Современный румынский детектив [Антология]

Мариан Штефан

Бэкэуану Дину

Брашовяну Косма

Штефан Мариан

«Офорт»

 

 

Вступление

Дорогой Стефан, должен признаться, что твой роман «загробная виза», который ты любезно мне прислал с более чем лестным посвящением, не только доставил мне большое удовольствие, но и немало удивил. Никогда бы не подумал, что та простенькая историйка, которую я рассказал тебе по дороге из Бухареста в Констанцу, единственно чтобы скоротать долгие часы путешествия, сможет тебе пригодиться. Я-то рассказывал по свежим следам, потому что поставил точку в досье как раз накануне отъезда в отпуск. Но если бы я знал, что меня слушает писатель, который «собирает материал», я бы уж выбрал что-нибудь поэффектнее. В любом случае благодарю тебя за приятный сюрприз.
Искренне твой Аугустин Бребенел

В дарственной надписи на первой странице сквозит беспокойство, не сочту ли я неделикатным разглашение подробностей моей частной жизни, связанных с Адрианой, с разводом и прочим, Не понимаю твоего беспокойства. Ведь мы знакомы уже двадцать лет, и ты прекрасно знаешь, что я на такие вещи не обижаюсь. Считаю своим долгом сказать только, что с чисто литературной точки зрения весь этот эпизод кажется мне притянутым за уши. Подумай сам: Адриана, история нашей семейной жизни, развод, встреча в Бэнясе, ее будущий муж, с которым я отказался знакомиться, — какое отношение все это имеет к истории Ливиу Продана и Забинтованной Головы? Твое счастье, что критики не занимаются детективами!

Тем не менее, эпизод меня взволновал по причинам, о которых ты никак не заподозришь. Он оказался как бы прологом к следующему разбирательству, начатому вскоре после нашей встречи в поезде. Можно было бы подумать, что у тебя дьявольская интуиция, но я-то знаю, что интуиция тут ни при чем, ты следовал обычному писательскому приему — давать разные пустяковые детали для «оживляжа». Однако на сей раз все совпало самым неожиданным образом.

Вчера вечером я взялся наводить порядок в своем письменном столе — на меня иногда находит. Из бумаг, подлежащих сожжению, я в последний момент выудил тетрадку, в которой записывал, повинуясь мне самому не вполне понятному импульсу, все этапы того дела. Я вдруг подумал: чем выбрасывать, пошлю ее тебе — для твоего личного сведения и в подтверждение твоей интуиции. Итак, позволь преподнести тебе эти записки. Будь снисходителен к их стилю, далекому от профессионализма, а по прочтении брось в огонь без всяких сожалений. Мое единственное намерение — развлечь тебя, показав, как все сошлось. И если тебе когда-нибудь еще взбредет в голову накатать детектив, приходи в гости, обещаю подкинуть такие сюжеты, что все твои собратья по перу лопнут от зависти.

 

Глава I. Труп на пляже

Я лежу лицом кверху на еще не остывшем пляже. Неплохо. Песчинки скрипят на зубах, ветер доносит резкий запах соленой воды, и если бы не ощущение, что со стороны я похож на дохлого кита, выброшенного волнами на берег, все было бы в совершеннейшем ажуре. В конце концов, получить отпуск в конце сезона вовсе не так худо, как я ожидал. Сентябрь на редкость великолепен: элегическая грусть полупустых отелей и пляжа с редкими, как растительность на голове стареющего мужчины, пляжниками, солнечные лучи процежены сквозь почти невидимые фильтры, придающие прозрачность воздуху. Я забыл про все и вся, идиотская история Забинтованной Головы осталась в том мире, которого больше не существует, я не хочу ни о чем думать, хочу расслабить каждую мышцу, отдаться этой неправдоподобной тишине.

Пора принять морскую ванну. Поднимаюсь с подстилки элегантным, как мне кажется, рывком. Но черноглазая девушка в лиловом купальнике, расположившаяся в нескольких шагах от меня на надувном матрасе, засыпанном песком, прикладывает ладошку к губам, чтобы скрыть улыбку. Видно, для моих ста восьми килограммов такая прыть не очень-то подходит. Однако весьма мило с ее стороны, что она не рассмеялась во весь голос. И не буду же я портить себе кровь из-за девчонки. Курс лечения проходит нормально, скоро я начну убывать в весе.

Теперь — пробежка к морю. Как можно выше поднимать колени и махать руками! Хохочи сколько душе угодно, черноглазая. От смеха полнеют. Не сегодня завтра и ты выйдешь на пляж с графиком процедур в руках…

Время — половина десятого, и вода еще холодноватая. Все-таки осень есть осень…

Я плаваю вдоль берега, взад и вперед, около получаса. Море неспокойно, так что нацеливаться за буйки было бы авантюрой. Когда у тебя профессия, частенько требующая рисковать жизнью, весьма глупо утонуть во время отпуска. Ту же осторожность я наблюдаю у коллег: почти все, не задумываясь, подставят грудь под пули, но как только у них тридцать семь и одна — бегут к врачу. Это не страх смерти. Это логика.

Некоторая стесненность дыхания напоминает, что пора выбираться на берег. Стараюсь не задевать прозрачные и дрожащие, как недодержанный студень, тела медуз, потом бегаю что есть силы по влажному песку у кромки воды, греюсь. Добравшись до своего места, я уже пыхчу, как товарняк, идущий в гору. Черноглазая перевернулась на живот, и ее спина сверкает безупречной бронзой. Мне стыдно смотреть на свою розовую кожу новичка. Да и некогда смотреть, потому что возле моей подстилки нетерпеливо переминается с ноги на ногу мальчишка из гостиницы.

— Меня послали сказать, что к вам там пришли.

Сую ему три лея в потную ладошку, советую истратить их не на сигареты, а с пользой, затем набрасываю на плечи полосатый халат, которым так горжусь, и без спешки направляюсь к отелю. Понятия не имею, кто может меня искать. На минуту мне приходит в голову, что это из Бухареста: что-то стряслось и мне придется прервать отпуск. Такое с нами бывало… Только у подобных новостей обычно телефонный голос полковника Думитреску, который гремит в трубку: «Сию же секунду садись в такси, — (или в поезд, или в самолет, или на пароход, или в пирогу — смотря по обстоятельствам), — и жми в управление!» Нет, на этот раз речь, очевидно, о другом. Мне лень думать, и правильно, потому что в ту минуту, когда я вхожу в гостиничный холл и вижу Адриану, я признаюсь самому себе, что ни за что не угадал бы. В воздушном платье цвета сочной зелени она ошеломляюще хороша.

Встав с кресла, она протягивает мне обе руки. У меня падает сердце, это пожатие из тех времен, когда ее дразнили «милиционерша», а меня — «артист». Сколько тысячелетий минуло с той поры…

— Как хорошо, что я тебя разыскала, Аугустин.

Она звала меня полным именем только в особых случаях, когда у нее была какая-то серьезная просьба. Такое случалось изредка. Вообще же она изобретала всякие смешные и трогательные прозвания: Густи, Тину, Тинел и даже Того… Я веду со и бар, заказываю кофе и коньяк, потом усаживаюсь напротив, подперев подбородок ладонью, и говорю: Я тоже рад, Адриана.

И, конечно, не лгу. Только моя радость никогда уже не будет безоблачной. Что было, то прошло, и утешение одно — в этой расхожей истине.

Она мнет в руках носовой платочек, речь ее сбивчива, Я слушаю сначала рассеянно, но уже с третьей фразы весь превращаюсь в слух.

— …я прямиком в «Чайку», потому что ты говорил, что будешь отдыхать в Эфории, а я помню, что у тебя к «Чайке» пристрастие…

Она говорит в единственном числе, как будто когда-то не она останавливалась со мной в этом крохотном, как божья коровка, отельчике, затерявшемся среди акаций неподалеку от пляжа.

— Я очень волнуюсь, Аугустин, и на всем свете ты один можешь мне помочь. Просто извелась… Три дня назад пропал Дан… Ну, ты знаешь, мы собираемся пожениться. Я просто с ног сбилась, нигде ни следа, представляешь?

Знаком призываю ее к спокойствию, Она тут же делает паузу, проводит кончиком языка по пересохшим губам, глубоко вздыхает, как на сцене перед трудным монологом, и начинает по порядку:

— Последнюю неделю мы жили под Мамаей, в селе. Нам было спокойно. Дан рисовал — он у меня художник, Дан Сократе, может, ты слышал фамилию, — я повторяла роль на открытие сезона… В пятницу вечером, часов в десять, он сказал, что идет в «Пиратский», захватит чего-нибудь выпить. Я не очень удивилась, хотя у него не было в заводе пить дома. Ушел и пропал; я сначала не слишком беспокоилась: мало ли, мог кого-нибудь встретить, у него тут есть знакомые из местных, лишь бы не пил слишком много. Он сердечник. Но он так и не пришел всю ночь, и наутро я заволновалась по-настоящему. Побежала в «Пиратский»: даже если он никого из знакомых там не встретил, его не могли не заметить — у него рыжая борода и рост. Но официанты все как один сказали, что такого не видели. Я прождала еще несколько часов дома: далеко уйти он не мог, он вышел в одной рубашке, без документов и почти без денег. Не дождалась, села в машину и поехала на Вама-Веке. Там мы начинали отпуск, в компании, это уже потом отделились и перебрались в Мамаю. Там его тоже не видели. Ребята шутили, пытались меня успокоить, но было уже ясно: что-то случилось… Вчера, в воскресенье, я обзвонила все, что только можно: звонила ему на квартиру в Бухарест, в милицию, в «Скорую», даже в морг… Никаких следов. Как сквозь землю. Сегодня утром я вспомнила, что ты в Эфории, и примчалась. Помоги мне, Аугустин!

Она очень красиво произносит это «Помоги мне, Аугустин!», как будто колокольчики переливаются. Я не тороплюсь отвечать — не потому, что не нахожу слов, просто мой голос прозвучал бы сейчас диссонансом. Эхо ее слов, кажется, еще с минуту дрожит в воздухе, и мое молчание весьма к месту. Эффектный момент. Наконец я спрашиваю:

— Сколько вы знакомы?

— В июне исполнился год.

— На твоей памяти ему случалось вот так пропадать?

— Никогда, иначе я бы не забеспокоилась.

По правде говоря, все это мне не нравится. Боюсь, что придется вникать, и в голове проносится, что я предпочел бы звонок полковника Думитреску. Все-таки разыскивать будущего мужа своей бывшей жены… Н-да. Но деваться некуда. Я прошу Адриану подождать пару минут. Поднимаюсь к себе. Затылком чувствую ее взгляд и стараюсь ступать не слишком тяжело, зато уж по коридору топаю вволю. Наскоро принимаю не слишком горячий душ, одеваюсь и снова выхожу в холл.

— Ты на машине? — Да.

— Отлично, Едем в Констанцу.

По дороге я задаю ей всякие мелкие вопросы, пока мне не приходит в голову идея.

— Скажи, пожалуйста, почему вы уехали с Вама-Веке? Либо я ошибаюсь, либо я поставил ее в затруднительное положение. С несколько преувеличенным вниманием она обгоняет автобус и только потом отвечает:

— На Вама-Веке было слишком людно. Весь Бухарестский театр. Я себя там чувствовала как на проспекте Виктории, А мне хотелось отдохнуть.

Я предпочитаю не развивать эту тему.

* * *

Во взгляде майора Исайи из уездного отделения милиции, когда он узнает меня, появляется почтительное удивление. Я не ожидал, что в тридцать семь лет еще могу быть чем-нибудь таким польщен. В служебных помещениях милиции совершенно непривычная атмосфера. Сезон кончается, личности с сомнительной анкетой, которых летом привлекает взморье, перекочевали в края неприбыльнее, и у всех здешних работников, хотя они, разумеется, в форме, вид такой, как будто они расстегнули воротнички и развалились в креслах. Через почти пустую приемную, где двое граждан вполголоса обсуждают подробности банального дорожного происшествия, майор Исайя не дет нас в свой кабинет на втором этаже. Я прошу Адриану подождать меня в коридоре и коротко объясняю майору цель визита.

— Не знаю, что вам сказать, — отвечает он мне. — У нас нет в наличии ни одного трупа, как опознанного, так и неопознанного. Форменная безработица. Но мы можем попытаться разыскать этого гражданина, если он жив. Я на секунду задумываюсь.

— Спасибо, но я бы предпочел не предпринимать ничего наспех. Прошу вас только известить меня, если что. Я остановился в Эфории, в «Чайке».

Он заверяет, что все будет выполнено, потом смолкает, и какая-то нерешительность появляется в его взгляде. Он явно хочет что-то сказать и наконец решается.

— У меня к вам большая просьба. Знаете, ребята, которые были заняты в том деле, с Забинтованной Головой… они прослышали, что вы тут неподалеку, и наседают на меня, чтобы я вас пригласил. Хотят, чтобы вы их просветили, как вы это все распутали. Метод внешне пассивного следствия и все такое прочее. Я попробовал было им втолковать, что человек на отдыхе, неудобно беспокоить, но разве они понимают?

Надо скромно отказаться, но он смотрит на меня так, что мне, ей-богу, не хватает духу. Глубоко вздыхаю — и как с моста в воду:

— Будь по-вашему. И раз уж мы решили, давайте не откладывать. Вы можете собрать народ прямо сейчас?

Говорю, а сам думаю, что вот хороший повод не возвращаться в Эфорию вместе с Адрианой. Бывают минуты, когда тебе нечего сказать человеку, и ты готов выдумать любой предлог. Даже если этот человек когда-то…

Майор Исайя улыбается во весь рот.

— А как же, они все тут. Господи, боже ты мой, да они со стульев попадают от радости!

Мы выходим вместе, и, пока я провожаю Адриану, он бежит оповестить своих о счастье, которое им привалило.

— Мне придется задержаться в Констанце, — говорю я Адриане, без особого успеха пытаясь глядеть ей в глаза. — Возвращайся в Мамаю и будь спокойна. В течение двух дней получишь известие. Или от него, или от меня.

Не говоря ни слова, она пишет на клочке бумаги свой адрес. Потом смотрит на меня как-то странно, и уголки губ у нее подрагивают.

— Спасибо, Аугустин, — шепчет она.

Садится в машину и трогает с места, глядя прямо перед собой. Я слежу с крыльца за маленькой машиной, пока она не заворачивает за угол… Кажется, я проголодался.

Но — поворачиваюсь на каблуках и направляюсь в зал заседаний, чтобы поделиться с молодыми офицерами милиции города Констанцы своим ценным опытом.

* * *

Я сдержал слово. Еще не истекло сорока восьми часов, обещанных Адриане, а я уже качу на милицейской машине в Мамаю. Но я везу ей не ту весть, на которую она надеется.

Два дня я слонялся между отелем и пляжем, вздрагивая при каждом крике чаек. Море бушевало, сильные волны колотились о скалистый мыс напротив отеля, тучи висели очень низко, раз даже пошел дождь — правда, не очень уверенно. Возможно, хорошее купание прочистило бы мне мозги, но я не решился. Каждый раз я возвращался в холл, плюхался в кресло и долго и хмуро смотрел на служебный телефон, который упорно молчал. Мимо меня стыдливо, как дезертиры, шмыгали с багажом последние обитатели отеля, распущенные по домам осенью. Время от времени я поднимался, заходил в ресторан и рассеянно что-нибудь уплетал под удивленные взгляды официантов, знавших про мою голодную диету. Потом все начиналось сначала: пляж, холл, ресторан…

И так до той минуты, пока перед отелем не остановилась машина, из которой выскочил сам майор Исайя. Он сообщил мне то, что я уже начал подозревать, но что никак не облегчало моего существования.

