегодня, просил меня позировать ему в Германии, я отказался. Нужно это исправить.

И я излагаю свой план.

— Бедный мой Жанно, — ответил Жан, — ты же спутаешь все планы союзников...

Я возвращаюсь на землю, и мы оба хохочем.

Пока я снимался в Ницце, мне позвонил Жан Жене. Он хочет со мной встретиться. Мы отправляемся одновременно пешком, он из Вильфранша, где находился в то время, я из Ниццы. Договорились, что когда встретимся, тогда и встретимся.

Он знал меня в лицо, так как присутствовал на представлении «Британика».

— С тех пор, — сказал он, — мне хочется писать для театра, для тебя. Ты добьешься успеха в тот день, когда сыграешь некрасивого человека.

Он дал мне прочитать «Элагабала», пьесу, которую он написал для меня. Она мне не очень понравилась. После его поэмы и книги я ожидал невозможного. Я сказал ему об этом. Он согласился со мной и обещал написать другую пьесу. Когда мы вернулись в Париж, Жан Кокто взялся помочь ему.

— Ты великий поэт, но очень плохой вор, — говорил он. — Доказательство тому: ты всегда попадаешься.

Поль, секретарь Жана, занял у меня денег, снял помещение под сводами Пале-Рояля, открыл книжный магазин и издательство для того, чтобы публиковать произведения Жана Жене.

А пока что он жил на средства Жана. И, несмотря на это, Жене был арестован за кражу книги Верлена в одном из магазинов «Трините». Жан нанял ему адвоката и вызвался быть свидетелем. Я присутствовал на процессе. Ответы Жана Жене судье были достойны ответов Жанны Д'Арк.

Судья: Вы украли книгу Верлена. Что бы вы сказали, если бы крали ваши книги?

Жене: Я был бы этим очень горд, господин председатель.

Судья: Вы знаете цену этой книги?

Жене: Я знал ее ценность, господин председатель.

Жан Кокто заявил, что, если они осудят Жана Жене, на их совести будет осуждение величайшего поэта Франции. Дело было прекращено за отсутствием состава преступления. Жан Жене избежал пожизненной ссылки в колонию, поскольку его, кажется, судили уже одиннадцать раз.

Жироду предлагает мне сыграть в «Содоме и Гоморре». Жан советует принять предложение. Жене говорит, что Жан никогда мне в этом не признается, но, если я соглашусь, он огорчится. Я тут же отказываюсь. Молодой дебютант Жерар Филип сыграет эту роль. Его карьера будет постоянно развиваться, так же, как и его талант.

Я так сожалел о том, что не играл в «Ринальдо и Армиде», что, когда мне предложили турне по Бельгии, я посоветовал выбрать эту пьесу. Наконец я могу в ней играть!

Коллаборационистская пресса во главе с Лобро все больше свирепствует. Я решаю убить его. Поль с товарищами увозят меня в Бретань якобы для того, чтобы обеспечить мне алиби. В действительности они хотят меня отговорить. Перед отъездом, разбирая свои бумаги, я натыкаюсь на гороскоп Макса Жакоба. Мне бросается в глаза надпись синим карандашом «Остерегайтесь совершить убийство!» Моя странная судьба еще раз сделала мне предупреждение.

Хитрец Поль увез меня в Порт-Манек лишь для того, чтобы помешать мне совершить это убийство. Он и его друзья убеждают меня, что из-за Лобро не стоит рисковать своей жизнью, тем более что нечего и думать пройти незамеченным. Их дружеские увещевания и особенно гороскоп Макса Жакоба убедили меня.

Кроме Поля, Марио и Лионеля, там были Тони и его невеста.

Однажды вечером друзья наливают мне большой бокал виноградной водки. Я отказываюсь, потому что не люблю алкоголь и особенно виноградную водку. Друзья шутят, настаивают, в конце концов я проглатываю ее, как слабительное, одним махом.

Любопытно, что, хотя я очень редко употребляю крепкие напитки, я переношу их хорошо. Если бы я захотел напиться допьяна, мне было бы нелегко это сделать. После выпитого большого бокала водки голова моя осталась абсолютно светлой. Мы отправились спать. Моя спальня находилась рядом со спальней Тони и его невесты. Стоял декабрь. Я проснулся от холода. Мои окна были распахнуты настежь, двери тоже. Я очень удивился этому, будучи совершенно уверен, что, когда я ложился спать, они были закрыты.

На следующее утро Тони и его невеста сказали посмеиваясь:

— Жанно, ты лунатик. Сегодня ночью ты вошел в нашу спальню и открыл окна и двери, даже дверцы шкафов. Мы смотрели на тебя в недоумении. Ты, казалось, нас не видел. Вернулся в свою спальню и там тоже раскрыл окна и двери. Потом снова лег.

Кто-то спросил у невесты Тони:

—Что бы ты стала делать, если бы Жанно забрался к тебе в постель?

Она ответила:

— Мне всегда говорили, что лунатиков нельзя будить.

Увы! По возвращении из Бретани я узнал, что Макс Жакоб арестован. Жан получил от него письмо.

«Дорогой Жан!

Я пишу тебе благодаря любезности стерегущих нас жандармов. Сейчас мы прибудем в Дранси [24] . Это все, что я могу тебе сказать.

Саша, когда ему рассказали о моей сестре, сказал: «Если бы это был он сам, я смог бы что-нибудь сделать!» Так вот, теперь это я.

Обнимаю тебя. Макс».

Жан хочет спасти Макса Жакоба. Он встречается с Саша Гитри, который объясняет ему, что нужно сделать. Жан обращается к господину П. Господин П. уверен, что у них есть все шансы добиться успеха. Предупрежденный Жаном, Хосе-Мариа Серт обещает действовать через посольство Испании; он передаст начальнику, занимающемуся еврейскими тюрьмами, письмо Жана. Жан пишет это письмо, великолепное, страстное. Друзья Макса Жакоба добиваются его освобождения... в день его смерти.

Я рисую орхидею, подаренную мне Жозетт Дей: рука в белой перчатке держит этот цветок; фоном служит мое полукруглое окно, через которое видны сады Пале-Рояля. Увы! На садовых скамейках сидят девушки. Для них я — зрелище. В дверь звонят. Девушки в саду смеются, я иду открывать. У меня просят автограф; я даю его, снова сажусь рисовать; снова звонят, и снова, и снова, и снова. В конце концов я рычу:

— Оставьте меня в покое!

Жан выходит, чтобы узнать, в чем дело, выговаривает мне:

— Раз ты выбрал профессию актера, то должен с улыбкой воспринимать свою популярность. Даже если в ход идут такие хитрости, это все-таки знаки внимания.

Он прав, и это заставляет меня улыбнуться. Через открытое окно я слышу болтовню девушек. «Придется Жюльетте взбираться на балкон к Ромео». Девушки беспрестанно толпятся у нас на лестнице, смеются, стонут. Я боюсь, что весь этот шум мешает Жану работать.

Я заканчиваю картину с цветами, которую называю «Зеркальный шкаф отеля Божоле». Андре Дюбуа пожелал, чтобы я написал ее для него. Я очень любил и уважал его. В начале нашего знакомства я был с ним довольно холоден. Этот добрый и щедрый человек без конца оказывал услуги Жану. По глупости я думал, что, если выкажу ему свою дружбу, он подумает, что мне что-то от него надо. Поэтому, когда в годы оккупации он занимал менее высокие посты, я мог без стеснения выказать ему то восхищение и дружбу, которые к нему питал.

