Статьи о стране зэ-ка, не вошедшие в книгу
Статья 1
Ю. Б. Марголин «Трое»
В январе 1943 года троих людей постигло несчастье в конторе ЦТРМ. Совершенно по разному коснулась их судьба, и я, невольный свидетель человеческого горя, то и дело отвлекался от собственной беды необыкновенным зрелищем того, что творилось кругом. Наше «мертвое царство» было полно необычных «подземных» трагедий, которые не случаются на поверхности земли. Клубок человеческих тел, в котором я завяз, беспрерывно двигался, и я невольно натыкался на чужую беду, как пойманная рыба в сети, которая не может пошевелиться, чтобы не столкнуться с другой такой же рыбой.
В одно январское утpo мы слушали радиопередачу о немецких зверствах. На одном из: хуторов Воронежской области немцы перебили десять детей за то, что один из них стянул папиросу у немецкого лейтенанта. Детей пред смертью истязали, и радио передавало фамилии и имена: Коля Костров, 12 лет, Шура Костров - 10 лет... Кругом щелкали счеты, и люди слушали не очень внимательно. Но вдруг старший бухгалтер поднял голову: - Костров, Воронежской области... А наш Василий Николаевич откуда? -
Завхоз бригады ЦТРМ Василии Николаевич Костров был донской казак, лет за тридцать, маленький, энергичный, живой, и со всеми большой приятель.
- Да нет - сказал другой: Костров ростовчанин. А хутор сходится: хутор Александровский.
Мы стали слушать радиопередачу: засекли до полусмерти, бросили зимой в погреб на сутки, в конце концов застрелили. Зе-ка молчали. Мы жили за забором, а это были счеты людей в открытом поле. Вошел с мороза Костров и стал в yглу отряхать снег с валенок.
- Вася, - спросил бухгалтер Петров, - ваш хутор ведь Александровский?
- Александровский:
- А области какой?
- Области Воронежской - сказал Костров. - Был - Ростовской, а потом стал Воронежской.
- Остались дети?
- Двое - сказал Костров. Мальчики. Им теперь должно быть 11 лет и 10.
В конторе наступило внезапное молчание. Все переглянулись, и кто-то забыл щелкать на счетах.
Костров сидел в лагере уже пять лет, и ему оставалось столько же. В этих условиях отцовская привязанность блекнет, меняет свой характер. Дети - прошлое дело, воспоминание. При встрече Костров не узнал бы своих детей, а они его. Но все-таки - отец! Надо ему сказать, может быть это ошибка...
На лице бухгалтера Петрова задвигались скулы, и мы увидели, что он очень взволнован тем, что может первый объявить ему такую сенсацию. Видеть спокойного, ничего не подозревающего человека и знать, что он в твоей власти, и от одного твоего слова сейчас скорежится, как береста на огне, - это необыкновенное чувство!
Он сказал очень веско и раздельно, глядя во все глаза на маленького Кострова:
- Радио передало сию минуту: на хуторе Александровском, такого-то округа, Воронежской области, убиты немцами дети Костровы, Коля, и Шура...
Koстров побелел как полотно и сел. Наперерыв стали ему пересказывать содержание передачи.
- На сто километров кругом - сказал он - нет в округе других Костровых кроме нас...
Он вопросительно поглядел кругом, точно ждал, что кто-нибудь заспорит с ним. Но никто не спорил, не разубеждал его. Он подождал минуту и вышел во двор. Голос по радио был единственной информацией, которая дошла до него. Все в тот день слушали радио, в надежде, что сообщение повторится.
Действительно, еще несколько человек слышало это сообщение, и каждый передавал по своему: область, возраст детей каждый слышал иначе.
Но Костров больше не сомневался. Через несколько дней раздобыли и газету, со всеми подробностями. ОН ни с кем не говорил на эту тему и на долгое время перестал улыбаться и шутить. Потом подал патриотическое заявление в Верховный Совет СССР: он просил, чтобы его послали на фронт и дали возможность отомстить за смерть своих детей, о которой прочла вся Советская страна.
К этому заявлению Культурно Воспитательная Часть приложила похвальную характеристику его поведения и лагере, но ничего не помогло. Через полтора года Костров все еще сидел в Круглице. Слишком много перебили немцы советских детей, чтобы советское правительство могло позволить себе освободить всех их отцов в лагерях.
Или иначе: слишком много отцов семейств, находится в заключении, чтобы такая, или иная, судьба их детей могла повлиять на их «срок». Случай с детьми Кострова был использован в радио для целей пропаганды: «смерть врагу!». Но только мы, сидевшие в круглицком лагере, могли обозреть этот случай полностью и знали, что погром семьи Костровых начался еще до прихода немцев в их деревню.
Освободили зато Раевского. Это был молоденький инженер, москвич, человек не только образованный и воспитанный, но и вполне владевший собой. Раевский был неразговорчив вежлив невероятно, сдержан прямо-таки до степени английской флегмы, причесывался с пробором, симпатично улыбался, имел несколько французских книжечек, которые охотно одалживал желающим. Я тоже взял у него на прочтение повесть Пьера Доти: «Ramouncho».
Мы вce обрадовались, когда пришло распоряжение освободить Раевского. В декабре 42 года он кончил свой пятилетний срок.
Бог знает, с каким напряжением этот замкнутый и корректный человек ждал этого дня, с каким укрытым волнением считал последние дни в лагере. Он работал в инженерно-конструкторском бюро ЦТРМ. Все техники ремонтных мастерских жили вместе в отдельной «чистой» перегородке общего барака, держались хорошо, выглядели прилично и даже внешне были похожи друг на друга. У одного были французские повести, у другого гитара, у третьего картинки из иллюстрированных журналов были вырезаны и висели над нарой. По освобождении Раевскому не разрешили выехать из района. Oн остался в той же Круглице и получил назначение начальником того же инженерно-инструкторского бюро, где работал будучи заключенным. Это и были та «свобода», которой он ждал пять лет. Теперь уже не водили его под конвоем на работу, но зато жизнь выдвинулa другие проблемы.
Во-первых, он не мог найти себе комнаты в поселке. Негде было жить. Наконец, он нашел комнатку в трех километрах от Круглицы, пустую. Надо было раздобывать кровать, стол. Не только некому было за ним смотреть, стирать, варить, штопать. Хуже: нечем было топить. Уже не было вечером электричества и радио, как в лагерном бараке, и даже казенное одеяло отобрали у него при освобождении. В мирное время он бы написал матери в Москву, оттуда прислали бы одеяло и прочее, но теперь из Москвы посылок не отправлялось. Еще важнее был момент одиночества. Раевский привык за пять лет. не замечая того, быть на людях, в шуме, в общежитии. Для лагерника единственный способ остаться одному, это накрыться с головой одеялом. Для людей деликатных может быть мучительно такое отсутствие одиночества, но для людей несчастных - это большая опора. На миру, как известно, и смерть красна. Надо представить себе состояние, в котором Раевский после дня работы возвращался в свою холодную, пустую и темную нору.
Раевский оказался не в состоянии справиться со своей долгожданной «свободой». Скоро мы заметили в нем большую перемену. Если бы ему позволили, он бы охотно вернулся в лагерный барак, на старое насиженное место. Но он был освобожден. В короткое время Раевский опустился и осунулся, помрачнел, стал неряшлив, перестал бриться и стал под разными предлогами пропускать рабочие дни.
Всем стало очевидно его душевное расстройство. С Раевским явно творилось что-то неладное. Он стал рассеян до того, что, не слышал, что ему говорили, отвечал невпопад, впадал в тяжелую задумчивость и в этом состоянии сидел по полчаса, уставившись на стену в нашей конторе как будто там было написано что-то невидимее для нас.