И вот я направляюсь к Адриане с известием, что сегодня около полудня у мамайского кемпинга волны выбросили на берег труп человека лет сорока с большой рыжей бородой.

Адриана живет в низеньком крестьянском домике, рядом с которым даже ее «трабант» выглядит чудом техники. Долго стучу в ворота, наконец показывается старуха с маленькими хитрыми глазками. Объясняю ей, что мне надо, машу шоферу подождать и вхожу во двор.

Адриана при взгляде на меня сразу понимает, какого рода известие я ей привез. Но держится хорошо. У нее было время свыкнуться с этой мыслью. Она тихо роняет:

— Говори все.

— После, — отвечаю я. — Сейчас тебе нужно поехать в Констанцу, опознать его.

Она вздрагивает всем телом.

— Это абсолютно необходимо?

— Абсолютно.

— Ладно, сейчас.

Она накидывает шерстяную кофточку, я провожаю ее до машины, даю инструкции шоферу, а ей говорю:

— Я остаюсь, мне нужно проверить тут кое-что.

Это небольшое вранье, свои проверки я мог бы отложить на потом, но быть рядом с ней при опознании, когда она будет смотреть на него, выше моих сил. Она кивает, что поняла. Машина срывается с места. Я закуриваю, прикрывая от ветра огонек спички, и возвращаюсь во двор.

Хозяйка долго не может понять, чего я от нее хочу. Она туга на ухо и довольно-таки бестолкова. Кое-как, с грехом пополам мне удается добиться от нее, что Дан Сократе и Адриана живут у нее несколько дней, что в гости к ним никто не ходил и что вообще до его исчезновения ничего подозрительного она не заметила.

— Разве что в тот вечер, перед тем как ему, сердечному, уйти, они вроде бы кричали друг на дружку. Вроде как ссорились, но точно не скажу, не хочу грех на душу брать, я-то сама во дворе была, на кухне, да и не больно-то слышу…

— А что они говорили?

— Да бог их знает, дорогой товарищ, что они говорили. Я разве не сказала, что плохо слышу? Словечко одно, может, и расслышала. Он ей крикнул: не верю, мол, тебе. Или что еще…

— Как они попали к тебе на квартиру?

— Э, как попали!.. Да ведь он, сердечный, у меня живет всякое лето, еще когда женат не был. Он у меня старый постоялец. Знает — дом чистый! И дешево: пятнадцать леев в день весь сезон, не то что другие, шкуру дерут с людей. Вода — вон она, во дворе…

Я прерываю взмахом руки поток туристской информации, который грозит половодьем.

— Он приезжал один?

— Ну да! Он, сердечный, не из тех обормотов, что кажинное лето с другой.

— А в прошлом году?

— Прошлый год он пропустил. Я еще удивилась. И нынешний год удивилась, что он заявился только к концу сезона.

— А чем он все лето тут у тебя занимался?

— Э, все лето… Он живет две-три недели, как все люди. От силы месяц. Ходит на пляж, картинки рисует, другой раз в ресторан…

— К нему приходили?

— Нет, что вы. Он этого не любит, все больше один.

Она употребляет настоящее время, говоря о Дане Сократе, и я не решаюсь выправить ее грамматику в соответствии с нормами Академии, приличествующими случаю. С другой стороны, по тому, как она ест меня глазами, видно, что за ее не слишком широким лбом клокочут тысяча и один вопрос. Я оставляю их вариться на медленном огне и иду к пиратам.

Там Дана Сократе знают еще с тех времен, когда модный ресторан был скромной сельской забегаловкой, то есть когда литр вина стоил 12 леев вместо 48, но зато уж это было вино!

Часть персонала выжила при тектонических движениях, вызванных эрой туризма. Кроме того, мне повезло: сегодня работает та же смена, что в прошлую пятницу. Но никто не припомнит, чтобы в тот вечер к ним заходил этот огромный бородач, который в старые добрые времена расплачивался, бывало, за стопку водки портретом, пристроив картонку на столе среди грязной посуды и живописуя углем. Похоже, что в молодости Дан Сократе не страдал тем, что называют аскетизмом. Два официанта постарше с охотой начинают припоминать разные ностальгические подробности: как было шикарно, когда лихой художник шибанул в окно бутылкой, а потом по собственной инициативе оплатил убытки в троекратном размере; как он опрокидывал столики и какие пел задушевные романсы; ах, как течет время и как меняются люди, — но больше из них ничего нельзя было выудить. В пятницу вечером Дан Сократе в «Пиратском» не появлялся.

У меня смутное ощущение, что не в этом заведении я найду то, что ищу. Пока что в задумчивости направляюсь к дому Адрианы — и подхожу вовремя, как раз когда ее тоненькая фигурка появляется из машины.

Я велю шоферу подождать меня и вхожу с Адрианой в дом. Мы садимся в потертые кресла друг против друга, не говоря ни слова. Так мы сидим лет сорок. Глаза у Адрианы совсем безжизненные.

Когда я чувствую, что достаточно состарился, встаю и иду к двери. Ее голос настигает меня, как пуля из крупнокалиберной винтовки:

— Зачем он это сделал?

Только теперь я понимаю, что ей ничего не объяснили. Я бы предпочел, чтобы она уже знала.

— Вероятно, ради эксперимента, испытывал новый метод самоубийства, — отвечаю я. — Очень практичный: ударяешь себя в висок три раза камнем или каким-нибудь металлическим предметом, а после этого, удостоверившись, что умер как следует, идешь и бросаешься в воду, в пятидесяти метрах от берега.

Нет нужды оборачиваться, чтобы представить, как она выглядит после моих слов. Но ее все равно не убережешь от правды, Я добавляю только:

Прошу тебя не выходить из дому. День или два, пока я не вернусь.

Проходя под ее окном, я слышу глухой стон. Все же это лучше, чем молчание.

На самом деле возвращаюсь в Мамаю на другой день рано утром. На этот раз не один. Со мной опергруппа из Констанцы и, сверх того, две великолепные собаки, нервные, элегантные, таких нет даже у нас в управлении.

На дворе распогодилось, солнце проглядывает из-за рваных туч, и последние герои сезона, синие от холода, вышли на пляж, делая вид, что им все нипочем.

От ворот Адрианы собаки тянут нас по улицам села. Голопузые ребятишки гурьбой бегут за нами, и после нескольких неудачных попыток их отогнать мы решаем держаться так, будто их просто не замечаем. Хорошая мысль: уже через сотню метров они теряют к нам интерес. Мы выходим за околицу, в поле, заросшее чертополохом, перерезанное узкоколейкой. Тут собаки выписывают несколько зигзагов, потом решительно направляются к пляжу. Мы на бегу пересекаем цепь карликовых кустов — границу пляжа — и по песку доходим до берега. Еще шагов двадцать собаки тянут нас вдоль черной каймы водорослей, затем делают такой крутой вираж, что мы, чуть не попадав, еле успеваем повернуть опять к полосе кустов.

Продираемся, царапая руки, через колючие ветки. В этом месте заросли особенно густы. Собаки несколько мгновений крутятся, принюхиваясь, потом одна из них бросается к тронутому багрянцем кусту и замирает, поскуливая. Там, на тонких ветках, аккуратно развешены желтая рубашка и выцветшие парусиновые брюки, под ними на песке стоят пляжные сандалии.

Я беру эти вещи и разглядываю на весу, в молчании. Они незаурядного размера, даже я утонул бы в них, и мне не нужно будить Адриану, чтобы понять, кому они принадлежат. Карманы Дана Сократе пусты, как у безработного на внешнеполитической страничке «Крапивы». Нет, в заднем что-то шуршит. Шарю настойчивее. Какая-то бумажка скользнула в складку дурно скроенного кармана. Осторожно ее извлекаю. Это всего-навсего автобусный билет: г. Бухарест, цена 50 баней, — запавший туда неизвестно с каких времен. Все же прячу его в бумажник. Никогда не знаешь…

В десяти шагах от места, где мы нашли одежду и где между кустами проплешина, песок выглядит подозрительно. Серо-желтая поверхность кажется слишком ровной, не затронутой прихотями ветра и случайных шагов. Знаком приказываю одному из оперативников копать, и не долее чем через минуту, сняв слой тщательно утоптанной земли, он доходит до пятен ржавого цвета. Собаки рвутся с поводков, чуя запах крови.

Не могу сказать, что дело задумано бездарно. И все же оно отдает дилетантизмом. Аккуратно развешенная одежда, тело, оставшееся под волнами в лунную ночь, — все это может, конечно, навести на мысль о романтической натуре, любителе купаний в неурочное время и о несчастном случае на воде. Но убийца не учел, что наступила осень и что погода могла испортиться с минуты на минуту. Дождь намочил песок и отпугнул тех, кто по замыслу должен был, проходя на пляж, стереть следы преступления, а буря выбросила труп на берег слишком рано, так что вскрытие еще смогло показать, что в легкие Дана Сократе не попало ни капли воды. Профессионал должен был все это предвидеть.

Дальнейшее — дело времени и терпения. Постепенно нанизываются подробности. За кустом повыше других два впечатанных в песок следа показывают, что здесь кто-то ждал, долго и неподвижно. Следы не слишком отчетливые, но явно от мужских, хотя и небольшого размера, ботинок на каучуковой подошве. Каблуки отпечатались сильнее, и сохранился фрагмент рубчатого рисунка. Один из оперативников тщательно срисовывает его, потом несколько раз фотографирует.

На пустом пляже против того места, где мы обнаружили пятна крови, перпендикулярно к береговой линии тянутся, если внимательно приглядеться, прерывистые борозды, как будто кто-то шел по воде, волоча тяжелый предмет. Нетрудно догадаться, о каком предмете речь, тем более что в нескольких метрах отсюда болтается на волнах красно-зеленая спасательная лодка. У меня в группе молоденький специалист по дактилоскопии, только что из училища, он рьяно бросается осматривать рукоятки весел. Я его не одергиваю, хотя мог бы сказать, что даже если бы дерево сохранило отпечатки пальцев, то последующие дожди их все равно бы стерли. Зачем пресекать в молодых порывы энтузиазма? На это и так довольно охотников.

Теперь я могу сказать, что знаю — в общих чертах, — что произошло с Даном Сократе в ночь с пятницы на субботу. Дело за малым: установить, что именно искал художник в карликовых кустах на берегу и кто отправил его на тот свет.

Уже десять часов, а мне еще надо заехать в Мамаю. Оставляю своих помощников пастись на пляже — может, еще что откопают — и без спешки поворачиваю назад сквозь заросли чертополоха.

* * *

Адриана давно встала, и поспешность, с какой она открывает калитку, говорит о том, что она меня ждала.

— Что-нибудь нашли?

— Не бог весть.

Она пропускает меня вперед. Через несколько минут готов и кофе. Кофе хороший, крепкий, пахнущий старыми добрыми временами. Я пью в молчании, а Адриана смотрит на меня, ломая пальцы. Я закуриваю и кладу спичку в пепельницу. Сижу, уставясь на пламя, пожирающее тоненькую палочку, пока она не сгорает дотла. Затем как можно резче поднимаю глаза на Адриану.

— А теперь расскажи мне все.

Она вздрагивает, часто моргает и отвечает, лишь сосчитав в уме до десяти:

— Я тебе все рассказала, Аугустин.

Но я молчу, и она первая не выдерживает:

— Это все, клянусь! Я ничего не понимаю и ничего, ну абсолютно ничего не знаю, что может хоть как-то быть связано… с его смертью.

У меня были знакомые актрисы, и я не разделяю мнения тех, кто считает, что актрисы лгут лучше, чем другие женщины. Думаю, наоборот. Сценические интонации совсем не подходят для повседневной жизни, тут от них разит фальшью. Однако Адриана — особая статья. Когда мы были вместе, пять тысячелетий назад, ей случалось соврать мне. По мелочам, конечно, в важных делах — никогда. Какая-нибудь пара туфелек, настоящую цену которых она не смела назвать, или затянувшаяся репетиция, на самом деле перешедшая в пирушку, В общем, всякая ерунда, которую воспринимаешь трагически только по молодости лет. Кое-кто утверждает, что важен не предмет лжи, а сам ее факт — факт, что близкий тебе человек, все равно при каких обстоятельствах, не ответил откровенностью на откровенность. Юношеский максимализм! Со временем научаешься отделять зерна от плевел. Но я это к чему? К тому, что и сам, хотя коллеги еще тогда говорили — в шутку ли, всерьез ли, — что от меня ничего не скроется, почти всегда попадался на маленькие Адрианины хитрости. Только когда совершенно случайно раскрывалась та или иная из них, я понимал, что эта женщина лжет с блестящей последовательностью и вдохновением, превосходящим ее актерский дар. Я понял это яснее некуда, когда она мне изменила и когда, на прощанье, во всем призналась. Но это уже другая история…

Очевидно одно: я ничего от нее не добьюсь. Со вздохом гашу окурок о край пепельницы и записываю на листочке имена друзей жертвы, которые, по словам Адрианы, все еще находятся на Вама-Веке. Один из них — молодой художник, а другой — врач-терапевт, довольно хорошо известный в столице. Адриана дает мне и их местные адреса, вернее, рисует чертежик. Мне не составит труда их найти, тем более что у каждого перед домом или во дворе должна стоять машина. Отмечаю про себя, что надо наведаться и к хозяйке, у которой жили Дан с Адрианой, прежде чем уйти в мамайскую изоляцию. Затем говорю как можно небрежнее:

— Тебе не мешало бы уехать в Бухарест, прямо сейчас. И вот еще что: никому ни слова. Ни одной живой душе.

По ее взгляду видно, что она поняла. Поднимаюсь со стула, церемонно целую ей руку и иду своей слоновьей походкой по подсохшей грязи улиц к автобусу на Констанцу.

Мой звонок застает полковника Думитреску на оперативке, и мне стоит немалого труда убедить секретаршу, чтобы она позвала его к телефону. Но в голосе полковника, когда он берет трубку, нет и тени упрека. Напротив, он необыкновенно весел.

— А я тебя как раз собирался искать, — говорит он. — Сегодня утром пришел приказ: наградить твою группу за то дело с наркотиками. Осталось только мне подмахнуть — и вывесим. Поздравляю.

Я благодарю и после паузы коротко излагаю свою просьбу. Не нужно богатого воображения, чтобы представить, в какое настроение я его привожу. По-моему, даже трубка в его руке насупилась.

— Безответственное решение, — рявкает он. — Что за манера работать в одиночку, не понимаю!

— Это трудно объяснить по телефону, товарищ полковник. Скорее, из личных соображений. Вы же мне доверяете, правда? И в конце концов, я в законном отпуске.

— Что да, то да. Дело хозяйское. Только знаешь что? Поскольку ты все равно в законном отпуске, я подожду подписывать приказ до твоего выхода на работу. А частным, то есть абсолютно частным, порядком желаю тебе успеха.

