После вечера в «Наполитене» они виделись еще раза три или четыре, но этого было достаточно… Смутный проблеск желания разгорелся пылающим пожаром.
Во-первых, завтрак вместе с Виньябо в очаровательной квартирке на антресолях на улице Боэти…
В глазах Буассело Моника, в скромной и элегантной обстановке, каждая мелочь которой подчеркивала ее индивидуальный вкус, предстала в новом свете. Современная фея — в созданном ее фантазией дворце…
Она влекла его не только своей элегантностью и плотской соблазнительностью, к которым суровый писатель все же имел тяготение, как ни старался это скрывать.
Он вышел из простой среды, но, несмотря на кажущееся пренебрежение к внешности, в нем оставались от трудного начала его карьеры — от дней, проведенных среди богемы Монмартра и в ателье Монпарнаса, — далеко не удовлетворенные аппетиты.
Моника импонировала ему окружающей ее роскошью и не изведанной еще им утонченностью. Пленял также ее тонкий ум и культура, проявляющиеся даже в случайных разговорах.
Хотя Режи Буассело и находил, что женщина должна быть только красивой самкой, индивидуальность Моники влекла его как очаровательное достоинство. Ее профессия, такая далекая от его собственной, ее успехи — все это ставило их на равную ногу и способствовало сближению.
Как декораторша — она интересовала, будь писательницей — только раздражала бы.
Уважая в ней равную и притом в той области, где развитие их талантов не мешало друг другу, Буассело скоро превратился в ежедневного гостя — друга Режи. Она открыла ему всю душу. Он скоро узнал о ней все — и жалость перешла в нежность.
Они не выходили вместе уже целую неделю, и однажды вечером были приглашены обедать к художнику Риньяку, на авеню Фроше. По обыкновению Буассело пешком провожал Монику домой. В тот вечер неизбежное свершилось.
Ему не пришлось объясняться ей в любви. Его молчание и внезапное смущение говорили красноречивее слов. Монику, захваченную таким же внезапным влечением, невольно притягивала эта новая душа под суровой маской и нежное сердце. Она ласково звала его «мой медведь» и говорила себе: «это ребенок», но с удовольствием представляла его могучую мускулатуру.
В тот вечер, проходя по улице Пигаль мимо закрытых ставен своей холостяцкой квартиры, Моника замедлила шаг.
Он знал, что у нее было в этой части города помещение, где она предавалась своему пороку: курению. В глазах Буассело это являлось ее единственным ужасающим недостатком. Остальное — ее образ жизни — его не интересовало. И даже в надежде кое-чем поживиться, он его одобрял.
Заметив ее взгляд, брошенный на окна, он сразу догадался и со смешком сказал:
— Ага! Это здесь?
Ему одновременно хотелось и остановиться, и бежать без оглядки. Опиум и все его последствия — искусственное возбуждение, холодный разврат, эти жалкие наслаждения в сравнении со здоровой красотой естественных ласк — были ему противны. Но представилась Моника, раздетая, доступная…
Он колебался. Ноги точно налились свинцом. Они молча переглянулись, и вдруг без единого слова он, как собачонка, пошел за ней следом.
Войдя в комнату, слабо освещенную затянутой люстрой, и вдыхая тяжелый запах оставшегося дыма, Буассело, злясь на самого себя, почувствовал смутное, но непреодолимое желание…
— Катафалк! — проворчал он, показывая на черные с позолотой обои, на диван, покрытый точно погребальным покровом, и на поднос с принадлежностями для курения.
— Одну маленькую трубочку! Только одну!..
Но он отказался и от трубки, и от предложенного кимоно. Моника спокойно переоделась за высокими лаковыми ширмами.
Он все же потрогал легкий халат.
Сколько мужчин и женщин им пользовались…
Эта мысль не то вызывала отвращение, не то возбуждала. Нет! Скорее отвращение!.. Он злобно ждал Монику. Она показалась из-за ширм в халате цвета спелой сливы, расшитом белыми ибисами, клюющими розы. Но под мягкой материей он ясно различал каждое движение ее гибкого тела и, раздраженный, молча наблюдал за ее размеренными, сосредоточенными движениями. Он ненавидел в эту минуту Монику за ее отчужденный вид, за бесчувственное выражение китайского идола на лице, с которым она вдыхала дым первой трубки. Она вдруг запрокинулась в таком странном экстазе, что ему почудилось в этих опьяненных глазах виденья всех ее былых наслаждений. В нем поднялась глухая ненависть. Он грубо вырвал у нее иглу, швырнул ее на поднос и сшиб его со столика тяжелым кулаком. Покатились трубки, лампочка погасла. Моника только успела прошептать:
— Что вы делаете…
Он кинулся к ней с ругательствами:
— Сумасшедшая! И вам не стыдно! Вы, верно, приняли меня за одного из ваших кобелей…
Но равнодушная к оскорблениям и почти счастливая таким проявлением ревности и желания, Моника зажала ему рот рукой. Он удивленно замолчал, целуя ее душистые пальцы. Она обняла его, притягивая к себе другой рукой. Под полураскрывшимся халатом взволнованно поднималась белая грудь, и Буассело, как зверь, потерял над собой власть… Головокружительные мгновенья… не отрывая губ, они слились сплетенными телами.
Это было глубокое чувственное потрясение. Страсть вырвалась наружу неожиданно для них обоих, и в особенности для Моники.
Она не стала ждать на другой день от Режи планов на будущее и решила сама:
— Что если нам нанять дом Риньяка в Розейе, на берегу Уазы? Мы бы провели там недельки две… Клэр отлично справится в это время и без меня, а ты спокойно будешь работать над своей новой книгой…
— Прекрасно!
И тотчас же все было решено. Моника увезла «своего медведя» после долгих секретных переговоров с Клэр.
— Главное, чтобы он сейчас не догадался!..
«Ее медведь»!.. Со вчерашнего дня она произносила это слово с благодарностью и чувством власти над ним, и сама казалась себе новой Моникой. Неожиданность происшедшего одним могучим ударом вывела ее из мрачного оцепенения и пробудила новые силы жизни.
Она, равнодушная ко всем, любила… Она любила человека нормального, достойного, гордого. Она любила его физически и духовно, и снова стояла на твердой почве. Любовь — единственное творящее начало жизни…
Две недели в Розейе пролетели как сплошной сказочный сон.
Маленький чистенький домик, затерянный в полях, деревенский садик, уютно скрытый густой живой изгородью.
Катания на ялике между островками, зеленая утренняя свежесть, теплое дыхание голубых ночей, ночное счастье вдвоем!.. И над этой божественной радостью, в ее волшебном меняющемся покрывале тьмы и света огромный золотой месяц рассыпал свои ласкающие лучи… медовый месяц их любви…
Вылизанный, вымытый, заласканный «медведь» превратился в барашка. Моника, пастушка, в слиянии с природой обрела свою утерянную детскую душу.
Завтраки в деревенских харчевнях, скромные обеды у себя, веселые рыбные ловли, когда всю его добычу представлял выловленный чей-то старый сапог, а ее — водоросли, игры, оставленные Риньяком на даче: крокет и бадминтон, — все восторгало их как открытие неведомых радостей. С каждым часом они познавали друг друга все глубже и глубже.
И наконец, вернувшись в Париж, она радовалась, как ребенок, сюрпризу, приготовленному Клэр для Режи.
Он возвращался злой, отравленный мыслью об их неизбежной разлуке. Он жил со старушкой матерью в маленькой квартирке и не хотел огорчить ее уходом. Где теперь встречаться?..
Ему были отвратительны пошлые комнаты гостиницы, а еще больше квартира — курильня, свидетельница ее прошлого, того прошлого, о котором он, гораздо сильнее влюбленный, чем думал сам, не мог вспоминать без злобы. Холостяцкая квартира-катафалк, нет, спасибо!
Он категорически отказался поселиться на антресолях, на улице Боэти, находя неприличным такое афиширование их связи. К тому же он был беден и не хотел ничем пользоваться от любовницы.
Ей с трудом удалось уговорить его в день возвращения поехать еще раз на улицу Пигаль. Потом можно будет поискать, присмотреть что-нибудь… Он согласился, бессильный перед наслаждением, ставшим уже для него неотъемлемой необходимостью. Моника заранее предвкушала сюрприз.
Когда, пройдя через совершенно неузнаваемую переднюю, они вошли в большую комнату, где не осталось и следов от ночного китайского стиля, он не мог удержаться от восклицания:
— Удивительно! Ты нашла другую квартиру? Разве в этом этаже была еще одна?
— Нет, та же, только по моим указаниям Клэр все изменила. Тебе нравится?
Растроганный, глядел он на это превращение, сделанное для него одним взмахом палочки феи. Прочь скверные, нашептывающие мысли! В поступке Моники он видел любящую покорность, желание зачеркнуть все прошлое…
«Прочь воспоминания!» — говорили стены, покрытые холстом цвета охры. На оранжевом фоне резким квадратом выделялись развешенные картины — морские виды Риньяка и Маркэ. «Здесь любят и забывают все» — говорили и узкий диван для двоих, глубокие кресла, обтянутые голубым бархатом, низкие столы, заваленные излюбленными книгами, этажерки, заставленные цветами. Мариланд в дельфийской вазочке ожидал прикосновения пальцев хозяина. Целая коллекция коротеньких трубок — на выбор — в бокале из оникса… И «медведь», каким он оставался по существу, растрогался до глубины души.
Действительно, по какому праву он смел бы упрекать Монику за поступки, касающиеся только ее? Осуждать ее прошлое? Жить моментом! Вот истинная мудрость! Он притянул ее к себе и долгим поцелуем прильнул к ее глазам. Она улыбалась, всем телом отдаваясь ласке… Он смотрел на нее, как триумфатор. Моника открыла глаза, в них горел призывный огонь — безграничная вера, горячая мольба…
Всем существом Моника тянулась к обновлению.
В эту минуту все пело о воскресении, она отдавала себя всю и навсегда. В торжественном молчании этого мига рождалась новая Моника. Неодолимая сила страсти соединила их тела в одном тесном объятии. Сбросив одежду одним движением, они упали на брачное ложе…
После бурной ночи Буассело, склонившись, смотрел на спящую Монику. Как хотелось ему через это близкое тело, принадлежавшее ему даже в разъединяющем забвении сна, проникнуть до дна загадочной глубины ее души.
Закинув руки, вся розовая в бронзовых волнах волос, Моника дышала спокойно и ровно.
Разбуженная пристальным взглядом, она улыбнулась и открыла глаза. Они лежали рядом, нагие под простыней, которую она под утро натянула. Яркий свет пробивался через спущенные портьеры. Солнечный луч ткал золотые узоры по голубому бархату.
— Как хорошо! — прошептала Моника и, обняв его за шею, притянула к губам любимые губы.
Потом, лениво оттолкнув его, прошептала:
— Ты за мной шпионил… гадкий!
— Я любовался тобой.
Он сказал это так искренно, что Моника ощутила его слова как осязаемую ласку и нежным движением прижалась курчавой головкой к волосатой груди. Они молча вдыхали блаженство сладостного мига. Бездумно наслаждаясь покоем, она вспомнила водяные лилии, только вчера еще на Уазе цеплявшиеся широкими листьями за их весла, как они тихо качались на залитой солнцем водной равнине.
Он, пьянея, вдыхал аромат ее бронзовых волос.
Она подняла на него глаза, прося ответа на безмолвный вопрос: «Ты меня любишь?» Но он не ответил.
— Если бы ты отпустила волосы, не подкрашивая их… Их настоящий цвет, у корней, прелестен, — сказал Режи.
— Конечно! Для тебя! Все…
Но он еще не решался высказать другого желания, Не красить… Конечно… Но и эта прическа пажа… Женщина должна носить длинные волосы. Мещанин под маской дикаря, он возмущался многими подробностями жизни Моники. Он часто дразнил Монику всеми этими символами ее независимости и не хотел сознаться перед самим собою, насколько эти шутки совпадали с его личным мнением и убеждениями. Ревновать ее? Смешно! Что их соединило? Только случай и страсть: до связи по-братски она рассказала ему все.
Они сошлись, зная друг друга, свободно, радостно. Ревновать теперь? По какому праву? Он же не мужик в самом деле! До встречи с Моникой Режи никогда не знал опьяняющего счастья долгой, взаимной любви.
Откровенный до крайности, он не сумел удержать ни одну из тех, которых мог бы привязать к нему его крупный талант, а в особенности он сам как самец. Всех, одну за другой, оттолкнул его убийственный деспотизм.
Ни одна из них, правда, не захватила его так быстро и всецело, как эта изумительная женщина. Любить ее через три месяца после сближения было так же сладко, как в первую ночь.
Она подняла голову и встряхнула кудрями. У нее было столько волос, что даже из коротких она могла бы сделать прическу.
— Значит, тебе не нравится? Скажи откровенно.
— Нет, тебе идет…
— Но…
Он сознался:
— Ну да, она придает тебе слишком мужской вид, не идущий ко всему остальному.
— И тебя… шокирует?
— Нет… да… пожалуй, как нарушение гармонии…
Она улыбнулась.
— Почему ты смеешься?
— Так.
Он раздражился:
— Что ты воображаешь? Я все же не так ограничен, чтобы осуждать стиль Моники Лербье, пусть даже мужской; если он ей нравится.
Моника засмеялась опять:
— А ты пещерный человек. Девственная плева, не так ли? Красное пятно на брачной простыне! И вокруг постели дикари, празднующие жертву попранной невинности!.. Докажи, что нет…
Она погладила рыжие волосы на его груди.
Он сказал:
— Да… Я действительно не сахарный барашек!
— Тиран, но какое тебе дело до моей прически, если она мне идет?
— Она шла прежней Монике…
Моника побледнела… Он испугался и охотно бы взял обратно неосторожные слова. Так камень, брошенный в колодезь, поднимает со дна его тину, взбаламутив кристальную воду. Моника тоже приподнялась. Ей вдруг стало стыдно своей наготы… Она протянула руку, схватила манитэ и инстинктивно им прикрылась.
— Неужели ты думаешь, что я интересовался бы каждой мелочью, касающейся тебя… даже тем, что могут подумать о тебе, если бы я не любил тебя всю, целиком?
— Мне важно только то, что думаешь обо мне ты — ты о сегодняшней Монике, прежняя умерла.
