На десятые сутки по выезде из Пинска поезд с с человеческим грузом прибыл на станцию Медвежьегорск Мурманской железной дороги. Тут велели нам выходить. С мешками и узлами посыпалась из вагонов толпа, разминая ноги, мигая отвыкшими от света глазами.

На станции, стоя немного в стороне, встречал нас большой толстый человек в длинной гимнастерке, с величественной «командирской» осанкой. Мы очень удивились, услышав, что он говорит на ломаном еврейском языке.

– Я сам из Варшавы, – смеялся он, – и, видите, еще кое-что помню. – Люди обступили его со всех сторон.

– Не подходить! Близко не подходить! – он брезгливо отстранился и вынул блестящий портсигар, к которому немедленно приковались глаза грязных, измученных дорогой людей. – Чем занимался? – Чем занимался? – показывал пальцем то на одного, то на другого, и на все ответы только кивал головой и приговаривал:

– На лесоповал! На лесоповал!

Какой– то сморщенный старичок сказал ему, что торговал в Польше всякими пряностями, перцем, уксусом. -Перец! Уксус! – захохотал человек с портсигаром. – Здесь тебе, дедушка, и без перца горько будет! – Он смеялся, но глаза его смотрели без улыбки и пристально – глаза приемщика товара или таксатора в ломбарде.

Это был Левинсон – майор Госбезопасности, человек, стоявший во главе «лагерей ББК», то есть лагерей в зоне Балтийско-Беломорского Канала, с центром в Медвежегорске. Мы находились в Карело-Финской Республике, на северной оконечности Онеги, озера поверхностью в 10.000 кв. километров. Отсюда до Белого Моря располагались ИТЛ – исправительно-трудовые лагеря НКВД – сотни лагерей, подчиненных Левинсону. Этот человек имел под своей властью около полумиллиона государственных рабов. Но мы этого не знали. Мы настолько не имели понятия о том, что нас ждет, что задавали наивные вопросы доброму дяде на станции Медвежегорск:

– А что, пустят нас теперь в город вольно?

– Нет, – улыбнулся Левинсон, – как же можно пустить вас вольно? Ведь вы заключённые.

И тут мы узнали впервые, что мы «заключенные», но еще не понимали, что это значит.

Нас построили в колонну. Давид, бывший солдат польской армии и человек бывалый, показал мне, как надо завязать мешок: вложил камешек в нижний угол, над камешком связал веревку узлом, чтоб не спадала, другим концом стянул сверху мешок, и я взвалил его на плечи. Мы тронулись по четыре в ряд.

Город Медвежегорск был весь деревянный, бревенчатый, как большинство городов на севере России. Дома его напоминали то окраину Пинска, то дачные постройки в Польше, с балкончиками, крылечками, ставнями, малыми окошечками. Мостовых не было. Мы брели, подымая клубы пыли. Пусто было на улицах. Ни магазинов, ни вывесок. В одном месте под запертой дверью с надписью «ларек» стояла очередь из старух и босых мальчишек, в терпеливом ожидании.

Шли мы долго. Вдруг, прямо из песков и бугров, вырос каменный дворец в три этажа с колоннадой.

– Что? – спросил нас конвойный, – в Польше тоже такие дома? – Мы с чистой совестью могли ответить, что в Польше нет таких домов. Это было главное управление лагерей ББК НКВД – образец советской культуры.

Весь этот город, с его двумя или тремя десятками тысяч жителей, был построен заключенными. Жители его либо принадлежали к персоналу управления лагерей ББК, либо состояли из бывших заключенных, которые по отбытии срока были оставлены здесь на поселение.

Все эти люди, которых мы видели, проходя по улицам – не были вольными людьми! Мы с удивлением повторяли эту весть, которая для нас звучала фантастически. Но это была правда. Все люди здесь либо отбывали наказание, либо отбыли наказание, либо принадлежали к аппарату наказания. Конечно, и те, кто управлял заключенными из каменных дворцов в центре Медвежегорска – не были вольные люди. Это были – тюремщики.