Самое трудное для него было, конечно, ходить в зимние бураны за три километра домой и из дому. Дороги не было. Ходить надо было по полотну железной дороги. В один из вечеров в январе и случилось несчастье. Паровоз настиг его на повороте, в снежную вьюгу, в непроницаемом белом облаке метели. Раевский опять был рассеян. Он шел опустив голову, закрыв уши крыльями ватной ушанки. Когда навис над ним паровоз, тяжело дыша и светя огнями,- уже было поздно. Он кинулся и сторону, в сугроб, споткнулся на рельсах и остался лежать. Ему отрезало ногу начисто.
Таким образом, он все же вернулся в лагерь, в хирургический стационар. Оттуда он вышел через 4 месяца - без ноги, но и без всякого следа душевной болезни. В лагерном госпитале он, как вольный, конечно, не мог лежать вместе с зэ-ка. Это было бы оскорбительно для его звания вольного, советского гражданина. Поэтому положили его отдельной комнатушке рядом с процедурной, где помешался лекпом Карахан Шалахаев, нацмен, который, правда, тоже был зэ-ка, но, как медик и культурный человек, был очень полезен больному. Из стационара Раевский вышел на костылях, но примиренный с жизнью и по-прежнему вежливый и сдержанный - до степени английской флегмы, с симпатичной улыбкой и тем абсолютным самообладанием, которое так нужно советскому гражданину на всех этапах его жизненного пути.
Самая же скверная история случилась с третьим членом нашей компании. Это был самый симпатичный из всех, живчик, и именно ему я действовал на нервы тем, что слишком часто грелся у печки. Григорий Иванович Новосадов исполнял в конторе ЦТРМ обязанности счетовода, он был уже не молод, виски серебрились, но хохолок на лбу был у него воинственный и задорный, и вся небольшая фигурка, сухонькая в русской рубашке, необыкновенно напористая и боевая. Григорий Иванович имел что-то офицерское в своей манере держаться. А между тем это прирожденный и наследственный бухгалтер, - «булгахтер», как говорили у нас в лагере, - и типичный советский служащий из Владимира на Клязьме. В городе Владимире на окраинной улице был у него деревянный домик, огород и двор с курами, а в сарайчике откармливался боров, которого Григорий Иванович собственноручно колол на Пасху. Все это было давно - десять лет тому назад. Новосадов сидел с начала 33 года. Десять лет просидел он в лагере и не погиб, а только весь пропитался полынной горечью, весь пропах махоркой, весь сжался как колючий ежик - и стал невероятный ругатель. Новосадов ругался лихо, ругался с дикой энергией и вдохновением, каждую фразу уснащал затейливой фиоритурой; которая могла поразить даже виртуозов в этом деле. Новосадов ругался талантливо, в России не уметь изругаться и не пить - есть знак худосочной бездарности. Уже сочность его языка свидетельствовала о том, что он человек душевный.
У Новосадова было одно переживание молодости: первую мировую войну он провел в австрийском плену и чуть было не погиб в лагере для военнопленных. Оттуда спас его немецкий благодетель, инженер, и взял работать на завод в Вене. От пребывания в Вене остались у Григория Ивановича крохи немецкого, и очень хорошие воспоминания, с которыми он не таился. Это его и погубило. Со мной он тоже пробовал говорить по-немецки и вспоминать императорско-королевскую Вену.
Кроме того, он беспощадно шпынял меня, считая человеком пропащим и негодным, и, как сказано, не давал стоять у печки. Однако, когда с утра в конторе не было для меня работы, и старший бухгалтер Петров ледяным взглядом уставлялся на меня как на вещь, подлежащую ликвидации, именно Новосадов изобретал для меня какую-нибудь работишку, подсовывал что-нибудь для переписки...
Двое сыновей Григория Ивановича были на фронте, дослужились там до чинов и медалей, но никто из них не писал отцу в лагерь, и это наполняло Новосадова горечью и возмущением. - «Отца родного забыли!» говорил он. «Что им отец? карьеру делают! Вместо того чтобы требовать от власти, - да, требовать - чтобы вернули отца, кулаком но столу ударить, молчат как ж...! Погоди, вернусь домой, еще встретимся. выскажу я им, что о них думаю...».
Вся контора ЦТРМ и весь барак АТП точно знали день, когда Григорию Ивановичу полагалось выйти на свободу. У него уже был приготовлен в чемоданчике и костюм на волю: суконные брюки, верхняя рубашка, купленная у польского зе-ка, пиджак и шапка, - все новое, праздничное.
«60 дней» говорил он торжественно. Месяц прошел. «Теперь уж только 30 дней! остается». Он считал остающиеся дни, сиял и ликовал, выглядел как жених пред венчанием. - «Наколи хоть дров напоследок!» говорили ему коллеги в конторе, «через месяц забудешь нас». На стене он повесил caмодельный календарик и на нем обвел кружком день - заветный день, когда ворота вахты должны раскрыться перед ним. Даже глаза его посветлели, прояснились - глаза, которые обыкновенно были подернуты пленкой, точно десять бесконечных и беспросветных лагерных лет оставили на них налет.
За неделю до заветного дня Григорий Иванович уже не жил, и работу бросил, или, вернее, уже не в состоянии был ничего делать, ни на чем сосредоточиться.
Вдруг...
Вдруг позвали Григория Ивановича к уполномоченному. После этого разговора он уже не вернулся в контору. Он пришел в барак, лег на свое место и замер. На нем лица не было.Стряслась беда - одна из тех лагерных историй, которые на порядке дня и никого не удивляют.
Сколько лет жил Григорий Иванович и не знал, что кто-то за ним следит, записывает каждое неосторожное слово, и о Вене, где пленным гулял, и о взрослых сыновьях, что не имеют за отца заступиться, и еще, и еще... копился материал донесения поступали годами, одно к одному. Накануне освобождения «третья часть» переслала его «личное дело» прокурору в Ерцево, а тот, не долго думая, поставил резолюцию: «задержать, расследовать». Такая резолюция уже предрешает судьбу заключенного. Прежде всего велели ему оставаться в бараке, не ходить больше в контору. Потом вызвали к уполномоченному старшего бухгалтера Петрова: «Что вы знаете о Новосадове? говорил он о немцах? занимался критикой советской власти?» За ним стали вызывать и других, предупреждая, что если скроют что-нибудь, будут отвечать наравне с ним. Из ничего стало создаваться «дело». Каждый позванный смертельно боялся за себя и старался показать лояльность, чтобы самому не запутаться.
В последний вечер, когда я видел Новосадова, он был похож на мертвеца. Никто с ним не разговаривал и не подходил к месту, где он лежал. Вдруг он тихо позвал меня. Я сел около него на нару, и он зашептал: «на днях, может, и тебя позовут на допрос, будут спрашивать обо мне... так ты смотри, не говори лишнего, не закопай меня!» - «Да нет, Григорий Иванович, что ты? Разве я похож на доносчика? Да мы ни о чем таком и не говорили. Я тебя знаю как хорошего человека. - Скажу правду, что ты немцев ненавидишь и гордишься своими сыновьями-героями.» «На меня Петров донес! Смотри, берегись его».
«Ну чего ты дрожишь, Григорий Иванович ничего не будет, проверят, и всего только. Ведь тебя все тут знают. Быть тебе счетоводом во Владимире до самой смерти». Меня не позвали к уполномоченному. Новосадова на следующий день перевели в карцер, а оттуда отправили в ерцевский центральный изолятор (тюрьму). В Ерцеве дали ему второй срок - еще 10 лет - и услали в другой лагерь. В Круглицу он уже не вернулся.