Он покачал головой:
— Женщина не может разрезать себя пополам, как яблоко. С одной стороны, прошлое, с другой — настоящее. Видишь ли, когда любишь и как только полюбишь, душа ищет слияния с любимой. Настоящее нельзя отсечь единым взмахом от прошлого. Все жизненные моменты куют звено за звеном единую цепь. Именно потому что я тебя люблю, я не могу думать о той, какою ты была до меня. И ту я ненавижу.
— Если бы ты меня любил так, как говоришь, ты бы ее не ненавидел, а жалел.
Она встала; он тоже. Они снова превратились в несчастных существ, которым нужно друг перед другом прикрыть тело и душу, и, насытив страсть, они вновь должны были встретиться, как два врага после передышки. С языка его рвались тяжелые признания, но он владел собой. Обидеть ее? Нет, слишком жестоко. Но жалеть…
В нем бушевала злоба. Возбуждали ревнивое страдание даже эти стены пышной комнаты, где только что дышало их счастье.
Исчез узкий диван — на его месте встал тот — большой, на котором Моника курила и отдавалась другим, трепетала и стонала в их объятиях. А там, за стеной, ванна и биде, на котором столькие…
Он молча одевался, торопясь уйти, ему хотелось остаться одному и овладеть волнующими мыслями.
Она поняла драму, возникшую в его душе после двухнедельного рая Розейя. Да, рая!
Значит, ей было дано узнать блаженство этого рая только для того, чтобы потерять его…
Страх лишиться Режи кричал в ней громче самолюбия и толкал на хитрость.
Буассело сидел к ней спиной, зашнуровывая ботинки. Она обвила руками его шею и, делая вид, что ничего не замечает, переменила разговор.
— Не забудь сказать своему издателю, что концовку для книги он получит завтра. Сегодня принесут клише. Я тоже хочу хоть немного жить в твоей книге.
Он обещал, тронутый, согретый этим огнем, еще тлеющим под пеплом ее сердца, но горькое сознание говорило, что это сердце почернело и испепелилось до конца. Ослепленный эгоизмом собственника, он не заметил, как очистилась душа Моники в поглощающем пламени ее любви.
С тех пор, как она узнала Режи, уже никто, кроме него одного, не мог дать ни радости, ни горя. Из Розейя она вернулась обновленная — другая Моника, другая женщина.
Прошли дни, недели…
Они купили автомобиль. Им нравилось очарование неожиданных прогулок, бегство от самих себя. Ей хотелось купить более удобную и быструю машину. Но он отказался и сердился, когда она бралась править.
Но, близорукий и рассеянный, он поневоле допустил ее к рулю.
После нескольких уроков Моника стала хорошим шофером, а он добросовестным механиком. Но второстепенная роль — хотя он часто и шутил над этим, покуривая трубку, — уязвляла его самолюбие. Моника об этом не догадывалась. Почему же связанные физически, они не могли сблизиться и духовно… С его возвышенными взглядами, нежным сердцем под грубой внешностью — каким бы чудесным товарищем он был…
И даже первые их недоразумения — его дикая ненависть при каждом поводе к ревности — разве не было это доказательством, льстящим самолюбию привязанности?
В тяжелые минуты его замкнутого молчания, язвительных намеков и несправедливых, мучительных нападок Моника убеждала себя: «Все потому, что он меня безумно любит».
Нужно встречаться чаще, подумала она однажды. Что если нанять для этого квартиру! Он ходил бы каждый день завтракать с матерью — ему не хотелось огорчать больную старуху.
Монику тяготила эта двойственная жизнь, разорванная на части работой, а главное, нежеланием Режи поселиться отдельно от матери.
Краткость их встреч, кроме ночей, проводимых на улице Пигаль, всегда оставляла в них ненасытную жажду обладания, и любовь не угасала, но росла.
О эта мучительная и неутолимая жажда!
Курительная, бывшая в холостяцкой квартире, несмотря на все изменения, продолжала терзать его воспоминаниями прошлого, вызывая вечную враждебность. Моника впала в отчаяние.
Ее начинал раздражать этот диссонанс, в котором она была не виновата, и она повторяла: «Прошлое есть прошлое! Ни ты, ни я его не можем изменить. Ведь я тебя люблю. Что тебе до остального?»
Он соглашался, каялся и почти сейчас же начинал все сначала.
Не имея поводов придираться к настоящему, он вечно с болезненным любопытством упрекал ее прошлым.
Самым мучительным воспоминанием был Пеер Рис.
Режи изорвал и швырнул в печку Самэна, не прощая «Саду инфанты» лавандовую веточку, еще трепещущую от эротического признания.
Ненавидя любовников Моники, он хотел знать их имена. Он владел ею теперь всецело и в ней не сомневался, но мысль, что она когда-то трепетала под чужими поцелуями, была ему невыносима.
Напрасно его ум боролся с этими мрачными призраками. Они приходили, живые, в живых картинах, доводили до отчаяния, убивали его страсть.
Чутко охраняя свою любовь, Моника — увы, слишком поздно — не отвечала на эти допросы маньяка, пробуя смягчить безумие лаской.
Она искала новые места для любви. Они совершали неожиданные маленькие путешествия, испробовали прелесть ночевок в провинциальных гостиницах, на деревенских постоялых дворах. Но как только размыкались их объятия, та же мрачная мысль вспыхивала в его встревоженных глазах.
Через шесть месяцев Режи постигло большое горе. Умерла его мать. Грустная пауза. В те дни Моника умела его утешить… Теперь можно было осуществить заветную мечту — поселиться в уютном гнездышке, не напоминающем о прошлом.
Они радостно обставляли скромную квартиру, накупили скатертей в клетку, деревянных этажерок, деревенской посуды. Она сама расставила книги, разыскала ему монументальный письменный старинный нормандский стол желтого дуба, чуть потускневший под дыханием трех столетий.
Каждый вечер она приходила туда обедать и ночевать и уходила утром в одиннадцать. Он завтракал один, потом работал. Писал продолжение «Искренних сердец», под заглавием «Обладание». Это был один из тех писателей, у которых больше зоркости, чем воображения, и которые невольно в каждой своей книге описывают самих себя.
На время Моника вздохнула с облегчением. Под влиянием Буассело она с самого начала их связи вернулась к работе. Он настаивал, думая, что это отвлечет ее от прежних опасных соблазнов и старых знакомств.
Удержав Чербальеву и привязав ее еще больше паем в деле, Моника опять стала управлять магазином и подарила помощнице в полную собственность свою прежнюю холостяцкую квартирку, чтобы о ней не было и речи… Мадемуазель Клэр, меблировав особняк Пломбино, сделалась знаменитостью, и после ухаживания барона у нее появился капитал. Но благодарная Монике за ее прежнюю помощь, Клэр предпочитала оставаться официально второй, без риска, в предприятии, в котором фактически была первой.
Моника, предоставив ей свободу распоряжаться по-своему, сама с удовольствием взялась за кисти и карандаши. Самостоятельность, относительная, но достаточная, чтобы разбить все самонадеянные планы Режи… Окунувшись снова в работу, Моника черпала в ней энергию, действующую на нее, как холодный душ, освежающий мысль, проясняющий взоры. Расцветая физически, она мало-помалу выздоравливала духовно.
Работа, на которую любовник смотрел только как на средство закрепления своего авторитета, вернула чувство собственной ценности ее независимой душе, чувство, в котором после долгого упадка она черпала новые силы.
Моника уже едва выносила деспотизм, которым Режи невольно злоупотреблял. В ней закипал гнев, когда он заставлял ее возвращаться памятью к тем берегам, от которых сам же помог ей оттолкнуться.
Всякий пустяк служил поводом для его бестактных замечаний, малейший случай будил в нем дикаря, скрытого под маской культурного человека. Между порывами страсти разыгрывались ужасные сцены. Самая тяжелая из них была вызвана совершенно неожиданно — появлением «нагого танцовщика».
Это произошло на большом гала-представлении, устроенном Жинеттой Гютье в пользу общества помощи увечным воинам. После шести лет существования касса общества оказалась пустой. Несчастные умирали слишком медленно…
В последнюю минуту в программу было включено выступление Пеера Риса. Объявил об этом Алекс Марли, случайный режиссер вечера. Режи и Моника вздрогнули. И в то время, как в зале послышалось оживленное «браво», он наклонился к ней и, пронизывая ее взглядом, спросил:
— Вы довольны?
— Ты с ума сошел.
Никогда еще так, как в этот миг, не сожалела она, что в первые дни их братской дружбы открыла перед ним все тайны своего прошлого. Он встал и приказал ей идти за ним. Оскорбленная Моника отказалась.
Но видя, что он решительно направляется к двери, рядом с которой они сидели, Моника все же пошла за ним. Режи страдал из-за нее… Это было несправедливо и беспричинно, но трогательно. Она его еще любила почти так же, как в Розейе.
По дороге молчали. Каждый в своем углу, они предавались горьким размышлениям. Однако же, когда остались одни в маленькой спальне и он с ненавистью смотрел, как она сбрасывает манто и как вечернее платье, спадая, обнажает ее плечи и руки, Моника не выдержала оскорбительного молчания. Она подошла и примиряюще сказала:
— Дорогой, я не могу на тебя сердиться, когда ты страдаешь. Но так же страдаю и я. Какую бы боль ты ни причинил мне, видишь, я разделяю твои муки, хотя в них и не виновата.
Он грубо оттолкнул ее:
— Так, значит, это я спал с Пеером Рисом?
Она пожала плечами.
— Стоило ли писать «Искренние сердца», если ты упрекаешь людей за их откровенность! Разве я не призналась тебе во всем, прежде чем стать твоей…
— Я тебя не просил.
— Режи! Ты не должен так говорить! Ты упрекаешь меня моим же признанием, моей же нежностью? Ты предпочел бы молчание? Ты забыл, что именно этот порыв нас и сблизил. Ты предпочел бы, чтобы, сойдясь — раз это было неизбежно, — мы остались чужими?
— Может быть…
— Нет, нет! Ни ты, ни я — мы не смогли бы! Или это были бы не мы и не любили бы друг друга так искренне. Разве можно что-нибудь скрывать, когда любишь? И можно ли любить, не зная друг друга? Не зная до конца?
— Нет…
— Ты представляешь себе, если бы я лгала, а вдруг однажды ты узнал бы всю правду… Ведь теперь ты сам меня допрашиваешь.
— Это сильнее меня…
— Вот потому и хорошо, что я тебе заранее все рассказала. Подумай. Рано или поздно ты должен был узнать. Ты страдал бы сильнее.
— Да.
— Ты упрекаешь меня моим же признанием? А если бы я скрыла правду?
— Ты права. Но все-таки…
— Как «все-таки»? Ты хотел бы лживых уверений, клятв? Ты непременно потребовал бы клятв! Дорогой мой, любимый, неужели ты не чувствуешь, что твоя любовь уничтожила, сожгла все прошлое, что я счастлива потому, что мы с тобой живем в правде? Только правда все искупает, все стирает, только она одна прекрасна.
Он опустил голову и мрачно молчал. Она обняла его плечи:
— Тебе не стыдно, что ты так зол и несправедлив? Посмотри на меня, если ты меня любишь!
Он взглянул на нее с отчаянием и прошептал:
— Ты сама знаешь! Разве я ненавидел бы так всех, кто обладал тобою, если бы я тебя не любил? Необыкновенно… безгранично…
— Я тоже люблю тебя необыкновенно и безгранично. Но что бы ты сказал, если бы я стала истязать тебя вопросами о твоих прежних связях? Были же у тебя связи до меня?
Он посмотрел на нее с такой жестокостью, что холод проник Монике в самое сердце.
— Ничего общего!
— Почему?
Насвистывая, Режи повернулся к ней спиной и начал раздеваться.
Она гневно воскликнула:
— Ничего общего? Почему же?
Он снял жилет и упрямо сказал:
— Это было бы слишком долго объяснять…
Моника оскорбилась еще больше.
— Ты со мной обращаешься, словно подобрал меня на панели. Я не проститутка…
— Нет, если бы ты была проституткой, несчастной уличной женщиной, жертвой социальной несправедливости, я говорил бы с тобой на другом языке. Кому пришло бы в голову жениться на проститутке…
У нее вырвался жест изумления, но он продолжал:
— Проститутку мужчина берет, как кусок жаркого, как случайную книгу. Ее покупают такой, какая она есть. А если случайно полюбит?.. Ну что же?.. Надо быть сумасшедшим, чтобы ревновать к любовникам, которых она не могла не иметь. Во-первых, их не знаешь, да и она их не помнит… слишком много… безымянная толпа… Но ты, ты…
Она слушала с болью.
— Кто тебя заставлял безрассудно отдаваться первому встречному, влюбляться в кретина, вроде того «голого танцовщика», только за его красивую морду? Не говоря уже о других, о тех, которых ты скрыла, предпочла запрятать, как грязное белье, в шкаф под замок…
Она закрыла руками вспыхнувшее огнем лицо, а он кричал:
— Ты не имела права этого делать, ты должна была подумать о встрече с порядочным человеком, как я, о взаимной любви с ним, о том, что ты, путаясь со всяким как потаскушка, ты, отмеченная привилегиями рождения и воспитания, готовишь ужасное будущее и себе, и ему.
Она молчала, стараясь разобрать, что было правдой, что нет. Некоторые слова пронизывали ее насквозь, совпадая с ее собственными угрызениями, другие ранили еще сильнее незаслуженным оскорблением. Наконец, она сказала:
— Бросим говорить обо мне. Ты не захотел понять, чем я была до тебя — несчастной… На публичных женщинах не женятся? Допустим. Хотя это случается ежедневно. Но на вдове или разведенной женятся? Отвечай.
Он, предвидя это возражение, проворчал:
— Смотря по тому…
— Нет, на тебя непохоже увиливать. Отвечай! Если бы ты любил вдову или разведенную так же, как меня, ты бы женился на ней?
— Ты не вдова и не разведенная. Очень легко рассуждать, начиная с «если».
— Я повторяю, что вопрос не во мне. Вдова или разведенная, которая могла вести раньше бог знает какой образ жизни и о которой ты ничего не знал, кроме того, что ты ее любишь, — ты бы на ней женился?
— Конечно…
— Тогда я не понимаю.