А где же здесь было наше место? Мы прошли пять километров, и город остался за нами. Мы едва двигались с нашими узлами и мешками. Конвойные гнали нас с винтовками наперевес, толкая отстающих, понукая нас грубой бранью. Наконец, мы дошли до ворот и сели на землю. Через некоторое время вышли люди со списками и стали по одному вызывать. Проходили часы. Через узкую дверь сбоку ворот нас пропускали на широкий двор, окруженный бараками. Вокруг двора шел высокий забор, с колючей проволокой сверху. В старые времена это называлось «острог». Теперь это был «лагпункт».

Точнее, мы находились в пересыльном распределительном лагере, откуда все прибывающие партии заключенных рассылались по отделениям ББК. В самом Медвежегорске находился лагерь на 3000 человек, лагерь особо привилегированный, куда попасть считалось счастьем, так как люди жили здесь «в центре», где и снабжали лучше и были возможности городской работы. Наш «двор для проезжающих» был расположен отдельно. Никого, кроме нас, там не было, бараки были отданы в наше исключительное пользование. Бараки – были сараи, без окон, и явно не приспособлены для постоянного жилья.

Мы провели три дня в этом месте. Здесь мы отдыхали с дороги. После голодного этапного питания суп и каша, которые нам выдавались, казались необыкновенно вкусными. На открытом воздухе стоял стол с медикаментами, туда можно было подходить с жалобами. Здесь мы впервые познакомились с основным лагерным словом: «Санчасть».

На второй день привезли со станции наши вещи, которые следовали тем же эшелоном. Их сбросили в одну кучу под забором. Многие чемоданы поломались, узлы распались, и когда мы явились разыскивать в общей куче свои вещи, то для некоторых уже было поздно – все их пожитки были растасканы. Мой чемодан валялся открытый, но большая часть его содержания уцелела. Там было одних верхних рубашек с дюжину. Я сохранил столько носильных вещей, что на долгое время мог считать себя обеспеченным. Во всем Медвежегорске не было в тот вечер столько сокровищ и вещей европейского обихода, сколько их валялось под забором пересыльного пункта ББК.

Это были хорошие дни. Нас сводили в баню, и я могу удостоверить, что за все последующие пять лет я не был в такой замечательной и чистой бане. Здесь не было европейских душей, а были российские шайки, лавки под окнами, много горячей воды. Два дня мы лежали на солнце, на травке, – сотни людей – сидели на завалинках под бараками и под августовским северным солнцем читали «последние известия», то есть давили вшей на рубахах.

Шатаясь по двору, мы сделали открытие. В одном месте за забором лежали люди. Несмотря на то, что подходить к этому забору было запрещено, мы все же успели под ним побывать. Через щели между досок мы увидели полянку, которая вся была покрыта лежащими. Это было незабываемое мгновение. Мы в первый раз увидели русских заключенных. Это была серая масса людей в лохмотьях, лежавших без движения, с бескровными бледными лицами, остриженных, с воровским и сумрачным взглядом. Некоторые из них поднялись и, крадучись, подошли к забору.

– Кто такие?

– Поляки.

– Слышь, поляки! – они стали расталкивать друг друга. Через забор глядели на нас тусклые, тяжелые, холодные глаза. Мы спросили:

– Не знаете, куда нас отправят?

– Что, не знаешь? – засмеялись с другой стороны. – В лес поедешь. – И человек стал нам показывать мимикой нашу судьбу.

Мы не поняли сначала, что значат его движения. Он согнул руку и стал равномерно двигать ею вперед и назад. Это было движение пиления. Человек пилил и беззвучно смеялся, глядя на наши удивленные лица.

– Нет ли хлеба на продажу? – стали подходить другие. Тут же кто-то сторговал рубашку. – Дай примерить! – и не успел неопытный продавец-новичок опомниться, как у него вытащили рубашку через щель в заборе. Она немедленно исчезла. За забором засмеялись. – Вот как поляк рубашку продал! – Тут подошел стрелок и отогнал нас от забора.

Под вечер третьего дня нас собрали и под конвоем вывели из этого прекрасного места.

Снова мы пылили по дороге, на этот раз обратно в город. Свернули в боковую улицу и вышли на медвежьегорскую пристань.