И единственным напоминанием о нем в конторе ЦТРМ остался маленький самодельный календарик на стене, с датой обведенной кружком: «заветный день».
В январе 43 года судьба Кострова, Раевского и Новосадова занимала мое воображение только потому, что я случайно оказался их соседом в конторе. Если бы я работал в другом месте, жил в другом бараке то и горе пришлось бы мне видеть другое, и было бы его не меньше, а больше. Ведь контора ЦТРМ была еще одним из самых благополучных местечек в лагере, оазисом тишины!
Статья 2
Ю. Б. Марголин «Интеллигенция в лагере»
Тема - «интеллигенция в советском лагере» - представляет собой только частный случай и производное от более широкой темы: «интеллигенция в советском обществе». Лагеря («трудколонии» и как бы они еще иначе ни назывались) с их населением и структурой не противостоят советскому обществу, а существуют внутри него, как законный результат и следствие породившей их системы. Вследствие «сгущенности» или «обнаженности» (можно также сказать «преувеличенности») некоторых свойственных системе черт, лагеря могли бы служить прекрасным полем наблюдения для социолога, психолога и философа... если бы такое наблюдение не исключалось самой природой лагерного режима. Никто до сих пор систематически не исследовал положения интеллигента в советском обществе - и тем менее в советском лагере - несмотря на обилие материала, накопившегося в литературе о лагерях, всегда, впрочем, в большей или меньшей мере обесцененного ограниченностью личного опыта и его эмоциональной насыщенностью, далекой от бесстрастия. У людей, прошедших пять-десять лет лагерного заключения, - свой горький опыт, но далеко не всегда, при наилучшем желании, оказываются они в состоянии обобщить его или придать ему систематическую форму. Даже в книгах-сводках (последняя по времени и богатая содержанием - Paul Barton «L 'Institution eoncentrationnaire en Russie», Paris, Plon, 1959 содержит обзор известного материала за время с 1930 по 1957 год) мы не найдем многого на интересующую нас тему. Нижеследующие замечания не претендуют на большее, чем на своего рода «мотто» к той работе, которая когда-нибудь будет составлена.
Мне известны по собственному опыту восемь советских лагпунктов. Только в трех я находился более продолжительное время: год в одном, около трех лет в другом, около года в третьем. Время 1940-45. Это были годы войны. С тех пор, как мы знаем, многое изменилось в лагерном быту. Уменьшилось число заключенных, улучшились бытовые условия. Эти (и другие.) перемены не коснулись, однако, существа лагерной жизни. Лагеря при Хрущеве, как и в сталинскую эпоху, остаются закрытыми и недоступными для объективного наблюдения, тем более изучения. Лагеря засекречены и представляют собой часть той конспиративной стороны режима, раскрытие которой, хотя бы частичное, признается шпионством.
Для нашей темы важно отметить одну перемену: с начала 50-ых гг проводится отделение политических заключенных от «бытовиков». Это не могло не отразиться на атмосфере и быте лагерей. Понятие политзаключенного не совпадает с понятием интеллигента вообще, а особенно в Сов. Союзе, где прегрешения против установленного порядка продолжают иметь массовый характер, как нигде в странах Запада. Но, очевидно, среди политзаключенных положение интеллигента будет иным, чем среди бытовиков, и, в частности, концентрация политзаключенных, имевшая место после войны, вызвала те симптомы или попытки «политических» проявлений, какие не наблюдались до и во время войны.
Существуют привычные понятия-штампы, которые наполняются для нас живым содержанием только при соприкосновении с действительностью. Один такой штамп - «республика рабочих и крестьян» -«рабоче-крестьянское правительство» известен со времен Ленина. Как третий член, несколько позже пришла «трудовая интеллигенция». Советское общество состоит из рабочих,крестьян-колхозников и «трудовой интеллигенции», но строится оно -партией. Партиец имеет свои особые черты независимые от классового происхождения.В какой мере стиль советской жизни определяется трудовой и, определеннее, партийной интеллигенцией, оставалось неясным западным наблюдателям, пока - невольно - те из них, кто в начале войны попал в распоряжение советской администрации, не столкнулся с социальной «материей» советского общества.
Тогда мы сделали одно поразительное открытие: нигде ни в кабинетах начальников советских учреждений, с которыми приходилось иметь дело, ни в органах политической полиции, арестовывавшей нас, ни во время допросов, производимых прошедшими специальные школы следователями НКВД, ни на ответственных постах руководителей лагерной администрации - мы не встречали «интеллигентных» людей в европейском смысле слова.
Перед нами были люди примитивные, часто безграмотные, люди темные, выученные властью выполнять определенные функции, люди не лишенные природного ума и отлично приспособленные к той советской действительности, о которой мы не имели понятия, - но это не были «интеллигенты». С ними не было у нас общего языка, и мы не могли иметь к ним претензий, когда они просто не понимали что им говорят. В первое время мы полагали, что массовые аресты невинных людей и вывоз их на далекий север в лагеря, предназначенные для преступников, основан на ошибке или недоразумении. По нашему предположению, люди интеллигентные и образованные, управляющие огромной страной, находились где-то выше, в центральных инстанциях. До них трудно добраться, но когда мы установим с ними контакт, всё сразу выяснится и будет улажено. Только постепенно, в течение долгих месяцев, для нас стало ясно, что среда людей управляющих огромным лагерным царством, с его миллионами населения, гомогенна снизу до верху.
Различия в личной одаренности и степени партийной подготовки людей, составляющих аппарат власти в Сов. Союзе, не касаются того главного, чему он обязан своим единством и психологической однородностью. Это главное - результат исторической эволюции диктатуры в Сов. Союзе. «Республика рабочих и крестьян» - отнюдь не фикция и не миф, созданный советскими идеологами. Своим существованием она обязана концепции интеллигентов. Зачатая в уме Ленина и его ближайших сотрудников, она была осуществлена и построена выходцами из рабочей и крестьянской массы. Этой массе, которая интеллигенцией в свое время искренне идеализировалась (в трех разных вариантах: славянофильства, народничества и ленинской веры) пришлось взять на себя функции непосильные и превышавшие ее умственный и моральный уровень. Интеллигенция в старом, классическом стиле 19 столетия была советской революцией отброшена, в силу ее чуждости и непригодности, или же поставлена в служебное положение. Устранением интеллигенции, как влиятельного политического фактора, направляющего и формирующего сознание масс, объясняется не только общая брутальность большевицкой системы, но и пассивность, с какой массы, вовлеченные в превышающий их разумение революционный процесс, следуют партийному руководству.
Очень скоро наметился естественный отбор среди масс, выдвинутых в процессе революции на командные посты. Во времена Сталина перестали говорить о «рабоче-крестьянском правительстве». Возник новый класс властвующих, класс советской бюрократии и технократии, воспитанный не в традициях старой русской либеральной и радикальной, свободолюбивой при всех своих разногласиях интеллигенции, а в чиновничьем послушании, железной дисциплине и той эмфазе исполнительности, для которой параллель в русском прошлом можно найти разве только в явлении московских «служилых людей».
Яркой демонстрацией этого нового класса явился его зрелый продукт и законный возглавитель, Никита Сергеевич Хрущев, во время своих гастрольных поездок «по лицу земли широкой». В этой демонстрации был дан незабываемый урок западному миру. Кто такой Хрущев? Не крестьянин и не рабочий, несмотря на свое происхождение, и меньше всего интеллигент, несмотря на многообразную осведомленность. Он, в кругу своих «служилых людей диктатуры», - наглядное свидетельство метаморфозы правящего слоя в Советской Империи.