Жан собирается писать новую пьесу. Мы едем в Бретань, останавливаемся у друзей Поля. Их дом называется Таль-Мур. Пока Жан пишет, я рисую. Мулуку Бретань нравится еще больше, чем мне. В доме холодно из-за введенного режима экономии. Я опасаюсь, что Жан заболеет, работая в ледяной комнате. Его, несомненно, защищают напряжение и те внутренние силы, которые дает творчество.

Он читает мне первый акт. Удивляясь сам себе, я говорю, что монолог королевы недостаточно живой... что с ее стороны должно быть больше вопросов, что паузы, предусмотренные моей ролью, должны звучать как реплики, что тогда она сама вынуждена будет давать на них ответы. Жан соглашается со мной и соответственно переделывает первый акт.

Перед тем как начать писать, он спросил меня, что бы я «хотел делать в своей роли». Шутя, как если бы я хотел озадачить товарища, я ответил:

— Молчать в первом акте, плакать от радости во втором и упасть навзничь с лестницы в третьем.

Уже в первом акте он совершил чудо, дав мне возможность молчать. Он сказал, что хотел бы закончить пьесу к Рождеству. И действительно, в этот вечер она была завершена. Он должен прочитать нам ее после ужина. Этот рождественский ужин, хотя и замечательный, тянулся бесконечно. У нас была елка, украшенная дождиком. Жан нарисовал семь больших ангелов, по одному для каждого из членов семьи Таль-Мур, принимавшей нас. Наконец рождественский подарок Жана — пьеса.

Он читает ее нам своим теплым, немного скрипучим голосом, как всегда, в неподражаемом ритме — выделяя каждое слово и почти не делая связок между ними.

Какая великолепная идея! Одиночество двух существ, пожирающих самих себя. Жан хочет назвать пьесу «Азраил» (ангел смерти), но это название уже использовалось. Он думает о другом: «Смерть подслушивает у дверей». Это название мне очень нравится. Еще он предлагает «Красавица и чудовище».

— О нет, Жан, — протестую я, — мне так хочется, чтобы ты сделал фильм по «Красавице и чудовищу»!

Эта поражающая странной красотой пьеса получила название «Двуглавый орел». Снова Жан написал то, чего от него не ждали. Это был самый чудесный подарок, который я мог получить к Рождеству.

В Париже Жан встретился с Маргаритой Жамуа, чтобы прочитать ей пьесу, написанную, кстати, для нее. На чтении присутствовали госпожа Искавеско, Кула Роппа, Берар, Борис Кохно. Все были потрясены. Маргарита Жамуа встала, не говоря ни слова, вышла, потом вернулась и высказала свое суждение четырьмя фразами, как если бы Жан Кокто был неопытным двадцатилетним дебютантом. Все почувствовали ужасную неловкость и расстались молча.

— Я думаю, что она боится, что не справится с этой ролью,—сказал я Жану.

Позвонила Кула Роппа, закадычная подруга Маргариты Жамуа:

— Поведение Маргариты было возмутительным. Впрочем, эта роль не для нее. Она не сможет ее сыграть.

Берар того же мнения. Никаких новостей от Жамуа. Значит, нужно искать другой театр, другую актрису. Я предлагаю Эдвиж Фейер. Жан позвонил ей. Они договорились о встрече. Кажется, на 1 февраля 1944 года.

Неожиданно умер Жироду. Жан потрясен. Он позвонил Эдвиж, чтобы отменить чтение. Она сказала:

— Почему? Мое сердце, наоборот, еще более способно вас понять. Нужно продолжать работу.

Мы поехали к Эдвиж. На ней лица нет. После чтения она не скрывает своего волнения.

— Впервые, — говорит она, — я услышала пьесу, настоящее произведение, и притом пьесу для театра. Вы мне ее дарите?

Жан ответил, что она сделает ему подарок, приняв пьесу. Они обнялись.

Потом мы поехали в церковь Сен-Пьер-дю-Гро-Кайю, на улицу Сен-Доминик, где проходила простая, волнующая церемония. И возмутительный финал при выходе: на нас набросились любители автографов. Я поклялся больше не ходить на похороны знаменитостей.

Маргарита Жамуа вдруг вспомнила о пьесе, без конца звонит. По-видимому, она узнала, что Эдвиж согласилась играть ее в театре Эберто. Она приехала к Жану и обвинила его в измене. Собирается ехать к Эдвиж и Эберто. Берар, который случайно оказался тут же, успокаивает ее. Мы объясняем ей, что своим отношением она дала понять, что не хочет играть в пьесе.

Жан пишет большую и прекрасную поэму «Леона». Я в это время ставлю «Андромаху» в театре «Эдуарда VII». Начинаю делать макеты декораций и костюмы, учу свою роль и готовлю постановку. Брессон приглашает меня сняться в его будущем фильме «Дамы Булонского леса».

— Но, по-моему, в нем должен был сниматься Ален Кюни?

(Я узнал об этом, поскольку Жан писал диалоги для этого фильма.)

— Продюсер не хочет брать Кюни.

— Я считаю неправильным, чтобы продюсер не давал режиссеру свободы в распределении ролей. Вы хотите, чтобы снимался Кюни?

— Он именно тот типаж, который нужен.

— Вы мне разрешите поговорить с продюсером Плокеном?

— Да. Он хочет, чтобы играли вы.

Я объясняю Плокену, что я отказываюсь сниматься в фильме потому, что не могу допустить, чтобы он отказал Кюни. Он обвиняет прокатчиков. Я рассказываю об этом Жану, и он просит Польве взять фильм Брессона и Кюни. Тот же ответ: прокатчики против. Польве был продюсером «Вечерних посетителей», в котором играл Кюни. Это был фильм Карне, имевший огромный успех. Ален Кюни был, как всегда, великолепен. Я возмутился этим единогласным вето, окончательно отказался сниматься и пригласил Кюни на роль Пирра в «Андромахе».

В квартире на улице Монпансье было нелегко сосредоточиться. Не понимаю, как Жан мог писать. Девицы под дверью, на лестнице, на улице создают невообразимый шум: звонят в дверь, по телефону. Одна девушка падает в обморок. Консьержка, к которой ее отнесли, зовет меня. Я узнаю ее: она уже падала в обморок на лекции по кино в «Студии 28». В третий раз она упадет в обморок на гала-просмотре «Кармен» в кинотеатре «Нормандия». В тот день фильм не имел большого успеха, возможно, потому, что билет стоил тысячу франков. Я выходил из кинотеатра вместе с толпой, которая начинала меня дергать со всех сторон. Я уже не знал, как из нее выбраться, как вдруг какая-то девушка падает без сознания у моих ног. Я беру ее на руки и, воспользовавшись этим обстоятельством, расчищаю себе дорогу. Я кладу ее на парапет у входа в метро. И слышу: «Грубиян!» Она была без сознания не больше, чем я. И я прекрасно это понял. История этой девушки на этом не заканчивается. Однажды она звонит у моей двери и говорит:

— Месье, я должна участвовать в конкурсе танца. Если я получу первое место, вы согласитесь прийти ко мне на чай?

Я внимательней присматриваюсь к ней: маленького роста, полноватая, доброе круглое лицо, волосы в мелких завитках, на носу круглые очки в металлической оправе. По моему мнению, никаких шансов получить первое место, даже при наилучшей технике. Я даю обещание прийти на чай. Через неделю она приходит снова и показывает диплом: первое место. Я уже дал слово.

— Когда же вы хотите чаевничать? Мы пойдем к Рампельмайеру?

— Нет, мы будем пить чай у моей подруги в следующий четверг.