На пристани пахло смолой и пиленым лесом, у берега стояли баржи. Огромная баржа была приготовлена для нас. Наше место было в трюме. Там поместилось 650 пинчан. Кроме того, с нами поехала партия женщин – около 30 полек, несколько десятков конвойных и служащих ББК, и стрелки с собаками. Огромные черные псы, дрессированные для охраны и охоты на людей, помещались в передней части баржи на помосте. Внизу, в проходе, люди сбились в одну сплошную массу и так тесно лежали на полу, что трудно было пройти среди них. Кухни на барже не было. Нам выдали хлеб, по селедке на брата и по коробке консервированного гороха на четверых. Предупредили, что ехать недолго. Но мы были в пути около полутора суток.

Маленький пароходик тащил нашу баржу на буксире. Мы отплыли из Медвежегорска во второй половине дня. Это было мое первое путешествие по Онеге. Я нисколько не сомневался, что будет и второе, – и я проделаю то же путешествие в обратном направлении. Не было времени задумываться и горевать: то, что происходило с нами, было так необычно, что текущие впечатления захватывали все внимание. Мы вышли на широкий водный простор. Огромное, как море, озеро сияло темной лазурью, блестело серебром. Мы плыли сперва в виду лесистых берегов, потом вышли на средину, и берега отступили и потерялись… Иногда показывались на горизонте островки и проплывали вдалеке паруса и пароходики.

Но все это мы видели только урывками и украдкой. Арестантская баржа не приспособлена для наслаждения красотами природы. Из трюма, где мы находились, ничего не было видно, кроме узенькой полоски неба при выходе; чтобы увидеть, что делается за бортами, надо было подняться на помост. Но там задерживаться не полагалось, и оттуда нас гнали собаками. Ночью мы мерзли и, так как дорога затянулась, то и поголодали бы, если бы не обстоятельство, которое придало нашим мыслям другое направление.

Комбинация недопеченного черного хлеба и онежской воды, которую мы черпали для питья ведрами, имела печальные последствия. Начался острый и массовый понос на барже, где не было уборных. Уже в пути сколотили на помосте подобие будочки из досок, выдававшейся над бортом. Одно место – на 700 человек. С утра началась на онежской барже великая трагикомедия. Полицейские псы и вооруженные люди охраняли дорогу на помост. Нам открылось, что в ряду европейских демократических свобод, которых мы не ценили, не последнее место занимает свобода и легкость отправления физиологических потребностей. На лестнице, ведшей наверх, сгрудилась толпа, люди выли, стонали, умоляли пропустить, и, наконец, десятки людей не выдерживали. Баржа превратилась в корабль несчастья. Все возможные и невозможные углы в ней были загажены. При выходе на помост стоял часовой и каждые 3 минуты подавал зычным голосом команду, которую невозможно здесь привести во всей ее живописности. С другой же стороны стояла очередь женщин, на глазах которых происходили неописуемые сцены.

Бедные женщины! На барже их поместили отдельно, но церемонились с ними так же мало, как и с нами. Это были варшавянки, девушки, которые даже в этих условиях сохраняли еще след какой-то миловидности, держались храбро, выглядели прилично. Одна из них нашла своего брата в нашей толпе. Подойти к нему она не могла, но издалека махала рукой, улыбалась. Все ее лицо светилось счастьем встречи. И не одному из нас стало грустно, что некому было нам так улыбаться – и подарить нам крупицу тепла в чужой стране, среди врагов и тюремщиков.

В углу баржи пели. Вероятно, впервые звучали над Онегой такие песни, потому что вдруг встрепенулся советский лейтенант – «гражданин начальник» – точно его обожгло – и подошел, стал слушать. Молодой еврей замолчал.

– Пой! – сказал ему лейтенант.

– Не буду петь! – и повернулся плечом, словно вспомнил: «На реках вавилонских».

– Пой! – сказал лейтенант: – ты – еврей, и я – еврей. Вот уже 20 лет я не слышал этих песен. Детство мое отозвалось во мне, не могу слушать спокойно. Пойдем наверх, я дам тебе пить, сколько хочешь, только пой!

И за цену чистой воды молодой парень спел ему песню, песню которую на варшавских дворах распевали бродячие еврейские музыканты:

Zu dir – libe – fil ich!

Majn hartz is ful mit Frejd!

Nor doch shtendik fil ich -

As mir weln zajn zushejt.