Проблема - что сталось с интеллигенцией, понимаемой как авангардная интеллектуальная группа, духовная элита нации, этим не разрешается. Наука, метафизическая мудрость, литература, искусства, техника, - это все существует в Сов. Союзе и повинуется внутренней логике своего развития, частью покровительствуемое властью, частью регламентируемое и преследуемое. Но как бы ни относилась советская власть к отдельным представителям интеллигенции, носителям самозаконного начала, - нет сомнения, что интеллигенция в целом, как социальное явление, типичное для западной культуры (или для всякой культуры, основанной на почитании духовных ценностей), ею осуждена. Там, где задачей является приведение масс к общему духовному знаменателю, там встреча носителей монополизированного «просвещения» и «просвещаемых» масс происходит на полдороге специальной выучки и квалифицированного мастерства. Культурный процесс проходит под знаком дрессировки, методы которой могут отличаться разной степенью брутальности; при этом интеллигенция неизбежно, поскольку она хочет быть независимой от предуказанного властью шаблона, объявляется «буржуазной», «антинародной» и тем самым подлежит усмирению и уничтожению. Не обязательно для этой цели изолировать ее в лагерях (судьба Б. Пастернака). Советская страна полна глухого и затаенного внутреннего сопротивления. Условием существования интеллигенции в Сов. Союзе является, по крайней мере, ее внешняя лояльность и дисциплинированность. Лагеря же представляют особый случай, поскольку в них социальная структура советского общества дана в чистом виде, и все контрасты и особенности советского общества выступают без украшений. Лагеря - модель общества, управляемого голым насилием, где не требуется даже фикции «согласия» управляемых. Тема - «интеллигенция в лагере» - полна глубокого интереса именно в силу парадоксальности и противоестественности этого явления. Акт, в силу которого помещается в лагерь принудительного образа жизни (что гораздо шире чем «принудительный труд») человек не вопреки своей интеллигентской сущности, а именно, за свою принадлежность к этой осужденной социально-духовной категории, есть акт политической перверсии.
Отметим, прежде всего, что процентное отношение интеллигенции в лагерях (или как бы еще иначе не назывались места принудительного «перевоспитания») должно значительно превышать ее относительную численность в советской провинции.
Дореволюционная интеллигенция концентрировалась в университетских городах и только редкими одиночками была вкраплена в деревенскую и провинциальную Россию. Всегда существовала огромная разница между культурным уровнем и интеллектуальным напряжением жизни в большом русском городе и в глухой провинции. Она сохранилась и по сей день. Я провел почти год в маленьком сибирском городке Алтайского края с населением в 20 тыс. (Славгород, 1945-6), работая на заводе и ежедневно встречаясь с людьми самых разнообразных занятий. Если были в этом городе русские интеллигенты (не-русских, ссыльных, было немало), я с ними не встретился. Они были хорошо законспирированы. Суждения моих сослуживцев, их осведомленность в вопросах мировой политики, литературы, искусства находились на детском уровне. Этим я не хочу сказать, что они «ошибались» или «мало знали» о том, что происходит в мире. Более важным было то, что они были целиком определены извне, как дети, беспрекословие принимающие авторитет старших. В лагерях в течение пятилетнего пребывания я имел большую возможность общаться с интеллигентами, чем на воле в советской провинции. Можно, не рискуя впасть в преувеличение, сказать, что после культурных центров и институций ССОР вторым местом, где заметно ощущается присутствие интеллигентских элементов, является замкнутый мир советских лагерей.
Структура лагерного общества, его расчленение по производственному признаку, представляется следующим образом:
Во-первых: основная рабочая серая масса, поделенная на «бригады». Во-вторых: «лагобслуга» не занятая на производстве, - комендатура, бухгалтерия, кухня, санчасть, техническая и культурно-воспитательная часть. В третьих: администрация из заключенных, распоряжающаяся работой и бытовыми условиями лагерной массы. В четвертых: «вольные», т. е. военизированная охрана, политический надзор и верхушка администрации из не-заключенных (часто бывших заключенных). С принадлежностью к одной из этих групп связаны различия в материальном положении и общественная позиция лагерного человека, и поскольку это четвертое деление не произвольно и случайно, а лежит в основании функционирования лагерного общества, можно их называть «классами», своеобразным отражением классового строения всего советского общества.
Интеллигенты, т. е. люди по своему образованию и типу выделяющиеся из общей массы заключенных, концентрируются, главным образом, в бараках АТП (административно-технического персонала), в санчасти, обслуге, но можно их встретить так же на общих работах и среди инвалидов, составлявших, в мое время, непременную принадлежность каждого советского лагеря. По отношению к ним, насколько возможно без ущерба для производства, но часто и в ущерб производству, власть применяет принцип «ротации», т. е. не допускает, чтобы люди слишком долго оставались в той же функции и в том же лагере, чтобы они закрепились и привыкли к своему месту и окружению.
Быть интеллигентом в лагере отнюдь не составляет преимущества и так же мало дает права на то, чтобы быть причисленным к «правящему слою», как и на воле. Интеллигенты не управляют лагерным царством, как они не управляют и советским государством. В лагере существует специфическое недоверие властей к «образованным». - «Сколько языков знаешь?», - спрашивали иностранцев советские заключенные и по дружбе советовали: - «лучше не признавайся, а то за каждый язык лишний год набавят».
Недоверие лагерной власти к интеллигенции заложено глубоко в самой сущности советской системы. Мне вспоминается сцена «чистки» в гор. Екатеринославе (еще до переименования в Днепропетровск), свидетелем которой я был юношей, в 1921 году. Во время публичной проверки членов партии они рассказывали свои биографии и отвечали на вопросы из толпы. Двери были открыты, и каждый с улицы мог войти, слушать и ставить вопросы. Вошел и я. Отчитывался редактор областной газеты, бывший меньшевик, перешедший к большевикам. Это был блестящий оратор, без затруднения и с авторитетом отвечавший на все задаваемые вопросы. Он, казалось, был выше всех сомнений, но когда, наконец, он вышел за двери, председатель трибунала, производившего чистку, партийный функционер, подчеркнуто-пролетарского вида, обратился к аудитории и, покачивая с сомнением головой, сказал: «слишком уж он хорошо говорит!».
Слишком хорошо говорить, как и слишком самостоятельно мыслить, не было достоинством в рабоче-крестьянской среде первых лет революции. Также и в лагерном обществе, основанном на выполнении и перевыполнении «плана», лучше интеллигенту не выделяться и не обращать на себя внимания начальства, которое ценит усердие в работе, «высокие показатели» и коллективные добродетели, но не лишние знания и, в особенности, не критический ум интеллигента.
Лагерная система легко подчиняет себе людей из деревни, и из городских низов, неотразимо, хотя и не сразу, влияет на людей, бессознательно ищущих твердого руководства в жизни, - но интеллигенты в лагере являются наименее податливым материалом. «Культурно-воспитательные» и политические хозяева лагерей относятся к ним с настороженной опаской. Интеллигентам, как правило, не поручалось в мое время функций по культурному обслуживанию, даже такому безобидному, как чтение вслух по баракам газет, выдаваемых культурно-воспитательной частью. Следили за находившимися в их распоряжении книгами, за их разговорами и перепиской. Изолируя за колючей проволокой интеллигенцию, власть рассчитывает не столько на ее «перевоспитание», как на ее обезврежение и уничтожение ее «вредного» влияния на воле.