В четверг она повела меня на квартиру своей подруги около парка Монсо. Это была странная квартира с шикарной китайской мебелью, а ее подруга — хорошенькая, очень юная рыжеволосая девушка, что-то вроде Симоны Симон в детстве. Мне подают чуть теплый чай, подгорелое молоко, прогорклые пирожные. Я делаю вид, что нахожу все великолепным. Меня заставляют расписаться на бесчисленных фотографиях, среди которых много таких, которых я никогда не видел. Я не ухожу сразу, чтобы у них не создалось впечатление, что я выполняю повинность. Мне дают выпить сладкого шампанского, которое я терпеть не могу, и наконец я ухожу, церемонно поблагодарив.

Несколькими днями позже (трудно даже поверить в эту историю) в нашу дверь позвонили. Жан пошел открывать и вернулся с визитной карточкой в руке.

— Владелец этой карточки хочет с тобой побеседовать, — сказал он. — У него в руке белая трость, он слепой. Выглядит очень достойно.

Я вышел к этому господину и спросил о цели его визита.

— Я отец девушки, к которой вы приходили на чай в прошлый четверг, — сказал он. — И я хочу узнать, кем вы действительно являетесь для моей дочери.

Я рассказал ему всю эту историю. Что я могу сделать?

— Моя дочь должна сдать экзамен на аттестат зрелости, но она совсем не занимается.

— Я могу только сказать ей, если она снова придет, что я не приму ее до тех пор, пока она не сдаст экзамен.

Они пришли обе. Когда я объявил им свой вердикт, маленькая толстушка упала в обморок в четвертый раз. Она не собиралась сдавать экзамен на аттестат зрелости. Испугавшись, что ей придется снова взяться за учебу, она потеряла сознание.

Я мог бы рассказать сотню подобных историй. Они заняли бы много страниц. В общем, все они похожи. За исключением, может быть, вот этой. Я дал согласие, правда, после долгих уговоров, отвечать на письма в рубрике «Сердечная почта» в газете, посвященной кино. Занималась этим некая дама, которая писала ответы вместо меня. Однако я поставил условие, что буду их прочитывать. Однажды мне принесли письмо, на которое попросили ответить лично. И правда, письмо не могло не взволновать. Молодая девушка, Жаннетт Б., из деревни на севере Франции, у которой в результате несчастного случая был поврежден позвоночник, уже год боролась за жизнь. Она просила у меня фотографию. Я послал ее, черкнув несколько ласковых слов. Она мне ответила... и так мы обменивались короткими письмами в течение года. Увы! Несмотря на нашу переписку, состояние ее здоровья ухудшалось.

Немного позже пришло еще два письма, написанных на разной бумаге и разным почерком. В одном говорилось:

«Моя сестра Жаннетт умерла. У нас большое горе. Я знаю, что она написала вам в последний раз и просила исполнить ее последнюю волю. Умоляю вас согласиться. Очень прошу вас, месье, и т.д.».

Другое письмо было от Жаннетт. Она писала, что слышала, как врач объявил ее матери, что ей остается жить всего несколько часов. Она просила у меня последнюю фотографию, чтобы унести ее с собой в могилу, и помочь сняться в каком-нибудь фильме ее нежно любимой сестре.

Фотография в могилу — это было уже слишком. Я понял, что меня разыгрывали целый год. Я поделился своими подозрениями с дамой из газеты. Она сказала, что я просто чудовище.

— Как вы могли подумать такое?

— И все-таки мы должны это выяснить.

Я позвонил в жандармерию той деревни, рассказал, в чем дело, и спросил, действительно ли Жаннетг Б. умерла. Мне ответили, что она не только не умерла, но у нее нет сестры, и посоветовали не отвечать такого рода личностям.

Думаю, у большинства актеров бывали подобные приключения. Но тем не менее для меня это остается странным. В доказательство приведу еще это, последнее. Оно относится к тому времени, когда я жил на катере в Нейи. Я получил письмо от девушки, которая хотела, даже трудно в это поверить, чтобы я «сделал ей мальчика». Я не ответил. Впрочем, я никогда не отвечал. Моя мать, возмущенная моим поведением, отвечала вместо меня. И продолжала этим заниматься. После «Вечного возвращения» я получал до трехсот писем в день. Это давало Розали массу работы. Но я был счастлив, что она занята. Это меня успокаивало... Она имитировала мой почерк, составила картотеку корреспонденток и отмечала посланные фотографии, чтобы не отправить одну и ту же дважды одному лицу. Не представляю, как некоторые люди могут воображать, что актер отвечает сам! Конечно, они думают, что только они одни и пишут...

Никто не ответил девушке, просившей мальчика.

Как-то ночью, перед сном — было почти два часа, — я прогуливал Мулука на набережной, то есть на бульваре генерала Кёнига. На одной из скамеек я заметил целующуюся парочку. Чтобы их не смущать, я отвернулся и продолжал свою прогулку. Позади раздались шаги, я обернулся. На скамейке сидел только мужчина, а женщина стояла передо мной.

— Вы получили мое письмо?

— Какое письмо?

— Я просила у вас что-то очень личное.

— Мальчика? — инстинктивно догадался я.

— Да.

— Во-первых, мадемуазель, как я могу гарантировать, что получится мальчик, а не девочка? Во-вторых, мне кажется, что на скамейке сидит некто, только того и желающий.

— Это мой брат.

— Послушайте, я выгляжу смешным, мы оба смешны. Доброй ночи, мадемуазель.

Я ухожу, она идет за мной. Я спускаюсь по лестнице, ведущей к берегу. Она спускается следом; я открываю дверь, хочу ее закрыть за собой, ее нога не дает мне это сделать.

— Вы так меня ненавидите, — говорит она.

— Я не ненавижу вас. Я вас не знаю.

Каждую субботу она ждала меня здесь, когда бы я ни возвращался. У меня больше не было сил. Однажды я сказал ей:

— Послушайте, я обдумал ваше предложение. Это можно устроить. Я дам вам то, что вам нужно, в пробирке.

— Неужели это возможно?

— Да. Сходите к своему врачу и договоритесь с ним. Я в вашем распоряжении.

Больше я ее не видел.

Но вернемся к тому моменту, когда я собирался ставить «Андромаху». Париж выглядел странно со своими велотакси, в которых разъезжали дамы в шляпах, украшенных тюлем, птицами, лентами. Их головы были похожи на монументы в миниатюре. Жан видел в этом плохое предзнаменование.

— Вспомни, — говорил он, — о прическах при дворе Людовика XVI.

Мужчины редко решались ездить в таких повозках, в которых мог быть один или два водителя. Я же иногда использовал их для Мулука, сам при этом ехал рядом на своем велосипеде. Везти его на плечах, как я часто это делал, было очень утомительно. Это к тому же давало повод Сесиль Сорель утверждать, что я нашел еще один способ сделать себе рекламу.

Мулук пользовался большим успехом. Однажды в дверь позвонили. Я открыл. За дверью стояла очень красивая девушка.

— Что вы желаете, мадемуазель?

— Погладить Мулука.

Я позвал Мулука. Она погладила его и ушла, даже не взглянув на меня.

Я возил Мулука в метро, хотя собак в метро не пускали, но Мулук не был собакой. Когда мы подходили ко входу в метро, он становился на задние лапы, я заворачивал его в пальто и брал под мышку. В метро он сам прятался под сиденье, а я делал вид, что собака не моя.

Атмосфера в метро прелюбопытная! Вагоны всегда битком набиты. Вот стоит полная дама, всем своим видом выражающая возмущение поведением сидящих мужчин. Среди них три немца. Один встает и знаком предлагает ей занять его место, сказав при этом что-то по-немецки. У него очень любезный вид. В ответ полная дама дала ему пощечину. Лица пассажиров приобрели зеленоватый оттенок, под цвет немецких мундиров. Что будет с этой дамой? Два других немца присоединились к своему товарищу у двери, с нетерпением ожидая следующей станции. Они не вышли из вагона, они выскочили. Дама величественно села.