 

Глава II. Как рисовать «ню»

Внезапно вернулась жара. В сентябре на море почти всегда хорошая погода, но такое пекло вне программы — следствие позавчерашней бури. К тому же я по собственной воле втиснул себя в наш благословенный общественный транспорт, где мне предстоит трястись около часу. Я снял пиджак — черт меня дернул его надеть! — держу под мышкой, а другой рукой уцепился за металлическую перекладину и покачиваюсь взад и вперед, к вполне понятному отчаянию своего непосредственного окружения.

В Мангалию прибываю во втором часу, то есть когда все нормальные люди — это значит, те, кто не вынужден вести следствие, — находятся на пляже. Именно так должно обстоять, дело и с двумя знакомыми Дана Сократе, обретающимися на Вама-Веке, Если только кому-нибудь из них — или обоим, потому что Адриана представила мне их как неразлучных друзей, — море не прискучило и он не оставил своего поста. Двенадцать дней прошло с тех пор, как Адриана и ее бывший будущий муж перебрались с этого конца побережья на другой. Правда, они договорились со своими брошенными друзьями встретиться в Констанце, чтобы одним караваном отбыть в Бухарест. Я знаю наизусть день, час и место их встречи, но проверяю себя по блокнотику, который, к возмущению своих соседей по автобусу, нагло вытаскиваю из кармана. «Четверг, 20 сентября, 8 утра, бензоколонка в конце бульвара Томис». С тех пор как они назначили эту встречу, прошло двенадцать дней, и до двадцатого еще три дня… Сначала я подумал, не явиться ли мне на бензоколонку прямо двадцатого, в качестве посланника четы Адриана и Дан Сократе, но это означало бы потерять три дня и, кроме того, упустить случай заглянуть в дом, где жертва провела первую неделю отдыха.

Я позволяю себе передохнуть полчасика на открытой террасе кафе. Посидеть в холодке, в тенечке после автобусной пытки. Заказываю питье, сигареты. Констатирую, что есть не хочется. (Потрясающе, мне не хочется есть!!!) Слева виден фрагмент мангальского пляжа. Долетают детские голоса, визг, шум легких волн, разбивающихся у берега в густую пену.

Итак, жизнь сыграла со мной злую шутку. Мне предстоит разбирать вполне банальное преступление: человека заманивают ночью в кусты на берегу моря, кто-то нападает внезапно, ударяет его по голове булыжником или чем-то таким, потом дотаскивает труп до лодки и сбрасывает в море. Случай, в сущности, для детектива первого года службы. Но жизнь — или судьба, или как там ее, — не дает мне спокойно сделать свое дело. Нет, она подстраивает так, чтобы жертвой оказался человек, которого предпочла мне моя жена. А моя бывшая жена — судьба стоит на том намертво — не из тех женщин, о которых я могу вспоминать спокойно или хотя бы с той отвлеченной ностальгией, которая превращает старые печали в нежные воспоминания («Ты помнишь, дорогая?»). Моя бывшая жена — просто-напросто единственная женщина, которую я любил в своей жизни, как выразился бы мой друг Стефан Мариан своим потрясающим слогом. Другими словами, если в обычных случаях, как, например, в случае с Забинтованной Головой, я применял метод «внешне пассивного дознания», то теперь, в случае с Пробитой Головой (и утопленным телом), буду вынужден изобрести метод «внешнего бесстрастия». Припоминаю, что в ранней юности я смотрел пьесу с Ионом Манолеску. Не скажу сейчас, как она называлась, Адриана, наверное, знает. Речь шла об известном хирурге, который в один прекрасный день узнает, что у его жены есть любовник. Вне себя от ярости, он придумывает тысячи способов мести этому любовнику, жене, им обоим… Но в тот же день любовник попадает в автомобильную катастрофу неподалеку от профессорского дома, и профессору выпадает дьявольски трупная миссия: оперировать пострадавшего собственными руками, чтобы спасти ему жизнь. Мысль о мести немедленно отступает перед профессиональным долгом, но при подготовке к операции доктора начинает мучить другая мысль: а вдруг у него будут дрожать руки и он прооперирует плохо из-за волнения, вызванного личными мотивами? Получится, что он преднамеренно убил соперника… Конечно, в моем случае соперник уже не соперник в собственном смысле слова и кто-то другой позаботился его убрать, хотя и не скальпелем. Но если все же у меня будут дрожать руки?..

Невольно я задерживаю взгляд на своих ручищах, которые, как магнит, притягивают к себе насмешки некоторых моих коллег (завистники!) на тренировках в тире: «Держит пистолет не пальцами, а поленьями!» Да, пожалуй. Зато они никогда не дрожали, разве что в те минуты, когда касались волос или плеч Адрианы… Но теперь вопрос о волосах и плечах не стоит, теперь на повестке дня наручники, которыми надо украсить запястья одиозного преступника. Так что дрожать им нет причины!

Последнюю фразу я произношу чуть ли не вслух, хватаю рюмку и опрокидываю ее… на скатерть.

Рассчитываюсь: два коньяка — один внутрь, другой на скатерть, минеральная и, поскольку совершенно не было аппетита, яичница из трех яиц и порция пражской ветчины. Закуриваю, поднимаюсь и иду к остановке, отсюда уже совсем близко до Вама-Веке. По дороге решаю поймать такси. Не поймаю — тогда уж автобусом. И все равно никто меня не заставит купить машину, дудки.

Красненький «фиат-850», старый и пыльный, стоит, похоже, несколько дней без движения на деревенском дворике. Хоти машина приткнулась под деревом, но даже издалека чувствуется, что она раскалена как печка. В качестве компенсации прохладой веет от мокрого белья, которое женщина средних лет развешивает на веревке.

— Скажите, пожалуйста, доктор Паул Чернеску не у вас живет?

У нас, у нас, это его машина. И рубашки тоже его. Он попросил постирать перед отъездом, я и постирала.

— Он уезжает? Когда же?

— Вроде, сказал, послезавтра. Или двадцатого, так вроде. Послепослезавтра.

Значит, первоначальный уговор остался в силе.

— Он сейчас на пляже, нет?

— На пляже, на пляже! С утра пораньше ушли с Мирчей и Виорикой. День-деньской на солнышке жарятся. Вы давно его не видели?

— Да я его никогда не видел. Просто меня просили ему кое-что передать…

— Вы его не признаете, такой он черный, вот как это. — И она показывает мне на коричневую рубашку, которую цепляет к веревке прищепками.

Я не понимаю, как можно признать или не признать того, кого никогда не видел. Нет, эта женщина не эталон логического мышления.

— Когда он обычно приходит с пляжа?

— Поздно они приходят, к вечеру.

Мирча, о котором она упомянула, — это, конечно, молодой художник Мирча Рошу из Адрианиной компании. Но вот кто такая Виорика? Первый раз слышу. Пытаюсь выяснить у своей собеседницы, которая щедро сыплет словами, при этом ни на секунду не прерывая манипуляций с бельем и не приглашая меня войти. Разговариваем через забор, к удовольствию старого пса во дворе и трех пацанят, стоящих поодаль в уличной пыли.

— Ну, Виорика, которая внучка деда Селима, у него Мирча и живет. Девка в соку, только…

Некое подобие улыбки появляется на ее лице, и, к моему изумлению, она на несколько секунд смолкает. Бывают моменты, когда надо понимать человека без слов.

Что-то не так с девушкой Виорикой.

— А, это такая с белыми волосами? — Я рискую пойти «от противного», полагая, что внучка деда Селима какой-какой, только блондинкой быть не может. Однако я попал в точку.

— С белыми, с белыми, вот как это!

Всегда-то у нее под руками цвет, необходимый для иллюстрации.

— Только она крашеная, — говорит женщина, — и на что ей — не пойму, у нее волос черный недлинный, как вороново крыло черный, аж синим отливает, когда она некрашеная.

Не слишком ли много цветов для волос одной-единственной девушки? Подытожим: волосы у нее длинные и обесцвеченные, это дает мне козырь в руки. Только вдруг она окажется в купальной шапочке?

Все же я решаю поискать ее на пляже. Удаляюсь, предварительно поблагодарив женщину, которая не прекращает бормотать себе под нос, как не прекращает развешивать на веревке бесконечные рубашки.

Чтобы выйти на пляж, мне надо свернуть в первую улицу направо, но я сворачиваю во вторую. Это узкий проулок, в который едва ли могла бы втиснуться «дачия-1100». Все же она втиснулась, вот она — во дворе деда Селима. А вот и сам дед Селим, но он на меня ноль внимания. Он занят. Белья он не вешает, он… пилит дрова. На солнцепеке, в самую жару это занятие кажется по меньшей мере анахронизмом, тем более что старик поглощен им всецело, как будто священнодействует, торжественно звеня ритуальной пилой. Что ж, почему бы старику не заготовить себе дровишек, зимой останется только расколоть поленья топором, пока внучка будет нежиться у батарей центрального отопления в студенческом общежитий или, как я предвижу, в однокомнатной квартирке Мирчи Рошу…

Я оставляю старика, пусть священнодействует на здоровье. Несколько минут ходьбы, и я, толкнув калитку, вхожу в еще один не слишком просторный дворик. На этот раз меня встречает старушка. Она сидит на галерейке в потертом плюшевом — каком-то театральном — кресле и раскладывает на подоле пасьянс.

Я подхожу поближе и здороваюсь. Она поднимает на меня водянистые глаза и — вот это да! — приглашает присесть на лавочку в тени галерейки.

Место не ахти какое удобное, приходится выворачивать шею и задирать голову, но все же лучше, чем кричать с улицы.

Следует получасовой диалог, который я записываю в общих чертах.

— Да, жили такие у меня.

— Первый раз?

— Первый. А вы из милиции?

— Нет, бабушка, Я знакомый Дана Сократе, отдыхаю в Мангалии и вот узнал, что он вроде бы снял комнату у вас.

— Снял, снял, только долго они не прожили, дней пять-шесть. Потом вдруг сорвались с места и уехали.

— Что-нибудь случилось? Поссорились?

— Да нет, не ссорились, все у них ладно было. А вы из милиции?

— Нет, бабушка. Они жили где, в большой комнате?

В большой, да, я ее опять сдала одному семейству. А их мальчонка спит в сенях на диване. Вы владелица дома?

— Я, я. А вы из милиции?

— Нет, бабушка. Я из Художественного фонда. Он ведь художник, Дан Сократе. Мы с ним вроде как сослуживцы.

— Да, он-то художник. А жена его — актриса. Только она ему не жена. И Мирча Рошу тоже художник. Он тоже у меня жил.

— Когда?

— Да поначалу, как только они приехали. Я было подумала, что он их брат, его или ее. Он спал на диване, где теперь мальчонка. Машину держал на улице, две во дворе не помещаются. То есть они бы поместились, но тогда не пройти на кухню. А денька через два он перебрался…

— К деду Селиму, да? А что это он?

— Все-таки неловко. Он же никакой им не брат — ни ему, ни ей. Приятель. Чей — не разобрала. Он когда переехал, они все равно вместе гуляли. А вы из милиции?

— Да, бабушка.

На первый раз достаточно. Так всегда: пока не ухватил нить, довольствуешься любой пустяковой информацией, любым нейтральным фактом, случайно отпечатавшимся на сетчатке глаза. Потом, когда нападешь на след и клубок начинает распутываться, запасы фактов, которые ты накопил, выглядят все беднее и беднее.

Однако небольшой сюрприз мне уже успели преподнести, Мирча Рошу жил сначала в одном доме с Даном и Адрианой. Почему он не поселился отдельно? Не нашел комнату? Трудно поверить, это в конце сезона-то… И почему он не скооперировался, сразу или немного погодя, с доктором — своим неразлучным приятелем? Или его так грела мысль попасть под один кров с перекисленной водородом внучкой старого турка? Вопросов немало. И слава богу. Хуже, когда не набирается и двух-трех. Никогда, даже в лицее, я не мог ответить сразу на вопрос без нескольких наводящих. Хоть убейте, не мог. В любом случае констатирую, что Адриана не поставила меня в известность относительно некоторых деталей. Намеренно? В том состоянии, в каком она была, я и сам не счел нужным докапываться. Вообще-то следовало бы, но, когда дело касается ее, я часто не способен поступать так, как следует. Выждем неделю, и, если ситуация не прояснится до тех пор, попробую сделать еще одну попытку.

Теперь — на море. Передо мной открывается пейзаж, требующий к себе снисходительности. Ни листочка, ни травинки, сухая, растрескавшаяся земля, песок, камни, скалы, невысокие холмы. Насчитываю четырнадцать голов — вместе с теми, что виднеются над водой. Это объяснимо с двух точек зрения: во-первых, сезон на исходе, хотя солнце палит нещадно; во-вторых, я вообще не понимаю, зачем приезжать сюда, а не, как все люди, в Мамаю, Эфорию или Мангалию. И если уж тебя занесло почти к самой границе, так лучше отдыхать у болгар на Золотых Песках, я тоже туда собираюсь, уже лет пять все собираюсь.

Вылезаю из брюк и мерным шагом начинаю ходить взад и вперед, шипя и еле удерживаясь, чтобы не взвыть, когда наступаю на осколки ракушек. Надо бы их собрать для коллекции «Природные орудия пыток». Ловлю на себе жалостливо-иронические взгляды, не лишенные любопытства. Оригиналы, выбравшие себе для отдыха столь странное время и место, сбиты в клан, который реагирует на новичка так же, как пассажиры купейного вагона на того, кто дерзнул подсесть на промежуточной станции, открыл дверь в их купе и еще спрашивает: «Нет ли свободного местечка?» Но я на место не претендую. Я буду стоек до конца, парируя все взгляды и даже изображая то тут, то там что-то вроде приветствия, на которое мне отвечает только одна дама в возрасте с немилосердно шелушащейся кожей.

Нет, решительно ни один из этих персонажей не может сойти за хорошенькую девушку с таким прекрасным ориентиром, как длинные белые волосы. Приглядываюсь к интеллигентному, загорелому до черноты мужчине — почему бы ему не оказаться Паулом Чернеску? Но он загорает в одиночестве, лежа на подстилке и читая какую-то книгу на французском. Не иностранец, потому что рядом на песке валяются несколько номеров «Ребуса» и карандаш.

— Извините за беспокойство, я ищу знакомого, художника Мирчу Рошу. Вы его случайно не знаете?

Говорю, а сам думаю: сейчас он меня тоже спросит, не из милиции ли я. Что это, неужели я стесняюсь?

— Нет, такого художника я не знаю.

— А это единственный пляж, больше нигде народ не загорает?

— Право, не знаю. Кажется, вон там, за холмом, еще кто-то есть, — И он указывает на дюну, возвышающуюся слева метрах в двухстах от нас.

Я благодарю, еще раз извиняюсь, что оторвал его от чтения, и, как есть, в плавках, перекинув через руку свое обмундирование, иду в указанном направлении. Карабкаюсь на Голгофу, но, увидев, что происходит по ту сторону, впадаю в столбняк.