Они стояли друг против друга, их взгляды скрещивались, как клинки. Он сказал:
— Вдова или разведенная — только безответственные жертвы судьбы. Тогда как ты — нет… Они подчинялись закону.
— Какому закону?
Угадывая заранее насмешку, он отрезал:
— Ну да! Закону… не издевайся! Закону природы и закону человеческому.
— Природы! Гимена или Гименея? Да?
— Да!
Она насмешливо расхохоталась:
— Я же говорила, что ты пещерный человек! Девственная плева, не так ли? Красное пятно на брачной простыне! И вокруг постели дикари, празднующие жертву попранной невинности! Пойди поговори-ка об этом с современными барышнями!.. Ты отстал, Режи! Ха-ха! Муж-собственник! Господин, властелин!
Он схватил ее за руку.
— Нет! Но тот, который — муж ли, любовник ли — налагает на вашу плоть такую глубокую печать, что потом все равно вы и в объятиях другого остаетесь его вещью, его рабой!
— Ах да, печать! Ребенок от второго брака, похожий на первого мужа? Это литература! И знаешь!.. Нет, Режи, нет! Во-первых, я за тебя никогда не выйду замуж. Будь спокоен! Даже если ты меня будешь умолять! А дети… Я не хотела бы, чтобы они были похожи на тебя.
— Мерси.
С усталым жестом она сказала:
— К чему спорить? Все это так индивидуально! Были матери, которые умерли, не познав любви… Женщина пробуждается к жизни лишь в наслаждении.
Он усмехнулся:
— Пеер Рис!
— Разве я говорю, что в наслаждении вся жизнь? Моя собственная жизнь — яркий пример обратного! Счастье только в слиянии любви телесной и духовной.
Он отвернулся. Моника вздохнула:
— Только благодаря тебе я узнала, Режи, эту радость!
Они стояли рядом. Она прижалась к его груди и увидела, что он плачет. Жалость сжала ее сердце.
— Зачем мы так страдаем. Ничего нет унизительнее мелких уколов. И как это бессмысленно! Когда страдают, не философствуют…
Ему стало стыдно, и он упал перед ней на колени.
— Прости меня, я зверь!
Моника положила руку ему на голову. В ее взгляде было больше жалости, чем любви. Он вскочил и схватил ее в объятия…
Сколько раз после прежних ссор их примиряла постель. Но на этот раз Моника грустно сказала:
— Нет, Режи! Нет… Оставь меня сегодня одну. Ты что-то порвал между нами. Завтра… Когда мы успокоимся, когда ты…
Но он обнял ее, прижимаясь все теснее и теснее. Она упала, защищаясь и, задыхаясь от страсти, уступила. Борьба их завершалась стоном наслаждения.
Они оба ощутили опустошающую грусть и заснули, тесно сплетенные, но бесконечно далекие душой.
С того дня жизнь Моники изменилась. Она меланхолически вспоминала баюкающие часы их любви, похожие на залитую солнцем реку с плавающими лилиями.
Рай в Розейе, которому позавидовал дьявол. Да, дьявол, вселившийся теперь в Режи!
Болезнь его захватила, загипнотизировала. Он, не стараясь подавить ревность, перестал владеть собой. Эта ревность к прошлому внедрилась в настоящее и отравила жизнь.
Как ни неожиданно было для нее разочарование, как ни горько страдала ее гордость от этой новой формы рабства вместо желанного освобождения, Моника привязывалась к Режи сильнее и сильнее — и властью телесной привычки, и угрызениями из-за былых ошибок.
Может быть, это пройдет? Время исцеляет самые глубокие раны… Может быть, победят его ум и доброта?
Ее любовь и гордость склонялись перед подвигом терпения. Чтобы не раздражать маньяка, склонного теперь подозревать ее всегда, она решила с ним почти не расставаться, порвала большинство знакомств и отказалась от многих заказов. Его любовь опутывала ее все тесней и тесней.
Он держал себя властелином, превратил ее в свою тень. Она следила за его работой, она шла за ним, когда он выходил, виделась только с его друзьями и изредка с Виньябо.
Но однажды было достаточно того, что Моника в чем-то согласилась с профессором, и Режи тотчас же вступил с ним в резкий и злобный спор.
Наконец, отрезанность от мира привела к печальным результатам: Моника стала задыхаться, как в тюрьме, и возмутилась.
Их внешний покой тотчас же нарушился.
— Нет! — заявила она решительно, когда он хотел, чтобы она отказалась от приглашения к завтраку у госпожи Амбра. — Вот уже два месяца, как я не была в Вокрессоне. Это нелепо! Кончится тем, что ты меня перессоришь со всеми.
— Я не знал, что госпожа Амбра — это все.
— Ты меня уже заставил порвать с Виньябо! Довольно! Я не говорю об остальных… Ими я охотно пожертвовала. Есть много ненужных людей, которых легко выбросить из своей жизни, как балласт… Да, я знаю твою формулу! Знаю их все!.. «Уединение возвышает» и так далее!.. Но Виньябо, но госпожа Амбра!.. Это слишком!
— Довольно! Ты думаешь, я не знаю, зачем ты хочешь в воскресенье поехать в Вокрессон?
— Подышать воздухом!..
— Старая песня!
— Это даже забавно! Скажи!
Стук в дверь задержал ответ, который Моника уже предугадывала. Сумасшедший! Он сумасшедший! Вошла прислуга Юлия, с завязанным глазом. Это была толстая и неуклюжая баба, с обожженным курносым лицом — любовное воспоминание! Она доложила, теребя фартук:
— Завтрак подан.
Сидя за столом перед закусками, они ждали, когда останутся одни. Лениво волоча ноги, Юлия наконец вышла из столовой. Следить за жизнью своих господ было ее единственным развлечением. Она с восторгом поджидала, когда они начнут ссориться. И инстинктивно всегда была на стороне Режи — рабочая кляча, раба мужчины. Элегантность, независимость Моники ее раздражали…
— Могу ли я теперь узнать, что именно меня притягивает в Вокрессон?
Он колебался, боясь оформить мучительное подозрение.
— Будто сама не знаешь! — И насмешливо запел: — «Аромат любви… восторги нежной мечты!»
Она смотрела на него с жалостью. Сумасшедший, подталкивающий ее на соблазны, которые ей никогда не пришли бы в голову. Ему стало невыносимо это ироническое сожаление, и он сказал:
— Вокрессон, или свидание друзей! Настоящих, единственных!.. Готов спорить, что мы там случайно встретим не только милого Виньябо, но и очаровательного…
— Бланшэ? Да?
Он пропел, подражая голосу Макса:
— «Ты сама его назвала…»
— Знаешь, кто ты?
— Идиот — мы слышали! Но во всяком случае не слепой?! Ты думаешь, я не заметил ваших уловок в последний раз?
— Режи!
— Что? Правда!
— Как ты можешь во мне сомневаться?
— Всегда следует сомневаться. Сомнение — это единственная вещь, которой можно верить. И смотри, как бы оно не превратилось в уверенность, раз ты так возмущена…
Она презрительно замолчала. Он воспользовался паузой.
— Ты думаешь, я не заметил ваших перемигиваний, когда я говорил, и твоей физиономии, когда он открывал рот! Я бы ни капельки не удивился, узнав, что вы уже…
Юлия поставила на стол малоаппетитный бифштекс с картошкой и переменила тарелки.
Глядя на его грязные пальцы с черными ногтями, Моника почувствовала сильней обыкновенного жалкую бедность, всегда окружавшую Режи: духовную мелочность, мещанскую обстановку. Она машинально резала мясо на тарелке. Они ели, словно чужие, за одним столом. Он не выдержал и, оттолкнув стул, встал.
— Ты не смеешь отрицать?.. Я так и знал!
Он нервно шагал по комнате, как дикий зверь в клетке.
— Сядь, — попросила она, — у меня от твоего кружения делается морская болезнь… А теперь слушай: я не унижаюсь до того, чтобы тебя разуверять. Все это так глупо! Так недостойно нас.
— Значит, в воскресенье?
— Мы едем к госпоже Амбра.
— Ты не поедешь!
Она повторила мягко, но так решительно, что он больше не возражал:
— Мы поедем. Ты дашь мне это доказательство твоей рассудительности — это единственное извинение, которого я требую. Или же между нами все кончено и навсегда.
Он посмотрел на нее колючими блестящими глазами — взглядом рассерженной кошки.
Уступить? Да, пожалуй! Чтобы лучше за ними проследить, узнать…
Она продолжала:
— Я не желаю быть жертвой твоих причуд. Я желаю управлять моей жизнью по своему усмотрению. Всякая любовь кончается, когда пропадает взаимное уважение. Или наша любовь тебе надоела? Это можно подумать, глядя как исступленно ты ее разрушаешь.
Он упал на стул и схватился руками за голову.
— Нет, Моника, нет! Я тебя люблю. Прости меня! Я излечусь.
Чем ближе они подъезжали к Зеленому домику, тем яснее вспоминался он Режи… Одноэтажное здание в лесу, на опушке Воскрессона, гости в беседке… Бланшэ, конечно! И он мрачнел все больше и больше, но клялся держать себя в руках. Моника права: глупо разрушать собственное счастье! Почему не мог он спокойно наслаждаться чудесно воплотившейся мечтой всей его жизни? Никогда еще он не встречал и никогда не встретит существа, в котором бы сочетались так полно и большая духовная глубина, и редкая красота.
Упрекать прошлым, рассуждать, ответственна ли она за него или нет, когда — по логике — это его не касается! Идиотизм! Узость взглядов! Ее успех? Богатство?.. Странное чувство овладеваю его душой. Ему нравилась роскошь, окружающая Монику. Он был беднее ее и поэтому вечно унижен нарушением еще одного привычного правила: женщина зависит, мужчина распоряжается.
— Сюда! — сказал он на перекрестке.
— Да нет же, вот акации!.. Мы едем верно.
Мотор равномерно гудел. В красном кожаном берете, с голой шеей, в расстегнутом пальто, она управляла машиной с внимательным спокойствием и была так мальчишески красива, что Режи невольно залюбовался ею… Да, все же это новое проявление женской сути! Несколько странное существо, хотя из «нынешних», но с ним нужно считаться уже как с равным… Констатируя это, Режи только сильнее начинал ненавидеть все то, что он подразумевал под отвратительно для него звучавшим словом «феминизм».
— Ну что? — сказала Моника, — права я была?
Автомобиль остановился перед уютным двориком.
Через калитку, увитую зеленью и поздними, желтыми и розовыми, осыпающимися розами, в глубине за поляной виднелся низкий дом с черепичной крышей.
— А хорошо здесь, что ни говори! — воскликнула Моника. — Собственно, самое разумное было бы жить здесь: и достаточно близко от Парижа, чтобы ездить туда, когда нужно, и воздух свежий.
Осенний день был тих и ясен. Небо так прозрачно, воздух так чист, что трудно было сказать, кончается ли это лето, или только начинается весна.
Они остановили автомобиль в аллее и захлопнули за собой калитку. На звук колокольчика вышла госпожа Амбра. Она приветливо махала рукой, бодро спеша им навстречу.
— Здравствуйте, дорогая! Здравствуйте, господин Буассело. А мы уж думали, приедете ли вы?.. Не в обиду вам будь сказано, вы стали редкими гостями! Но я на вас не сержусь. Все влюбленные — эгоисты. — Она взяла Монику под руку. — Почему вы не приехали к завтраку? Была чудесная свинина с белой фасолью и бутылочка «Вуврэ», к которому господин Буассело относится не совсем равнодушно. — Она повернулась к Режи. — Вас ждут еще две бутылки во льду! Хотя вы их и не заслуживаете. Идите скорее. Вас все ждут.
— Кто все? — спросила Моника.
— Ваш большой друг Виньябо, господин Бланшэ и супруги Мюруа, с которыми вы, кажется, знакомы.
Лицо Режи вытянулось. Он заколебался — не вернуться ли? Но они уже были в гостиной, выходящей стеклянными дверями с одной стороны в сад, с другой — в лес. Он шел за Моникой. Она на мгновенье приостановилась.
— Как мне нравится эта комната!
— Она очень простая, — сказала г-жа Амбра.
— Вот именно!
В комнате, убранной старинной провинциальной мебелью, отлакированной годами, царила атмосфера покоя. Монике особенно нравился большой дубовый шкаф в строго выдержанном стиле, унаследованный господином Амбра от деда из Тура.
Режи, проходя, погладил бархатистое дерево и подумал: «Да, тебя можно выставлять напоказ! Стилю Лербье за тобой не угнаться!»
Точно угадав его мысли, Моника заметила:
— Вот чего не хватает самой красивой современной мебели! И это достигается только временем. Исчезает резкость линий, и вещь начинает казаться одухотворенной.
Режи хотел ответить: «Жизнь злая штука. Может быть, и наша через полтораста лет пришла бы в равновесие». Но в этот миг маленькая девочка выбежала из беседки и бросилась в объятия Моники.
— Какая ты стала хорошенькая, Рири! Ну, как поживаешь?
Девочка подняла свои синенькие, как цветочки льна, глазки на Монику, потянулась к ней всем личиком, маленькой головкой с жиденькими каштановыми волосами, связанными лентой в цвет ее глаз. Моника погладила ее по головке и сказала г-же Амбра:
— Как она выровнялась!
Материнский взгляд г-жи Амбра засветился гордостью.
— Правда?.. Иди, Рири, принеси скорее два стакана.
Они провожали глазами маленькую фигурку девочки, радостно подпрыгивающей на стройных голых ножках. Еще двух лет не прошло с тех пор, как Амбра приютила у себя Генриетту Лямур — теперь ей исполнилось шесть.
Она была дочерью умершей от рака, а может быть, от бедности и переутомления, работницы с сапожной фабрики. Отец — типографский рабочий, грубиян и пьяница, бросил на произвол судьбы забитого ребенка. Но его письменное заявление о передаче своих прав на Рири г-же Амбра никакого юридического значения не имело, так как закон, несмотря ни на что, всегда защищает отцовские права. Но, к счастью, вторичный брак и вслед за ним переезд негодяя в освобожденные после оккупации местности дали супругам Амбра возможность без опасения за будущее заняться воспитанием ребенка. И через два года, окруженная нежной и внимательной заботой, маленькая жертва стала другим существом. В новой обстановке Рири расцвела, как цветок.
— Какие блестящие результаты! Вам есть чем гордиться, — сказала Моника.