— Что произошло? — спросили у нее.

— Дело в том, что я понимаю по-немецки. Он мне сказал: «Клади сюда свой зад, старая корова».

Замечательно ехать последним поездом метро. Он так же переполнен, как и остальные. Кажется, он перевозит весь Париж. Все знают друг друга, обсуждают последний концерт, пьесу. Снаружи— затемнение, старосты кварталов, немецкие патрули, риск попасть в заложники в случае нарушения комендантского часа.

Воздушные тревоги все учащаются. Однажды ночью была жуткая бомбежка — целый ливень из бомб. Стекла дребезжат. Дома сотрясаются. Гремят пушки противовоздушной обороны. Я спал. Семья В. спустилась к нам вместе со своим младенцем (наша квартира похожа на подвал). Я проснулся от плача ребенка.

Одна девушка написала мне: «Знаете, что мы больше всего любим в школе? Воздушные тревоги, потому что мы спускаемся в убежище и говорим о вас».

Другой ночью после грома пушек зенитной батареи раздался ужасный шум: на Пале-Рояль на наш дом упал самолет. Как потом выяснилось, он упал на магазины Лувра. Это был американский самолет, сбитый снарядом. Он загорелся, его крыло упало над улицей Дофин, мотор — над улицей Сент-Оноре, пулемет — над крытым рынком. Мне позвонил мой друг Юбер де Сен-Сенош:

— Жанно! Самолет упал...

Я прервал его:

— Успокойся, раз ты слышишь мой голос, он упал не на нас, а на магазины Лувра.

В ответ долгое молчание... Я забыл, что он был владельцем этих магазинов.

Я дрожу за Мулука. Для розыска мин забирают собак. Их отлавливают на улицах, но иногда забирают и прямо у хозяев.

Однажды я шел пешком вниз по Елисейским полям, колонна немецких солдат шла за мной. Мне было не по себе. Возвратившись домой, я сказал Жану: «Немецкая армия преследовала меня на всем пути по Елисейским полям». На что он ответил: «Ты что, не мог идти до Берлина?» В другой раз уже он поднимался по Елисейским полям, а немецкая колонна под гром фанфар шла ему навстречу. В колоннах реяли немецкие и французские флаги. Жан застыл в оцепенении, глядя на ЛФВ (Лига французских волонтеров) среди немецких войск. Шесть типов, французов, одетых в гражданское, бросились избивать Жана дубинками с криками: «Эй, Кокто, ты что же не отдаешь честь французскому флагу?» Жан упал, обливаясь кровью. Один глаз был сильно поврежден. Подбежали прохожие, подняли его, отвели в ближайшую аптеку. Аптекарь спросил: «Что это с вами, господин Кокто?» На что тот ответил во французском духе: «Ячмень Дорио!» Дорио был начальником ЛФВ.

Арестовали Тристана Бернара. В вагоне для скота, увозившем его в Дранси, он сказал: «Я жил в страхе, теперь буду жить в надежде». Когда впоследствии его привезли в больницу Ротшильда и спросили, что доставило бы ему наибольшее удовольствие, он ответил: «Кашне».

Еще одна бомбардировка: двадцать пять убитых в Коломб, сорок в Женвиллье. Огромные разрушения.

Как-то я встретил Луи Журдана и спросил его:

— Несколько месяцев назад ты мне говорил, что каждому из вас поручено найти двух человек. Я сказал, что хотел бы быть одним из этих двоих. С тех пор я больше о тебе не слышал.

— Я говорил о тебе, — ответил он, — мне сказали, что ты живешь с чересчур болтливым человеком.

Если он имел в виду Кокто, как я предполагаю, он ошибался. Жан умел хранить тайны. Доказательством тому служит история моей матери, которую он никогда не рассказывал. Жан считал легкомыслие преступлением. Он никогда не болтал попусту. Он скорее дал бы себя убить на месте, чем подвергнуть кого-то опасности. Меня задели слова Луи Журдана, но я не стал настаивать.

Париж тоже не был легкомыслен. Он был беспечен, но в хорошем смысле слова. Его лицо оставалось приветливым, несмотря на угрозу. На концертах, в кинотеатрах, в театрах не хватало мест для всех желающих. Париж храбрился и не хотел показать оккупантам ни свое беспокойство, ни свое страдание.

Жан писал «Красавицу и чудовище». А я договорился с театром «Эдуарда VII» о постановке «Андромахи». В своей комнате в Пале-Рояль я репетировал роль Ореста, используя палку от метлы вместо посоха вестника: указывал ею на людей и предметы, потом снова клал на плечо, переносил вправо, влево, за спину. Вскоре мне показалось, что я использую ее слишком много. Я спросил совета у Жана, продемонстрировав ему, как это будет выглядеть. Он меня успокоил:

— Это замечательно, ни одному актеру не приходило в голову использовать это. В твоих руках эта палка становится королевским жезлом.

Я привык к весу и размерам моей метлы. Другая трость, без сомнения, нарушила бы отработанные жесты. Мы пошли к Пикассо на улицу Великих Августинцев. До встречи с Кокто я не видел ни одной картины Пикассо, разве что на репродукциях, и никогда не встречался с ним самим. Жан часто рассказывал мне о нем. Мне трудно сказать, видел ли я своими глазами или глазами Жана Кокто, чувствовал своим сердцем или его. Но помню, что это было как удар кулаком в грудь. Мной овладели необыкновенный восторг и в то же время великое отчаяние. Пикассо был для меня вне всякой критики, один в созданном им мире. Я перенесся на какую-то странную планету.

Потом я часто встречался с Пикассо, всякий раз робея, стесняясь, но всегда с огромным почтением. В его доме у меня было такое чувство, что я нахожусь в запретном месте, которому мое присутствие мешает, что вижу то, чего не имею права видеть, что рискую быть обращенным в соляной столб. Никаких украшений. Чердаки, громоздящиеся один на другом, пустые комнаты — роскошная бедность. Он принимает нас. Это король в одежде нищего. В его лукавых, блестящих, умных глазах я читаю снисхождение и симпатию.

Я умираю от желания извиниться за то, что я лишь тот, кто есть. Во всяком случае, я не раскрываю рта. Это Жан просит его сделать из моей палки от метлы посох вестника. Пикассо тут же с удовольствием берется за дело; он наносит на палку рисунки каленым железом, превратив ее в чудесное произведение искусства.

На репетициях возникают трудности. При каждом указании, которое я даю Кюни, он смотрит на меня с недоверием. Может быть, он думает, что я хочу, чтобы он плохо сыграл? Он превосходен. А я страдаю из-за его подозрительности.

Мишель Альфа, которую я предполагал пригласить на роль Гермионы, потому что знал, что она давно о ней мечтает, говорит, что она неспособна произнести монолог. У меня опускаются руки. Тогда мне пришло в голову заставить ее обращаться к пустому трону Пирра. И — получилось: она говорит с троном, даже прикасается к нему, ласкает его...

Теперь я уже достаточно уверен в себе, чтобы разрешить Жану присутствовать на одной из репетиций. Он признался мне:

— Я поражен твоим авторитетом, твоими находками. Как только ты начинаешь говорить, текст становится волнующим, такое впечатление, что он целиком придуман тобой.