Я всегда понимал, принимал, уважал, даже смаковал — через посредство иллюстрированных журналов — идею «естественного состояния». Читал я и «Эмиля» Жан-Жака Руссо. Изучил несколько альбомов и коллекций, конфискованных моими коллегами — блюстителями нравов. С двенадцати лет ходил на фильмы, которые детям до шестнадцати смотреть запрещается. Но сам никогда не практиковал нудизм — даже в те времена, когда мог себе это позволить. Не столько из эстетических соображений, хотя, по-моему, именно они объясняют численное превосходство нудистов перед нудистами, мешая многим мужчинам примкнуть к этому похвальному и гигиеническому общественному движению, сколько из опасения, что не смогу сохранить индифферентность по отношению к даме, если она голая. Возможно, виною моя неотесанность или даже ущербность психики, но я не могу держаться с абсолютно раздетой женщиной столь же непринужденно, как с секретаршей, подающей мне в кабинет кофе, или с женой кого-нибудь из знакомых, которую случается встретить возле центрального магазина на проспекте Виктории. Вероятно, это вопрос привычки, но не думаю, что выдержу первое же испытание. Я знаю — а сейчас могу убедиться в этом и собственными глазами, — что у некоторых мужчин нет подобного комплекса. Думаю, в систему обучения новых поколений следователей стоит ввести соответствующий тренинг.

Юная красавица, ну просто красавица во всем своем великолепии, с распущенными белыми, даже отливающими серебром и, похоже, очень шелковистыми волосами, в позе, правда, благопристойной, но совершенно нагая, покрытая равномерным загаром, сидит на песке, обхватив руками колени, запрокинув голову и закрыв глаза. Волосы ее ласкает ветер. У меня перехватывает дыхание. Я далеко, и все же мне нелегко перевести взгляд. Наконец преуспев в этом, я вижу в нескольких шагах от девушки, тоже в «естественном состоянии», молодого человека, чье занятие сразу позволяет мне его опознать, На складном стульчике перед расставленным на песке этюдником Мирча Рошу рисует обнаженную натуру с Виорики, внучки деда Селима. Чуть поодаль блестит на солнце смуглое тело Паула Чернеску.

Хуже не придумаешь — очутиться голым посреди одетых. Хуже разве что наоборот.

Нет, я к ним не спущусь. Они сами придут ко мне.

Уважаемый тов. Мирча Рошу!
майор Аугустин Бребенел

Сегодня в 18.00 Вы вместе с Вашим знакомым, доктором Паулом Чернеску, приглашаетесь в местное отделение милиции. По поводу важного и, к сожалению, не слишком приятного сообщения от Вашего знакомого и коллеги Дана Сократе.

Заранее прошу простить за беспокойство.

Ловлю на холме пацана лет восьми. Судя по загару, а еще больше по монголоидному разрезу глаз, он местный.

— Вот тебе пять леев. Видишь, вон там человек рисует, отнеси ему записку.

Пацан хватает деньги и записку и срывается с места, чтобы дать ходу к компании нудистов, но я цепляю его за руку.

— Что я сказал тебе сделать?

Он глядит с изумлением. Повторяет, как в школе:

— Вы сказали отдать записку вон тому человеку. Который рисует. Виорику, — добавляет пацан по собственной инициативе.

Что и требовалось доказать.

— Шагай! — говорю я. И сам шагаю с той же скоростью, но в обратном направлении.

Окна отделения милиции выходят на север, и в шесть часов здесь уже темновато. Я не зажигаю света. Сумерки мягко обтекают предметы, затушевывают контуры. Присев на край стола, лицом к окну, верчу в пальцах красный карандаш. Мои приглашенные пунктуальны: ровно в шесть они проходят мимо меня под окном. К моему удивлению, вместе с Виорикой.

Поворачиваю выключатель, и в ту же минуту кабинет становится холодным и безобразным: старый стол, заваленный газетами, присыпанный крошками от печенья, металлический сейф с облупившейся краской, пыльный драный ковер и прочие красоты. Это тебе не курорт, а казенный дом, как бы говорит он посетителям.

В дверь стучат, компания входит, следуют представления, всяческие расшаркивания, извинения за беспокойство. Потом я прошу их подождать в приемной и входить ко мне по одному. Они в недоумении подчиняются.

* * *

Сидящему передо мной мужчине, без сомнения, под тридцать. О таких обычно говорят, что они выглядят гораздо моложе, хотя говорят, безошибочно угадывая их возраст. Наружность южанина, высокий лоб, темные глаза. Отличительный признак профессии — борода, мягкая, черная, модно подстриженная. Красивые, несколько женственные руки — в непрерывном волнении. Из верхнего кармашка желтой рубахи высовывается трубка черного дерева. Броское сочетание, его не умаляет даже чахлый свет лампочки под потолком.

— Вы знаете, зачем я вас вызвал?

— Вы мне сами написали: у вас сообщение от Дана.

М-да… — Не знаю, как начать.

— В каких вы отношениях с Даном Сократе?

— Мы давно знакомы…

— А точнее?

— Восемь лет. Я тогда только поступил в институт. И стал его учеником. Нет, не в институте. Дан никогда не соглашался преподавать, хотя ему много раз предлагали. У него слишком независимый характер. Я был его учеником в ренессансном смысле слова. Приходил в его мастерскую, смотрел, как он работает, целыми ночами мы говорили об искусстве. Он больше занимается графикой, у него очень своеобразная манера, и сначала я ему подражал, сам того не желая.

— Но вы-то пишете красками?

— Да, я давно отошел от графики. И Дана пытался убедить. Это уже позже, когда я окончил институт и мы стали в какой-то степени равны. Мы добрые друзья, и я позволяю себе давать ему советы. Ничего не скажешь, как график он хорош, но когда он обращается к живописи, он бесподобен. Только красками он пишет редко. У нас даже ссоры бывали по этому поводу…

— Не из-за такой ли ссоры три недели назад вы от него отселились?

Он смотрит на меня так, как будто только что увидел.

— Ни в коем случае… Я отселился, потому что… Но какое это имеет значение?

Чувствую, что наступил момент брать быка за рога.

— Гражданин Рошу, ваш коллега, или друг, или маэстро, не знаю, как его лучше назвать, вчера утром был найден мертвым на пляже в Мамае.

Он выслушивает, не дрогнув, только нахмурив лоб, и ждет продолжения. Но я молчу, глядя ему прямо в глаза, и говорить начинает он:

— Вы, наверное, ждете, чтобы я ужаснулся или хотя бы удивился. Но я не удивляюсь. Я подозревал. В субботу, когда Адриана приехала искать его у нас, я почувствовал: что-то случилось. Адриане я ничего не сказал, зачем подливать масла в огонь, но я-то знал.

Пренебрегу пока что этим признанием.

— Тем более тогда вы должны понимать, что скрывать ничего не надо. И почему вы перебрались к другому хозяину, и почему он уехал с Вама-Веке…

— Но я никак в толк не возьму, на что это может вам пригодиться. Когда художник кончает с собой, причины не лежат на поверхности…

Этот мальчик и правда так наивен?

— Значит, вы имели в виду самоубийство, когда говорили о ваших подозрениях?

— Ну да, а что же еще?

— Это было убийство.

Вот теперь он поражен. Я не даю ему прийти в себя.

— Почему вы считали вероятным самоубийство?

— Н-не знаю, дайте подумать… Бред какой… трудно представить… В последние дни он был натянут как струна, мрачен. Я его таким никогда не видел. Поэтому я и подумал…

— И вы не догадывались о причинах такого его состояния?

— Как вам сказать. Пожалуй, нет…

— Гражданин Рошу, я вынужден спросить вас еще раз: почему вы отселились от Дана Сократе, а он потом откололся от вашей компании? Размолвка?

— Да нет, на размолвку не тянет… так, некоторые дискуссии.

— На какую тему?

Он молчит, потом говорит решительно:

— Могу вам сказать одно: это никак не связано с его смертью.

— Связи устанавливаю я. Так на какую тему?

— Я отказываюсь отвечать.

— Это ваше право. Но в таком случае я вынужден задать вам вопрос, которого хотел бы избежать, но на который вы не имеете права не ответить. Где вы были в пятницу вечером, между десятью и двенадцатью ночи? Имейте в виду, что желательно было бы назвать кого-нибудь, кто может подтвердить ваше алиби.

Мне самому неприятен мой голос, чужой и казенный. Этот момент допроса никогда не вызывал во мне восторга. Мирча Рошу вспыхивает.

— Уж не думаете ли вы, что это я…

— Пока что я ничего не думаю. Но учтите, что ваш отказ… Он перебивает меня:

— Ах, в пятницу? В пятницу мы с Паулом были в Констанце, во Дворце спорта. Там давали ревю «нон-стоп», последнее представление, и Паул не хотел его пропустить. Началось в девять и кончилось после полуночи.

Ничего не скажешь, алиби надежное. Хотя, если они были только вдвоем…

— Вы не встретили там знакомых?

— Как же… сколько угодно… В Констанце, в переполненном зале да не найти хотя бы двоих-троих знакомых! Тем более что мы долго торчали у входа, спрашивали лишние билетики. Могу назвать фамилии, если хотите.

Тщательно записываю фамилии с чувством полной бесполезности этого занятия, но мало ли я делал бесполезных вещей в своей жизни?

А эта девушка… гм… Виорика тоже была? Нет, она нас встречала у выхода — чтобы вместе пойти в «Казино».

— Вместе с кем?

— Ну, мы втроем: я, Паул и Виорика.

— Ага… Простите за нескромный вопрос: в каких отношениях вы с этой девушкой?

— Не понимаю, какая связь…

Подавляю вздох… Как будто бы я понимаю.

— Я вас предупредил: связи — это мое дело.

— О боже! Если это так необходимо… Ну, положим, в приятельских.

— Не в интимных?

Ответ получаю быстрее, чем ожидал:

— Нет.

Я тяжело поднимаюсь со стула.

— Пока все. Вы когда уезжаете?

— Не знаю. Надо посоветоваться с Паулом. Мы-то собирались двадцатого, вместе с Даном, но теперь… Надо, чтобы я остался?

— Это на ваше усмотрение.

Он направляется к двери. Я его останавливаю:

— Дайте мне ваш бухарестский адрес и телефон. Может быть, вы мне понадобитесь.

Он пишет адрес на листке из блокнота роскошным фломастером «Кариока». Я просто захожусь от зависти, хорошо, что он не замечает. Когда он доходит до порога, я снова его окликаю:

— Как по-вашему, кому мог мешать Дан Сократе? Он хмурит брови.

— Понятия не имею. Особенной любви к нему не испытывали, он бывал резок, эгоистичен, по пустякам впадал в амбицию… Но врагов, настоящих врагов, у него не было. Может быть, это случайный грабитель?

— Может быть, — говорю я. — Но тогда надо предположить две вещи. Во-первых, что грабитель знал заранее, что Дан Сократе или кто-нибудь другой придет в десять часов вечера в глухое место на берег моря, где даже днем мало кто ходит. А во-вторых, что грабитель полный идиот, раз он мог подумать, что человек, вышедший из дому в одной рубашке и в старых парусиновых штанах, будет иметь при себе такие деньги, на которые имеет смысл покушаться. Как вы считаете?

Он поворачивается и выходит, не отвечая. Я выкликаю имя Паула Чернеску. В полуоткрытую дверь вижу, как мужчины скрещивают взгляды. Говорить они не решаются.

Со своими сорока годами Паул Чернеску справляется блестяще. Он хорошего роста, подтянут, мускулист, серо-голубые глаза излучают теплоту и участие — даже сейчас, когда в них проглядывает тревога. Руки — в ровном золотистом загаре, о лице он, видимо, заботится особо, оно у него на редкость белое, загорел только лоб. Доктор в бежевом летнем костюме и, по случаю официального визита, при галстуке, завязанном весьма искусно. Держится уверенно — если бы не легкое дрожание рук, не знающих, что делать с сигаретой, которую он забыл погасить за дверью… Предлагаю ему сесть и пододвигаю пепельницу. Он благодарит и, не дожидаясь вопросов, первым начинает разговор несколько сдавленным от волнения голосом:

— Насколько я понимаю, с Даном что-то случилось. Иначе бы Адриана его не искала, да и вы бы им не интересовались. Его нашли? Мертвым?

Я молча наклоняю голову.

— Это не несчастный случай, правда? И он сделал это не по собственной воле…

— Ему кто-то помог, — говорю я.

Он касается пальцами лба.

— Я так и знал, что этим кончится. Вот это уже интересно.

— Что вы хотите сказать?

Он натянуто улыбается.

— Вы, наверное, думаете, что какие-нибудь сенсационные разоблачения. Но я фактами не располагаю. Это было скорее предчувствие. Нет, я не суеверен, — быстро прибавляет он, как будто боясь, и не без оснований, что я его прерву. — Видите ли, я Дана знаю давно. Так давно, что когда мы с ним пускались в воспоминания, то казались себе страшно старыми. Мы учились вместе с первого класса, потом в лицее. Лет с шестнадцати увлеклись художеством. Мне нравилось лепить, но я скоро убедился, что способностей нет, и поступил на медицинский, Если я как-то и причастен к искусству, то через любительские занятия и, главное, через дружбу с Даном. Мы остались с ним близкими друзьями, тем более что оба мы холостяки и между нами никогда не пробегала тень, знаете, как бывает, когда один из друзей женится. Мы виделись каждый день, и я могу сказать, что знали друг о друге все. Одно время он даже жил у меня. Сразу после института. Он тогда отказался от преподавательской должности, перебивался с хлеба на квас и по этой причине конфликтовал с семьей. Потом они помирились, и он вернулся домой. Примерно тогда это и произошло…

— Что именно?

Точно сказать не могу. Получилось так, что мы не виделись пару месяцев. Потом как-то вечером он пришел ко мне. Рухнул в кресло, не говоря ни слова. Я его не узнал — взвинченный, дерганый, как будто чего-то боится. Я его ни о чем не спросил. Сварил ему кофе, поставил пластинку, которую он любил, — «Жанна д’Арк на костре» Снеггера, — и мы сидели молча. Помню все как сейчас. Была тоже осень, стоял ясный, прохладный вечер…

— Когда это было?

— Лет пятнадцать назад, в пятьдесят четвертом или пятьдесят пятом. Какие же мы были молодые…

— Продолжайте, пожалуйста.

— Потом мы распили целую бутылку коньяка — коньяк был отличный, французский, мне один пациент преподнес, — а потом он встал, посмотрел на меня такими глазами, что я испугался — наверное, поэтому у меня все так и отпечаталось в памяти, каждое его слово, каждая деталь, — и говорит: «Я, Паул, сделал глупость. Страшную глупость», И снова замолчал. Как я ни бился, как ни пытался из него что-то вытянуть, хоть чем-то помочь — ничего больше не добился. Он ушел так же внезапно, как и пришел. Со следующего дня наши встречи возобновились, как и раньше, но Дан стал другим человеком, Его что-то мучило. Какой-то страх. На улице он то и дело оглядывался, дома сидел с закрытыми окнами и задернутыми занавесками, иногда не выходил по целым дням. Словом, вел себя так, будто его преследуют, будто ему угрожает опасность. Но вызвать его на откровенность мне ни разу не удалось. Со временем я привык к этим странностям в его поведении и перестал задавать вопросы. Впрочем, он тоже постепенно успокоился. Страх как будто все чаще его отпускал, и только периодически он впадал в кризисы, но тихие: то вдруг вздрогнет, то резко обернется, то небольшой запой — вообще-то он не пил, в обычном смысле слова… Никто ничего не замечал. Только я, поскольку мы так давно были знакомы, знал, что с ним. Если это можно назвать знанием.