Госпожа Амбра скромно улыбнулась.
— Она такая славная, и так приятно видеть, как раскрывается навстречу жизни и любви эта маленькая душа! Я убеждаюсь все больше и больше, что настоящие семьи бывают только по выбору. Рири любит меня, как родную мать. Может быть, даже сильнее. Семья — это пустое слово, если в основе ее лежит только одно кровное родство. Да, мое убеждение в этом крепнет с каждым днем. Настоящее родственное чувство должно исходить из рассудка и любви.
— Но вы забываете о наследственности, — заметил Режи.
— Нет, господин Буассело! Но наследственность можно искоренить почти до конца. Прививка — великое открытие! Из дичков получаются прекрасные фруктовые деревья. Миндальное деревцо через два года после прививки дает удивительный сорт персиков.
Виньябо дружески пожал руку Моники. Все ее радостно окружили, и на лицо Режи снова набежала тень. Он еще никак не мог привыкнуть к своей второстепенной роли и, холодно пожав руку Бланшэ, с горечью выслушивал банальные любезности престарелой четы Мюруа — дальних родственников г-жи Амбра. Муж — нотариус в Лянжэ, жена — скромная хозяйка провинциального дома. Этим малокультурным людям имя Буассело мало, по-видимому, что говорило.
Они бывали у Амбра раза два в год. Хозяева ценили их за прямоту и терпимость, за эту улыбающуюся доброжелательность постаревших в провинции людей. Свое единственное за всю жизнь горе — смерть сына, офицера, убитого 20 августа 1914 года в Моранже, — они выносили стоически.
Все опять вернулись в беседку. Появилась Рири, осторожно неся в ручонках два стакана.
— Вот, крестная!
Амбра с ловкостью настоящего винодела раскупорил одну из замороженных бутылок. Бледно-золотистая струя полилась в стаканы. Стекло сразу запотело.
Мюруа ласкали Рири. Она походила на их внучку, внебрачную дочь их сына, которую они удочерили и приютили вместе с матерью.
Разговор вернулся к прежней теме: Мюруа рассказывали о приюте, основанном ими в Лянжэ. Старики его горячо пропагандировали. Благодаря им два мальчика нашли себе родителей: один в Анжери, другой в Сомюре.
Если бы только эти дети не жили под вечной угрозой, что их мучители потребуют бедняжек обратно, говорил Мюруа. До сих пор законы о детях покоятся на основах римского права. У отца все права и никаких обязанностей. Точно дети не представляют собой социального капитала, который нужно охранять прежде всего!
— Господин Бланшэ написал об этом очень сильную статью в «Новом мире», — сказала г-жа Амбра.
— Да, да, дорогой друг, вы нам оказали громадную услугу! Благодаря вам наше общество получило целую кучу писем и запросов. Вы и не подозреваете, как сильно ваше влияние!
— Бланшэ может стать депутатом Сены и Уазы, как только захочет, — сказал Виньябо.
— Я этого не захочу никогда. Статей и рефератов — сколько угодно. Но выступать в Бурбонском дворце!.. Знаете, что это всегда мне напоминает, Амбра? Ваши ветряные мельницы на берегу Луары. Крылья вертятся…
— И вертятся впустую?
— Вот именно!
— А от кого же нам ждать усовершенствования законодательств, если такие люди, как вы, будут держаться в стороне? — спросил нотариус.
Бланшэ неопределенно махнул рукой.
— Придет же, наконец, время и, может быть, скорее, чем мы думаем, когда люди устанут от словесных мельниц! Мир эволюционирует. Под страхом смертной казни мы должны будем подчиниться закону. Пробьет рабочий час!
— Революция? — сказал меланхолически Мюруа. — Чтобы она удалась, мало завладеть штабом и войсками. Нужны массы! Без Тьера не может быть 89-го года.
— Буржуазия 1922 года так же мало признает Общий Союз Народов, как когда-то аристократия и церковь мало признавали Тьера. Нужно народное доверие!
— Хорошо сказано, Бланшэ! — поддержал Виньябо.
Но нотариус оживленно возразил:
— Революция — это игра втемную, бесконечная история: перейдут границы и возвращаются назад! Скажите, что дал России большевизм?
— Но, — возразил Бланшэ, — Россия не Франция! Потом разорение и голод в России зависят от более глубоких и сложных причин, чем коммунистическая утопия. Самый крах этой утопии поднял дух французских реформаторов. И что бы ни случилось, а национализация земли и крупной промышленности восторжествует в отжившей империи, в России Ленина. Весь мир пойдет по пути народа-младенца-великана, оправляющегося сейчас от кровавых ран! Из хаоса и борьбы встает величие мира!
Моника с волнением прислушивалась к прекрасному голосу Бланшэ. Даже Мюруа был очарован его проникающей силой и красотой, его вдохновением. Только Режи с враждебной иронией прислушивался к оратору и его аудитории. Старый баритон!.. Умеет бить в точку! Он саркастически заметил:
— Вы напрасно бережете, Бланшэ, ваши таланты только для интимной аудитории! С вашим голосом вы через два года будете министром.
Бланшэ почувствовал под шуткой ядовитый укол.
— Я только скромный профессор философии, друг мой, и высказываю мои убеждения.
Романист язвительно извинился:
— Как? А я думал, что у вас кафедра по риторике! Простите.
— Я нисколько не обижен, — сказал Бланшэ. — В риторике есть свои хорошие стороны… Но я, право, в первый раз встречаю писателя, относящегося к ней с таким пренебрежением. Вы плюете в собственный колодец!
Режи побледнел. Саркастическое замечание попало в цель. Под шутливым тоном они одни чувствовали взаимно наносимые уколы. Они вступили в словесный поединок, важности которого никто, кроме г-жи Амбра, не понимал. Каждый выпад Моника — одновременно свидетель и судья — чувствовала на себе. Из-за нее боролись эти два человека. И она вдруг поняла, что Режи своим чутьем ревнивца действительно угадал соперника. Поразительное открытие!.. Бланшэ изменился к Монике со времени их последней встречи. Сначала его влекло любопытство, потом оно превратилось в бессознательное влечение. Безразлично-дружеское чувство перешло во что-то иное.
Инстинктивно, чисто по-женски, Моника наслаждалась этой маленькой властью над человеком, который еще не занимал никакого места в ее сердце.
Но не только общность идей и утонченность интеллектуальной дружбы влекли к ней прекрасную душу Бланшэ. Ее притягивал более сильный магнит… Может быть, еще бессознательно? Внешне ничто не подавало повода к подозрениям. И нужен был кошачий глаз ревнивого любовника, чтобы сразу разглядеть правду.
Моника старалась разобраться в себе. Охваченная поглощающей страстью к Режи, равнодушная ко всем мужчинам, она не чувствовала к Бланшэ ни влечения, ни отвращения. Он в этом смысле просто для нее не существовал.
Но как Бланшэ выигрывает при более близком знакомстве! Первое впечатление было почти неприятное. Теперь ей нравилось с ним встречаться. Покоряли широта его взглядов, вера, безграничная терпимость. Да, Бланшэ интересная личность!
Ей хотелось быть искренней до конца: оценила ли она Бланшэ, если бы Режи своими нелепыми подозрениями и бестактными выходками не принудил ее к сравнению? Конечно, нет. Если образ Бланшэ стал занимать ее воображение и мысли, то виноват в этом только сам же Режи. Его грубые упреки оскорбляли ее не столько своей бессмысленностью, сколько несправедливостью. Раненное жизнью сердце жаждало ласки и внимания, и Моника с горечью ощущала жесткость рук, которые, перевязав рану, грубо сорвали только что наложенную ими же повязку.
Старая рана снова открылась с новой, еще не испытанной болью. В невыносимых страданиях рвалась душа, изнемогало от муки опутанное прочной связью тело.
Так все трое, сами того не подозревая, подошли к роковой развязке.
Режи без оглядки накинулся на противника. Уверенный в своей силе, он уже считал себя победителем, хотя до победы было еще далеко. Он защищался, яростно нападая на врага.
— В собственный колодец, — проговорил он злобно. — Вы за словом в карман не полезете!
— Я риторик?! Ну нет! Который из нас, скажите, Виньябо? Если есть для меня в мире что-нибудь ненавистное, опасное и даже презренное — то это красноречие. Ощипанная старая курица — предмет страсти глупого галльского петуха!.. Каждый раз, когда представляется возможность, я следую совету Верлена: ловлю ее и сворачиваю шею. Народное доверие! Да им пользуется за два су любой балаганный чревовещатель!
— Правда, — согласился Виньябо, привыкший к буйным нападкам Буассело, — если почитать отчет вчерашнего заседания!.. Достаточно оратору с успехом пропеть первый куплет, он уже может говорить как раз обратное тому, что говорил предыдущий. Палата аплодирует.
Бланшэ улыбнулся.
— Все дело в том, что обычно народные представители не имеют ничего общего с народом. Обезьяна во фраке еще не человек! На одного Жореса сколько приходится Пэрту…
Мюруа, мало заинтересованные разговором, воспользовались минутной паузой и стали прощаться. Им, как большинству людей их круга, политика была противна. Политика — это большая государственная кухня, а их интересовал только десерт. Они побежали мелкими шажками, провожаемые Амбра и Рири, держащей за руку свою крестную.
— Мы им надоели, — сказала Моника, смеясь.
Виньябо покачал головой.
— К сожалению, да. И это безразличие к общим идеям, к людям, управляющим страной, серьезнее, чем кажется. Разобщенность политических партий и эгоистические способы правления людей, стоящих у власти, мало-помалу внушают отвращение лучшим представителям народной массы. Остается думать только о себе! — и общенациональный смысл жизни пропадает.
Режи набил трубку, закурил и сказал:
— Тогда не будем говорить о революции. Не одной только буржуазии наплевать на нее! Вы говорили про Общий Союз Труда? Он уже наполовину опустел. Достаточно нам забивали голову принципами… Принципы!.. — Его лицо исказилось безобразной гримасой. — Лестница на заднем дворе, осажденная людьми!..
— Видите, дорогой коллега, — усмехнулся Бланшэ, — парадоксы — это та же риторика.
— Парадокс! Что же, по-вашему, мы не живем сейчас вверх ногами? Везде! И все. Мужчины, женщины… Неизвестно, кто хуже.
— А кто же виноват? — спросила только что подошедшая г-жа Амбра.
— Не я, — сказал Режи, пыхтя трубкой.
— О присутствующих не говорят! — сказала г-жа Амбра, садясь. — Но, однако же, если ни вы, ни господин Буассело, ни эти два апостола, — (Виньябо и Жорж Бланшэ комически раскланялись), — не ответственны за современную анархию, тем более не виноваты в ней мы, бедные женщины! Если бы это зависело от нас, может быть, жизнь пошла бы иначе. Во-первых, мы, наверное, не допустили бы войны. Если бы мы имели право голоса, было бы меньше кабаков, меньше рассадников туберкулеза, проституток, заражающих сифилисом. Увеличилось бы число яслей и приютов. А главное — школ.
Моника встала и поцеловала подругу. Режи нервно выпустил дым.
— Хорошенькая программа! Рекомендую ее нашему другу Бланшэ для первой же его предвыборной кампании. Держу пари, что вы пройдете, мой друг, и мы прочтем на плакатах: «Жорж Бланшэ, социалист-феминист!» Шик!
— И будет правильно. Я всецело присоединяюсь к мнению госпожи Амбра.
— Еще бы!.. Маленький вопрос, сударыня. А ваши избирательницы? Ведь для того, чтобы быть избранной, нужно, чтобы сначала женщины получили избирательные права!
— Конечно. Как в Америке, Англии, Германии…
— И в Швейцарии, Австрии, Чехо-Словакии, Финляндии, Дании! — перечислил Амбра. — Придется же, наконец, и Франции последовать за всеми.
Виньябо прошептал:
— Франция конвента! Передовая нация!..
— Вернемся к нашему разговору, — продолжал Буассело. — Мужчина ответствен за современную анархию? Право, вы меня смешите! Разве это мы научили наших гражданок, «сознательных и организованных», всеобщей сарабанде? Разве мы советуем работнице ухлопывать весь свой недельный заработок и натягивать на свои грязные ноги шелковые чулки, желтые башмаки или лакированные туфли? Разве мы укоротили юбки женщин из общества и просим их старательно вилять их маленькими, чистенькими задами во всевозможных дансингах? Разве мы ответственны за новые нравы современных барышень и за роковое тщеславие всякого женского труда? Мадемуазель Лербье меня извинит, я говорю не о ней.
Моника и бровью не повела, но глубоко почувствовала направленный на нее удар.
Г-жа Амбра холодно возразила:
— Разрешите ягненку ответить словами волка: «Если это не ты, так, наверно, твой брат!» Да, безусловно, мужчины не только толкнули на все это женщин, но еще и усугубили ложь, фальшь и хитрость — их вторую натуру, их врожденную слабость. Все скверные примеры исходят от вас, и это тем более преступно, что вы были и остаетесь до сих пор господами положения! Кроме того, позвольте вам заметить, господин Буассело, что в вашем парадоксе столько же правды, сколько и неправды. Вы слишком обобщаете. Не все женщины и девушки во Франции таковы, какими вы их описываете. Если бы госпожа Мюруа была здесь, она сказала бы вам, что в провинции и даже в Париже сохранилось немало добродетельных семейств. И это факт! Конечно, и на солнце есть пятна, но оно от них не погасло!
Виньябо потирал руки. Амбра, одобрительно улыбаясь, налил себе немного вина. Заметив, что все стаканы друзей опустели, он покраснел и сказал, протягивая бутылку:
— О, простите! Да! Да! Выпейте еще стаканчик, господин Буассело. Вы же его любите. Слава богу, на нашем кусочке земли еще родится чудесный виноград!
— И потом, — снова заговорил Бланшэ, — зачем судить эпоху и общество в их переходный момент? Во-первых, как справедливо заметила госпожа Амбра, мнение Буассело так и остается только его личным мнением. И, наконец, что такое десять, двадцать лет перед лицом истории? Кто знает? Может, сама анархия ведет к возрождению. Новые нравы современных девушек с теми эксцессами, которые всегда влечет за собой всякая новая свобода, может быть, только украсят личность женщины будущего.