Получив одобрение Жана, я уже никого не боюсь. Моя единственная цель — чтобы ему нравилось то, что я делаю. Жан писал в своем дневнике:

«Отказ от декламации и обнаружение в тексте очень простого величия превращают этот спектакль в нечто новое в постановках трагедий 1944 года.

Этим новым мы целиком обязаны Жану Маре, который использует его и учит этому своих товарищей. Он играет Ореста, и, по моему мнению, делает это даже лучше Муне и Де Макса. Его красоту, благородство, пыл, человечность трудно превзойти. Декорация: выстроенная перспектива ночной улицы, тронутая кое-где светлыми бликами, выходит на высокую аркаду, выделяющуюся на фоне неба с рваными облаками; это что-то вроде музея Гревена [26] , детали которого и ложные перспективы придают персонажам неожиданную силу. Выход Андромахи с прической в виде хвоста Троянского коня, задрапированной в белое, с руками, обвитыми косами из ткани, — просто чудо.

Постановка этого спектакля выходит далеко за рамки простого интереса, вызываемого театром. Не желая того и не выступая против чего-либо, Маре попал в точку, и это вызывает злобу и восторг.

Дух обновления впервые противостоит духу «Картеля» [27] , «Комеди Франсез» и общепринятым традициям.

По-видимому, красота вызывает зависть, не поддающуюся анализу и выражающуюся в ярости.

Мари Белл, которую я посетил в ее гримерной в пятницу перед «Ринальдо и Армидой», сказала: «С твоей стороны непростительно было позволить Жанно сделать такое, это стыд». Она ушла со спектакля, уводя за собой Ремю, со словами: «Его следовало бы расстрелять». Вчера вечером во время представления зрители слушали, как на церковной службе, по окончании спектакля без конца вызывали артистов, и все опоздали на последний поезд метро.

Стало известно, что г-н Лобро и его головорезы собираются организовать скандалы, которые привели бы к прекращению спектаклей.

Эта «Андромаха» — как радостный взрыв, и его алое пламя сделает другие спектакли невозможными, устаревшими в полном смысле этого слова.

Маре может гордиться тем, что вызвал пьесой Расина такой же скандал, как «Парад», «Свадьба» или «Весна священная». [28] Он заставляет внезапно пробудиться людей, которые дремлют и любят дремать.

Это ключевой спектакль, событие, воплощение разума и любви».

Кокто предсказал правильно: разразился новый скандал. В день генеральной репетиции и в другие дни тридцать мест было занято членами ФНП — стоял свист, рев, на сцену летели зловонные пакеты, взрывались бомбы со слезоточивым газом. К счастью, раздавались и крики «браво» мужественных зрителей, которые смотрели и слушали пьесу, зажав платками носы.

Во время сцены Гермионы, предшествующей так называемой сцене ярости Ореста, которую я решил играть без крика, в зале стоял такой шум, что я растерялся, не зная, как же быть. Я вышел на сцену и стал говорить тише, чем собирался. Шум постепенно стих, а в конце спектакля был настоящий триумф. Девушки вытирали мне слезы своими носовыми платками, сопровождая меня при выходе. Анни Дюко была великолепна, как и Ален Кюни. Мишель Альфа — менее потрясающа, чем я ожидал. Несомненно, шум в зале выбил ее из колеи.

На следующий день критики облили нас грязью. «Это спектакль педерастов, доказательство — женщины закрыты до шеи, а мужчины почти голые».

На самом деле на мужчинах были кирасы и очень пышные туники и тоги. На мне лично было двадцать метров ткани. А женщины были одеты в плотно прилегающие разноцветные трико и платья, сшитые так, чтобы складки подчеркивали их формы. Моя ручка от метлы, превратившаяся в посольский жезл благодаря гению Пикассо, также вызвала поток оскорблений. Все, кроме критиков, единодушно нашли костюмы и декорации прекрасными.

Анни Дюко настояла на том, чтобы ее костюм шила ее портниха Мэгги Руфф. Во время примерки я констатировал, что получилось очень красивое вечернее платье, которое, однако, за исключением белого цвета, не имеет ничего общего с моим эскизом.

— Если вы хотите внести какие-то уточнения, — сказала Мэгги Руфф, — не стесняйтесь.

Я робко прошу ножницы, опускаюсь на колени перед Анни Дюко и снизу доверху разрезаю платье на глазах пришедшей в ужас знаменитой портнихи.

— Я могу получить такую же ткань? — спрашиваю я.

— Сколько метров?

— Двадцать пять.

Мне приносят ткань, и я набираюсь наглости сделать платье на глазах у Мэгги Руфф. Платье без единого шва, что-то вроде платья-плаща, принимающего форму исключительно благодаря покрою и драпировке. Позднее, когда Анни Дюко будет играть «Андромаху» в «Комеди Франсез», она потребует это платье.

Каждый раз, когда я встречался с Мэгги Руфф, она спрашивала:

— Когда же вы снова придете ко мне шить платье?

В этой пьесе я сделал для Анни Дюко первый «конский хвост», и эта мода все еще живет.

Помимо журналистского разноса в прессе мы были удостоены упоминания в политической передовой статье Филиппа Анрио, где говорилось, что я представляю для Франции большую опасность, чем английские бомбы.

Узнав об этом невероятном заявлении, я сказал своим актерам, что нужно ожидать запрещения спектакля.

Спектакль не запретили, но на следующий день мне позвонили из театра, умоляя не приходить. Полиция с автоматами заняла здание театра, чтобы помешать публике войти. До этого полицейские избили консьержа, который пытался воспрепятствовать их вторжению. Мой чудесный жезл исчез. Пришлось вернуть деньги за билеты, купленные на несколько недель вперед. Мы несли большие убытки. Деньги были не мои, а Поля М. (секретаря Жана) и нескольких его друзей. Они отказались, чтобы я их им вернул.

Я находился в списке лиц, подлежащих аресту. Я не мог в это поверить. Но зная, что аресты производят на рассвете, я инстинктивно просыпался к пяти часам утра и прислушивался. Я принял решение при первом же звонке бежать через сады Пале-Рояля, расположенные с противоположной стороны от входной двери и улицы.

В конце концов я спрятался у одного из своих друзей — Юбера де Сен-Сеноша, который жил на площади Этуаль, где немного позже была пробита автоматной очередью картина Дали, что сделало ее еще более сюрреалистичной. Странное убежище! Тем более что я каждый день отправлялся поплавать в бассейн «Рейсинг-клуба». Я ездил туда на велосипеде, с Мулуком на плечах. В общем, делал все, чтобы остаться незамеченным...

Дело «Андромахи» приобретает неслыханные размеры. Все газеты неистовствуют. Эта травля расположила публику ко мне. «Радио Алжира» и «Би-би-си» поздравляют меня, отовсюду я получаю письма с похвалами и выражениями благодарности. Травля обернулась против тех, кто ее начал. Меня обожествляют благодаря негодяям. Жан сказал мне: «Это беспрецедентный случай в театре. Ты оказал нам услугу, дав понять, что манера читать стихи, принятая этими господами, невозможна и станет невозможной для всех, кого твой стиль возмущает и кто нападает на тебя».

Возвращаясь из «Рейсинг-клуба», я встретился с колонной манифестантов — учащихся из лицея «Жансон де Сайи». Они стащили меня с велосипеда, водрузили себе на плечи, скандируя на одной ноте: «Андромаха, Андромаха. Анрио — дерьмо, дерьмо — Анрио. Полицейских — в гальюн! Лобро — дерьмо, Лобро — дерьмо, Лобро — в гальюн!» И так до самых ворот Дофины. Мулук бежал следом.

Коллаборационистская газета изложила эти факты следующим образом:

«Горе нам!