— А здесь, на море, эти кризисы обострились? Он глядит на меня удивленно.

— Откуда вы знаете? Да, действительно, его старые страхи, похоже, вернулись с новой силой. Он был в необыкновенном возбуждении. Я сначала думал, что из-за этой истории с Мирчей…

— Какой истории?

В его глазах смущение. Он жалеет, что проговорился. Потом пожимает плечами:

— В конце концов, вы все равно узнаете. Дурацкая история. Мирча — романтическая натура, и он вдруг влюбился в Адриану. Она его никак не поощряла, но Мирча не умеет притворяться, и Дан скоро обо всем догадался. Устроил безобразный скандал, и Мирче пришлось перебраться на другую квартиру, я с трудом их помирил. Но Дан все равно через несколько дней уехал в Мамаю.

Четырнадцать вопросов, один неотложнее другого, теснятся у меня на губах. К моему удивлению, конкурс выигрывает самый невинный:

— А я думал, Мирча Рошу имеет виды на Виорику…

Паул Чернеску первый раз широко улыбается.

— На Виорику? Надеюсь, вы это не всерьез? Виорика слишком красивое создание, чтобы ее монополизировал кто-то один, будь то даже сам неотразимый Мирча.

Я судорожно глотаю.

— Тогда вернемся к…

— К чему? Ах, да. В общем, мы особенно не огорчились. Решили подождать, когда Дан успокоится и поймет, что все это глупости. Адриана никогда бы не смогла…

Он вдруг осекается и смотрит мне в глаза с совершенно новым выражением.

— Постойте-постойте. Ваша фамилия не Бребенел? Вы Аугустин Бребенел?

Включаю официальный тон:

— Майор Аугустин Бребенел из следственного отделения милиции. Расследую дело об убийстве художника Дана Сократе. И вопросы здесь задаю я один.

Он пытается сдержать улыбку, стискивая зубы.

— Прошу прощения. На чем мы остановились?

— Вы сказали, что особенно не огорчились.

— Да, и я еще подумал, что Дан так бурно прореагировал из-за тех своих застарелых страхов, он как бы пошел на отвлекающий маневр, чтобы заглушить новый приступ страха. Не знаю, я понятно говорю или нет…

— Это-то понятно. Я другого не понимаю: его страхи возобновились сами по себе или их что-нибудь спровоцировало? Неожиданная встреча или что-то в этом роде.

— Встреча? Да нет. Хотя один раз в Мангалии…

— Так-так…

— Мы сидели всей компанией в летнем кафе. На второй или на третий вечер после приезда. Разговор шел о машинах, а Дана этот предмет никогда не интересовал. Из нас всех у него одного не было машины. Но так получилось, что в какой-то момент я обратился к нему — не помню уже, в связи с чем. Он не только не ответил, но даже не услышал меня. Я взглянул внимательнее: он уставился в одну точку, как будто увидел что-то на улице. И сидел так минуты две, отключась совершенно. Мы все замолчали и смотрели на него, чувствуя, что с ним что-то происходит. Потом он встряхнулся и ответил мне как ни в чем не бывало. Только с этой минуты его опять стало что-то мучить с новой силой, я это заметил. На другое утро, на пляже, когда мы остались одни, я попытался его расспросить, но наткнулся на такую же стену, что и пятнадцать лет назад. В то утро и вышел этот скандал с Мирчей.

Тут есть несколько моментов, которые следует непременно обдумать. Но пока надо отпустить человека.

— Последний вопрос, простая формальность. Где вы были в пятницу вечером, между десятью и двенадцатью?

Он морщит лоб, потом с извиняющейся улыбкой достает из кармана маленький ежедневник. Я перегибаюсь через стол и заглядываю в него. Против пятницы одно-единственное слово: концерт.

— Да, конечно, мы были с Мирчей на концерте. Еле достали билеты! Я вообще, знаете ли, не поклонник эстрады, но это было ревю со специальной программой для курорта. Выступал Антон Кэлиною — бесподобный фолк-певец типа Боба Дилана…

— Еще одно уточнение. До Констанцы вы добирались на своей машине?

— Нет, на Мирчиной «дачии». У моего «фиата» барахлят тормоза, так что я решил не трогать его до отъезда.

— Благодарю вас. Будьте любезны, оставьте мне вашу визитную карточку. И пригласите, пожалуйста, вашу спутницу, раз уж она пришла.

Виорика одета несколько солиднее, чем на пляже. И все равно мне трудно смотреть на нее казенным взглядом. Тонкая ткань, прикрывающая ее формы, только усиливает мое волнение. Сев, она принимает позу отличницы на экзамене. Первый ее жест именно такой, какого я ожидал: она как бы натягивает на колени, хотя до колен далеко, свою мини-юбку. Прежде чем заговорить, мне приходится хорошенько откашляться.

— Ваше имя?

— Виорика Ибрахим.

— Студентка?

— Да, тюркская филология, второй курс. Теперь уже третий, — поправляется она с легкой улыбкой.

— Возраст?

— Двадцать один.

Я вынужден формулировать вопросы как можно короче, чтобы не отказал голос. В жизни не видел такой подстрекательницы — и ведь вроде бы палец о палец для этого не ударит!

— Вы знали Дана Сократе?

— В какой-то степени. Он снимал комнату неподалеку от нас, но был так влюблен в свою жену, что на меня даже не смотрел.

Ой ли? Едва удерживаюсь от недоверчивой улыбки.

— Что-то стряслось? — мелодично спрашивает она.

— М-да, в некотором роде… Вас проинформируют ваши друзья. Разве Мирча Рошу вам ничего не сказал, пока я беседовал с Чернеску?

— Ни слова. Сидел как в воду опущенный.

На несколько секунд между нами повисает молчание, насыщенное электричеством. Если на счет «три» я не найду хлесткой реплики, я погиб.

— Кстати, какого рода отношения у вас с Мирчей Рошу и Паулом Чернеску?

Нет, мне не удалось вогнать ее в краску.

— Вы хотите знать, живу ли я с кем-нибудь из них?

— Ну… скажем так…

— Не люблю экивоков. Нет, не живу. Пока. Не знаю, с кого начать. Мне нравятся оба.

— Дан Сократе тоже вам нравился?

— Может, и нравился, но не в моих привычках разбивать семьи.

Чувствую, что леденею. Как можно скорее положить конец этим разговорчикам!

— Прошу вас вспомнить, что вы делали в пятницу вечером. Поточнее.

— Какой вы быстрый, разве сразу вспомнишь?.. В пятницу мы с Мирчей, кажется, были в Эфории, в «Римском баре». Паул что-то скис, и мы поехали вдвоем.

— Интересно! А ваши друзья утверждают, что были в Констанце, на концерте, и что вы ждали их у выхода.

— Ах да, точно! Я перепутала: в баре мы были в четверг… Кажется, не врет, Все-таки надо проверить.

— Хорошо. В таком случае, что вы делали, пока Мирча Рошу и Паул Чернеску сидели на концерте?

Обязательно надо отвечать? Конечно, раз я спрашиваю.

Она в нерешительности. Первое смущение. А кто подсчитал-мои?

Ладно. Я заходила к одному приятелю, Михаю Кэлимэнеску из театрального. У него был междусобойчик, так, для узкого круга…

Она понижает голос, произнося последние слова, и на меня обрушивается лавина образов на грани галлюцинации: оргия, запретные удовольствия, гашиш и марихуана, стриптиз, гурии магометанского рая. Голова кружится, приходится сделать усилие, чтобы прийти в себя. Более чем вероятно, что это была заурядная студенческая пьянка — с бисквитами, водкой и расхлябанным магнитофоном…

Девушка невозмутимо продолжает:

— Но мне пришлось уйти сразу после полуночи. Концерт кончался, и надо было встретиться с мальчиками.

— Благодарю вас, вы свободны.

Я остаюсь за столом, уткнув лицо в ладони. Троица, наверное, успевает разойтись по домам, когда я соображаю, что забыл попросить у Виорики Ибрахим ее бухарестский адрес.

 

Глава III. Существо, смутно напоминающее человека

Никогда не мог понять природу магнетической силы, неудержимо притягивающей меня к вагону-ресторану. В моем купе первого класса прохлада и полумрак, удобное мягкое сиденье, напротив — пожилой интеллигентный мужчина, с которым, судя по его любезной мине, я мог бы вести приятную беседу до самого Бухареста, меня не мучают ни голод, ни жажда… Тем не менее всего через пять минут после отправления поезда я вскакиваю, точно мячик, и иду занимать очередь у дверей еще не открывшегося вагона-ресторана, претендуя на место в тесноте, сигаретном дыму и алкогольных парах. Сажусь за стол вместе с тремя подозрительными личностями и пью отвратительный кофе под ворчание официанта, не скрывающего своего нелестного мнения о субъектах, которые даром только место занимают… Жара и шум — как в аду, солнце немилосердно печет, поскольку занавески толком не закрываются, и первые четверть часа я теряю на то, чтобы понять, какого черта меня сюда так тянет и почему я не вернусь в тишь и благодать своего купе.

На исходе пятнадцатой минуты бедлам словно бы стихает, привычную мне картину заволакивает дымка, шумы доходят как сквозь вату. Внезапно наступает сосредоточенность, голова становится ясной, мысли — четкими. Я вынимаю блокнот, по диагонали просматриваю несколько страниц и тут же понимаю, что он мне не нужен. Все отпечаталось в памяти совершенно точно, и я могу за полчаса составить, не прибегая ни к каким шпаргалкам, резюме предыдущих глав.

Итак, в воскресенье 30 августа веселая столичная компания прибывает в приморский поселок Вама-Веке на борту трех лайнеров: «фиата» доктора Паула Чернеску, «дачии» молодого художника Мирчи Рошу и «трабанта» актрисы Адрианы Василиу, бывшей Бребенел, сопровождаемой женихом — художником, а точнее, графиком, Даном Сократе. Они устраиваются у двух хозяек — Паул Чернеску в одиночку, остальные вместе — и начинают обычную отпускную программу. Вскоре к ним присоединяется еще одна особа, Виорика Ибрахим, студентка, которая приехала погостить на каникулы к деду.

На второй или на третий день с Даном Сократе происходит непонятное событие. В Мангалии, сидя на террасе кафе, он видит кого-то или что-то, вспоминает о ком-то или о чем-то, после чего впадает в необычное для него нервозное состояние. Позднее Паул Чернеску выскажет предположение о связи между этим происшествием и каким-то, тоже неизвестным, событием пятнадцатилетней давности, которое наложило отпечаток на всю последующую жизнь Дана Сократе.

На другое утро Дан Сократе замечает, что Мирча Рошу влюбился в Адриану. Хотя ясно, что она никак не поощряет внезапную страсть молодого человека, разражается бурный скандал, в результате чего Мирча Рошу вынужден съехать с квартиры. Вмешивается Паул Чернеску, пытается спустить дело на тормозах, и, кажется, ему это удается. Тем не менее всего через пять дней, 5 сентября, Дан Сократе решает расстаться с друзьями и вместе с Адрианой перебирается на другой конец взморья, на окраину Мамаи. Расстаются по-хорошему, даже намечают день совместного отъезда в Бухарест, что не помешает позже Адриане уйти от ответа на вопрос о подлинной причине их бегства с Вама-Веке.

Оставшаяся часть компании ведет идиллическое, хотя и несколько двусмысленное, существование.

Под Мамаей Дан Сократе с Адрианой живут уединенно, по видимости без всяких внешних контактов. (Об этих днях, впрочем, надо будет расспросить Адриану подробнее.) Затем 11 сентября вечером после разговора на повышенных тонах с Адрианой — возможно, опять о Мирче Рошу — художник выходит из дому под тем предлогом, что хочет выпить в ресторане «Пиратский». Пить дома у него не заведено, но когда-то он был незаурядным любителем спиртного, эксцессы случались с ним же, так что это в конце концов правдоподобно. Однако до «Пиратского» Дан Сократе не доходит, а необъяснимым образом оказывается в зарослях на берегу, где его, притаясь, поджидает некто. Неизвестный отправляет его на тот свет не слишком элегантным образом, после чего дает себе труд инсценировать несчастный случай. (Кстати, сегодня утром молокосос из дактилоскопии меня уел. Когда я зашел к нему в комнату проститься, он победоносно протянул мне увеличенный снимок великолепного отпечатка пальца с весла спасательной лодки. Он проверил, отпечаток не спасателя, а тот клянется, что никто, кроме него, за весь сезон к лодке не прикасался.

Я взял снимок и вышел с довольно-таки кислой миной. Чего только не бывает на свете! Скоро перестанешь чему бы то ни было удивляться. Теперь придется взять отпечатки у Мирчи Рошу и Паула Чернеску. Удовольствие небольшое…) Через пять дней, после бури, труп выбросило на берег.

В тот вечер, когда было совершено преступление, Мирча Рошу и Паул Чернеску находятся вместе в Констанце, во Дворце спорта, где идет эстрадное ревю. Представление начинается в девять и кончается за полночь. (Как можно такое выдержать, да еще без антракта?) При входе, да и при выходе они встречают разных знакомых, готовых подтвердить — это я проверил сегодня утром — их несомненное там присутствие. Алиби железное. Те же часы Виорика Ибрахим проводит на вечеринке у актера Михая Кэлимэнеску. Его хозяйка и несколько гостей подтверждают это, и у меня нет причин им не верить.

Тут действовала не женская рука. Не будем забывать, что Дан Сократе был. двухметрового роста и соответствующего телосложения. Только мужчина, и только врасплох… Иначе мне пришлось бы серьезно задуматься и об Адриане, у которой, в сущности, нет никакого алиби: она ждала Дана Сократе дома, а ее хозяйка туга на ухо…

Следовательно, пока ни одного подозреваемого. Есть, правда, ниточка: прошлое Дана Сократе. Еще есть отпечаток пальца и след подошвы. И старый автобусный билет, покоящийся в моем бумажнике. Это уже кое-что.

Добираюсь до дому в лихорадочном состоянии. Принимаю душ, варю себе кофе — наконец-то настоящий кофе! — и, только допив чашку до дна, вдруг осознаю, что просвистел почти весь свой отпуск. Несколько минут сижу в задумчивости, меланхолично созерцая кофейную гущу. Представляю, каким балбесом я сейчас выгляжу. Но задерживаться на этих мыслях мне некогда. Уже восьмой час, на дворе темно — дни стали короткие, — так что надо торопиться. В моем ежедневнике на сегодня один визит: к родным Дана Сократе.

Семья художника: престарелая мать, старшая сестра и ее двадцатилетний сын — живет неподалеку от Грэдина Икоаней в покоробленном особнячке. Адриана перед отъездом кое-что мне о них порассказала. Дан их содержал, так что его смерть для них не только моральный удар. Надеюсь на то, что их успели оповестить и что с позавчерашнего дня они хоть как-то свыклись со страшной вестью. А если нет? Нажимая на кнопку звонка, чувствую щемящую боль в груди. Для меня подобные ситуации — нож в сердце.