Буассело едко усмехнулся:
— «Сумасшедшие девственницы», вступление к «Свадебному маршу», музыка Анри Батайля!..
— А что же? Девственность, такая ценная в глазах прежних покупателей жен, по-моему, сейчас имеет так же мало значения, как молочные зубы. И суеверие, с которым к ней многие относятся, мне кажется скорее признаком садизма, чем разумного отношения к вещам. Я разделяю мнение Стендаля, для которого «девственность есть только источник пороков и несчастий, сопровождающих наши современные браки».
Буассело саркастически ответил:
— Теперь меня больше не удивляет ваша терпимость к большевизму! Коммунизм в любви — это тоже просто один из взглядов на жизнь.
Бланшэ пожал плечами.
— Никто не говорит о коммунизме, а только о том, чтобы дать девушкам те же права и свободу выбора, которые имеют мужчины. Нелепо приговаривать их тысячами к безбрачию и одновременно к проституции и пыткам насильственного наслаждения! Развитие проституции происходит от безбрачия девушек. От этого же уменьшается и рождаемость.
— О, да, — заключила г-жа Амбра. — Никогда не народят теперь много детей. Но — да здравствует жизнь!
Режи хотел было возразить опять, но вдруг перехватил остановившийся на Монике взгляд Бланшэ. Она тоже взглянула ему в глаза, выразив свою солидарность кивком головы. Всем существом своим она была на его стороне. Тогда Режи дернулся со стула так резко и злобно — весь в огне своей рыжей бороды, — что г-жа Амбра вздрогнула, словно черт выскочил из коробки.
— Вы меня напугали!..
— Простите! Со всей этой болтовней время пролетело незаметно. Пора ехать. Я жалею, дорогой Бланшэ, что увожу одну из ваших поклонниц. Вы едете, Моника?
— Оставайтесь, — настаивала г-жа Амбра, возмущенная неприличной выходкой. — Мы покончим за ужином со свининой со свежим салатом из нашего сада… Наши друзья уезжают только после обеда, с десятичасовым поездом.
Почувствовав, что Моника колеблется, Режи пошел на последнее средство.
— Это невозможно! У нас испорчены фары.
Он лгал. Но Моника уступила… боясь скандала.
Бланшэ поцеловал ей руку. Она взглянула на побледневшего от злобы Режи и громко, как обещание, сказала:
— До скорого свидания!
Оставив автомобиль в гараже на площади Мен-Сюльпис, Моника и Режи молча возвращались домой.
На обратном пути она отказалась от каких бы то ни было разговоров и теперь с тоской чувствовала приближение рокового момента. Разразится обычная сцена, по шаблону: поток упреков, град оскорблений, а потом, после грозы, безвольное падение на дно — в мягкую грязь унизительного наслаждения, налипающую с каждым разом все больше и больше. В этот воскресный осенний вечер, мягко опускающийся на зелень Люксембургского сада, их жилище казалось ей еще более убогим, бедным… Мещанская атмосфера жизни, ничего интимного, нежного. Ничего, кроме вражды.
На углу улицы Бонапарта они остановились.
— Погода прекрасная, и обед сегодня дома не готовили… Не стоит преодолевать эти три этажа, чтобы сейчас же сойти… Может быть, мы где-нибудь отдохнем до ресторана?
— Нет, иди куда хочешь, я посижу в саду. Я хочу побыть одна… Ты за мной зайдешь.
Он пожал плечами.
— Как хочешь!
Они прошли мимо лужаек, на которых сидели пары и целые семьи, наслаждаясь закатным часом. Моника с грустью смотрела на женщин, любовно опирающихся на руку своих спутников, на детей, играющих между скамейками и стульями, и их родителей, работающих и читающих под деревьями. Она завидовала их спокойствию. Кто из них страдает, как она? Моника пыталась по лицам проникнуть в их тайны… Какое равнодушие, какая покорность судьбе! Ах, как она одинока в этой толпе.
Режи шел рядом, такой близкий и такой далекий. Под деревом, у статуи графини де Сегюр, нашлось два свободных стула. Моника предложила присесть.
— Здесь хорошо!
Тягостное молчание длилось еще несколько мгновений, и, наконец, Режи, заглушив злобу, вдруг неожиданно произнес слова, которые ее тронули:
— Я недостоин твоей любви… Если ты еще меня не разлюбила… Я вел себя сегодня как скот…
Он смотрел умоляющим взглядом. Моника удивилась и задумалась. Его безобразное поведение у г-жи Амбра убило ее совершенно. Как поступить сейчас? Презрительно молчать? Напасть самой? Он недостоин этой чести… Она только что приготовилась к защите и сейчас, обезоруженная его покорностью, не знала, что делать.
Моника только спросила, пытаясь заглянуть ему в самую душу:
— Ты говоришь это искренно?
— Суди меня с сегодняшнего дня по поступкам! Вот уже час, как я убеждаю себя, что я один разрушаю наше счастье… А я им дорожу больше жизни! Что мне до всего мира, если я потеряю тебя! Я не могу без тебя жить! Ты мне нужнее…
Он говорил шепотом, с опущенной головой… Искал сравнение и не находил. Моника помогла:
— Нужнее твоей трубки!.. Как я могу верить твоим обещаниям после того, что произошло сегодня?
— Есть один способ. Испытай меня! Уедем — кто нам мешает это сделать? Поедем в Розей! Дом Риньяка на зиму сдается. Он его даже, пожалуй, продаст, если найдется покупатель.
— Зачем?
— Там жить…
— Ты говоришь необдуманные вещи!
— Я только об этом и мечтаю. В припадках злобы срываются иногда бессмысленные, глупые слова, о которых жалеешь потом…
— Например?
— Нет, не надо о прошлом! Я виноват… Поговорим о настоящем и будущем, которое зависит только от нас! Если ты действительно добра, забудь зло, которое я тебе невольно причинил… Да, невольно! Потому что по существу я не злой. Мы уехали бы далеко от Парижа, далеко от людей! Ничто нас не удерживает! Мы можем работать и там! Я возьму чернильницу, ты краски и кисти…
— Если бы мы только это увозили с собой! Сколько ни езди, ни путешествуй, ни меняй… с собой везешь не только чемодан, а еще и самого себя впридачу! — сказала Моника.
— Нет, мы оставим здесь все дурные воспоминания! Все, что меня мучит и преследует в Париже… Те, которых мы встретим в Розейе, будут напоминать нам только о нашей любви, о нашем счастье… Живя одни, друг для друга, как мы будем счастливы! Я хочу только забыться! Забыться, забыться!..
В его голосе слышалось столько страдания, столько воли и надежды, что Моника смутилась. А вдруг это правда?.. Почувствовав более твердую почву под ногами, Режи продолжал:
— Я прошу только об одном: попробуем. Прости меня и забудь мою несправедливость. Дай мне доказательство, что ничто и никто не удерживает тебя в Париже.
Мысль о Бланшэ сразу мелькнула у обоих. Моника слегка омрачилась. Видя это, он стал умолять еще горячей:
— Жить вдали от всех, работая, любя, углубляя бесконечность любви!.. Может быть, тогда, по окончании испытания, ты отказалась бы от прежних своих слов? И если в тот момент я буду умолять тебя…
Застенчиво краснея, он запнулся.
— О чем? — спросила она, не догадываясь.
— Я не смею сказать… Но это моя заветная мечта…
— Говори!
Он боялся. В его душе еще звучал ее решительный отказ: «Я никогда не выйду за тебя замуж». С тех пор, как она произнесла эти слова, они преследовали его, возбуждая непобедимое желание жениться на ней. Жениться… Да! Это единственное средство овладеть ею всецело, чувствовать ее своей всю, целиком! Она это поняла и воскликнула:
— Выйти за тебя замуж!..
— Это моя единственная мечта.
— Завладеть мной полностью? Да? Ты придумываешь, как бы связать меня покрепче…
— Кого нынче связывает брак? Не бойся! «Комната Синей Бороды» — это старая история. Сказка! Нет, жениться на тебе, чтобы полнее слиться, чтобы принадлежать друг другу безгранично.
Все в ней возмущалось против этого предложения. Чувство самосохранения говорило, что в нем кроется смертельная опасность. Но неисправимая наивность души заставила верить желанной надежде.
Розей? Кто знает?.. И почему, действительно, не попробовать в последний раз?
Моника не дала своего согласия в тот вечер. Но через несколько дней, тронутая его горячим раскаянием, уступила. Туманным утром подъехали они на автомобиле к замку мечты. Накануне туда выехала Юлия с сундуками. Было ли очарование осени, ласкающее прозрачность бабьего лета, или в них самих изменилось что-то с тех пор, но Розей, с его золотыми тополями, перламутровыми туманами над водой, опоясанный багрянцем лесов, Розей в ноябре показался им еще прекраснее, чем весной.
Режи снова стал прежним милым товарищем. Первая неделя пролетела в поездках по окрестным дорогам и деревушкам. Вечерами, затопив камин, они сидели в маленькой столовой и весело работали. Моника начала верить в возможность чуда: эта совместная приятная жизнь даже скрывала его неисправимые недостатки. Было довольно общего, чтобы жить друзьями и даже любовниками. Что же касается его упорной мечты о женитьбе, о которой он, впрочем, из благоразумия молчал, то Монику это приводило в ужас.
Брак? Никогда! И с Режи менее, чем с кем-либо другим! Свободная Моника останется свободной навсегда. Да и что нового может внести в ее жизнь узаконенность их отношений? Что прибавляла она к счастливым связям вообще? А чаще только затягивала петлю на шее! Это взаимное невысказанное упорство невольно омрачало покой их жизни. Вторая неделя тянулась длиннее первой. Дни становились короче, холодны и серы были утра. Быстро падала тьма; шел монотонный дождь. Приходилось сидеть взаперти, проводить наедине бесконечные часы…
Отрезанные от мира, опустошенные, они заглядывали в глубину своих душ, напрасно стараясь раздуть угасающее пламя. Под пеплом только тлели потухшие угли.
Моника, мужественно признаваясь в этом себе, почти не страдала. Она пережила с Режи все — и хорошее, и плохое — до конца, и их соединяла только тонкая ниточка прежней связи. Но неужели же она пожертвовала собой напрасно для этого последнего испытания?
Превыше всего страдало уязвленное самолюбие. Что же она такое? Лодка, отброшенная бурей из желанной гавани опять на волю стихий?.. Моника была поражена, оскорблена, унижена, когда открыла в человеке, которого она полюбила за его исключительную искренность и прямоту, такую же ненависть к правде, как в самом закоренелом лжеце! Неужели те, другие, «лицемеры и Ко», как говорила Аника, были правы в своей откровенной проповеди лжи? И неужели она — в ее вечной жажде искренности и справедливости — просто ненормальна?
Через две недели, доведенная до отчаяния бесконечным проливным дождем, лившим с утра, она отошла от окна, в которое смотрела на залитые водой поля, на опускающуюся быстро ночь.
— Позвони, — сказала она, — чтобы Юлия зажгла огонь. Гнусная деревня! Даже электричества нет!
Он молча курил трубку. Когда Юлия поставила на стол два канделябра со свечками, подбросила дров в камин и закрыла ставни, он сказал:
— Здесь прекрасно! Ты слишком требовательна…
— Ты находишь?
— Чего тебе недостает? Скажи, пожалуйста. Ну, говори!
Они посмотрели друг на друга. Ветер бушевал за окнами. И, вдруг, точно прорвавшаяся сквозь стены буря подхватила их души и понесла. Все, что так старательно было построено за две недели, рушилось.
— Ну, — сказал он, точно спеша окончательно разбить свое счастье. — Тогда я сам тебе скажу. Тебе не хватает твоего Парижа… и твоего…
Моника вздрогнула.
— Бланшэ?..
— На этот раз его и называть не пришлось! Он тут до переклички! Хорошо сказано!
Она не удостоила его возражением и раскрыла книгу. Он вырвал ее из рук:
— Говори! Недаром вчера пришло письмо от госпожи Амбра! Притом такое интересное, что ты о нем не сказала мне ни слова, и если бы я не нашел в корзине конверта, разорванного на мелкие клочки… О, только конверт! На, вот он!
Он вытащил из-под пресс-папье и показал старательно склеенные клочки.
— Поздравляю тебя.
— Конечно, эта, не только прекрасная, но и добрая женщина, приглашает тебя в Воскрессон! Что? Я лгу?
— Нет, это правда.
Он яростно вскочил, как в воскресенье в Зеленом домике, но на этот раз схватил ее за руку и изо всех сил встряхнул.
— Скот! Скот! — простонала Моника. — Ну да! Мне не хватает Парижа, и Воскрессона, и даже Бланшэ, если тебе угодно!..
Она невольно сравнила тонкий, благородный образ, вызванный в ее воображении самим же Режи, со стоящим перед нею желчным, бородатым человеком с квадратной челюстью и взглядом убийцы, и, по контрасту, лицо Бланшэ показалось ей светлым, как восходящее утро.
— Пусти меня!
— Нет!
Режи оттолкнул ее от двери в другой угол. Не чувствуя ударов, он держал Монику за плечи и кричал:
— Созналась! Ага! Я не дурак! А ты просто девка и ничем другим никогда не была!
Она вырвалась отчаянным движением. Ему показалось, что все уже кончено, потеряно, и душу залила безумная злоба. Его оскорбления лились, как грязные потоки.
— Вы поймете друг друга! Девка с котом!
Моника посмотрела на него с такой оскорбительной жалостью, что ему захотелось броситься на нее и задушить.
— Прекрасная парочка! Ему твоя холостяцкая жизнь не помешает! Он не брезглив, будет подбирать и объедки! Ну да! Прекрасное сердце, замечательный ум! Нет интуиции, зато широкие идеи! Подожди, я еще не кончил! Можешь принимать вид императрицы! Ты всю свою жизнь дергалась, как марионетка. Знала ты жизнь!.. Чем ложиться на спину с первым встречным — а все потому, видите ли, что барышню обманул жених, — лучше было бы сделать как все: выйти замуж без всяких фокусов! Нет, как же можно! Мы желаем перевернуть мир! Если бы все женщины поступали, как ты, хороша была бы жизнь! И что замечательнее всего — ты воображаешь себя перлом добродетели! Курам на смех! Обнимайся со своим Бланшэ, вы достойная пара!
