Я родился под знаком Рыб в год Кота – и на странном этом симбиозе горела печать естественного отбора, предопределившая мою склонность к самоедству. 23 февраля, на собрании, посвященном Дню Советской Армии, из тенет гимнастерки к речам ораторов тянулась идейная выя моего отца, багровая от бритья, с кнопкою на затылке. Звонок из роддома расшевелил снотворную церемонию, за работу с молодым пополнением офицеру укрупнили звездочки на погонах. Теперь уж майорский чин так и останется его верхней планкой: ввиду имманентности паспортных данных.

Родиной его был городок Малин, что неподалеку от Бердичева, удостоенного постояльства самого Оноре де Бальзака. Впрочем, и Бальзак не был истинным аристократом, сколько бы ни стремился походить на экс-посла России в Израиле Александра Бовина… Дед мой заправлял кирпичным заводиком – единственным на всю округу предприятием, благодаря чему семья перебралась на киевскую квартиру и дачу, а сам Юзеф-Янкель – на рудники. Подставил его друг детства – некто Левин, слезно умолявший сховать в тайнике левый товар – а на допросе в ОБХСС назвавший пособника заводилой. В юности они вместе организовывали самооборону от Петлюры…

Бесславный конец деда, умершего вскоре после возвращения с каторги, развил в его наследнике преувеличенную осмотрительность. Помню, прощаясь за шкаликом с улетавшей в Нью-Йорк племянницей библиотекаршей, отец сдвинул косматые рыжие брови: «Ну, а если война – твой сын будет в нас стрелять?» Между тем, я знал, оружие хранит он сам: в нижнем ящике платяного шкафа. Однажды, после очередной порки, я в истерике навел на него ствол. Но в руке у мстителя блеснул стартовый пистолет, по штату полагавшийся заведующему спортивной кафедры.

Он частенько брал меня с собой в суворовское училище: морозный пар «Здравия желаю!» – источаемый строем неоперившихся брежневских кадетов – вызывал во мне обморочное сыновнее благоговение. Боксировавшие и кувыркавшиеся на матах относились ко мне, субтильному, с тенью гувернерской почтительности. Закрома его рабочего стола кишели тушечницами и лекалами, штемпелями и химическими карандашами. Чванство командирского прихвостня, возможно, и посеяло в моей душе иллюзию избранности.

А что отец? Секундомерной стрелкой вращался на перекладине, достиг среднегимнастических показателей, но пульсация сердечной мышцы показалась насущней. Волейбольная площадка Дома отдыха свела его с шатенкой Томой Гиллерсон, перекрасившейся под Мерилин Монро, когда я надел форму первоклашки. Она выросла в семье Григория Ефимовича, двух лет не дотянувшего до презентации горластого тезки. Бывший латышский стрелок, автор никем не читаного, эвакуацией развеянного по ветру исторического романа, киевский провизор как мог противостоял ползущему по стране «делу врачей» – последнему акту усатой драматургии. Гневно выступив на городском собрании фармацевтов, нажил себе недругов и порывался отворить вены. Сгорел же от цирроза, развившегося от нелепого падения в скользкой ванной. Отходя, завещал зятю: «Аркадий, береги Томочку!» – Мудростью покойного принято было ковыряя в зубах восхищаться.

Культ жены-красавицы стал оплотом отцового самодовольства. Уминая селедку «под шубой» – наглядное пособие к национальному искусству припрятывать серебришко, – он со смаком коверкал общепринятые ударения: орфоэпическое тавро местечкового детства. Слава Абрамовна, его мать, с русской речью и вовсе не цацкалась, – звала меня «сынуле» и на фруктовый десант моих дачных шмендриков фыркала тюленем: «Ох, мне эти приходящие сюда!» Втихомолку даря золотые часики, напутствовала: «Спрячь от папы – не то продаст!» Но я разболтал – и дыру в бюджете вскоре залатали бабкиной реликвией.