Мне открьюают мгновенно, будто ждали за дверью. Женщина, стремительно приближающаяся к пятидесяти. Высокая, крепкая, черноволосая, с властным и недовольным лицом, не вызывающим симпатии. Она в трауре, и это меня в какой-то мере успокаивает.

— Добрый вечер.

Она не отвечает на приветствие. Жестко спрашивает: — Вам кого?

— Вы Атена Пашкану? — Я.

Со всей деликатностью, на какую способен, протягиваю ей свое удостоверение.

— Майор Аугустин Бребенел из следственного отдела милиции. По делу о вашем брате.

Она мельком смотрит на мой документ и, отступив в сторону, кивком приглашает меня войти. Пройдя коридор, из которого лестница ведет на второй этаж, оказываюсь в не слишком обширном помещении с тремя дверьми. Помещение, похоже, служит и гостиной, и столовой: большой стол с четырьмя стульями темного дерева, строгий книжный шкаф, агрегат с магнитофоном, приемником и телевизором, круглый столик и два кожаных кресла. Никакой мещанской кичливости, ощущение уюта и удобства. Несколько ценных вещей: старинный канделябр с семью рожками, китайская ваза, натюрморт Лукиана, пара полинезийских или африканских масок.

Мне предлагается сесть в кресло, и, поскольку моя хозяйка тут же закуривает, я осмеливаюсь последовать ее примеру. Я делаю над собой усилие и говорю:

Позвольте мне разделить с вами горе постигшей вас утраты, и в той мере, в какой сочувствие незнакомого человека…

Она прерывает меня голосом, будто вынутым из холодильника ни намека на слезы:

Благодарю вас.

Судорожно глотаю — раз, два, три. Вы ездили за телом в Констанцу?

Нет, этим будет заниматься завтра Художественный фонд. Похороны в понедельник.

— Понимаю, как вам тяжело, и еще раз прошу принять мои самые искренние…

— Если вы не против, перейдем к делу. Это как раз то, чего я желаю.

— Я попрошу вас ответить на несколько вопросов, крайне необходимых для выяснения обстоятельств, при которых был убит ваш брат. Я веду следствие, как бы вам объяснить, официальное только наполовину. Не исключено, что вас еще раз побеспокоят мои коллеги. Если вы не хотите отвечать два раза и, возможно, на одни и те же вопросы, ваше право мне отказать.

Она пожимает плечами.

— Раз уж вы все равно пришли…

— Превосходно. В таком случае, чтобы не терять времени, не пригласить ли нам для беседы и вашу матушку?

— Сожалею, но она себя неважно чувствует. Я бы предпочла ее не трогать.

Это звучит категорично. Делать нечего.

— Впрочем, — добавляет она, — от мамы вы не узнаете больше, чем от меня. Она почти двадцать лет не выходит из дому, со дня смерти моего мужа. Она была привязана к Тудору больше, чем ко мне и Дану, и, когда он умер — погиб в крушении, — тяжело заболела. Что-то вроде нервного паралича. Подвижность к ней потом вернулась, но выходить она перестала. Она практически ничего не знала: что там Дан, с кем он. А вы, как я подозреваю, именно об этом хотите нас спросить. Или нет?

— Ваш муж кем был по профессии?

— Он был человек ничем не примечательный, служил в министерстве. Но в глазах мамы Тудор олицетворял серьезность и основательность — по контрасту с Даном, с его беспорядочной жизнью. Впрочем, и в моих глазах тоже.

— Ваш брат в те времена был очень молод…

— Да, он только-только поступил в институт. Но богемные замашки у него появились гораздо раньше. Задолго до окончания лицея он уже считал себя непонятым гением, которому все дозволено. Он рос без отца, это кое-что объясняет. Но тут еще и характер. Он пил по-страшному, буянил, у нас были беспрерывные скандалы. И так не год, не два…

Любопытная манера отзываться о собственном брате, убитом неделю назад.

— Я бы попросил вас остановиться на определенном периоде жизни вашего брата. Дела, конечно, минувшие, но вы должны хорошенько вспомнить и ответить мне как можно подробнее. Любая деталь может иметь значение.

— Я попытаюсь, — обещает она тоном, не внушающим мне особых надежд.

— Речь идет о том моменте, когда он окончил институт. Это было…

— В пятьдесят пятом, — без колебания подсказывает она.

— Да, время неурядиц для вашей семьи. И даже крупная ссора, в результате которой Дан был вынужден от вас уехать…

Она резко перебивает:

— Никто его не вынуждал! Просто-напросто мы его не остановили, когда он выразил желание нас бросить.

— Хорошо, скажем, он сам захотел уехать, если это представляется вам более точным. Но что же именно произошло? У меня впечатление, что она оживилась.

— Нам тогда приходилось туго. Мамина пенсия — пустяковая. Я работала как лошадь, чтобы свести концы с концами.

Дан еще студентом начал подрабатывать: то сделает иллюстрации для журнала, то оформит обложку… И сразу все спустит. Он был уверен, что никому ничего не должен. В дом не приносил ни гроша, зато из кабаков не вылезал, каждое лето — на море, что хотел, то и делал. Кончил наконец учебу, распределили его в лицей в самом Бухаресте, дали кафедру; сколько ему народу завидовало. А он — что вы думаете? — отказался! Он, видите ли, свободный художник, и всякие рамки для него тесны. Ну, а скандал случился ночью, когда он привел домой ораву собутыльников. Кабак закрылся, он их и привел, догуливать. Раньше он себе такого все-таки не позволял. Мы с мамой терпели-терпели, да не вытерпели, сказали ему все в лицо, мама, кажется, даже пощечину влепила. Он собрал вещички и съехал.

— С кем он водился в те времена?

— Мне еще не хватало этим интересоваться! Я от них держалась подальше, от этих осевков. Кого я знала — это доктора Паула Чернеску, его школьного товарища, но он с этой стаей гуляк и психов не ходил. Паул — нормальный человек и очень солидный медик…

— А после того, как он к вам вернулся?

— После к нам если кто и ходил, так это один молодой художник, Мирча Рошу, он как бы учеником был у Дана. Хороший мальчик, очень приличный…

Итак, ни одного нового имени в моем списке.

— А женщины?

— Домой никогда не приводил, В последнее время у него была, если не ошибаюсь, серьезная связь с одной актрисой, он даже жениться собирался, но и ее тоже домой ни разу не приводил.

— Кто ему звонил обычно?

— Не знаю. Он сам снимал трубку, у него свой аппарат в Мастерской… Коллеги, разные чины из Союза или из министерства… Последний раз его кто-то спрашивал за неделю до отъезда. Мужской голос. Его не было дома, и к телефону подошла я. Попросила перезвонить.

— Перезвонил?

— Не знаю, связался он с Даном или нет. При мне, во всяком случае, он позвонил еще раз, сразу после отъезда Дана. Я сказала, что он на море, но где точно — не знаю. Возможно, он его сам нашел. — Кто это был?

— Наверное, кто-то из знакомых, он не назвался. — Так. Дальше. — По-моему, я все сказала.

— Мне хотелось бы знать, что было после того, как он от вас уехал пятнадцать лет назад. Признаки жизни он подавал?

— Несколько месяцев мы ничего о нем не слышали. Потом вдруг заявился как снег на голову. Позвал нас сюда, в гостиную, меня и маму, раскрыл портфель и вывалил кипу денег. Тысяч пять, наверное. «Вот, — говорит, — довольны?» И в тот же вечер вернулся домой.

— Как он объяснил, где достал деньги?

— Целую неделю отмалчивался. Наконец однажды вечером пришел из мастерской — у него в то время была мастерская где-то в городе — и принес такую большую картину, упакованную в газеты. Распаковал — и в крик, видно, опять принял для храбрости: «Вот до чего я по вашей милости докатился!» Картина была — какими на базаре торгуют: кошмарная цыганка с голой грудью. Он немножко отошел и рассказал, что малюет эти картины в день по десятку и продает в селах под Бухарестом по триста леев за штуку. Мне, честно сказать, было его жалко, но и в нищете жить сколько можно?

Кажется, я взволнован. Я представляю себе этого беспомощного великана, этот редкий талант, который со скрежетом зубовным рисует голомясых баб. Может, базарная живопись и была той глупостью, о которой он говорил Паулу Чернеску? Очень вероятно, хотя это не объясняет последующих приступов страха.

— И долго это продолжалось?

— Что именно?

— Базарное художество.

— Не слишком, еще месяца два-три. Потом ему удалось устроить собственную выставку, она имела успех, у него стали покупать картины, потом он получил приглашение на бьеннале в Венецию, мы и оглянуться не успели, а он уже, что называется, знаменитость. Пить завязал. Отношения между нами нормализовались, но, я думаю, он нам так и не простил своего падения. Денег давал много, мы поправили свои дела, я смогла бросить работу, но он с нами почти не разговаривал. С утра запирался в мастерской — он за это время оборудовал себе мастерскую здесь, на втором этаже, — и выходил только поздно ночью, когда мы уже спали. А то уезжал — летом на море, осенью в Бэрэган, зимой в Кумпэтул, иной раз за границу — и нам хоть бы открытку когда прислал! Как будто мы ему не родные.

По-человечески его можно понять, думаю я.

— А что вы теперь будете делать? На что будете жить?

— У нас есть кое-какие сбережения. Не Дан, конечно, откладывал, он на такое был неспособен. Мы с мамой. И потом, мы теперь владелицы картин.

Ах да, я забыл про картины. Представляю себе, как эта женщина будет распродавать в розницу память о покойном, азартно торгуясь из-за каждого эскизика, доводя до отчаяния хранителей музеев и частных коллекционеров. Нет, мне нечего беспокоиться о будущем семьи Дана Сократе.

— Кстати о картинах, — говорю я, поднимаясь. — Можно вас попросить проводить меня на несколько минут в мастерскую?

— Это совершенно бесполезно. Там пусто. Я гляжу на нее вопросительно.

— Сегодня приходили из Союза и забрали все подчистую, до последнего листочка. Для персональной выставки. Я заставила их сделать полную опись и, конечно, расписаться за каждую вещь.

— Да, очень жаль.

— Почему же? Выставка дает шанс получить хорошую цену.

— Я имею в виду свои проблемы… В таком случае вы не могли бы показать мне его комнату?

— Это пожалуйста.

Она открывает передо мной дверь направо. Зажигается свет, и у меня темнеет в глазах. Прямо передо мной сверкает на стене портрет Адрианы в белых одеждах на фоне желтых дюн. В манере картины и резкость, и флер таинственности, невыносимый, ранящий меня. Родное лицо, которое снится мне каждую ночь, сейчас пронзает неожиданностью, что-то жестокое и женственное одновременно, нежность и коварство соединены в его чертах, и я моментально понимаю, что это и есть Адриана. Я и сам всегда знал, что она такая. Я не разбираюсь в живописи, но даже мне ясно: картина незаурядная.

Атена Пашкану, заметив мое внимание к портрету, считает нужым объяснить:

— Это та самая актриса. В Варне рисовал, прошлый год. Те, из Союза, сюда не заходили.

Почти болезненным усилием мне удается наконец оторвать взгляд от портрета и осмотреться. Это настоящая келья. Железная кровать, скромная полка с книгами, ночной столик и старым комод — вот и вся обстановка. На полу у двери черный чемодан.

— Там вещи, которые он брал на море, — говорит Атена Пашкану. — Актриса прислала. Позвонила, извинилась, что не сами привезет. Ей, дескать, тяжело будет войти сюда. Еще бы!

Я открываю чемодан. Обычный дорожный набор вещей.

В кармане на крышке — бумаги: членский билет Союза художников, несколько визитных карточек, сберкнижка. В комоде нахожу шкатулку с письмами. Обещаю хозяйке вернуть все на следующий день и укладываю бумаги в портфель. Больше комната ничего не может мне дать. Даже книги: несколько работ по искусству, несколько альбомов с репродукциями. Чья-то жизнь.

Мы возвращаемся в гостиную, и минут десять я трачу на осмотр библиотеки. То же ощущение бесполезности занятия.

Подбор книг хороший, много томиков стихов, некоторые с банальными или наивно-восторженными посвящениями («Великому художнику Дану Сократе, дружбу с которым я счел бы за честь» — и в таком же духе), но ничего пригодного для меня. Ни листочка, заложенного между страниц, ни записочки… Неловким движением вытаскиваю толстый роман в матерчатом переплете, и он, выскользнув у меня из рук, с глухим стуком падает на пол, В смущении нагибаюсь, и тут из-за левой двери раздается дребезжащий старческий голос:

— Атена, у нас кто-то есть?

— Никого нет, мама, лежи спокойно! — жестко кричит Атена Пашкану.

Но уже поздно, Дверь медленно отворяется, и на пороге встает, в ночной рубашке до полу, мать Атены и Дана, лет восьмидесяти, маленькая, ссохшаяся, желтая, с ввалившимися глазами. Я спешу ей навстречу, в то время как дочь недовольно ворчит:

— Я же тебе сказала, мама, не вставай с постели!

— Прошу простить за беспокойство, — говорю я. — Я по поводу вашего сына. Примите мои самые искренние соболезнования. Это был большой художник, и мы разделяем с вами боль утраты.

Несколько секунд она смотрит на меня в упор, не говоря ни слова. Потом поворачивается спиной и, скрываясь за дверью, бросает через плечо с неописуемым презрением:

— Э, большой художник!

Я стою столбом перед захлопнувшейся дверью, а сестра Дана Сократе поглядывает на меня с загадочной улыбкой. Что это было?

— Мама никогда не принимала Дана всерьез, — говорит наконец Атена Пашкану.

Реакция старухи настолько меня обескуражила, что я не могу в ответ придумать ничего другого, как:

— Это заметно…

Но сегодня меня ошарашивают не в последний раз. Прежде чем покинуть дом, я решаю, что, раз уж я сюда проник, надо этим воспользоваться в полной мере.

— Ваш сын дома? — спрашиваю Атену Пашкану. Она отвечает не сразу:

— Вообще-то да…

— Можно с ним переговорить?

— Вы непременно хотите?

Ее неохота, которую она даже не дает себе труда скрыть, меня интригует. Я становлюсь подозрительным и упрямым.

— Непременно, если вы ничего не имеете против.

Она колеблется, потом пожимает плечами, как бы говоря: «Будь что будет», и размашистым шагом направляется к двери в глубине гостиной. Широко распахивает ее и пропускает меня вперед. Я решительно вхожу и застываю у порога, отказываясь верить глазам.

Полкомнаты отгорожено металлической решеткой высотой в человеческий рост. Загон устлан зелеными тюфяками. В углу сидит существо, смутно напоминающее человека: макроцефал с водянистыми глазами и ртом на сторону. При виде нас он скалится в улыбке. На нем красная шелковая пижама, из рукавов торчат руки как палки. Вокруг валяется несколько изуродованных кукол.

— Джордже, дядя хочет с тобой поговорить, — обращается к нему мать. Потом ко мне: — Он у нас научился говорить. В последнее время он делает потрясающие успехи. Им занялся очень хороший врач… — И снова к сыну: — Скажи дяде, как тебя зовут!

Чудище поднимается на ноги и, вытаращив глаза, подходит к решетке. Я чувствую, как меня прошибает холодный пот. Мучительным усилием чудище разевает рот и с клекотом выталкивает:

— Жор-же… Жор-же…

— Браво, зайчик! — радуется Атена Пашкану. — Теперь скажи дяде, сколько тебе лет.

