Расстались мы у ворот лагеря, я поспешил к вечерней поверке – отец же рассчитывал пообщаться с начальством на правах отставного коллеги. Не дожидаясь, когда отнимут, я сам роздал остатки снеди оголодавшей солдатне: и волки сыты, и овцы целы. Взводному же, сержанту Кузменко, изощреннее всех измывавшемуся надо мной, не токмо предложил отведать птифур, но и снабдил их гурманской преамбулой с особо удавшимся мне в ту секунду выражением христианского смирения. Мучитель мой, злобные желваки коего изобличали станичный шовинизм, был ошарашен и долго не решался притронуться к угощению, полагая его отравленным.

Краснодарский этот вертопрах как-то заставил меня вырыть двухметровую яму – и тотчас обратно закидать комьями дерна: к его досаде, погребение заживо уставом внутренней службы не предусматривалось. Лупил он меня безбожно – постоянно метя кулаком в сердце, но стратегия самовыражения простиралась шире: отослав боксерскую грушу со срочным поручением, объявил построение в проливной дождь, на ропот же подчиненных резонно возразил: судите, мол, сами – одного недостает. После – с наслаждением кукловода взирал на дюжину вымокших до нитки хунвейбинов, подошвами вымещающих на мне восторг от его самодурства…

На учениях, в сорокаградусный зной, он нарочно выплеснул остатки из фляги. Имитируя солнечный удар, я заметался в бреду. Какой-то прапорщик окатил меня из канистры, в назидание отвесив пендель нашему пытчику. Вообразите, что сделал со мной Кузменко – когда в кулуарах я расхвастался своим даром перевоплощения!..

«А ты, еврей, из другого теста, что ли?» – окликал он меня, маршировавшего, тупеющего в два счета. Милый мальчик, одним словом. И главное – на редкость образованный. Во многом благодаря своему наперснику Старостинскому, штудировавшему мемуары генсека еще в прикарпатском культпросветучилище. Хитрован этот, пялясь на мои виньетки, слюняво артикулировал из-под кокетливых усиков: «А ты, Маргоўски, где малевать налоўчился?» – «Нигде. Я учился на отделении поэзии». – «Ну, дык это усе роуна один коленкор. Не так ли, товарищ солдат?» – «Так точно, товарищ ефрейтор!» Неохота было лишний раз дразнить шестерку.

На утреннем разводе приключился анекдот. Руководивший рихтовкой алкаш Семенюк, словно на подбор – тоже из малороссов, справился будто бы невзначай: «А батя где?» – «С первым дизелем отбыл, товарищ капитан». – «У, с-су-у!..» – рванулся он к замполиту: «Все, баста! На трассу его с сегодняшнего дня!» Вечор отец проставил им коньяк: да, судя по всему, оплошал с опохмелом…

Что ж, трасса, так трасса! Маленько промахнулся мой родитель, зато синяков поубавилось: нет худа без добра… Долго глотал я слюнки, вспоминая доставленное пехом домашнее печенье. Желудочная ностальгия толкнула и меня на пересчет рельсовых поперечин – этих строк в железнодорожном венке сонетов. Урывками я трусил к пристанционной лавке, но там – хоть шаром покати. Прочесывая окрестности, встретил на делянке косаря лет тридцати:

– Молока не продадите?

– Откудова, родимый? В нашей деревне все буренки давно раскулачены.

– А сами-то чем питаетесь?

– От тем и питаемся! – беззубо осклабился тощий балагур.

Наконец, в черте дачного поселка набрел на вянущую ленинградку, усадившую хрумкать зеленые помидорины под миску щавелевого супа. «Ты заходи почаще. Я одна живу…» – и в ее хлебосольных, глубоко запавших очах отразился ужас поперхнувшегося гостя.

Осенью, воротясь в часть, мы с трепетом ждали распределения. Учебный полк размещался полого, и заоградный волжский разлив дурманил душу неописуемо. Предстояла присяга у подножья гигантской скифской бабы, воздевшей меч в противовес факелу гудзонской статуи. Континентальный климат, предопределивший исход сталинградского сражения, все ощутимей потешался над плотностью наших гимнастерок. В сочетании с рукоприкладством старшины Сергеева, местного уроженца, тренькавшего перед поеживавшимся строем про дядиванины вишни, он красноречиво свидетельствовал о непобедимости моей страны. Романсеро прапорщика обычно увенчивалось хохмой про Сарру, представляемую бухим семитологом отчего-то в мужском роде.

Командиром роты был коренастый майор Пильщик, часто вспоминавший фраера, сунувшегося к нему было на сочинском пляже: «Да я ж Микола Питерский!» – и сраженного шрапнелью зуботычины: «А я – тяжелый штурмовой Т-100!» Бугай сыпал афоризмами, точно из рукава: «Двери от канцелярии должны быть закрываться! Где ключа?» – или: «В вооруженных силах все параллельно и перпендикулярно!» Меня он отчего-то жалел. «Опять сиднем сидишь? – хмурился, рыща по закуткам. – Ступай в казарму, а то не ровен час вздернешься!»

Вешаться я не собирался. Письма от невесты Маши и ее вечно обеспокоенной чем-то золовки Эвелины, от искрометного удмуртского баламута Сереги Казакова и возвышенно отрешенного поэта Меламеда – теплили в изгое его причастность к безалаберной литинститутской слободке. Вот кого я безоговорочно считал своими – отметая мысль о петле за временностью испытаний!