Выпустив весь яд, он злобно умолк. Моника все еще смотрела ему прямо в глаза — выпрямившаяся, бледная. Он отступил.
Она медленно прошла мимо и отворила дверь…
Юлия подслушивала, притаившись на лестнице. Увидев Монику, она поспешно сбежала и, стоя уже в передней, стала оправдываться:
— Я шла наверх спросить, не нужно ли еще дров… И услыхала, что барин кричит… Бедная барыня! Зачем так горячиться!..
— Уложите мои вещи…
— Барыня уезжает?..
Изрытое рубцами лицо старухи приняло жалостливо-осуждающее выражение, и она засеменила к кухонной двери.
— Я знаю, мне нечего соваться с советами!.. Но на месте барыни я бы… Уезжать из-за таких пустяков! Разве мыслимо!
Моника надела непромокаемое пальто, натянула капюшон на кожаный берет. Пораженная Юлия вопила:
— Уезжать из-за пустячной ссоры!.. Кабы все женщины так делали?! Господи! Все мужчины негодяи, но им нужно уступать! Конечно, ведь они сильнее! Вон мой облил меня купоросом… А все же когда тот, другой, умер, я вернулась к нему же… Купоросом! Конечно, я заслужила… Детей у нас не осталось, умерли… Вот и живем вместе! Ну, поколачивает, конечно. Что же? Глупости из головы вытряхивает! А потом, подумаешь: все равно сдохнешь когда-нибудь… Так не все ли равно, оставайтесь! Он вас все-таки любит… Вспыльчив, правда. Так что же, на то и мужчина!
Моника слушала с грустью и отвращением. Какое рабское подчинение, какая унизительная привычка! Юлия показалась ей олицетворением тысяч подобных женщин. Да, этой было некогда анализировать! Анализ — приятное занятие бездельников… На изъеденном, отупевшем лице лежала печать вековой приниженности и рабства. Какая пропасть! Исчезнет ли она когда-нибудь?
— Я иду в деревню заказать лошадей. Поеду с восьмичасовым поездом.
— В такую погоду!
Дверь хлопнула. Обиженная Юлия вернулась в кухню.
Моника шла в темноте. Ветер подгонял ее шаги. Наконец показались первые дома Розея и освещенные окна гостиницы.
Она овладела собой и четким голосом отдавала распоряжения. Дождь хлестал в лицо. Но, возвращаясь, она облегченно вздохнула. Конец! Теперь конец!
С этого момента она оставалась совершенно спокойной. Так же спокойно и методично укладывала свои вещи. Юлия, вздыхая, ей помогала. За стеной слышались размеренные шаги.
Аккуратно уложив белье, Моника как ни в чем не бывало пошла в соседнюю комнату за ящиком с акварелью. Режи встал перед ней:
— Ты воображаешь, что я позволю тебе уехать?
— Да. Автомобиль я тебе оставлю. Ты пообедаешь вдвоем с Юлией.
Равнодушная к его ярости, она собрала краски и кисти. Неожиданно он ринулся и раздавил кулаком опрокинувшуюся под ударом коробку.
— Ты воображаешь, что так вот просто меня бросишь, чтобы завтра с «тем» надо мной издеваться! Ты не уедешь! Ты моя! И я тебя не отдам… Оставь это все! Ты останешься здесь!
С холодной решимостью она подобрала тюбики с красками, бросила их в печку и спокойно взяла папку. Вне себя он загородил ей дорогу:
— Оставь!.. Слышишь?! Или…
— Что «или»?.. — возмущенная угрозой, она закричала: — Ты меня не испугаешь! Довольно! Ничто не помешает мне уехать! Ничто! Ты утешишься с Юлией!.. Прислуга — это все, что тебе нужно!
От ярости у Режи потемнело в глазах, но, видя ее возбуждение, он отступил. Послышался шум подъезжающего омнибуса. Кучер окликнул.
Она стремительно бросилась к лестнице:
— Это вы, дядя Брэн? Идите наверх!
Моника быстро прошла к себе в комнату; Режи, смущенный, плелся за ней. Но при виде добродушного мужика повернул обратно в гостиную и, сильно хлопнув дверью, заперся на ключ. Почти тотчас же послышался шум с треском открываемых ставен.
Она быстро заперла сундуки, дядя Брэн с Юлией снесли их вниз. Юлия пыхтела, грудь обвисла у нее под кофтой. Моника шла следом, почти касаясь согнувшейся под тяжестью широкой спины Юлии. Она торопилась: бежать из этого ненавистного дома, от этого запертого наверху дикого зверя…
В расстегнутом пальто она прыгнула в омнибус. Кучер на крыше привязывал сундуки. В желтом свете фонаря, под проливным дождем от лошади шел пар. Юлия растерянно стояла у дверей.
Моника наклонилась, чтобы сказать ей «до свидания», и увидела у открытого окна Режи. Черным пятном выделялась его фигура на ярком фоне. Он с яростью сосал трубку. Она откинулась назад. Омнибус тронулся. Через мгновение домик, Юлия и Режи — все скрылось. Обступила мокрая, холодная, густая тьма — потом, светопреставление…
Чувство радостного облегчения освежающей струей вливалось в грудь Моники.
Дома, на улице Боэти, ее не ждали. Не было и ключа. Пришлось оставить сундуки у швейцара, взять автомобиль и ехать ночевать в гостиницу. Она так устала, что ни на что больше уже не реагировала, и легла, разбитая, точно после долгого-долгого пути, но не могла прийти в себя. Безмерная усталость примешивалась к радости избавления от унизительной пытки. Она отдыхала, лежа в постели, точно после смертельной болезни вступала в период медленного выздоровления.
Но Чербальева, догадываясь обо всем по намекам, — Моника из гордости не рассказывала подробностей — проявила в эти дни самую искреннюю дружбу. Она дежурила у кушетки, охраняла Монику от ненужных визитов, телефонных звонков и неприятных писем. Режи писал письмо за письмом.
Но Монику уже не трогал этот характерный, знакомый почерк. С какой радостью она еще так недавно переписывала целые страницы, испещренные им, а теперь, не распечатывая конвертов, бросала их в печку. Бумага скручивалась, сгорая, но ни единый отблеск прежнего огня не вспыхивал в мрачных глазах Моники. Он приходил несколько раз сам. Его не принимали. Он возвращался после этих безрезультатных попыток с опущенной головой и видом убийцы. Прохожие оборачивались, встречая его странный взгляд.
В конце недели Чербальева уговорила Монику написать г-же Амбра. У г-жи Амбра был грипп, и она не могла приехать сама. Удивленная молчанием Моники, в конце недели г-жа Амбра коротенькой записочкой сообщила ей одновременно и о своей болезни, и о желании с нею повидаться. Что с ней? Ее обязательно ждут в воскресенье к завтраку и, если можно, одну. Будут только Виньябо и Бланшэ.
Бланшэ?.. Нет! Моника с ним не хотела встречаться. Потом, может быть… Нужно отдохнуть, забыться… Все, напоминающее ядовитую любовь Режи, внушало ей в те дни почти физическое отвращение, бросало черную тень на весь мир. Она ответила на приглашение категорическим отказом, но попросила г-жу Амбра приехать на улицу Боэти.
Г-жа Амбра приехала на другой же день, а вечером увезла Монику к себе в Воскрессон.
Завтрак кончался. Моника, сидящая против г-жи Амбра, положив локти на стол, внимательно слушала Бланшэ.
Чистя апельсин, он говорил:
— Послушайте, Амбра, вопрос не в том, можем мы или нет, если Германия не заплатит издержек, по праву занять Рейн навсегда. Что такое право? Юридическое — оно одно из самых неверных изобретений в мире. На деле же — право народов или отдельных личностей есть не что иное, как защита собственных интересов. Право заключается только в силе и в зависимости от этой силы меняется. Уверены ли мы, что она всегда будет на нашей стороне? Неужели мир, а с ним и мы будем зависеть вечно от этой химеры? Интернациональный ликвидационный займ? Европейская мирная конференция? Солидарность всей Европы?..
— Прекрасные мечты…
— Достаточно захотеть. Без веры в прогресс нет прогресса.
В эту минуту дверь в гостиную открылась. Вошла Рири. Ей стало скучно от долгого сидения за столом и от длинных разговоров, и она с разрешения г-жи Амбра унесла в детскую тарелку с десертом. Теперь она вернулась с кофе, изображая церемониймейстера.
— Милостивые государи и милостивые государыни, кофе подано!
Хлопая в ладоши, она расхохоталась и запрыгала.
— Вот я тебя поймаю, — стала ловить ее Моника.
Девочка, делая вид, что боится, побежала по гостиной. И когда Моника ее поймала, бросилась со счастливым криком на колени к Бланшэ.
Г-жа Амбра улыбнулась:
— Перестань! Ты надоедаешь дяде Жоржу.
Он удержал ребенка и погладил по голове. Старый холостяк отдыхал в тихой семейной обстановке среди друзей.
— О, простите, — сказал Бланшэ, беря из рук Моники чашку кофе. — Спасибо…
— Сахар положен… Как вы любите, три куска?
— Ну и сластена, — воскликнула Рири.
Г-жа Амбра сделала ей для виду замечание, но все четверо рассмеялись. В светлой комнате было уютно. Топился камин. Зимнее солнце золотило опадающие деревья.
— Я иду в сад, — сказала Рири, получив кусочек сахару из чашки крестной.
— Иди, детка.
Моника сидела, утопая в глубоком кресле рядом со шкафом. Ей было хорошо. Ее растрогала чуткая деликатность друзей и Бланшэ, старавшихся за завтраком отвлечь ее от горьких мыслей. Их широкие взгляды открыли перед ней новые горизонты, новый мир, и она, колеблясь еще, стояла на пороге его, жмуря глаза, точно человек, ослепленный ярким светом после долгого пребывания во тьме. Эгоизм страсти сделал ее надолго равнодушной ко всему, что не было «Он» и «Она». И вот снова с живой радостью, удивляющей ее, Моника снова жила в атмосфере свободных чувств и неограниченных мыслей — дышала всей грудью после душной тюрьмы.
Режи? Она больше его не вспоминала. Он умер для нее в ту минуту, когда она в последний раз увидела в окне его черный, мстительный образ… Она вырвала его из тела и души. И теперь, с инстинктивной верой молодости, еще разбитая, но совсем свободная, искала выздоровления при помощи наилучшего лекарства — желания выздороветь.
Мужчины продолжали разговаривать, а г-жа Амбра ласково смотрела на задумавшуюся Монику. Она была счастлива, видя, что Моника успокаивается. Бедная девочка! Она сама накликала это горе. А счастье ждало ее, быть может, рядом… Здесь…
Разве они с Бланшэ не созданы друг для друга? Влюбиться в Буассело!.. Г-жа Амбра не знала человека более антипатичного.
Подсев к Монике, она взяла ее за руки и сказала:
— У вас прекрасный вид, деточка. Я так довольна, что вам у нас хорошо…
— Я отдыхаю, — сказала Моника, глядя через головы Бланшэ и Амбра на бледно-бирюзовое небо, на золотое осеннее солнце.
— Правда, — воскликнул Бланшэ. — А что, если пройтись по саду? Рири нас зовет.
— Наденьте пальто, — сказала г-жа Амбра.
Бланшэ открыл стеклянную дверь. Приятная свежесть наполнила комнату.
Они спустились по ступенькам и пошли по хрустящему гравию.
— Подождите, Моника, я возьму шаль, — попросила г-жа Амбра.
Моника поднялась по ступенькам. Бланшэ, элегантный и живой, жестикулируя рядом с согнувшимся Амбра, провожал ее нежным взглядом… Неожиданно, каким-то неясным внутренним чувством Моника ощутила чье-то постороннее присутствие и быстро обернулась. Стеклянная дверь, ведущая на полянку, отворилась. Крик замер на губах Моники. Режи стоял перед нею, в шляпе, засунув правую руку в карман. Похудевший, он свирепо смотрел на нее ввалившимися глазами. Ошеломленная Моника пробормотала:
— Как… вы… сюда… попали?..
— Я следил в окно с того момента, когда встали из-за стола… Я пришел за вами. Идем!
— Вы с ума сошли!
Он угрожающе шагнул вперед, протягивая свободную руку:
— Идем!
В его взгляде она прочла смерть и пронзительно вскрикнула:
— Ах!..
Режи овладел собой.
— Так не хотите? — прошипел он. — Хорошо…
И выхватил из кармана браунинг. Но в эту минуту прибежавший на крик Моники Бланшэ кинулся между ними, защищая ее своим телом. Раздался выстрел…
Оцепеневший Режи видел, как Моника с окровавленной шеей наклонилась, удерживая падающего Бланшэ. Прибежали Амбра. Инженер бросился к Буассело, и тот позволил обезоружить себя, как ребенок. Г-жа Амбра с Моникой уложили Бланшэ на диван. Рири громко плакала, вцепившись в фартук прибежавшей на шум кухарки.
Первым пришел в себя Амбра.
— Мари, — приказал он кухарке, как волчок вертевшейся по комнате, — бегите скорей за доктором Люмэ. Возьмите с собой Рири. Несчастный случай!..
Моника истерически рыдала над лежащим без сознания Бланшэ. Г-жа Амбра принесла из столовой салфетку и уксус и обтирала лицо раненого. Под расстегнутым жилетом, через расстегнутую рубашку видна была маленькая ранка у подмышки. Моника с замиранием сердца ловила его слабое дыхание.
— Да вы тоже ранены! — воскликнул Амбра. — У вас вся шея в крови. Покажите…
— Ах, пустяки!
— Но покажите!
Пуля, пройдя навылет через плечо Бланшэ, оцарапала шею Моники. Но от волнения она не чувствовала боли.
— Этакий зверь! — воскликнул Амбра, и только сейчас вспомнил об убийце. — Никого!..
Пустой стул, на который за минуту до того упал Режи… Буассело убежал.
От легких похлопываний по лицу смоченной в уксусе салфеткой Бланшэ с глубоким вздохом очнулся.
— Ай, — застонал он, поднимая голову.
— Не двигайтесь, — сказала Моника.
Стоя на коленях у дивана, она взяла его руку и нежно пожала. Он открыл глаза, улыбнулся при виде трех склоненных к нему голов и сказал, успокаивая друзей:
— Я думаю, рана совсем пустая… В плечо… Это мне знакомо. У меня уже одну пулю вытащили в 1915 году с другой стороны, только тогда это была немецкая.