Чудом добившийся перевода из Оренбурга в Минск, в пугачевские же степи засланный прямиком из питерского училища, служака отец – к худу ли, к добру ли – рано отпочковался от зажиточной родни. Дележом барахла, скопившегося на Крещатике, занялись другие. Семье нашей в роскоши купаться не привелось. Помощь по дому оказывала мамина мама, Люля Гиберман. Ее я и любил больше, и помню пристальней: наивное горчичное пятнышко на крыле орлиного носа, поминутные охи да кухонные притчи про многодетный дом скрипача из Белой Церкви, развлекавшего в летнем дворце графиню Браницкую – двоюродную тетку Бердяева. Рачительность ее граничила с крохоборством, когда перед школой мне выдавалась мелочь на сдобу с изюмом и стакан топленого молока.

Зато кондитером она была непревзойденным: шарлоттка гривуазно льнула к наполеону, маковую коврижку пугало иноземное имя штруделя, – в целом же, ничто так сильно не способствовало сакрализации ноябрьских праздников… «Здравствуйте, товарищи артиллеристы!» – стоя на тахте принимал я парад – и отзывался, уверенный в непогрешимости звуковоспроизведения: «Гав! Гав! Гав! Гав!»

Первая прорезь чувств: розоватая штора, в которой я запутываюсь – услыхав от бабушки, что мама уже на подходе к дому. Говорят, годовалым я так пихнул Ольгу Ефимовну, что та повалилась навзничь на тротуар – боясь за прижатого к груди бутуза… По кошмарному совпадению, преставилась Люля от перелома берцовой кости – поскользнувшись в гололедицу: вдобавок и фатальная перекличка с кончиной мужа. В больнице двенадцатилетний внук растерянно покосился на гипсовую ногу. Навещаемая отшутилась: «Очень интересно, правда?» Рыдал я истошно, похорон же сдрейфил: как выставлюсь на всеобщее обозрение в заведомо трагедийной роли?.. Пришлось отсидеться под райскими яблочками в беседке у маминой сослуживицы.

Еще при жизни бабушки сестра ее, тетя Тамара, перебралась к нам из Киева. Вдова видного пограничного чина пичкала меня россказнями о пышновласых поездках в казенном авто – при том что на сердце не зарубцовывалась рана: гибель сына, прошитого пулями «эдельвейсов» на склонах Эльбруса. Прибавьте провальный послевоенный опыт удочерения эпилептички (замуж выданная уже в стационаре, Лида норовила сигануть в окно) – и закупоренность приживалки предстанет вполне оправданной. Проводив сестру в нехудший из миров, она старалась реже выходить из дому: панический страх зимней скользоты… В один из вечеров никого не оказалось дома: поэтому именно ей я поверил ученическую поэму – свою интерпретацию мифа об Икаре. Но крушение аэронавта не тронуло ее – из года в год перечитывавшую все три массивных тома Роже Мартена дю Гара: «Вообще-то, я больше люблю хорошую прозу…» В итоге и ее постигла участь бедной Люли: она споткнулась на улице – невдалеке от того же самого места. О смерти ее сообщил отец, навестивший меня в неврологическом диспансере.

Как родители ни утешали тетю Тамару: мол, она абсолютно полноправный член семьи, – мои шпильки и наскоки периодически выбивали ее из колеи. Впервые в жизни я возненавидел кого-то за отказ мне поклоняться – и надо ж было, чтоб жертвой проклюнувшегося тщеславия оказалась несчастнейшая в мире старуха! Я не прощал ей равнодушия к эллину, вдохновлявшему меня своим гордым парением, – за что и угодил на прием к психиатру: вослед ее падчерице, страдавшей от падучей… Падение как форма гибели – пусть даже и только духовной поначалу – это ли не проклятье, лежащее и на спортивной карьере отца, и на моей приверженности святому ремеслу?..