— Жор-же… Жор-же… — клекочет чудище.

— Ну-ну, малыш. Не так. Сколько тебе лет?

Джордже молчит и смотрит, осклабясь. Угораздило же меня! Пячусь вон из комнаты, Атена Пашкану выходит следом. — Простите, — бормочу я. — Я понятия не имел…

— Но он в самом деле очень продвинулся, — говорит Атена Пашкану. — На прошлой неделе я даже выводила его на прогулку. Первый раз за двадцать лет. Теперь, если выручу что-нибудь за картины, повезу его за границу, в специализированный санаторий. Я слышала, там делают чудеса. Новые методы…

Я не знаю, как мне поскорее ретироваться. Такое ощущение, что оплошал, как мальчишка. Но действительно, откуда мне было знать? Комкаю прощанье, еще раз невнятно извиняюсь и мчусь домой. Всю дорогу меня преследует голос макроцефала: «Жор-же… Жор-же…»

В корреспонденции Дана Сократе не нахожу ничего для себя полезного. Официальные письма из Союза и Художественного фонда, приглашения из разных иностранных музеев и с постоянных выставок, контракты, не слишком толстая пачка открыток от путешествующих товарищей по цеху. Личного характера только два письма от Адрианы: одно из Парижа, другое из Карловых Вар. Туристские впечатления, всякие пустяки, нежности довольно умеренной температуры. Все. Верчу в руках членский билет Союза художников, выданный в пятьдесят шестом году на имя Дана Сократе. Это-то я зачем прихватил? Без особого интереса перехожу к сберкнижке, старой, замусоленной, с обтрепанными краями. На счету три тысячи леев. Мелочишка по сравнению с тем, что он зарабатывал. Похоже, Атена Пашкану не преувеличивала, утверждая, что ее брат не из тех, которые копят. И тут же на меня нападает смех. А сам-то? В ящике стола я до сих пор храню, как бесценную реликвию, единственную сберкнижку, которая была у меня в жизни. С первой получки я побежал в сберкассу, завел книжку и триумфально положил на нее 1000 леев. Забрал через три дня, оставив 25, чтобы не закрыли счет. Думаю, что с этой точки зрения мы с Даном Сократе одного поля ягода.

Листаю книжку к началу и, присвистнув, обнаруживаю, что ошибся. На 14 января 1969 года счет покойного составлял 91 тысячу леев! 15 января Дан Сократе снял с книжки сразу 90 тысяч. Затем приход и расход вернулись к нормальным пропорциям. Что бы это могло значить? Имеет ли это отношение к преступлению? Сомнительно. Кто же станет убивать человека, чтобы поживиться деньгами, которые потрачены почти два года назад? Но все же нужно разобраться. Первый импульс — позвонить Адриане. Вовремя соображаю, что они познакомились только в июне шестьдесят девятого, так что я набираю другой номер, Атена Пашкану поднимает трубку на середине первого звонка, как будто сидела у телефона и ждала. И дверь она тогда открыла мгновенно…

— Алло!

— Это Аугустин Бребенел. Прошу прощения за беспокойство. Я тут обнаружил одну странную вещь. В прошлом году, в январе, ваш брат снял с книжки очень большую сумму. Не было ли у вас тогда каких-то крупных домашних расходов?

Моя собеседница озадаченно молчит, потом в ее резком голосе слышится искреннее недоумение:

— Нет, я и не знала, что у него деньги на книжке. Мы вообще его деньгами никогда не интересовались. Он давал каждый месяц на расходы, и все…

— Понятно, благодарю вас, — задумчиво произношу я.

И тут мне приходит в голову мысль, не имеющая никакого отношения к деньгам. Разве что к моим.

— Алло, еще минуту, пожалуйста!

— Я слушаю.

— У меня к вам просьба. Вы не могли бы продать мне тот портрет из комнаты вашего брата?

— Актрисы?

— Да, актрисы. Мне бы очень хотелось.

— В принципе я ничего не имею против. Только пока что не имею права. Надо сначала оформить наследство. И потом, я хочу, чтобы комиссия ее посмотрела, оценила хотя бы по минимуму.

— Конечно, конечно, только я вас попрошу не уступать ее никому другому. Я дам любую цену.

— Договорились, — обещает она. — Спасибо, и всего доброго.

Кладу трубку на рычаг и погружаюсь в свои мысли. Из разговора с сестрой художника в голове засело слово «наследство». Выходит, что смерть Дана Сократе не только не ввергла его мать и сестру в нищету, но, напротив, сделала их богатыми наследницами. Теперь Атена Пашкану сможет даже повезти своего отпрыска на лечение за границу.

Конечно, преступление не могла совершить женщина. Но смотря какая. Атена Пашкану одной породы с братом: высокая, плечистая и, похоже, недюжинной, не женской силы.

Интересно, где была Атена Пашкану вечером 11 сентября?

Телефонный звонок будит меня в шесть. Лишь через несколько долгих секунд я соображаю, что меня зовут Аугустин Бребенел, что я у себя дома, что сегодня суббота и мне предстоит пойти в Союз художников собирать сведения о Дане Сократе. Еще не вполне все это уяснив, поднимаю трубку, и от голоса, который в ней раздается, голова становится ясной как стеклышко. Это голос полковника Думитреску.

— С прибытием тебя, — грохочет полковник. — Как отпуск?

— Спасибо, хорошо.

— Да? Тогда одевайся и жми в управление. Посылаю за тобой машину, через десять минут она будет у подъезда.

Но…

— Выполняйте приказ!

Тут уж не до расспросов, что да как. Наспех бреюсь электробритвой, которую терпеть не могу, ополаскиваю лицо холодной водой, за долю секунды одеваюсь и выхожу на лестничную клетку. Обнаруживаю, что лифт застрял где-то на верхних этажах, и прыгаю через три ступеньки вниз. На улице меня действительно ждет дядя Фане за рулем «волги», читая «Спорт» и невозмутимо пыхтя сигареткой.

Доброе утро, товарищ майор. Поднажми, дядя Фане!

Слегка запыхавшись, но в полной боевой готовности вхожу в кабинет полковника Думитреску. Шеф пожимает мне руку, предлагает сесть, потом молча меряет меня взглядом с глубокомысленной улыбкой, пока я не начинаю ерзать на стуле, лезть в карман за карандашом и вертеть его в руках.

— Так что, с пользой проводишь отпуск? — спрашивает наконец полковник.

Голову даю на отсечение, я знаю, к чему он клонит. Действительно он продолжает без паузы:

— Как там твое единоличное расследование? И с чего это ты удумал работать в одиночку?

В нескольких словах объясняю ситуацию, стараясь изо всех сил не показаться сентиментальным. Речь идет о моей бывшей жене, и вообще случай интересный, так что я бы предпочел сам… и все такое прочее. Он слушает внимательно, потом встает.

— И все-таки, как ни жаль, тебе придется переориентироваться.

— Но, товарищ полковник, профиль моего отдела…

— Ничем не могу тебе помочь, Бребенел. И отпуск придется прервать. Я вчера даже пытался тебя разыскать по телефону в Констанце, но майор Исайя сказал, что ты уже уехал. Читай.

Он протягивает мне через стол листок с машинописным текстом. Читаю и не верю своим глазам. Приглашение в Женеву на международный семинар по криминалистике. Семинар начинает работу 20 сентября. А 20 сентября — это завтра.

— Может, кто-нибудь другой поедет? — робко предлагаю я.

— Ты же видишь, что приглашение именное.

— Так ведь завтра воскресенье! — вдруг вспоминаю я. — Не начнут же они в воскресенье! Значит, у меня есть еще день…

— Разговорчики, Бребенел. Воскресенье они наверняка отвели специально на церемонию открытия, и нехорошо, если мы не будем представлены. В два у тебя самолет до Цюриха, там пересядешь на семичасовой поезд до Женевы. Сходи вниз, забери билеты и паспорт. Тебе забронирован номер в «Отель де ля Пэ» на Монбланской набережной, рядом с вокзалом. Там тебя встретят из Интерпола.

— А на сколько этот семинар рассчитан?

— На две недели. Да, не забыть. В программе на 28 число указан твой доклад по пассивному следствию. Захвати с собой экземпляр. Я отдал в перевод на французский. Может, успеешь еще просмотреть до отъезда.

Сказать кому-нибудь, в каком я отчаянии, сочтут за придурка, Делаю последнюю попытку:

— Товарищ полковник… Для меня это дело очень важное…

— Я уже отдал приказ майору Исайе, чтобы он его принял. По Бухаресту им будет заниматься четвертый отдел.

— Ладно, — со вздохом сдаюсь. — Тогда я передам Алексиу то, что уже собрал.

— Не надо, пусть он сам, — отмахивается полковник с таким видом, будто не придает значения моему частному следствию. Но, взглянув на меня, прибавляет мягче: — Обещаю тебе, что, если до твоего возвращения ничего не выяснится, ты сможешь продолжить и отпуск, и следствие. Под свою ответственность. А теперь шагом марш паковать чемодан. Счастливого пути!

На мое счастье, в холле отеля на Монбланской набережной меня встречает не кто иной, как инспектор Жюль Шатлен из Интерпола, мой старый знакомый по тем временам, когда я работал в Тимишоаре. Отличный парень, без лишнего веса и с неподражаемым обаянием. Помнится, мы с ним на пару распутывали дело о валютных махинациях и уговаривали бочоночек черного вина «У тетушки Шари». Обе операции нам удались.

Я говорю «на мое счастье», потому что вообще семинар оказался на редкость нудным. Схемы, статистика, кропотливые лабораторные исследования, ультрамикроскопические следы, спектрографические анализы, рентгеновские лучи. Как будто криминалистика сама по себе, а человеческий разум сам по себе. Слава богу, повезло с Жюлем, который смотрит на вещи так же, как я, и с которым можно, засев в задних рядах огромного конференц-зала во Дворце Наций, либо язвить по поводу докладов, либо травить анекдоты, либо глазеть на золото и сепию грандиозных фресок, представляющих, в несколько наивных параболах, прогресс человечества. Ох и намозолили они нам глаза!

Вечера проходят более сносно. Гуляем вдвоем по берегу озера, где витает призрак Руссо, поднимаемся в старый город, бродим по площади Мадлен, по узким улочкам, все еще хранящим дух прежних времен. Заходим на кальвадос в «Пер Убу», украшенный рисунками Джерри, или заглядываем в маленький дансинг на Гран-Рю — посмотреть на бледнолицую молодежь, попивающую оранжад и нехотя выделывающую экстравагантные па. Утром идем пешком во Дворец Наций по улице Монбриан, на задах вокзала, вдоль серых оград автомастерских. Иногда, с риском опоздать на нескончаемые семинарские занятия, сворачиваем в райские кущи Ботанического сада — подышать хоть несколько минут зеленью и цветами.

Столько красот вокруг, и все мне внове — за исключением, естественно, семинара, — а у меня какое-то странное чувство отчужденности, я не могу раствориться. Хочу в Бухарест, хочу у знать, что все-таки произошло с Даном Сократе. Такое ощущение, что меня услали в тот момент, когда я чуть-чуть не ухватил нить.

Даже поистине всесокрушающий успех моего доклада не выводит меня из состояния апатии и одновременно нетерпения. Зато Жюль совершенно счастлив и аплодирует с широкой удыбкой на костистом смуглом лице. Нет, он положительно мне нравится. Пожалуй, я знаю, что надо сделать. Надо рассказать ему все и облегчить душу.

Так я и поступаю — и вижу, что был прав. Жюль мгновенно находит нужные слова:

— Не переживай, старик. У нас у всех в тылу осталось не одно, так другое. Я тебе вот что скажу: либо это дело выеденного яйца не стоит, и нечего тебе из-за него кровь портить, либо оно по твоей мерке, и тогда никто за тебя в эти две недели его не распутает. Так что будь спокоен!

Конечно, в этих доводах есть некоторая доля товарищеской, так сказать, лести. Тем не менее я констатирую, что оставшийся срок переношу уже легче.

В аэропорту Отопень первым делом мне в глаза бросаются афиши. Несколько театральных премьер, одна — с Адрианой в главной роли. Надо будет непременно сходить. Но важнее для меня сейчас другая афиша: «Во вторник, 6 октября, в 19 часов в галерее искусств Симеза состоится открытие ретроспективы живописи и графики Дана Сократе». Смотрю на часы. До открытия ровно двадцать четыре часа.

* * *

Еле доживаю до утра и, дрожа от нетерпения, врываюсь в четвертый отдел.

— Как там с досье по Дану Сократе?

— Особенно похвастаться нечем, — вздыхает капитан Алексиу.

Инспектор Шатлен, дружище Жюль, я поставлю тебе памятник! Все же я скрываю свое удовлетворение — из элементарного приличия.

— Позволите взглянуть?

— Конечно, товарищ майор. Вот.

Листаю досье с жадностью. Как я и ожидал, майор Исайя методично допросил всех приморских бродяг. У одних есть алиби, у других то ли есть, то ли нет, но все равно отпечатки пальцев ни у кого не совпадают с теми, что на веслах спасательной лодки, и никто ни в чем не признается. Расспросы друзей и знакомых жертвы тоже не дают ничего нового. О происшествии пятнадцатилетней давности не упоминается, равно как и о звонках, на которые отвечала Атена Пашкану до и после отъезда брата на море, равно как и о таинственной истории со сберкнижкой (про последнюю, правда, им неоткуда знать, поскольку она так и лежит у меня дома, на краешке стола. Испытываю некоторые угрызения совести. Сам того не желая, я поступил нелояльно). Общая гипотеза следствия — убийство с целью ограбления, и они последовательно ее развивают, не отклоняясь ни вправо, ни влево. За единственным исключением: взяли отпечатки пальцев у Мирчи Рошу и Паула Чернеску. Безрезультатно. Слава богу, по крайней мере я избавлен от этой неприятной процедуры.

Поднимаюсь к полковнику Думитреску. Он — само радушие. Начинаю рапортовать, но он меня перебивает:

— Знаю, все знаю. Получил бюллетень вашего семинара. Поздравляю с успехом.

— От души благодарю. Но теперь я бы хотел… Он снова перебивает:

— А это меня не интересует, чего бы ты хотел. Ты должен отгулять десять дней отпуска. Шагом марш!

— Честь имею, товарищ полковник!

Делаю «налево кругом» и берусь за ручку двери.

— Минуту, Бребенел. Ты посмотрел досье на Дана Сократе, мне уже позвонил Алексиу, и, вероятно, заметил, что Исайя и четвертый отдел напирали на убийство с целью ограбления.

— Да, и я, если позволите, скажу, что…

— …что это бред. Знаю. Но они это сделали по моему приказанию. Чтобы эту гипотезу решительно исключить. Как ни крути, дело сделано полезное, и меньше чем за две недели его было не провернуть. Начиная с сегодняшнего дня Исайя и четвертый отдел выбывают из игры.

Я немею. А когда вновь обретаю дар речи, могу вымолвить только:

— Как мне вас отблагодарить?

— За десять дней управиться — только так. Шагом марш!