В окружающей его серой массе заключенных интеллигент может рассчитывать на признание только в том случае, если найдет с ней общий язык, т. е. постарается, прежде всего, быть как все и работать как все, не отставая от окружающих. Они не станут его товарищами; он должен думать о том, чтобы стать их товарищем; тяжесть приспособления падает на него. Горе беспомощным, неумелым, кабинетным людям. В бригадах, которые во время войны составлялись из «западников» (поляков и евреев из оккупированных областей Польши) случалось еще на первых порах, что писатель, педагог с именем или священник брался под особое - покровительство членами бригады: ему оказывали особое внимание, не гнали и не погоняли на работе и в конце дня приписывали ему незаслуженные проценты при рубке леса и других тяжелых работах. Такое отношение в советских бригадах невозможно, ибо там «интеллигенция» не вызывает к себе ни уважения, ни симпатии. Ценится хороший работник, прораб, техник, врач. Ценится всякое умение - но не ценятся и не вызывают уважения образованность, мнения, идеи.
Ошибкой было бы считать, что массовый лагерник, лишенный свободы советской властью, тем самым находится в состоянии конфликта с советским обществом вообще. Всякий идейный нон конформизм в этой среде, исполненной сознания своей массовости и стихийности, вызывает насмешливость и недоверие. Советский человек относится без уважения к идеям и всякого рода индивидуальным «кредо», к вере, неподдержанной государственным авторитетом, но не большим уважением пользуется и официальная доктрина. Причину такого отношения надо видеть, с одной стороны, в очевидном для него бессилии всякой не-советской идеологии повлиять на ход вещей в окружающей его действительности, а с другой - в не менее очевидной «инструментальности» и мнимости также и советской идеологии. Не надо быть интеллигентом, чтобы мыслить согласно указаниям партии. Интеллигент, притязающий на внутреннюю независимость, вызывает иронию и кажется чудаком. Советское общество далеко от либерализма, который в дореволюционной России не успел сложиться в сколько-нибудь значительную общественную силу, а в советских условиях отцвел, не успев расцвести. Любопытство в лагере возбуждает религиозный сектант или верующий, так же как чужак из-за границы, открыто подчеркивающий свою не-советскость; это любопытство, если речь идет о людях с сильной индивидуальностью, может сопровождаться и сочувствием и уважением. Но дистанция сохраняется, и эти люди не могут рассчитывать на то, чтобы создать в лагере свой круг. В лагере, где личный состав беспрерывно течет, любые отношения, основанные на личном общении людей, без труда ликвидируются начальством, рассылающим неудобных ему или беспокойных людей по разным лагпунктам.
Остается еще солидарность интеллигентов между собой, - явление, вытекающее в лагерной жизни из элементарного инстинкта самосохранения и составляющее одну из характернейших особенностей лагерного быта.
Попадая в новую и чуждую ему обстановку, интеллигент не одинок. Он всюду встречает себе подобных и может рассчитывать на их поддержку, - как если бы существовал какой-то «тайный орден» интеллигенции, связанный обетом взаимной помощи.
Много можно спорить о понятии «интеллигенция» - есть ли это «класс» или только прослойка, интеллектуальная категория или культурно-историческая формация... нельзя никому запретить произвольно расширять или суживать это понятие... но практически, в чужом лагерном окружении, интеллигенты образуют одну, сравнительно сплоченную семью. Очень легко завязываются знакомства, связи и дружеские контакты. Достаточно одного внешнего вида, манеры держаться и разговаривать, достаточно иногда одного слова и взгляда, чтобы быть принятым в среду «интеллигенции» данного лагпункта. Как уже было указано, нет такого пункта, где бы не находились люди, связанные общей принадлежностью к «интеллигенции». В общей массе они так же различимы, как люди белой расы среди черных, или, наоборот, черные среди белых. Солидарность реальна и ощутима на каждом шагу; без нее интеллигент не мог бы продержаться в лагере. Она выражается в протекции всякого рода, при назначении на работу, при снабжении питанием и одеждой, в амбулатории, в больнице, и в бесчисленных мелких услугах, оказываемых в течение дня друг другу. Идеологические расхождения, казавшиеся важными на воле, при водворении в советский лагерь теряют свою остроту... Если они и продолжают существовать, то они не подчеркиваются и не мешают взаимному сближению.
Здесь может быть будет уместно дать несколько живых зарисовок «лиц в толпе» - типичных интеллигентов в лагере. Термин «лицо в толпе» («the face in the crowd») особенно применим в данном случае, ибо в безличной массе людей, считаемых по-бригадно и выражающих смысл своего существования в процентах выполнения нормы, интеллигент - именно и есть тот, кто сохраняет или пытается сохранить свое лицо.
СТАРЫЙ БОЛЬШЕВИК
Старый большевик Л. был в течение всей зимы моим соседом в больничной палате Котласского пересыльного пункта. Он был крупного роста и по внешности напоминал Булганина, с острой козлиной бородкой, высоким лбом и умным взглядом живых глаз. Л. был членом партии с 1913 года и занимал крупные, ответственные посты в советской иерархии. В качестве заведующего снабжением горной промышленности СССР он часто ездил заграницу. О своих впечатлениях, в особенности об американских поездках и приключениях, он любил рассказывать в тесном кругу трех-четырех доверенных друзей.
Рассказывал он потешно и с большим юмором. Л. был человеком живого темперамента и неподдельного добродушия, но далеко не был дипломатом и, разъезжая по американской провинции, не раз совершал faux pas, когда случалось ему выпить лишнее и заключить знакомство с бойкой проезжей девицей. Об этих его промахах было известно в Москве, и не сносить бы ему головы, если бы не покровительство Сталина, который ему мирволил и не придавал значения его неполитическим слабостям. Л.описывал кремлевское заседание, где нападали на него Сольц и Розенгольц (позднее ликвидированные Сталиным), и где в последнюю минуту несколько добродушных слов,сказанных «хозяином»,спасли его от расправы.
Погубило его безрассудное желание вмешаться в высшую политику. Во время войны этот искренний и по-своему честный человек пришел к заключению, что «наша идея провалилась» (это было его характерное выражение) и передал партийному руководству меморандум, где изложил свои соображения насчет того, что и как следует изменить в управлении страной. На меморандум раннего ревизиониста хозяин реагировал иначе, чем на неумеренную выпивку и веселые похож дения в американском Мидл-Исте. Л. был арестован и изъят из обращения. Ему дали 10 лет. В Котласе, где он начал отбывать свой срок, уже было ясно, что его песенка спета. Л. был болен редкой болезнью - гемофилией - и несмотря на его внешне-здоровый вид ежедневно подвергался опасности внутреннего кровотечения и смерти. Котласские врачи продержали его полгода в госпитале, но администрацию лагеря невозможно было убедить, что этот внешне-здоровый и крепкий человек готов был как соломинка надломиться при малейшем физическом усилии. Его несколько раз выводили в этап, и несколько раз спасали его доктора, пока в начале 1945 года он не исчез окончательно из Котласа. Трудно предположить, что он выжил в лагере.
В разговорах с Л. я имел возможность заглянуть за кулисы психологии «старого большевика». Л. замыкал шествие - в последнем ряду русской революционной интеллигенции, история которой начинается с Радищева, а кончается расстрелами и чистками 30-ых гг. В Л. была обезоруживающая наивность, и когда он, обращаясь к иностранцу-доктору, заключенному в лагере, говорил ему: «вы, доктор, настоящий большевик!», то этим он хотел сказать, что считает его другом человечества и особенно хорошим человеком. Из его рассказов о жизни на Западе было ясно, насколько Запад, его культура и уровень жизни, импонировали этому человеку, который в царской России стал революционером именно в борьбе за освобождение, за материальный и духовный подъем народа, - и потом по личному опыту имел возможность составить себе представление о сравнительных достоинствах двух систем. «Наша идея провалилась», - это он мог сказать в интимной беседе в лагере, но, очевидно, это убеждение назревало в нем давно и было заключением, к которому пришел этот человек «идеи».