Ich halt sich in ajn shrekn -

Majn harz is ful mit pajn -

Wenn ich wel sich ojfwekn

Un du west mer nit sajn! -

Над гладью Онеги плыла печальная мелодия и хватала за сердце.

Draj klejne werter -

gedejnk sej git -

Ich bet ba dir -

fargess mich nit!…

Лейтенант помрачнел и ушел на другой конец баржи. Больше он к нам не подходил.

Баржа причалила к бухте, где с двух сторон тянулись склады бревен и досок. Началась разгрузка. Мы вышли на песчаный плоский берег. Прямо перед нами были рельсы узкоколейки. Сразу за рельсами начинался мокрый лесок, болотная топь. Ландшафт был невеселый: болото, лес и штабеля бревен. Медленно, лязгая буферами, подошли открытые товарные платформы. Мы расположились на них со своими узлами. Женщин было с нами немного и их посадили отдельно. «Лагпункт», где это происходило, назывался Остричь (на северном побережьи Онежского озера). Мы тронулись.

Поезд шел медленно через лес. Мимо нас, освещенные августовским солнцем, проплывали березы, сосны, ели – сменялись перелески, поляны, болота и мокрые равнины. В унылости этого пейзажа было что-то похожее на белорусскую природу. Только все это было безлюднее – и на всем лежала тень какой-то пустынной и мрачной угрюмости. Глухая, заброшенная сторона. На поворотах наш маленький паровозик оглушительно свистел, и на деревянных щитах у полотна мы читали непонятную для нас надпись: «Закрой поддувало». Свежий и чистый воздух входил в наши легкие, и после недавнего пребывания в трюме дорога через лесные дебри была для нас отдохновением… Показались в лесу блокгаузы – постройки, сколоченные из больших бревен… Мы чувствовали, что это не обыкновенный лес и не обыкновенный край. Хотя мы уже много отъехали – не было ни станций, ни названий, ни следов мирного жилья. На одной остановке мы увидели старого узбека с белой бородой и монгольским высохшим лицом. Откуда взялся узбек в карело-финском лесу? – Дедушка! – начали ему кричать с нашей платформы: – как этот город называется? – Узбек повернул лицо, смотрел потухшими глазами. – Какой тебе город? – сказал он в горестном изумлении: – Ты разве город приехал? Ты лагерь приехал!

Тут я вспомнил начало Дантова «Ада»:

– В средине нашей жизненной дороги Объятый сном, я в темный лес вступил…

Да, это был удивительный лес: кого здесь только не было? – узбеки, поляки, китайцы, украинцы и грузины, татары и немцы. В одном месте мы проехали полянку, на ней стояла группа человек в сорок. Это были обитатели леса.

Они смотрели с любопытством на поезд, везущий «новичков», а мы с неменьшим любопытством глядели на них. Обе стороны имели чему дивиться.

Мы были «иностранцы», которых сразу можно было узнать по желтым и зеленым чемоданам, по пиджакам и пальто, по верхним рубашкам всех цветов, по европейской обуви и по разнообразию костюмов. Как мы были богаты, как мы были пестры и неодинаковы – это мы поняли только, когда увидели обитателей леса.

Люди серо-мышиного цвета. Всё было на них мышино-серое: какие-то кацавейки, долгополые лохмотья, на ногах бесформенные опорки на босу ногу, на головах серо-мышиные ушанки с концами, которые разлетались и придавали лицу дикое выражение. И лица также были серо-мышиные – замлистого оттенка – и все они точно были засыпаны пылью. Все, что носили, сидело на них по-шутовскому – либо слишком широко и длинно, либо узко и коротко. Все они держались вместе, а в стороне торчал человек с ружьем, который был одет по-военному и явно принадлежал к «другой расе».

Наконец, мы прибыли к назначенному для нас месту.

Налево был высокий хвойный лес. Направо – громоздились штабеля бревен и дров, а за ним был издалека виден высокий лагерный частокол и ворота. Туда вела широкая дорога, настланная бревнами. Мы шли по ней, спотыкаясь и стараясь не попасть ногой между бревен. С обеих сторон деревянного настила было черное болото. Мы подошли к воротам и прочли на них надпись сверху:

«БЕСПОЩАДНАЯ БОРЬБА БРАКОДЕЛАМ И ВРЕДИТЕЛЯМ!»