— Вам нельзя разговаривать, — сказала г-жа Амбра.
— Эту вытаскивать не придется, — склоняясь над ним, пошутила Моника. — Смотрите, как она пролетела.
Он так разволновался, увидев красный шрам, что чуть снова не потерял сознания.
— Пустяки, не пугайтесь…
Взволнованная Моника молчала. Слова благодарности бессильно замирали на губах. Боясь его утомить, она прошептала:
— Если бы не вы…
Он отвечал загоревшимся взглядом, и этот взгляд был красноречивее слов.
— Не благодарите. Это так просто…
Просто? Конечно, он сделал бы этот рыцарский жест и для другой… Но сегодня для нее и только для нее! Моника была в этом уверена, видя его счастливое лицо, и едва сдерживала радостное волнение.
— А вот и Мари, — сказала г-жа Амбра. — Ну, что?
— Доктор сейчас придет.
— Хорошо, вскипятите воду.
Бланшэ выждал, пока затворится дверь.
— Теперь нужно сговориться… Где револьвер?
Амбра показал.
— Здесь, на столе. Скажем так: вы его разряжали, мы разговаривали и вдруг раздался неожиданный выстрел.
Моника и г-жа Амбра переглянулись. Он сказал это так просто… Слезы выступили на глазах у Моники. Конечно, и здесь он думал только о ней. После порыва, бросившего его под выстрел, из деликатности, он боялся, что они преувеличат его поступок.
— Никто не должен знать о скандале, — попросил Бланшэ.
Амбра сказал:
— Легко же отделывается этот мерзавец.
— Не мерзавец, а несчастный, — поправил Бланшэ.
Скрывая волнение, Моника отошла к открытой на луг двери.
— Вот и доктор!
Доктор Люмэ сделал вид, что поверил данным ему кратким объяснениям. Он осмотрел рану и, успокоенный, сказал:
— Дней восемь в постели, покой и перевязки. Если не будет нагноения, рана заживет быстро. А пока что этого господина надо уложить.
Бланшэ ни за что не хотел стеснять своих друзей и просил, чтобы его в автомобиле «скорой помощи» отвезли в Версаль. Но на эти протесты не обратили внимания. Моника отдала ему свою комнату. Ей было отлично и на диване в спальне г-жи Амбра. Они сейчас же переменили простыни, освободили вешалку и столы от платьев и туалетных принадлежностей. Не успели Амбра с доктором, поддерживая раненого, перевести его, раздеть и уложить, как Моника тоже уже перевязанная, стучала в дверь. Она собрала все, что потребовалось для оказания первой помощи: вату, перекись водорода, марлевые бинты, и надела больничный халат, найденный ею вместе со всем остальным в домашней аптечке г-жи Амбра.
Бланшэ улыбнулся. Его лихорадило. Одеяние Моники напомнило ему ясно, до галлюцинации, грозные годы. Он лежал в госпитале… И сейчас он улыбался той же восторженной улыбкой, какой восемь лет тому назад приветствовал свое воскресение после ада в окопах. Тогда так же склонилась над ним белая фигура, так же блестели полные жизни глаза…
Жорж Бланшэ был не легкомысленнее и не эгоистичнее большинства, но война оказалась для него дорогой в Дамаск: он ушел дилетантом, вернулся апостолом.
Страдание обновило всю его душу, как у всех тех, кто не отупел от войны. В аду траншей он сохранил и ненависть, и любовь. Ненависть к общественной лжи, любовь к справедливости. Но, говоря откровенно, — он сам в этом сознавался — его взглядов держалось ничтожное меньшинство. Их разделяли немногие мужчины, не говоря уже о женщинах. Он остался в иссушающей пустоте одиночества и в сорок лет чувствовал себя старше своих шестидесятилетних друзей — Амбра, например. Он говорил им:
— Я человек конченый…
— Это от того, что вы одиноки, — отвечали они всегда, — женитесь!
Тогда он, шутя, показывал им взятую из библиотеки свою первую книгу: «О браке и полигамии»:
— Повара никогда не едят блюд собственного приготовления. Я хоть и писал, что брак это конец, я все же думаю, что он только начало. Я писал, что брак не имеет ничего общего с любовью, а сам не признаю его без любви.
— Но, — отвечала г-жа Амбра, указывая на своего мужа, — может быть, и правда, что любовь и брак две противоположности, но все же они совместимы… Вот вам пример. Я уж этим займусь. Вы женитесь непременно по любви.
Взаимная симпатия после встречи с Моникой в Лувре, усиливающаяся с каждой новой встречей, но еще далекая от любви, только привела его в отчаяние. Видя Монику, несравненную Монику, в когтях Буассело, он страдал как тогда в окопах в дождливые, безнадежные дни. Бланшэ ее уже бессознательно любил. Потом этот крик, наполнивший ужасом всю его душу. Выстрел… Эта кровать, где спала она, это сладостное пробуждение… Она!.. Его будущее, олицетворенное счастье в белой фигуре с ласкающим взглядом.
Когда Моника кончила перевязку, он закрыл глаза и заснул.
— У него жар, — сказал доктор, — оставьте его одного в абсолютном покое. Если захочет пить — немного воды с лимоном. В пять часов померьте температуру. Вот… Перед обедом я заеду еще.
— Будьте спокойны, — сказала Моника, — я его не покину ни на минуту.
Когда Амбра вместе с доктором на цыпочках вышли из комнаты, она молча уселась у изголовья, жадно вглядываясь в черты этого лица, облагороженного страданием. Она искала в них ответа. Его лицо!.. Перед ним померкло все прошлое. Хватит ли ее жизни, чтобы искупить жертву этого красивого, бескорыстного, готового все для нее отдать человека? Она чувствовала себя перед ним маленькой, ничтожной, запачканной; и в то же время опьяненная любовью душа горела безумной верой в обновление.
— Нет, молчите… Разговаривать с сиделкой воспрещается.
— Но я здоров!
— Вам только немножко лучше. Это большая разница. Я хотела взять книгу и сесть около вас, а если не будете слушаться — сейчас уйду.
Он огорчился, но она провела рукой по его голове и молча села. Открыв «Пармскую обитель», Моника задумалась.
Это было на шестой день после… «несчастного случая». Не странно ли, говорила она г-же Амбра, этот револьверный выстрел, прозвучавший как удар грома, вместо трагических последствий устраивает жизнь. Для Режи это было разрядом, обессилившим батарею. Вместе с выпущенной пулей отлетела от него вся его дикая ревность. Счастливого пути!..
С неизъяснимым чувством облегчения Моника думала, что сейчас он уже на пароходе по пути в Марокко.
Утром пришла записка от Чербальевой, подтверждающая это: «Г-н Буассело заходил на улицу Боэти и без всяких объяснений заявил, что в ее сердце не осталось к нему ни тени враждебного чувства, скорее снисходительная жалость». Режи не сумел сберечь ее любви — доказательством тому все его зверства. Он, правда, любил ее так, как никто до него не любил… Под его влиянием она бросила наркотики. Теперь, когда он уже был далеко, воспоминания его неистовств уже не вызывали возмущения. Она честно старалась разобраться в своих чувствах. Совпадали ли его упреки, которые ей тогда казались незаслуженными, с угрызениями ее собственной совести?
«Несчастный», — сказал Жорж, прощая его по своей доброте. Да, несчастный! Но на этом несчастье построено двойное счастье, и было бы неблагодарностью об этом забыть. Как она ни заглушала песни своего сердца, как ни старалась избегать умоляющего взгляда раненого — оба они были счастливы, как дети. Да, детское счастье! Чистая радость!
— Я все вижу, — сказала она, грозя пальцем Бланшэ. — Очень нехорошо пользоваться рассеянностью сиделки и постоянно болтать об одном.
— Я же молчу…
— А я все равно слышу. Дорогой, дорогой Жорж!
И эти дуэты продолжались ежедневно. Они повторяли одни и те же слова — бессознательно льющийся из сердца гимн счастья.
Зачем ему было клясться в любви? Мог ли дать человек более убедительное доказательство ее? Но именно эта внезапность их взаимной любви и пугала Монику. Мягкость, с которой он старался ее завоевать, — точно уже не завладел ею, — желание, чтобы она сама, своей волей пришла к нему — все это мучило Монику. Достойна ли она такой любви? Не отдает ли она ему уже увядшую душу и изношенное тело? Заслуживает ли она такого всеобъемлющего счастья? Его страсть покоряла ее больше своей робостью, чем силой.
Краснея, она опустила голову.
— Я боюсь, что вы любите не настоящую Монику, а другую, созданную вашей мечтой… Такая ли я, какой вы меня представляете? Иногда я говорю себе: да! Я возвращаюсь под вашим взглядом к детской чистоте, и мне кажется, что моего прошлого не было, что нет ничего, кроме будущего.
Он убежденно повторил:
— Не было и нет ничего — кроме будущего!
— О, если бы вы знали…
Разбуженные воспоминания терзали ее душу. Хотелось то обвинять себя, то оправдываться. Но она помнила, как дорого ей обошлась однажды такая откровенность. И старая ревность Режи предостерегала от опасности. Ее исповедь перед ним — тогда еще дружеская — заставила Монику так безумно страдать, когда он стал ее любовником… Но все же она должна была какой угодно ценой открыть свое прошлое Жоржу — человеку, который спас ей жизнь и тем самым получил право судить ее. Она мистически жаждала унижения как наказания за гордость. Бросившая однажды вызов мужской лжи и грубости, гордая холостячка снова превращалась в женщину, в слабую женщину, побежденную величием любви.
— О, если бы вы знали, — повторила она.
— Да, я знаю. Я знаю, что вы страдали, как все те, кто жаждет абсолюта. Я знаю, вы никогда никому не сделали зла, и только вам его делали другие. Все остальное — что мне до него? Ваше прошлое принадлежит вам одной. Для меня в жизни, а следовательно, в высшем ее проявлении — в любви — ценны лишь равенство и свобода. На человека, которого любишь, имеешь только те права, которые он сам дает, и только с той минуты, когда двое всецело отдадутся друг другу, могут возникнуть счеты между любящими.
Она его слушала, как грешница Христа.
— Я знаю о вас, Моника, одно: у вас была и есть гордая, красивая душа, устремленная ко всему тому, что пробуждает добрую, но несовершенную человеческую волю. Ваша стихия — справедливость, и страдание не унизило, но возвысило вас.
— О, если бы это было так!..
— Страдание пробуждает к жизни, Моника, оно губит ничтожных и закаляет сильных. Верьте мне. Все дурное позади — перед вами новая дорога.
— Как мне жаль, — вздохнула она, — как бы я хотела отдать вам девственное сердце, еще ни для кого не бившееся, кроме вас.
— Вы плачете?
— Да, я плачу о прежней маленькой Монике, об ее утерянной свежести, плачу о том счастье, которое могла бы испытать в первый раз, в ваших первых объятиях. Я плачу о маленькой Монике тети Сильвестры…
Нежный голос, полный безысходной тоски, проникал до глубины его сердца. Глаза его наполнились слезами.
— Не плачь… Умоляю тебя, не плачь! Неужели ты не знаешь, что в ослепительных лучах настоящей любви тают, как дым, все черные призраки? Не бойся ночных кошмаров! Мы только начинаем жить. Мы просыпаемся с утренней зарей.
— Любовь моя, — прошептала она.
Лицо ее, мокрое от слез, просветлело, как росистое утро. Он протянул руки, и она, склонясь над постелью, приникла к его груди своей грудью, защищенной, как щитом, белым больничным халатом. Никогда еще не испытанная стыдливость удержала ее от объятия. И обоим им в этот блаженный миг не пришло в голову отдаться сжигающей их страсти.
С сияющим лицом он ласкал ее бронзовые волосы, глядя в счастливое лицо:
— Не бойся ничего. О, как я буду любить тебя!
— Мне чудится, что я в гнезде, где никакая буря не может меня настигнуть. Мы на вершине дерева, и вокруг нас — лесное одиночество… — прошептала Моника.
Через неделю, как предсказал доктор Люмэ, Жорж встал с постели. Рана не загноилась и затягивалась.
Женщины присели в салоне возле дивана, на котором Бланшэ время от времени отдыхал. Г-жа Амбра шила, Моника болтала:
— Нет, вы еще не можете вернуться в Версаль. Вашей аудитории придется подождать недельки две. До рождественских каникул, до нового года. Во-первых, вы мой раненый и должны мне повиноваться…
В этом «вы» чувствовалась нежность интимного «ты», которое она не решалась произнести даже в часы их признаний. Это забавляло г-жу Амбра, они воображали еще, что можно скрыть любовь.
— Я ваш раненый, это верно. Но и без того я внес достаточно беспокойства в жизнь наших друзей…
Г-жа Амбра опустила работу на колени:
— Дядя Жорж, это скучно!..
— И, наконец, как мне здесь ни хорошо, но мои работы, ваши дела…
— Признайтесь, что мы вам просто надоели. Хотите, я скажу вам, кто вы такой, дядя Жорж? Вы неблагодарное существо!
Она хитро улыбнулась, соединяя их ласковым взглядом.
— Нет, мой дорогой, мой добрый друг! Я не неблагодарный. Я вечно буду помнить, что здесь, на этом диване, где вы сейчас заставляете меня лежать, Моника сжала мои руки таким пожатием, которое сказало, что ничто нас больше не разъединит. Этому дому, вам, Амбра, я обязан моим счастьем.
Г-жа Амбра стремительно встала. Ее сухое лицо подергивалось от волнения. Подойдя к «дяде Жоржу», она поцеловала его в обе щеки, потом повернулась к Монике. Та тоже машинально и растерянно встала.
— А теперь очередь за моей племянницей!
При этих словах, вызывающих самое дорогое воспоминание их дружбы, Монике почудилось между ними улыбающееся лицо ее воспитательницы. Тетя Сильвестра отождествлялась с госпожой Амбра… Моника долгим поцелуем приникла губами к другу, заменившему в ее сердце покойную. Словно сквозь дымку своего прошлого — она целовала настоящую мать.
— Знаешь, что мне пришло в голову, девочка? — сказала г-жа Амбра, овладев своим волнением. — Двадцать четвертого этого месяца исполнится ровно четыре года, как твоя бедная тетя приезжала сюда есть жареную колбасу и рождественского гуся… Я видела ее тогда в последний раз. В среду, через две недели, мы собираемся здесь опять. Будем встречать Рождество, думая о ней. Как радовалась бы она твоему счастью!