— Ты знаешь, запретили «Андромаху»?

— Да, это английская пьеса.

Этот диалог происходил у стойки небольшого кафе вблизи «Оперы». В тот же час, в пятницу после полудня, на Елисейских полях толпа учащихся, узнав Жана Маре, ставшего, как известно, мучеником, бросилась к нему и с триумфом пронесла на плечах его самого и его велосипед за то, что он так странно подал Расина под киносоусом. Горе нам!»

«Би-би-си» вещала по Лондонскому радио: «Терпение, Жан Маре, мы скоро будем здесь». Я думаю, что это должно было исходить от Макса Корра, его несколько раз забрасывали на парашюте во Францию, и в свободные минуты он приходил на репетиции. Конечно, я узнал об этом гораздо позже, когда встретил его в дивизионе Леклерка, где он был корреспондентом газеты «Свободная Франция».

Жан переживал больше меня. Впрочем, я только делал вид, что спокоен. Я не хотел огорчать Жана, поддавшись своим чувствам. Я говорил, что это замечательно, что никогда молодой актер не переживал подобного и что я этим очень горд. Я притворялся спокойным и перед Полем, который внешне ничем не выказывал своих чувств.

Отовсюду я получал письма с выражениями протеста против травли. Телефон не переставал звонить. Я не отвечал на звонки. Усталый, на грани нервного срыва, я наконец снял трубку и услышал голос девушки: «Месье, я только хотела сказать, что очень огорчена из-за «Андромахи». Я ответил: «Я также, мадемуазель». Повесил трубку и разрыдался.

Мне пришлось лечь в больницу для удаления гланд. Жан навещал меня. Он рассказал, как на обеде в испанском посольстве посол сказал ему: «Я был на «Андромахе» с дочерью Лаваля. Мы нашли спектакль прекрасным и аплодировали изо всех сил. На следующий день меня стыдили за мой энтузиазм. Жозе Лаваль не смела больше рта раскрыть. Мне сказали: «Вы не француз, вы не можете понять». В Испании мы мало знаем Расина, мы предпочитаем Шекспира. На «Андромахе» Маре я понимал Расина, я жил, я восхищался. Наверное, я был неправ. Я ничего не понимаю, все зрители вокруг нас рукоплескали».

Друзья сообщили мне, что на Филиппа Анрио совершено покушение. В шутку спросили, где я был в момент покушения. Я ответил, что в больнице, удалял гланды. А газеты раструбили, что мне сделана операция специально вызванным из Японии хирургом, который «вживил мне голосовые связки кошки».

С некоторых пор я вернулся на улицу Монпансье. Бомбардировки все учащаются. Все мечтают о высадке союзников. Наконец это произошло. Мы живем в ужасной неуверенности. Никто не знает, где находятся войска. Газеты Сопротивления публикуют воззвание:

«Каждый настоящий француз должен прийти в свой рабочий центр и поступить в наше распоряжение».

Мой рабочий центр — Союз артистов. Сопротивление меня не приняло, я уже рассказывал почему. Я спросил совета у Жана, он сказал, что нужно пойти туда. Я пошел. Меня послали в Театральный центр, на улицу Рояль. Я прибыл туда как раз в момент облавы немецкой полицией. Они всех обыскивают, допрашивают и уходят, ничего не обнаружив... Даже револьвер Луи Журдана в его куртке, которую он повесил на ручку двери, пока зашел пропустить стаканчик в бистро напротив, тоже не нашли. Меня принимают, возможно, благодаря спокойствию, которое я проявил во время обыска. А что бы я мог еще сделать? Мне дают повязку ФВС, револьвер и отправляют обратно в Союз.

Мулук, как всегда, сопровождает меня. Он бежит рядом с моим велосипедом. В конце улицы Рояль заслон из немецких полицейских останавливает и обыскивает всех прохожих. Если я поверну назад, это вызовет подозрение. Если поеду вперед, меня обыщут. Я в тисках. В первый день участия в движении Сопротивления, ничего не совершив, быть арестованным — это слишком глупо! На мне костюм из небесно-голубого твида и все еще длинные волосы для «Андромахи». Попробуй проехать незамеченным! Я зову Мулука, он прыгает мне на плечи. Он лежит у меня на шее, подобно дамскому воротнику из чернобурки. Я направляю велосипед прямо на производящего обыск немца, придав лицу идиотское и пассивное выражение, останавливаюсь перед ним. У него перехватывает дыхание при виде такого придурковатого стиляги. Он говорит «raus», и я проезжаю. Стилягами называли юношей, носивших длинные волосы. Невольно я ввел эту моду, отрастив длинные волосы, чтобы не надевать парик и отличаться от коротко остриженных немцев. Многие молодые люди последовали моему примеру. Но мне было неприятно, когда меня называли стилягой, и я несколько раз даже дрался из-за этого. Реджани тоже. Как-то один господин сделал замечание по поводу наших волос. Я пытался объяснить ему, что мы носим такие прически, поскольку того требует наша профессия.

— Хорошенькая профессия! — сказал он насмешливо.

Реджани:

— Вам повезло, что у вас очки, иначе я залепил бы вам пощечину.

Господин снял очки. Реджани дал ему пощечину.

В Союзе артистов не знают, что со мной делать. Требуются добровольцы в мэрию VIII округа. Иду туда. Мне дают автомат и с несколькими другими добровольцами посылают к больнице Божон захватить грузовик с немецким оружием. Нет ничего легче. Грузовик никем не охраняется. Мы доставляем его, хотя в этом нет никакой нашей заслуги. Потом меня с моим автоматом послали занять позицию перед Елисейским дворцом. Я должен стрелять, как только замечу вражескую колонну. Я забыл предупредить, что не умею стрелять из автомата. Молю Бога, чтобы немецкий транспорт не появился. Он не появился. Мое дежурство прошло спокойно, и вскоре меня сменили.

Я зашел за Жаном на улицу Монпансье. Мы должны обедать у Хосе-Мариа Серта. Странно, жизнь идет своим чередом, так же как и освобождение Парижа. Почти везде улицы пустынны. Преследуемые полицейские прячутся на крышах. Я все еще в своем твидовом костюме небесно-голубого цвета, оскорбительном, должен признаться, в подобный момент. Я об этом не подумал. Мы пешком пересекаем проспект Оперы, свернув с нынешней улицы Казановы. Проспект пустынен, везде разбросаны бумаги, газеты. Участники Сопротивления, по-видимому, разгромили газету Алена Лобро «Же сюи парту» и выбросили все бумаги в окна. Какой-то господин, свернув с улицы Пти-Шан, идет нам навстречу. Сейчас он пройдет мимо нас. В тот момент, когда он приблизился к нам, с крыши раздался выстрел. Человек упал. По его спине струйкой течет кровь. Он приподнимается и снова падает, уже замертво. Я всегда считал, что стреляли в меня. Для загнанных на крыши полицейских все было кончено. Они должны были умереть. Они это знали. Эти голубой костюм и длинные волосы были для них оскорблением. И они выстрелили.

Квартира Хосе-Мариа Серта прекрасно обставлена: черепаховый стол, огромный блок из цельного хрусталя, мебель Буля в стиле эпохи Людовика XIV. Особенно хорош шкаф, выполненный в той же манере. Картина Эль Греко «Мученичество святого Маврикия», еще более необычная, чем оригинал в Эскориале, следовательно, более подлинная; первые издания Паскаля, Расина, Декарта. Роскошные ткани времен Людовика XIV, в которые я драпируюсь с разрешения хозяина. Шикарный обед, блестящая беседа, уводящая нас далеко от баррикад.