МОЛОДОЙ СОВЕТСКИЙ ИНТЕЛЛИГЕНТ
А рядом с этим старым и зашедшим в безнадежный тупик «честным большевиком» память рисует мне образ молодого советского интеллигента. Назовем его Игорь.
С ним я встретился и подружился поздней лагерной осенью, когда туманы лежали на скощенных лугах, рабочие бригады после тяжелой ударной работы летних месяцев вяло копошились, отсиживались часами под мелким дождичком вокруг дымивших костров. Вели бесконечные разговоры. Сосед мой оказался неожиданно милым и приятным собеседником. Ему было не больше 25 лет. Овал его девического лица, бархатные ресницы, открытый взгляд, ровный и спокойный голос, вежливость и мягкость обращения, - все отличало его от окружающих. Мы скоро сблизились. Нескончаемой темой наших разговоров при костре в открытом поле под осенним северным небом был - Париж. Оказалось,, что Игорь провел в Париже два года своей жизни, подростком 13-14 лет. Отец его занимал крупный пост в парижском торгпредстве. В кабинете отца висел портрет Ленина с собственноручным посвящением... По возвращении в Советский Союз отец благоразумно посвятил себя академической деятельности и стал профессором права. Игорь был арестован в конце 1938 года в волне репрессий, которыми сопровождались московские процессы.
В чем была его вина? Он не прервал знакомства с сыном расстрелянного наркома. От семьи осужденного все отступились, и тогда Игорь поставил в комсомольской организации, к которой принадлежал, на обсуждение вопрос: правильно ли бойкотировать детей за грехи отцов? - Какой нарком? - Но Игорь не хотел назвать его имени, как если бы имя было убито вместе с его носителем, и назвать его значило оживить призрак осужденный на исчезновение.
Игорь воспитался среди кремлевской аристократии, часто бывал на даче у Сталина и Ворошилова. Естественно, что я задал ему вопрос, который тогда занимал людей на Западе: как объяснить, что заслуженные вожди революции, прославленные деятели, с такой готовностью признавались на суде во всевозможных фантастических преступлениях, которых они наверное не совершали? - Ответ Игоря был прост:
- Видно, вас никогда по настоящему не били... человек избитый до того, что мочится кровью, подпишет и скажет, что угодно.
Человек, который мне это сказал - без горечи и с крайней простотой, как если бы речь шла о каком-то само собой понятном законе, регулирующем человеческие отношения, - был по образованию авиационным инженером-конструктором, а по происхождению потомком революционной российской интеллигенции. Это было последнее слово мудрости, последний вывод, к которому пришло поколение сталинской молодежи.
Я никогда не разговаривал с Игорем на политические темы. Мы, западные люди, никогда не пускались с советскими заключенными в откровенные разговоры, отмалчивались или взвешивали каждое слово. Игорь, со своей стороны, тоже отличался крайней сдержанностью и никогда не терял самообладания. Он был «застегнут на все пуговицы», как говорится.
Только раз, когда беседа неожиданно коснулась антитезы «материализма и идеализма» (на которой, как известно построено преподавание философии в Сов. Союзе), мой собеседник загорелся удивившим меня интересом. Очевидно, того, что я ему сказал, не было в советских учебниках. И я почувствовал, что предо мной ум живой, доступный воздействию и открытый для самостоятельной мысли, - несмотря на годы партийной индоктринации и внедрения «диамата».
Позже, находясь в сибирской ссылке, я списался с Игорем, который к тому времени, отбыв пятилетний срок, лечил на воле нажитый в лагере туберкулез. На этом прервался наш контакт, но образ его остался в моей памяти, как символ и напоминание, что существует в Сов. Союзе молодое поколение интеллигентов, которое не следует смешивать ни с правящей бюрократией, ни с целиком контролируемыми ею послушными исполнителями ее воли.
За вычетом мирового катаклизма, опасность которого, я думаю, неустранима пока не изжита лениносталинская идеология, - единственным выходом из тупика, куда привела человечество утопия коммунизма, является постепенное нарастание в советской стране новой интеллигенции, способной изнутри проникнуть в аппарат власти и изменить политический климат страны. Поколению Игоря теперь за сорок лет. Оно прошло лагеря, войну, а за ним пришла волна повоенной, посталинской интеллигенции, о которой мы ничего не знаем, кроме того, что в ближайшие годы ей предстоит осуществить новый сдвиг в советской иерархии и - возможно - в советской системе.
ДВА СИОНИСТА
В марте 1945 года трое заключенных уединились в тесной каморке за «раздаточной» больничного барака в Котласе.
Один из них был высокий сутулый старик с седой бородой, с деликатным и характерным «профессорским» лицом. Это был д-р Вениамин Бергер, заведующий бараком, а в прошлом многолетний председатель Сионистской Организации Литвы. Второй был приземистый, широкоплечий и круглолицый с белесыми бровями человек, исполнявший обязанности «лекпома» в соседнем больничном бараке. Третий - автор настоящего очерка - был закутан в простыню, из-под которой торчали худые ноги в больничном белье...
Лагерь Котлас был полон евреев... и на эту беседу охотно пришло бы человек 20... но это было бы связано с опасностью для них и для нас. Трое участников были русскими сионистами, но при всей силе отрицания советской идеологии и режима, при всей их верности общему идеалу, они представляли три разных направления в сионизме и не во всем сходились между собой.
Доктор В. Бергер кончил киевский университет до первой мировой войны, хорошо знал Европу, был известным врачом и общественным деятелем, пользовался всеобщим уважением. Это был человек прямой и на допросе в НКВД, который его арестовал после аннексии Литовской республики, сказал, что единственное, о чем он жалеет, это что его деятельность не увенчалась большим успехом и ему не удалось своевременно вывезти из Литвы в Страну Израиля больше евреев. Он был приговорен к десяти годам заключения и после семи лет пребывания в лагере скончался в Котласе весной 1948 года.
Второй участник беседы был человеком другого типа. В противоположность консервативному в своих воззрениях д-ру Бергеру это был убежденный социалист, представитель левого крыла в сионизме, и во время погромов на Украине 1918-20 гг. сыграл роль организатора еврейской самообороны. После победы большевиков этот человек провел всю свою жизнь в тюрьмах и лагерях, откуда его освобождали ненадолго, чтобы снова через короткое время посадить. То, что он был сионист с социалистическими убеждениями, только усугубляло его вину в глазах его преследователей.
Я не называю его имени здесь, несмотря на то, что его больше нет в живых. Он сам выбрал анонимность. В тот вечер я спросил моих двух собеседников: «могу ли я, если посчастливится вернуться в свободный мир, предать гласности их имена, добиваться, чтобы были предприняты шаги для их освобождения?» - Доктор Бергер не сказал мне ни «да» ни «нет». Он предоставил мне решать: «поступайте, как найдете нужным». Это дало мне право позже писать о нем и сделать трагически-неудачную попытку возбудить на Западе интерес к его судьбе. Но тот - второй - не хотел борьбы. Я видел перед собой человека сломленного, разбитого и потерявшего веру в спасение. Он, в молодости организовавший самооборону против погромщиков, капитулировал на склоне лет пред силой, которая отняла у него не только годы жизни, но и веру в целесообразность сопротивления.
- «Моя жизнь кончена» сказал он мне: - «но у меня остаются дети, они живут в Советском Союзе, и я не хочу, чтобы им повредила гласность, которая может создаться вокруг моего имени. Я прошу вас забыть обо мне, - как весь свет забыл обо мне уже давно».
Я не забыл о нем, но мне кажется, что сопоставление реакций этих двух заключенных интеллигентов поучительно. Оно показывает, как на самых крепких людей влияет длительная изоляция и чувство оторванности, потеря контакта с внешним, свободным миром (которая у русского сиониста была больше, чем у д-ра Бергера, сравнительно недавно вывезенного из Литвы).