Вернувшись к своим занятиям, Жорж и Моника все же виделись ежедневно. Он несколько раз завтракал на улице Боэти. В другие дни она ездила в Версаль — обычно на одном из автомобилей Чербальевой, на дачу к Бланшэ, на авеню де Сен-Клу.
Это был старый дом, слишком большой для него одного, — с огородом, курятником, сараем, откуда она велела убрать весь хлам, превратив его в гараж, — но его можно было устроить уютно.
Старая прислуга, давным-давно живущая у «г-на Жоржа», очень приветливо приняла Монику, угадывая в ней будущую хозяйку дома.
Однажды, когда Моника приехала поездом и раньше обычного, Жорж упросил ее остаться обедать. Чудесный обед и красивая сервировка поразили ее своей неожиданностью. Когда, любуясь мимозами и розами, украшавшими стол, она выразила свое удивление, он сознался:
— С тех пор, как вы впервые вошли в этот дом, не было часа, чтобы я не мечтал о том дне, когда вы навсегда останетесь со мною. Вот почему каждый вечер все в доме вас ждет.
Она нежно оглядела маленькую гостиную, где он работал и где они сейчас обедали, патриархальную мебель… Да, для нее теперь весь мир сосредоточен в этих стенах! Вставая, он поцеловал ее руку. Он был трогателен в своей чистой радости, в своей робости, сквозь которую угадывается страстное желание.
Но когда, обняв ее, он наконец решился высказать свою затаенную мечту, она отрицательно покачала головой…
— Нет, Жорж, не сегодня, прошу вас!..
Напрасно он умолял ее, обнимая. Моника стыдливо ускользала от этих объятий. Но когда он грустно отстранился, Моника, волнуясь, взяла его за руку.
— Простите, Жорж! Я не знаю, какое чувство меня удерживает; мне кажется, что я еще не достойна вас. Подождите!.. Дайте мне время заслужить вас… И не смотрите так, не огорчайте меня!.. Я вам обязана всем, я вам принадлежу.
— Так почему же?!
— Не знаю… Нет, нет! Не сейчас…
Она сердилась на себя, видя его молчаливую грусть, а по дороге к вокзалу раскаивалась, не понимая, что могло ее удержать в ту минуту от объятий, когда все существо рвалось навстречу страсти. Какая сила восторжествовала над желанием отдаться ему?
Что это? Бессознательные предсмертные конвульсии прежней Моники, расшвырявшей повсюду сокровища духа и тела? Или это боязливо расцветала новая Моника, так похожая на ту, что когда-то с верой открывала душу навстречу жизни? Она снова чувствовала себя невестой, но под мальчишеской нежностью вернувшейся весны горел яркий, сжигающий пламень. В ее спокойных движениях, в милой сдержанности появилась бессознательная новая женственная грация.
Чербальева с удивлением наблюдала, как она снова входит в роль хозяйки в магазинах на улице Боэти.
Моника велела выбросить из письменного стола все бумаги, скопившиеся в нем за два года. Весело, с давно забытым увлечением она принялась за работу. Набрасывала план просторной и светлой квартиры.
— Что вы на меня так смотрите, мадемуазель Чербальева, простите, мадам Пломбино?
— Странно, мне кажется, что в вас появилось что-то новое… Какая-то перемена… Может быть, это волосы? Вы их отпускаете?
— Да.
— А я собираюсь остричься! Фантазия барона… он хочет, чтоб я причесывалась, как вы.
— В таком случае, баронесса, оставайтесь такой, какая есть! Стриженые волосы — это хорошо для мальчишек.
— Ну, — заметила Чербальева, — это, как и ваша планировка квартиры, что-то совсем новое! Или мадемуазель Лербье задумала стать…
Моника улыбнулась. Мадам Бланшэ? Муж, дети? Почему бы и нет? То, что месяц назад она считала недостижимой мечтой, теперь казалось близким чудом. Она смотрела на жизнь иными глазами, чувствовала по-иному и невольно строила планы будущего… Он сохраняет дачу в Версале на весну и на лето. Во время каникул будут путешествовать, а зимой…
Клэр, не получив ответа, смотрела на нее, улыбаясь.
— Пока что, Клэр, я хочу устроить новую квартиру. А так как вы теперь владелица всякой недвижимости, у вас есть что мне сдать, на улице Астор… Подождите, это еще не все. Вам барон только что подарил свой «мерседес», значит, ваш маленький «вуазен» вам больше не нужен?.. Знаете, тот в десять сил… закрытый…
— Нет.
— Я его покупаю. Идет?
— Идет, — сказала Клэр, привыкшая со свой «хозяйкой» ничему не удивляться. — Но не раньше, чем «мерседес» вернется из починки… В пятницу, хорошо?
— Лишь бы получить машину к сочельнику… Я должна буду отвезти г-на Виньябо в Воскрессон, к Амбра.
— Да! Но я хотела вас предупредить, что завтра я еду в Маньи. Для этого мне и нужен «вуазен». Завтра похороны Аники.
— Аники? — воскликнула Моника.
— Она умерла третьего дня в каком-то маленьком отеле, где жила последнее время… Вы не знали?
— Нет… Это все так далеко, позади…
— От флегмоны в горле…
— Бедняжка!
Моника вспомнила мертвенно-бледное лицо Аники в полутьме курительной комнаты. Ожили проклятые воспоминания! С содроганием представила она себе страшную участь Аники, от которой только чудом спаслась сама. Хороводом заплясали вокруг старые привидения… Мишель д'Энтрайг, Жинетта Гютье, Елена Сюз, Макс де Лом и леди Спрингфильд! И те, другие, безразличные — Бардино, Рансом, и те, которым она так долго отдавала себя, — Виньерэ, Никетта, Пеер Рис, наконец, Режи! Она едва узнавала их лица… они тоже умерли!
Отогнав тяжелое видение, Моника грустно сказала:
— Это очень хорошо, Клэр, что вы едете в Маньи, хотя так мало знали Анику. Едва ли за ее гробом пойдет много народу. А сколько у нее было друзей!.. Отвезите ей цветы и от меня. Бедная Аника! Сама себя казнила.
Русская сказала с убеждением:
— Вы правы: мы живем только раз. Глупо калечить жизнь!
Моника встала. Чербальева, заинтересованная, спросила:
— А что же будет с антресолями, когда вы переедете на улицу Астор?
— Расширим помещение. Это ваше дело. Как только я перееду, вы устроите тут что-нибудь сногсшибательное… Выставку материй для платьев. Да, я вам еще не говорила… Мне хочется начать такое дело: «Чербальева и Лербье, моды». Мы с вами пойдем в гору.
Она взяла лист бумаги и стала набрасывать план… Ее слова, жесты, уверенность в себе озадачили Клэр. Положительно, Монику подменили!
— Я пью, — сказал Виньябо, поднимая бокал шипучего «вуврэ», — за выздоровление нашего друга.
— А за мое, дорогой учитель? Разве им уже все перестали интересоваться?
Виньябо искоса посмотрел на Монику. Г-н и г-жа Амбра переглянулись. Они угадали под шуткой намек на важное событие и были тронуты, но все-таки ждали объяснений. Бланшэ понял все.
— Моника права! Я поднимаю бокал, чтобы исправить непростительную забывчивость нашего уважаемого учителя, за еще более скорое выздоровление милой нашей приятельницы. Вот что значит скромность! Говорят только о моей ране, а о вашей ни слова. Но она уже совсем затянулась.
— Да…
Моника наклонила голову. На белоснежной шее, у самого плеча, еще виднелась розовая полоска, убегающая под черный бархат слегка открытого платья. Никаких драгоценностей, только на тонкой, как нитка, золотой цепочке, маленькая свинцовая пулька, сплюснутая сверху, та самая, которую на другой день нашла Рири на полу около стены.
Моника молча, с суеверным чувством смотрела на нее. На самый ценный бриллиант не променяла бы она этот мертвый кусочек металла, крещенный кровью Жоржа и ее собственной, — символ их таинственного обручения. Она опустила глаза.
Г-жа Амбра отложила на тарелку кусок сладкого пирога с кремом для Рири — девочка так просила оставить ей ужин. Моника, задумавшись, вспоминала далекую рождественскую ночь, когда умерла девушка и родилась женщина! Меж этими полосами ее жизни — длинная вереница траурных дней, заблуждений, одинокая тоска, развалины! Долгий и тяжкий путь, на котором она едва не погибла. Если бы не Жорж!
Она чувствовала его встревоженный взгляд. Как хорошо сидеть с друзьями после ужина за этим, освещенным светом, столом, где она, как дочь, заменяет покойную…
Тетя Сильвестра была среди них. Но стерся в памяти страшный призрак — труп, распростертый на носилках. Милая старушка опять улыбается доброй снисходительной улыбкой, как в тот день, когда они вместе ехали на улицу Медичи. Амбра был прав: любимые не умирают… Они исчезают с последним воспоминанием о них оставшихся.
Кабинет Виньябо, Режи, Жорж… трагическая ночь сочельника — и надо всем этим материнское лицо той, что отошла во время ее долгого печального пути и сегодня предстала снова! Да, она жива! «Тетя! Тетя! — хотела крикнуть Моника — прости и пойми!» И, призывая в свидетели покойную перед любящими друзьями и перед тем, кому она давала право судить свою жизнь, Моника сказала:
— Нет, Жорж! Не затемняйте смысл моих слов. Я говорила о том выздоровлении, которым обязана вам! И кому же я должна это сказать, как не вам же и не этим старым друзьям, заменяющим мне не только тетю Сильвестру, но и всю мою семью! О моих родителях не будем говорить… Я для них — только безделушка, перешедшая в другие руки. Мне не о чем было говорить с ними при встречах. Если бы я не сдерживала себя, мне оставалось бы только крикнуть: «Вы и ваше разложившееся общество — истинные виновники моих заблуждений!» С тетей Сильвестрой я бы осталась чистой, простой девушкой… О, я знаю, тут есть и моя вина! Будь я немножко терпимее, пожертвуй я гордостью… и в такую ночь, как сегодня… мне так стыдно, стыдно! Но поздно! Трясина затягивает… хочешь вытащить ноги и не можешь!
Она закрыла лицо руками.
— Дорогая деточка, — воскликнула г-жа Амбра, — зачем вы себя мучаете? Что такое прошлое в вашем возрасте, когда вся жизнь впереди!
— Сумасшедшая! — умолял ее Жорж, — Дорогая моя! Вы мне еще дороже за эти сомнения! Кто может упрекнуть вас прошлым, если вы его оплакиваете с такой болью. Посмотрите на меня! Что сейчас весь мир для нас — для нас, переживающих эту минуту!
— Меня страшит ослепляющий свет этого счастья, — ответила Моника. — Достойны ли мои руки принять этот дар, не запятнав его?
Он страстно прижал к губам ее нежные, белые пальцы.
— Зелень только пышнее разрастается на выжженной пожаром земле! Моника, именем тети Сильвестры, я умоляю вас, будьте моей женой…
— Могу ли я? — прошептала Моника.
— Не только можете, но и должны, дитя мое, — воскликнул невольно задрожавшим голосом Виньябо. — Поздравляю вас, Бланшэ, ваш выбор прекрасен!
Моника с сияющим, мокрым от слез лицом положила свою руку в трепещущую руку Жоржа. Он стоял бледный от счастья. Его мечта исполнилась.
— А теперь, дети мои, — сказала г-жа Амбра, — я не хочу вас гнать, но сейчас уже три часа, и пока вы доберетесь до Парижа… Когда идет ваш поезд, Жорж?
— В четыре!
— Правда, — сказала Моника, — я и забыла, что у вас лекция в Нанте…
— А вы, дорогой учитель, не едете с нами? — спросила она Виньябо.
— Нет, г-жа Амбра так добра, что приютила меня на ночь.
— В таком случае, едем! Мы только-только успеем!
— Нет-нет, — сказала Моника, видя, что Виньябо и Амбра хотят их проводить, — оставайтесь, ужасный холод!
В автомобиле они молчали, предавшись каждый переполнявшим их чувствам и мыслям — сияющим счастьем и беспорядочно спутанным у Моники. Радость и благодарность у него, укоры совести — ослепительные снопы жгучих искр…
Они ехали, упоенные лунной ночью; фонари автомобиля врезались в туманную глубину леса.
— Поедем тише, Моника. Какая красота!
Они приближались к повороту в Буживаль. Река лежала среди синеющих островов, как серебряный шлейф.
— Да, какая красота! — прошептала Моника.
Автомобиль остановился. Они молча взялись за руки. Их сердца говорили в безмолвии… Губы слились в поцелуе. Вечная клятва!
Они тронулись в путь. Перед ними открывалась дорога к счастью!
В это время Амбра с женой и Виньябо собирались расходиться.
— А знаете, дорогой друг мой, что все это доказывает? — сказал старый профессор, подымаясь по лестнице. — Это доказывает, что для молодого существа, не совсем еще испорченного социальным укладом, современные нравы являются ужасной, но великолепной школой жизни. Присмотритесь к нашей «холостячке». Пройдя через двойное воспитание, даже после войны она сохранила жажду самостоятельности, которою захвачено теперь столько женщин…
— Много ли их! — возразила г-жа Амбра, — Так ли это? Большинство покорно несет свои цепи! И, как это ни грустно, многие с ними не желают расставаться.
— Не все ли равно! Избранные увлекут за собой толпу на путь справедливости и добра. Будем надеяться, мой друг, на них — они работают и будут работать как равные нам. Можно ли осудить Монику за то, что она по-своему шла вперед. Шаг неудачный, но все же шаг к будущему.
— Согласитесь, однако, что не будь Бланшэ… — сказала г-жа Амбра.
— Да, но вспомните и Виньерэ… Когда женщина спотыкается, виноват всегда мужчина.
— Мужчина! Вечно мужчина! — проворчал Амбра. — Не справедливее ли было бы сказать, что все мы — игрушки в руках высших сил? Радость и горе — слепы. Управляют только силы… А мы им подчиняемся.
Виньябо снисходительно заключил:
— Лишний повод не осуждать Монику. Разве думаешь о навозе, когда вдыхаешь аромат цветка?