Наконец Париж освобожден. Дивизия Леклерка вступила в город. Полицейские, отставшие от войск немцы продолжают стрелять с крыш. Радость и беда ходят рука об руку. Перед освобождением Парижа один молодой солдат позвонил своим родным из ближайшего предместья и сообщил, что вечером сможет их обнять. Семья на балконе ждала своего сына-героя, участвовавшего в высадке десанта и сотню раз рисковавшего своей жизнью, чтобы встретиться с ними. И вот он уже возле дома. Он машет им рукой. Как вдруг падает, убитый наповал выстрелом с крыши.

Весь Париж, собравшийся на площади Согласия, не сговариваясь, одет в синее, красное или белое, или в одежду всех трех цветов. Мы находимся в номере отеля «Крийон», отсюда лучше наблюдать за парадом, в котором принимает участие генерал де Голль. Он проходит спокойный, один в центре марширующих войск, медленно двигаясь на значительном расстоянии от них. Генерал представляет собой хорошую мишень. Раздается автоматная очередь. Все танки, участвовавшие в параде, разворачиваются в сторону нашего окна и начинают стрелять. Я вижу жерла пушек. Они сбивают одну из колонн. Поль кричит: «Ложись, ложись!» Я ощущаю на теле удары отлетающих кусков штукатурки и говорю, как идиот: «Осколки, это не больно!» Жан и Поль лежат ничком на полу. Я остаюсь у окна, чтобы видеть это фантастическое зрелище. Чем дольше я задерживаюсь у окна, тем больше они стреляют. Они видят только мою голову.

Полицейские стреляли с крыши, как раз над нашими головами. Мы спускаемся на площадь Согласия, Жан и Поль уходят. Мы договариваемся встретиться в шесть часов на площади перед Нотр-Дам. Там будет выступать де Голль.

Толпа криками выражает радость освобождения: все говорят, перебивая друг друга, обнимаются. Люди ощущают потребность высказаться. Меня узнают. Бросаются ко мне, женщины целуют. Скоро я весь вымазан губной помадой. Можно подумать, что это я освободил Париж! Я кричу: «Мулук! Мулук! Осторожней, вы затопчете Мулука!» Мулука рядом нет, он исчез. Мне удается выбраться из толпы. Дома Мулука тоже нет. Я ищу его. Наконец наступает час, назначенный для встречи, я иду к Нотр-Дам. Там я нахожу Жана и Поля с Мулуком.

— Где ты его нашел?

— На площади, он нас ждал.

Иногда Мулук ездил один на метро ко мне в театр. Это еще можно объяснить: я каждый день ездил с ним на метро и сходил на одной и той же станции. На этот раз мы имели дело с чудом... или с человеческим разумом.

Все носили на руке повязку ФВС. Я спрятал свою в ящик, стыдясь того, что ничего не сделал, чтобы ее заслужить. Но поскольку я все еще был в распоряжении своего профсоюза, мне поручили арестовать Рене Роше. Я отказался, объяснив, что во время оккупации Роше стал моим личным врагом и это будет выглядеть как месть. Тогда мне поручили потребовать крупную сумму денег у Алисы Косеа и Пьера Френе. Пьер Френе ничем себя не запятнал. Поэтому я снова категорически отказался.

Частично для того, чтобы положить конец такого рода поручениям, я решил вступить в дивизию Леклерка. Там в чине капитана служил мой друг, к которому я обратился за помощью. Сначала он отказал, утверждая, что я принесу больше пользы в театре. Но я настаивал. Я сказал, что не хочу проходить подготовку в Сен-Жермен, что готов немедленно отправиться с ними.

— Тогда ты не сможешь быть в экипаже танка.

— Ну и что?

— Ладно. Я займусь этим. Позвоню тебе завтра.

Как сказать Жану, что я уезжаю? Мы должны были ужинать у супругов В., которые живут над нами. Я не пошел к ним. Жан и Поль возвратились после ужина, присели ко мне на кровать.

— Ты играешь героев в театре и кино. Ты должен быть героем и в жизни, ты должен записаться в дивизию Леклерка.

Я смотрю на них с изумлением.

— Это уже решено. Капитан Д. должен позвонить мне завтра. Я как раз думал, как вам об этом сказать.

Следующую ночь я провел уже в Булонском лесу в ожидании отъезда. Мои новые товарищи не знали, кто я. Все они были из Англии, Северной Африки и еще более отдаленных мест. За плечами у них год или несколько лет войны. Они жаловались, что их не пускают в некоторые парижские увеселительные заведения.

— Пойдемте со мной, я вас приглашаю, вы сможете войти, куда захотите, — предложил я.

Я зашел домой за Мулуком, и мы отправились. Ребята в восторге от Мулука и хотят, чтобы я взял его с собой. Мне только это и было нужно, я охотно согласился. Они чуть ли не благодарят меня.

Через два дня мы покидаем Париж. Шесть часов утра. Погода великолепная. Я в военной форме, на голове черный берет. Солдат, один из многих, следовательно, незаметен. Мулук сидит рядом со мной в открытом додже. В предместье Парижа собралась толпа, чтобы посмотреть на отъезд дивизии. Раздаются приветственные крики. Вдруг кто-то восклицает: «Он похож на Мулука! Это Мулук! Собака Жана Маре! Да это же сам Жан Маре!»

Толпа бросается ко мне, меня обнимают, забрасывают подарками: ликерами, вином, кофе, конфетами, пирожными. Мои товарищи смотрят на меня, ничего не понимая. Они тянули солдатскую лямку четыре года, они освободили Париж, а овации устраивают новичку, который ничего не сделал! Навели справки обо мне. Выяснилось, что я актер, и Мулук тоже. Это вызвало подозрение, что я — скрывающийся коллаборационист. Предупредили офицеров. Сделали запрос на меня. Мои товарищи не знают, как ко мне относиться. Я не в курсе того, что затевается, и думаю лишь о том, чтобы весело выполнять поручаемую мне работу. Так, я один разгружаю и вновь нагружаю грузовик в отсутствие товарища, которому я должен был помогать. Его фамилия Одас (какая фамилия для солдата!). Это им нравится. Они думали, что актер будет отлынивать от работы. Очень скоро мы становимся друзьями. Обо всем этом я узнал, когда на запрос был получен ответ, что я невиновен.

И вот я в конечном итоге помощник водителя бензовоза. Я загружаю в машину и разгружаю двадцатилитровые бидоны. Мы наполняем бензобаки танков. Я научился водить американский грузовик. Меня восхищают американские военные пайки, так красиво упакованные, что каждый раз кажется, будто получаешь рождественский подарок. Я стараюсь улучшить готовкой вкус выдаваемых нам консервированных бобов и делю еду с Одасом. На ферме покупаю кур, масло, яйца. Ночуем мы где придется — чаще всего у местных жителей. Нередко мы с водителем спим в одной постели.

Самый старший в роте, довольно толстый и некрасивый по фамилии Голдштайн, почти всегда устраивал так, чтобы у меня была постель. Я считал совершенно естественным, что он делил ее со мной. Через восемь месяцев такой жизни он сказал:

— У парижан очень злые языки.

— Почему? — спросил я.

— Ты помнишь, как водил нас в ночной клуб.

— Да, ну и что?

— Так вот, мне сказали, что ты педераст.

— И что теперь?

— Теперь я знаю, что это неправда.

Я все спрашивал, когда же я увижу огонь.

— Огонь? Но ты же видишь его каждый день!

— Нет, я никогда не видел огня.

— Как? Ты же вчера заправлял танки.

— Да, но огня не было.

— Правда... Сегодня вечером увидишь, началось движение, будет жарко.