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Эти четыре примера - четыре фигуры: советского интеллигента старого закала, молодого советского интеллигента, западного общественного деятеля и русского сиониста-Социалиста - достаточны, чтобы пояснить некоторые простые положения об «интеллигенции в лагере».
Не случайно, что активная, беспокойная и слишком «самостоятельно мыслящая» часть населения в Сов. Союзе попадает в лагеря и остается там столько времени, сколько нужно, чтобы внушить власти убеждение в ее безвредности для режима. Для того и существуют лагеря («трудовые колонии» и как бы они еще не назывались). Удивляться надо легковерности людей, предполагающих, что когда бы то ни было режим диктатуры, представляемый ныне Никитой Хрущевым, обойдется без этого фундаментального в советских условиях института.
Совершенно несостоятельна и для каждого знакомого с аппаратом лагерного надзора фантастична мысль, что лагеря могут быть очагом организованного идейного сопротивления или подготовки кадров для идейного движения на воле, т. е. в «незаключенном» советском обществе. В лагерях случаются беспорядки, акты протеста, вспышки отчаяния, вызванные произволом местной администрации, но они лишь подтверждают сказанное выше.
Материал, имеющийся в нашем распоряжении, о забастовках и восстаниях на Воркуте, в Печорлаге - показывает еще раз, как безнадежно лагерное сопротивление.
В лагерях, как в большом, но мутном зеркале, можно наблюдать отражение того, что делается на воле. Однако, пребывание в лагерях не воспитывает к борьбе - оно ломает характер и воспитывает резиньяцию. В результате метаморфозы, претерпеваемой в лагерном заключении интеллигенцией сех видов, у одних умирает круг привычных идей и заменяется всеобщим скептицизмом, у других наступает самоуглубление и «переоценка ценностей».
Достоевскому в свое время на царской каторге было достаточно четырех лет заключения, чтобы пройти через обе эти стадии: отказа от идей, которыми он жил раньше, и новой перспективы жизни. Долговременное заключение имеет целью не переубедить строптивого интеллигента, а научить его сосуществовать с властью: оно - школа конформизма. Достоевский вышел из каторги углубленным мыслителем, но для заточившей его власти было существенно не это, а то, что он отныне стал лояльным и послушным ее подданным. Разница между Достоевским и клиентами новых советских лагерей та, что, выйдя на волю, они не напишут «Записок из Мертвого Дома» и никаких новых путей- советскому обществу не укажут. Во всех приведенных мною случаях было .нечто общее: внутренняя сила сопротивления режиму или мера независимости от него была связана со знанием Запада. Старый большевик и молодой Игорь знали жизнь на Западе. Д-р Бергер был европейцем. Русский сионист в силу своего образования и убеждений был связан внутренне с несоветской страной Израиля. Всюду действовал импульс полученный извне, как в буквальном географическом, так и в культурном, духовном смысле. Обобщив, можно сказать, что не только самое слово «интеллигенция» иностранного происхождения на русском языке, но и связанное с ним понятие - в основе своей является продуктом западной цивилизации, как бы своеобразно оно не преломилось в русской жизни.
В переломное и переходное время, переживаемое человечеством как на Западе, так и на советском Востоке, единственным связующим звеном между разобщенными его частями является неистребимая солидарность людей свободного интеллекта. На вопрос: как может интеллигенция в Сов. Союзе выполнить свою миссию - служить общечеловеческой и национальной культуре, поддерживать идейное брожение в массах, пока не придет срок освобождения, единственным ответом кажется: - это возможно только в тесном контакте и общении со свободной интеллигенцией за пределами Советского Союза. Будущее - как советской интеллигенции, так и всего советского общества, - а в конце концов и наше собственное будущее - зависит от меры, в какой удастся это общение наладить, поддержать и расширить.
Статья 3
Ю. Б. Марголин «Чудо в Славгороде»
С именем покойного Леонтия Альбертовича Соловейчика, недавно скончавшегося в Париже, связана история, которая звучит как сказка. Но это быль, - и притом из тех былей, которые стоит запомнить каждому в наше трудное время.
Между 1941 и 48 годом Леонтий Альбертович прожил семь лет в сибирской ссылке, в Славгороде Алтайском. Он был не один. Летом 1941 вода из Литвы были вывезены десятки тысяч неугодных советской власти людей. В Славгороде собралась большая колония литовских ссыльных. Вместе с ссыльными из Польши они составили семью в несколько сот человек - остров среди советского населения, в свою очередь далеко не однородного.
Славгород был переполнен эвакуированными во время войны ленинградцами... В районе жили казахи и выселенные приволжские немцы. . .Но на колхозном базаре в центре города, где кишела разношерстная толпа, легко можно было различить «западников»: они выделялись не только лицами, но и вещами, которые продавали, - вещами из посылок, непрерывным потоком поступавших для них из Нью-Йорка и Тель-Авива. Я прибыл в Славгород 1 июля 1945 года: памятная дата. За мной было пять лет концлагеря и десять суток пути с дальнего севера.За пазухой - увольнительное свидетельство Каргопольлага. Я был голоден, оборван и дик видом. Денег не было. Последний кусок хлеба я съел на станции ранним утром. В Славгороде был у меня единственный адрес: на улице Луначарского 52 жил некий Соловейчик. Этот неизвестный мне Соловейчик и составлял мой опорный пункт и якорь спасения в новом и чужом месте.
Медленно я плелся по улицам, поглядывая по сторонам.Я был разочарован. Славгород, по ассоциации с Миргородом, где поссорились когда-то Иван Иванович с Иваном Никифоровичем,я воображал себе, как украинское местечко, в тенистых садах и зелени... Но это была Средняя Азия: зной, пустыня, раскаленный удушливый ветер, мазанки из глины с плоскими крышами...
На улице Луначарского 52 находился убогий деревянный домишко, - лачуга на отлёте, с дверью на одной петле... У меня сжалось сердце :кто уж мог жить в такой норе? Сейчас, вероятно, откроет мне дверь чужой, неприветливый человек и, недослушав, захлопнет ее пред самым носом... Тогда начнется для меня советская «воля», которая иной раз хуже лагеря... Но делать нечего. Я набрался духу, толкнул дверь и вошел в сени.
Хозяйка показала мне на кухоньку, загроможденную посудой,ведрами,хламом. 3а кухней жили Соловейчики в единственной комнатушке.Я постучал. Донесся мягкий стариковский голос: - Кто там?
- Я прямо из лагеря! И имею привет к вам от доктора Вениамина Бергера.
Я назвал магическое имя. И сразу всполошились, поднялись из постелей Леонтий Альбертович и Лина Григорьевна. Еще не веря своей удаче, я снял тяжелый рюкзак с плеч.Меня пригласили к столу. Под окошком между кроватями был столик, заваленный книгами.
- Вы не завтракали? Что вам приготовить?
И уже Лина Григорьевна хлопочет у стола,и я глазам не верю: для KOГО? для меня, лагерника, накрывают стол белой скатертью,ставят настоящие чашки, тарелки, масло, яичницу, чай и сахар? - Я был потрясен: ведь это возвращение к родным! Я здесь как дома! Леонтий Альбертович первым делом дал мне денег и проводил на телеграф. Я выслал телеграмму жене в Тель-Авив.ЭТО был первый привет от пропавшего без вести,после долгих лет молчания.
- И телеграмма дойдет?
- Дойдет! ~ сказал Леонтий Альбертович, - а теперь подумаем как вас устроить на ночлег. Мы вышли на улицу, уселись на табуретах под единственным деревом,и Леонтий Альбертович открыл прием.