А ниже был изображен на доске ржавыми выцветшими буквами лозунг:

«ДЕРЖИТЕ РАВНЕНИЕ ПО САВЧЕНКО И ДЕМЧЕНКО».

Нас ожидали. Высокий хромой человек распоряжался встречей. Это был начальник лагеря. За ним стояли вооруженные: это был ВОХР, т. е. стрелки корпуса «военнизированной охраны» лагерей. Командир взвода ВОХРа и начальник лагпункта – были распорядителями нашей судьбы. Тут же были люди из отделения – начальники Финчасти и Санчасти – инспектор КВЧ (культурно-воспитательная часть), люди, в именах и функциях которых мы не разбирались. Хромой начальник лагпункта очень волновался. – «Позвать зав. УРБ!» (учетно-распределительное бюро). Явился зав. УРБ, одетый в серо-мышиный костюм, как полагается заключенному, и в хорошие сапоги, что уже свидетельствовало о высоком положении в лагере. Начальник лагпункта тут же обругал его звучно и семиэтажно, за опоздание. Зав. УРБ вытащил списки и начал вызывать по одному. Мы проходили в помещение вахты, где стрелки ВОХРа проверяли наши вещи и пропускали на территорию лагеря. Потом развели нас на ночлег.

Мы шли по улице. Стемнело. С обеих сторон чернели лагерные избы. Тонкий писк приветствовал нас. – «Смотрите, смотрите!» – Это бежали нам под ноги, шмыгали по всем направлениям огромные.лагерные крысы. Крыс такой величины и смелости мы еще никогда не видели. Недаром не было в лагере кошек: крысы бы их съели. В бараке пахло затхлостью и сыростью. Мы вошли по истлевшим ступеням в темные большие сени. Дверь висела на одной петле. Из сеней четыре двери вели в четыре помещения, каждое человек на 30-40, с двухярусными нарами. Ничего, кроме голых досок. В окнах половина стекол была выбита. Не было освещения.

На дворе уже выстраивалась очередь под окном кухни, и наш вожак (мы все еще держались группами, как рассадили нас по вагонам в Пинске) побежал узнавать насчет кормежки. Хлеб выдали нам с утра, теперь полагались суп и каша. Выдача замедлялась, так как нехватало мисок на 650 человек. Мы поели уже в темноте и легли не раздеваясь.

Мы еще не верили, что это конец нашей дороги. Бараки выглядели, как место привала, а не человеческое жилье.

Ночью разбудил нас отчаянный вопль.

Мы повскакали с мест: кричали за стеной, в соседнем помещении. Прибежав туда, мы застали дежурного с фонарем и вокруг него толпу в панике. Что случилось?

Это был «крысиный бунт».

Новоприбывшие не знали, что на ночь нельзя оставлять хлеба на виду или даже в сумке. Ночью обрушились на них крысы, вылезли из всех щелей, гонимые свирепым голодом, почуяв человеческое тепло, хлеб, крошки, остатки, запах еды… Крысы не испугались людей, кинулись на нары – и тогда люди испугались крыс. Кто-то проснулся и увидел огромную крысу на своей груди. Он дико крикнул, как маленький: «Мама!» – и это привело к повальной истерии. Нервы не выдержали. Напряжение последних недель, испуг, который месяцами нарастал в этой зеленой молодежи, в тюрьме и на этапе, – разрешились нечеловеческим, сумасшедшим криком, плачем. Сотни людей бесновались и кричали: «Щуры! щуры! – заберите нас отсюда! Мы не хотим здесь оставаться!» -

Стрелки ВОХРа сбежались со всего лагеря. Когда дежурный узнал, что поляки испугались крыс, он просто остолбенел от изумления. Он не мог этого понять. Стрелки хохотали. Дежурный успокаивал нас как детей.

– Вы привыкнете! – сказал он. – Ведь это не опасно. Разве у вас в Польше не было крыс?

И он был прав. Мы привыкли. Через 3 месяца я так привык к крысам, что они могли танцевать у меня на голове. Я только поворачивался во сне на другой бок и сгонял их рукой с тела или с лица.