Беседы вживе удавались только с Индиковым, тоже заграбастанным с первого курса. Николаевский филфак привил ему почтительность к пишущей братии. Перлы мои он старательно вносил в блокнот, хоть несравненно больше умилялся жизнелюбием Гаргантюа. Вырос он без отца. Мать начинала на сцене в Вольске (когда мы неожиданно там очутимся – он выдаст сентенцию: «Ах, Гриша, Гриша! Знал бы ты, сколь неблагодарен труд провинциального актера!») Обладавший природной отвагой Славик единственный не робел перед ордой грузин, грызших изнутри наш забитый взвод. По иронии судьбы, он был направлен в Закавказье, а демобилизованный – ринулся тушить чернобыльский реактор, где и схватил изрядную дозу.

Помню приезд родителей. Меня вызвали на КПП, и семья воссоединилась на фоне дикой расправы. Дежурному офицеру взбрело щегольнуть удалью, и по его приказу часовой застрелил приблудного пса. Причем, убивал медленно: пули всаживались тупо, под стать зубрежке пэтэушника. Мама, побледневшая от этой сцены, рассеянно меня расцеловала… Церемония принятия присяги в гипофизе стерлась напрочь. Зато запечатлелась прогулка по Волгограду: растянут вдоль берега неимоверно – течением его, что ли, размыло?.. На сей раз яства, привезенные из Минска, предназначались не только мне. Палка салями, маринады, буженина, бутыль «Зубровки»: я едва успел облизнуться. Все это ушло на горюче-смазочную подпитку нашего «Т-100». «Оказывается, – поделился я с Индиковым этимологическим открытием, – слова «рот» и «ротный» – от одного корня…» Но с отбытием близких Фортуна хохотнула в обшлаг. С саратовщины пришла разнарядка – и сотню путейцев, включая меня, кинули на станцию Терса Вольская, родину двадцатипятиградусного мороза: не снабдив при этом ни валенками, ни рукавицами. К тому ж накануне отъезда Кузменко злорадно содрал с меня припасенный свитерок: прощальная пакость удалого есаула.

Поселок ютился в ложбине, присыпанный то ли декабрьским снежком, то ли серой пудрой торчавшего на всхолмье цементного завода. Расселили нас в плацкартном вагоне, продуваемом цепными ветрами. Отопление входило в обязанности гражданских проводниц, но что за дело до наших судорог двум казахским пери – коли ночью их пользовало пьяное офицерье! Сдается, в нашем чутком кругу я выказал недовольство… Одного из командиров звали Бляблин, он был приземист, плюгав. Меня приметил сходу, пригласил в купе к главному, усачу-одесситу:

– Марговский, вы кто по профессии?

– Литератор, товарищ майор.

Заминка.

– Ну, ладно, покамест идите…

Эх, в ножки бы мне поклониться писучим советским вождям!

Впрочем, Бляблин не отстал: скрутил шпажонку из толстой проволоки и тыкал нас сзади, пока мы поддевали ломами чугунные рельсы, примерзая к ним тощими подошвами. Для меня у него заготовлена была персональная реплика: «А ну, покажь, как рихтуют по-литературному!» Усач больше не цеплялся; лишь однажды, подсев, обвел буркалами моих соседей:

– Хлопци, а знаете, яка нация самая грязная?

– Цыгане? – подобострастно предположил Потапов, воронежский тугодум с долбленой долотом ряхой.

– Ни-и, хлопци, евреи… – вздохнул гость и не прощаясь убрался восвояси.

В мозгу его сидела заноза покрупнее – рядовой Бодулан, суток на пять канувший в самоволку: а что как увели соплеменника ромалэ, осевшие в окрестных добротных избах?.. Одного из таких я видал на околице, – кутаясь в дубленку, «конокрад» отбивался от наскакивавшего на него с угрозами мужика: «Отвяжись! Цыгане живут по всему свету!»

Раз в неделю подневольных возили мыться. Стоило зазеваться – уводили полотенце, шайку, мыло, свежие портянки… Всласть попарясь, я приникал к зеркалу предбанника – испытывая нежность к собственным порозовевшим ушам. Те же – изумленно внимали побывальщинам перехожих калик, стариц Островского, кутавшихся в допотопные шушуны: какого еще лешего тут нужен драмтеатр! На обратном пути азиаты жгли мазут посреди теплушки, с половецкими воплями пускаясь в пляс. Один такой с маху огрел меня черпаком по темени: за то что я чавкнул, хлебая баланду.

На трассе случались побоища, травмы, обморожения. В инструкциях по технике безопасности – в связи с пущенной под откос вертушкой – неизменно фигурировал рядовой Пиогло с далекой станции Кандапога. В то же время каракалпака, носом расклевавшегося на здешнем полотне -и расплющенного в лепешку, начальство постаралось поскорей забыть. По двенадцать часов в сутки мы вбивали костыли, закручивали гайки, тягали шпалы по 80 кг. «Ничего! – зубоскалил Потапов, студент физкультурного. – Еще немного – и ты разучишься строгать свои поганые стишки!»

Работая, я мысленно декламировал мандельштамовского «Волка» и «Быть знаменитым некрасиво» Бориса Леонидовича. Полюбившийся ритм удерживал тепло в теле. Согревала также и берлога, вырытая в задубелом насте между утесами. Там я и поверил добродушному донецкому рудокопу свои новые стихи – о прошедшей продолженной жизни. «Ненароком выясняется, – ухмыльнулся Рома, – что армия спасла тебя от шизофрении!»

А вот и вновь учебка. Возвращение мнилось ирреальным. Прапор Сергеев так же ехидно сверкал золотым клыком, желваки казачонка упруго переминались в такт медоточивому курлыканью Старостинского. Что впереди? Мычание буддийской степи? Ядовитые наколки байкало-амурской уголовщины?.. В умывальник, где я до пояса обтирался, втиснулся еще более раздобревший Пильщик. Убедясь, что нас не слышат, внушительно процедил: «Отец хотел, чтоб ты дослуживал поближе. Стало быть, едешь в Минск. Так и передай».