Вечером жарко не было. Наверное, мне не суждено стать героем. Танки не возвращаются для заправки, мы заправляем их на месте, в разгар боя. Но стоит появиться мне, как стрельба прекращается.

Скоро я получил собственный грузовик. Помощником водителя у меня был Мулук. Все его обожали. Однажды, когда 2-я бронетанковая дивизия была в полной боевой готовности и ждала только приказа, офицеры специально задержали выступление, чтобы дать возможность Мулуку закончить свои любовные дела с местной сучкой. Перед этим было испробовано все: их пытались разлить водой и даже стреляли из револьвера в воздух.

Один раз, заправившись бензином, я возвращался на базу и оказался перед только что разрушенным мостом. От него остались одни обломки. Надеясь выехать на свою дорогу по другому мосту, я спустился по косогору и увидел ленту с предупреждающей надписью: «Заминировано». Нельзя было дать задний ход, настолько крута дорога. Теперь или никогда я могу проверить свою удачу. Крылья моего грузовика срывают ленту, и я разворачиваюсь посреди якобы заминированного поля. Все обошлось.

В следующий раз, выполняя задание, я проезжал по небольшому деревянному мостику. Возвращаясь, я снова хотел по нему проехать. Но проезд, оказывается, уже запрещен, он охраняется.

— Почему?

— Мост заминирован.

— Я только что по нему проезжал. Они решили, что я шучу.

Я всегда получал много писем от Жана, посылки из «Максима», от Коко Шанель и от многих друзей. Мне снова пришлось попросить, чтобы мне отдавали корреспонденцию отдельно.

Фактически только один раз я видел огонь. И при этом еще абсолютно незаслуженно получил военный крест. В связи с этим два года спустя произошла забавная история. Жак Варенн, с которым я был знаком по «Двуглавому орлу», спросил, не хочу ли я вступить в Ассоциацию актеров — ветеранов войны.

— Они оказывают тебе честь и не понимают причины твоего отказа.

Тогда я решил вступить в Ассоциацию. Я пришел туда и был подвергнут дружескому, но пристрастному допросу.

— Что вы совершили героического?

— Я? Ничего.

— Вы убивали немцев?

— Никогда.

— Вы брали пленных?

— Да, но они сами просили, чтобы их подобрали. Танки не могут брать пленных. Когда я заканчивал заправку танков и возвращался порожняком, немцы просили их подвезти. Я привозил их в часть, но меня за это ругали: не знали, куда их девать.

— Вы получили военный крест?

— Да.

— Так за что же вы его получили?

— За то, что ел варенье.

И это чистая правда. Я никогда не носил крест из уважения к настоящим героям, по праву заслужившим эту награду. Я всегда попадаю в неловкие положения. Произошло это в Марькольсхайме, в Эльзасе, на дороге, тянущейся вдоль заснеженных полей, в тот единственный день, когда, по собственному признанию, я видел огонь. Был чертовский мороз, а я боюсь холода. Мы были отрезаны, окружены, обстреливались немцами со всех сторон. Недалеко от того места, где мы находились, я заметил машину «скорой помощи» с пробитыми осколками снаряда шинами. Я считал естественным помочь санитаркам, проявлявшим огромное мужество и приносившим настоящую пользу. Снаряды стали падать дальше. Я закончил ремонт машины «скорой помощи», не подвергаясь никакой опасности. Но тут обстрел возобновился. Снаряды падали совсем близко. Одна из санитарок крикнула, чтобы я ложился. Мне очень не хотелось ложиться в снег; но если я останусь стоять, подумают, что я делаю это из бравады. Я лег. Но, едва оказавшись на снегу, я заметил, что она закрывает меня своим телом от снарядов. Я сказал: «О, простите...» — встал и перелег на другую сторону. Спустя какое-то время я возвратился в кабину своего грузовика, завел мотор, чтобы согреться, и принялся есть варенье.

Я никогда ничего не брал у немцев. Другие отбирали у них сапоги, часы. Они удивлялись, что я этого не делаю. Чтобы они не думали, что я их осуждаю, я сочинил отговорку: я якобы настолько не терплю немцев, что не смог бы носить то, к чему они прикасались. Таким образом, я не вызывал подозрения.

В домах, покинутых эльзасцами, мы обычно обнаруживали следы грабежа. Когда у меня было время, я наводил порядок и чистоту. Нужно сказать, что мне было приятнее спать в чистом месте.

Но перед вареньем я не мог устоять. В качестве оправдания я говорил себе, что оно все равно пропадет. К тому же оно слишком напоминало варенье моей бабушки, уроженки Эльзаса... Короче говоря, я складывал банки с вареньем к себе в грузовик.

Итак, в тот день я ел вишневое варенье, сплевывая косточки в снег. Мои товарищи, лежавшие за дорожной насыпью, кричали: «Иди сюда, идиот, тебя пристрелят!» Они ползком добрались до меня, увидели, что я ем варенье, а снег вокруг усеян вишневыми косточками. Вечером они рассказали об этом офицерам. А категорический приказ командования гласил, что мы должны оставаться в своих грузовиках, не глуша мотора. Меня представили к награде — военному кресту. Мой капитан вызвал меня, чтобы сообщить об этом. Я сказал, что не заслужил награды и подозреваю, что она мне дана просто, чтобы сделать приятное Жану Маре.

— Какая-то доля правды в этом есть,— ответил он,— но мы считаем, что вы ее заслужили.

— Вы действительно хотите сделать мне приятное, капитан?

— Да.

— Тогда я бы предпочел, чтобы вместо меня награду получил Мулук. Я бы очень гордился, если бы он вернулся со мной в Париж с военным крестом на шее.

Он не рассердился, а объяснил, что собака должна совершить особый подвиг, чтобы быть награжденной.

Так я получил военный крест...

Солдаты, служившие в дивизии с самого начала, естественно, получали отпуска. Я их не получал. Мои товарищи возвращались из отпусков разочарованные. Париж, казалось, забыл о них. Так, например, им приходилось, как и всем, стоять в очереди в кино, хотя у них было мало времени. Я пожаловался на это в письме Жану Кокто, он предпринял необходимые шаги, чтобы добиться льгот для солдат.

Я узнал, что в случае женитьбы дается четыре дня отпуска. Наполовину в шутку, наполовину всерьез я написал Миле П., моей подруге из фильма «Кровать со стойками», спрашивая, согласится ли она выйти за меня замуж, чтобы я получил отпуск. Я добавил, что, если потом она захочет развестись, я не стану возражать. К моему большому стыду, она прислала мне в ответ очень серьезное письмо, в котором призналась, что желает этого всем сердцем. Мне очень нравилась Мила. Она была красивая, веселая, очаровательная. Она знала мой образ жизни и мои вкусы. Я спросил совета у Жана и Поля. Первый ответил мне очаровательным письмом, в котором говорил, что мое счастье для него важнее всего. Второй иронизировал: «У Милы негустые волосы, а у тебя плохое зрение; представь, что у вас будет лысый ребенок в очках».

После Эльзасской и Лотарингской кампаний нас отправили на отдых в Шатору. Там царила скука. Мила приехала повидать меня. Она оставила памятный знак на моем грузовике, поцеловав его. На нем отпечатался след ее губной помады. Ниже она расписалась: «Мила». Когда в Париже мой дивизион участвовал в параде, я жил у Милы. Перед возвращением в Шатору я сказал ей: «Если это и есть брак, не будем больше об этом говорить». Я уже не мог выйти один даже за пачкой сигарет.

Я надеялся, что от курения мой голос станет более низким. Я ненавидел табак и с большим трудом к нему привык.