Я мог убедиться,что человек, к которому привела меня судьба,был значительным лицом в славгородской ссыльной колонии.Все проходившие мимо кланялись ему и подходили обменяться несколькими словами.На пятом году ссылки он знал всех, и все знали его. Подошла худенькая черноглазая девушка:
- Это Клара, плановик завода, куда вы завтра пойдете наниматься на службу. Подошел плотный, круглолицый человек:
- Познакомьтесь, это Киршенберг, известный варшавский адвокат. Он с женой отсидел три года за отказ принять советский паспорт...У них вы будете спать сегодня.
Двух часов не прошло, - и я имел большой круг знакомых в Славгороде.
Так началась моя дружба с четой Соловейчиков. Оба были высококультурные люди, хорошо знавшие Европу. И Европа знала их. В «Автобиографии» Стифен Спендера, знаменитого английского поэта, вышедшей в 1950 году, есть страницы, посвященные берлинскому дому Соловейчиков в конце 20-ых годов. Их славгородский дом, однако, резко отличался от берлинского: нора, которую годами приводили в человеческий вид. При мне - приладили деревянные щиты-ставни к окнам.Соорудили подобие настольной лампы. Леонтий Альбертович,будучи ссыльнопоселенцем не имел нормального советского паспорта и обязан был каждые две недели являться в милицию. Выезд из города был ему запрещен. Ему уже было за 70 лет, он не работал и жил за счет посылок, регулярно получавшихся из-за границы... Но не об этом я хочу рассказать. Эпопея ссыльного житья-бытья изгнанников в алтайской глуши еще ждет своего бытописателя.Я хочу рассказать о чуде в Славгороде: о том,как удалось вытащить чету Соловейчиков из Сибири и перевести их в Париж.
Осенью 1946 года я был во Франции. Я привез в Париж собственноручное письмо Лины Григорьевны, написанное по-французски ее дочери. К этому письму я прибавил свои пояснения . Дочь Соловейчиков была замужем за французом; в семье мужа был знаменитый родственник: писатель Андрэ Жид.
Письмо открыло глаза. Впервые было в нем сказано все, чего не было в мирных и благополучных подцензурных посланиях из Славгорода в Париж: крик о помощи, SOS на высшей ноте.
Таких писем не пишут в официальные учреждения, их можно адресовать только родным...И родные не всегда находят силу и решимость действовать.Но в данном случае произошло чудо.
С помощью родни мужа дочь добилась аудиенции у самого Вячеслава Михайловича Молотова. Он как раз в это время находился на сессии Объединенных Наций в Париже.
Молотов спросил:
- Ваш отец не в лагере? - и узнав,что «только на поселении», обещал помочь.
«Помощь» Молотова, как и следовало ожидать, заглохла. Но вмешалось французское правительство. Французским послом в Москве был тогда генерал Катру: не дипломат, а солдат, прямой и честный человек. Для него освобождение родителей французской гражданки Гизы Друэн превратилось в дело чести.
Полтора года продолжалась борьба за освобождение Леонтия Альбертовича и его супруги. За это время Катру шесть раз обращался с нотами по их поводу к советским властям, запрашивая, напоминая, ходатайствуя, настаивая, протестуя,надоедая и не отставая. НЕ каждый дипломат проявил бы такую настойчивость И для кого? Соловейчики даже не были французскими гражданами.
Долго было бы рассказывать все этапы и перипетии в той войны за Соловей-чиков. Одно время они уже впали в полное отчаяние. Но в конце-концов - осенью 1948 года - прибыл в районную милицию города Славгорода на имя четы Соловейчиков фантастический и невиданный документ: заграничный паспорт с визой во Францию.
Документ невиданный в буквальном смысле слова: с начала октябрьской peволюции никто в Славгороде не получал и в глаза не видел заграничного паспорта . Для местных жителей Барнаул был столицей, а Свердловск - фатой-морганой на краю горизонта. В Москву ездили только редкие олимпийцы по делам службы.
СОЛОВЕЙЧИКОВ ОТПУСКАЮТ В ПАРИЖ!
Грянула неслыханная весть. И волосы стали дыбом на голове начальника районного НКВД. - «Что это значит?» - Соловейчиков он знал издавна, и особенно ими не интересовался и вдруг оказывается, что Леонтий Альбертович человек не простой, за ним таинственные силы, мировые державы!
Нормально не разрешается ссыльному самовольно отлучиться в соседний колхоз, а тут - паспорт в Париж!... Начальник НКВД облился холодным потом. Он был ошеломлен.Что за человек такой - Леонтий Альбертович Соловейчик?... Ситуация почти как в гоголевском «Ревизоре»: шесть недель сидит инкогнито некто и наблюдает. «За эти шесть недель была высечена унтер-офицерская вдова!» - «Семь лет!» - За эти семь лет чего только не происходило в районном городе Славгороде! Что скажет и расскажет Соловейчик? -
Город был взбудоражен.
Двумя годами раньше отпустили из Славгорода группу польских граждан. Провожая их, местные коммунисты усмехались. - «Мы идем за вами следом, не беспокойтесь..» А здесь было доказательство, что при доброй воле и настойчивости можно пробить стену, проложить дорогу из сибирских сугробов прямо в Париж - в вольный мир.
К Леонтию Альбертовичу потянулось паломничество. - «Не забывайте о нас, помните о нас!» Ведь он был только одним из многих, и почему чудо, которое случилось с ним, не могло повториться с ссыльными из Литвы, из Прибалтики, кто знает - из Центральной России? -
Всколыхнулись надежды, ожили похороненные мечтания .В день отъезда Леонтия Альбертовича густая толпа стояла на станции. Билеты приготовили ему и Лине Григорьевне не на обыкновенный поезд, а на транссибирский экспресс, без пересадок в Москву. Для этого понадобилось особое содействие власти. Началъник НКВД прислал автомобиль отвезти их на станцию. Он лично явился провожать их на вокзал, стоял на вытяжку, а увидев, что отсутствует среди провожающих начальник городской милиции, рассвирепел.
- Послать за ним немедленно! Леонтием Альбертовичем интересуется наше центральное правительство,сам товарищ Молотов, а для него он недостаточно важная персона?
Еще два года прошло, и я навестил Леонтия Альбертовича в Париже, на улице Леконт де Лилль. Это тихая улочка в 16 аррондисмане,в Пасси, и оба старика занимали скромную комнатку на верхнем этаже виллы, которую когда-то - в счастливые времена - подарили в приданое своей дочери.
Что же дала ему прекрасная Франция - свобода - окружение любимых внуков?
Был ли он счастлив? - Он постарел за годы, которые я его не видел, и на лице его было выражение глубокой, сосредоточенной печали. Он не мог примириться с гибелью сына в гитлеровском лагере, - с крушением мира, с которым была связана вся его жизнь. Переменив улицу Луначарского на улицу Леконт де-Лилля он, в сущности, только переменил одну чужбину на другую, - одно изгнание на другое. Произошло чудо в Славгороде, - но другое, решающее чудо в Париже не наступило, - то чудо, которого он так пламенно ждал. Все мы верим в чудеса, - хотим ли в том признаться, или нет, - верим в чудесное обновление жизни, в нечаянную радость, которая должна все осиять все искупить. Леонтий Альбертович и в Париже сохранил верность Славгороду, - и по-прежнему оставался там старшиной славгородских изгнанников. Нити, соединявшие его с товарищами лет изгнания в далекой Сибири не прервались. Тысячи писем и сотни посылок отправил этот человек в Алтайский край. В известном смысле он так и не выехал из Сибири. - Как и все мы, его друзья по советскому плену, - часть своего сердца оставившие в лагерях и местах ссылки, - навеки одержимые призраком прошлого, которое продолжается в настоящем.