 

Глава IV. Пейзаж с карликовыми кустами

В первом зале галереи Симеза висит только одна картина — огромных размеров автопортрет Дана Сократе. Из каталога выставки узнаю, что он вообще единственный. Выполнен углем, энергичными, строгими штрихами, и мне трудно удержаться от сравнения с посмертной маской. Я бы даже назвал его — и, кажется, не я один — автопортретом… покойника. Широкая деревянная рама, покрытая черным лаком, на фоне белой стены вызывает в памяти интерьер крематория, а мраморная ваза с хризантемами, установленная под картиной, дополняет зрительный и обонятельный ряд присущей похоронам атмосферы.

Перехожу в главный зал почти на цыпочках. От семьи Дана Сократе никого нет. Прошу прощения, кроме Адрианы. Она не то чтобы в трауре, но ее костюм относительно темного цвета, впрочем, сейчас осень. Что, однако, не помешало остальным пятнадцати-двадцати присутствующим составить веселую мозаику, Даже наличие по меньшей мере восьми длинноволосых бородачей не придает действу должной торжественности — они толпятся как опереточный синод.

Подхожу к Адриане и доктору Паулу Чернеску, раскланиваюсь. Отмечаю отсутствие Мирчи Ропгу как раз в ту минуту, когда молодое дарование (девятая борода!) появляется в сопровождении Виорики Ибрахим. Она вся — улыбка и Восток. Чмокает в щечку Адриану и адресует ей реплику, как нельзя менее уместную в подобных обстоятельствах:

— Выглядишь сногсшибательно, дорогая. Как будто десять лет сбросила!

Мы, трое мужчин, не знаем, куда девать глаза, но Адриана снисходительно усмехается. Еще не родилась та женщина, которая, достигнув возраста элегантности, возмутилась бы таким комплиментом. К тому же Адриана и в самом деле выглядит прекрасно. Что касается Виорики, то тут я просто немею. Обе дамы производят сенсацию в рядах присутствующих, любителей прекрасного по определению. А я тем временем мысленно совмещаю эту Адриану с той, которую видел Дан Сократе, и, кроме того, ловлю себя на непреодолимом желании узнать, как получилась «ню», выполненная Мирчей Рошу с натуры.

Поскольку фонд присутствующих, похоже, укомплектован, переходим к полагающимся формальностям. Слово берут по очереди трое бородачей. Они говорят о Дане Сократе нечто слишком сложное для моих ушей. Отмечается, что в своем творчестве художник шел по восходящей, ни намека на «период базарной живописи», и, конечно, главный упор делается на самый туманный аспект: как расцвело бы искусство Дана Сократе, если бы трагический случай не пресек его творческого кипения в момент, когда стиль художника устоялся, экспрессия утончилась и т. д. и т. п. В двадцать пять минут торжественная часть сворачивается без аплодисментов, и мы приступаем к осмотру экспозиции.

Рискуя показаться невежливым, с помощью довольно хитрого маневра откалываюсь от «своих». Впрочем, их квартет тоже распадается, поскольку Адриану тут же окружает небольшая толпа — вероятно, репортеров и театралов, — а Мирча Рошу, Виорика и Паул Чернеску застревают у первых же картин. Что касается меня, то, как бы мало чести это мне ни делало, я вынужден признаться, что никогда не мог посвятить осмотру одной картины больше минуты. Когда мы были женаты, Адриана таскала меня иногда по выставкам, я прислушивался к ее восторгам и возмущениям и одно время даже пытался их понять. Сначала я симулировал — не слишком, правда, успешно — подобные же реакции. Позже, когда наши отношения обострились, приступы собственного достоинства заставляли меня реагировать в пику ей, что по сути было ничем не лучше. В конце концов я заявил, что ни черта в живописи не смыслю и не желаю… Что я лучше целый час буду расшифровывать первый попавшийся отпечаток пальца, чем таращиться на цветные пятна, намалеванные каким-то там Цукулеску. Все это было вранье, я ненавидел и сейчас ненавижу возню с отпечатками пальцев, мне страшно нравятся глаза на портретах Цукулеску, и я обожаю Пикассо и Шагала. Однако знатоком меня никак не назовешь, и выставка Дана Сократе задает мне задачки — вероятно, из-за того, что мне хочется, по возможности, постичь мироощущение этой своеобразной личности…

Мирча Рошу говорил мне о пристрастии Дана Сократе к графике, теперь я и сам вижу: три четверти стен занимает бесконечная сюита пейзажей черной тушью и офортов. А скорее, это один и тот же пейзаж — с разных углов зрения, в движении и неподвижности; и даже если он нарисован с другой натуры, все равно впечатление, что пейзаж — тот же, подробный, педантичный, порой отточенно-филигранный. Верное и терпеливое перо выводит контуры травинок, веток, листьев — с отчетливыми жилками, со всеми шероховатостями материи. Так же кропотливо выполнены несколько портретов: морщины, волоски, несовершенства человеческой кожи. Одержимость микрокосмом — очень специфическое пристрастие, и эффект удивительный. Манера мне что-то напоминает, и я примерно с полминуты мучаюсь, соображая, что именно. Интересно, я никогда не видел ни одного рисунка Дана Сократе, не видел вообще ничего подобного, и все же у меня смутное ощущение, что стиль художника мне знаком, что я не раз уже с ним встречался. Из-за его «фотографичности»? Нет, ни в коем случае, эти рисунки как нельзя более далеки от натурализма: общие очертания фигур или элементов, составляющих пейзаж (дома, деревья, холмы), деформированы по законам особой, художественной оптики, точность — только в деталях, как будто бы Сократе рассматривал мир в лупу миллиметр за миллиметром, намеренно пренебрегая ансамблем…

Потому-то он, видимо, и отошел от живописи. Цвету не место при таком устройстве зрения. Немногочисленные гуаши и акварели, собранные в одном углу, все без исключения относятся к начальному, пятнадцатилетней давности, периоду. Остальное — бесконечные волны изящной туши. Однако где-то посередине этого черного половодья тускло отсвечивает цветное пятно. Подхожу и приглядываюсь. Офорт называется «Пейзаж с карликовыми кустами», и один из кустов, повыше, расположенный в центре композиции, написан в цвете — пыльный желто-зеленый куст, контрастирующий, не слишком резко, 6 черно-белой тональностью. Ну да, ведь только что, на торжественном открытии вернисажа, один бородач отметил это чудачество как некий творческий вызов, утверждающий оригинальность художника…

Делаю усилие памяти: что же мне все-таки напоминает эта манера рисунка, и тут вижу подле себя Адриану. Рассеянно ей улыбаюсь. Она наклоняется совсем близко и что-то мне шепчет — кажется, приглашает в театр или что-то в этом роде. «Они тоже придут», — различаю я и на всякий случай бормочу нечто означающее согласие, Потом направляюсь к выходу, неуклюже лавируя между гостями. С порога бросаю на экспозицию последний обзорный взгляд. Глаза невольно ищут «Пейзаж с карликовыми кустами». На расстоянии он выглядит совсем по-иному, и я еле сдерживаю сильнейшую дрожь. Разрази меня бог, если эта гравюра не изображает место на берегу моря под Мамаей, где месяц назад был убит художник Дан Сократе…

Панорама осеннего города выветривает из головы все до единой мысли. Мне нравится Бухарест в этот час, когда цветные рекламы пляшут в ритме больших столиц мира. Приятно послоняться по бульвару руки в брюки, без всякой цели, глазея по сторонам и пялясь на витрины. Мимо в обе стороны текут самые разные люди. Большинство — по крайней мере на вид — молоды, веселы, беззаботны. Общая атмосфера заражает и меня. Поворачивая на проспект Виктории, слышу, как кто-то насвистывает знакомый мотивчик, и понимаю, что это я.

— Ту-рум-тум-тум! Па-рам-пам-пам!

Приостанавливаюсь у «Атене-паласа», раздумывая, не выпить ли кофе. Потоптавшись немного на углу, отправляюсь дальше, напевая уже несколько смелее:

— Ту-рум-тум-тум! Па-рам-пам-пам!

В этот момент чей-то мелодичный голосок подхватывает сзади на октаву выше:

— Ту-рум-тум-тум! Па-рам-пам-пам!

Следует россыпь смешков на два голоса, потом — снова соло:

— Вы, значит, еще и меломан. А стихи вы тоже пишете? — Мы с Виорикой просим прощения, — вступает тенорок Мирчи Рошу, — и признаемся, что преследуем вас от самой выставки. Это была Виорикина мысль.

— На меня сваливаешь? Ну что же, не побоюсь ответственности. Знаете, что я ему сказала? Давай посмотрим, как выглядит… Но, может, вы и правда обидитесь?

Она смолкает, кусая губы. Мирча Рошу глядит на нее с укоризной, Я же еще должен выводить ее из затруднительного положения.

— Вы хотели посмотреть, как выглядит следователь, когда его самого преследуют, да?

Отвечает мне Мирча Рошу:

— Товарищ майор, не принимайте нас всерьез. Просто мы увидели, что вы один уходите из Симезы, и решили спросить, нет ли новостей.

У меня чуть не срывается с губ наша классическая формула: «Здесь задаю вопросы только я». Слава богу, удержался.

— К сожалению, у меня ничего нового нет. Я уезжал в командировку. Делом Дана Сократе занимаются теперь мои коллеги, — говорю я, солгав только наполовину.

У Виорики, кажется, превосходное настроение, и она очень старается, чтобы оно не прорывалось слишком бурно.

— Не зайдете ли с нами в «Атене», перекусим вместе? — отваживается предложить художник.

Его партнерша не теряется:

— Конечно, зайдет! — И ко мне: — Вы нам не откажете, не правда ли?

Предложение соблазнительное. С этим парнем, как, впрочем, и с Паулом Чернеску, мне и так надо было выяснить кое-какие детали. Только я предпочел бы другую обстановку — и в любом случае не на глазах у Виорики. А сопровождать их просто так, из любви к искусству, чтобы поболтать о том о сем, поглядеть, как они воркуют, — слуга покорный!.. С другой стороны, не принять приглашение — значит расписаться в своем занудстве, в своей милиционерской неспособности на внеслужебные контакты. Дурацкая ситуация.

— Я как раз подумывал, не зайти ли на чашечку кофе, — сдаюсь я.

— Браво! — кричит девушка на всю улицу и бьет в ладоши. Что касается художника, то он удерживается от оваций, но и слишком недовольным тоже не выглядит.

Итак, мы заходим в «Атене-палас», заказываем, едим и пьем. Констатирую, что оба они здесь завсегдатаи: знают официантов по именам и роняют замечания типа «На прошлой неделе винцо было поприличнее». Я размышляю, может ли молодой и не очень известный художник позволить себе роскошь облюбовать ресторан такого ранга, тем более если он недавно купил машину…

Несмотря на намерения, в которых Виорика с такой непринужденностью призналась мне на Вама-Веке, отношения между моими сотрапезниками, похоже, не переступили границ приятельских. Девушка сама объясняется с официантом, сама закуривает от роскошной зажигалки, и оба они уделяют мне несколько преувеличенное внимание. Но стеснения я не ощущаю, пока Ниорика не заявляет, глядя на меня с искренним восхищением: — Мне страшно нравятся люди, которые едят с аппетитом. Ты, Мирча, только поигрываешь ножом и вилкой. А товарищ Бребенел ест не шутя! — И, чтобы устранить всякую возможность сомнения, твердо подытоживает: — Если хотите знать, мне нравятся толстые мужчины. У меня всегда такое чувство, что на них можно положиться.

Теперь, когда за мной признано столь лестное преимущество перед Мирчей Рошу, мне нечего стесняться. Но я предпочитаю направить разговор в другое русло — все-таки не исключено, что она подсмеивается, а если нет, то жалко молодого человека, который не тянет даже на среднюю весовую категорию.

— Кстати, — говорю я, про себя злорадно усмехаясь, — кажется, на море Мирча писал ваш портрет или что-то в этом роде.

— Да, он писал с меня «ню».

— Так, делал пробу, до конца не довел, — скромничает Мирча Рошу, поглаживая шелковистую бороду.

— С большим удовольствием посмотрел бы на картину.

— Она у меня в мастерской. Если Виорика не против, можете зайти, когда вам будет удобно.

Я вопросительно смотрю на Виорику. Она поднимает бокал и улыбается мне, как дьявол в женском обличье, сквозь почти бесцветную жидкость. Потом хмурится — по-ангельски фальшиво.

— Нет, товарищ майор, я против…

— Жаль, — Я пожимаю плечами. Если только что было один — ноль в ее пользу, то теперь счет сравнялся.

Но я ошибаюсь.

— Знаете почему? Не угадаете. Мирча у нас модернист. Ему не откажешь в таланте, но сказать, что мой портрет очень схож с оригиналом, пожалуй, нельзя. Боюсь, вы составите себе неправильное представление… о моей фигуре.

Кажется, Виорика выпила больше чем нужно. Но я не тушуюсь.

— А вы, девушка, не бойтесь. В день нашего знакомства на Вама-Веке я вас видел, когда вы позировали. Правда, с некоторого расстояния.

Я вдруг отдаю себе отчет, что наши десять лет разницы с Мирчей Рошу теперь не очень-то чувствуются. Кажется, я роняю себя. Черт меня дернул связаться с этой пацанкой! Никакого стыда. Эти девицы воображают, что если они на вид ничего — а Виорика, разогретая бокалом рислинга и предметом дискуссии, выглядит выше всякой критики, — то могут позволить себе вить из мужчин веревки. Нет, этот номер не пройдет!

Зову официанта и, придравшись к какому-то пустяку, успешно меняю тему. Но Виорике Ибрахим явно больше по душе предыдущая, и она продолжает потчевать меня, через равные интервалы времени, взглядами и улыбками, обремененными вполне прозрачным подтекстом. Я избегаю ее взглядов и даже делаю вид, что меня интересует хорошенькое личико за соседним столом. В продолжение этой игры, которую я назвал бы ребячеством, если не дурным тоном, она заявляет, что ей зябко, и просит Мирчу Рошу принести ей из гардероба шелковую шаль, от которой столько же тепла, сколько от трусов в Антарктиде. Художник, хотя и с несколько подозрительной миной, все же любезно отправляется за шалью.

Я молчу, неотрывно глядя на кончик своей дымящейся сигареты. Голубая струйка дыма расходится между мной и моей визави. Я чувствую на себе ее взгляд, но не поднимаю глаз. Бывают минуты, когда легче смотреть в дуло кольта, чем в глаза молодой женщины. Особенно когда тебе за сорок.

Секунды тянутся бесконечно. Мысленно прикидываю, что Мирча Рошу может вернуться через каких-нибудь пару минут. Продержаться еще минуту в молчании — и я спасен. Но не тут-то было.

— Почему ты мне не предлагаешь сигарету? Содрогнувшись, отмечаю скачок от «вы» к «ты». Господи помилуй, может, я ослышался…

— Эй, я с тобой говорю!

Странно, в ее тоне, вопреки моим ожиданиям, нет вульгарности. Было бы глупо лезть в бутылку или пытаться поставить ее на место. Посмотрим, куда она клонит, в конце концов. Все так же не поднимая глаз и не говоря ни слова, протягиваю ей сигарету. Чиркаю спичкой.

— Благодарю.

Проходит еще несколько секунд. Мы безмолвно курим.

— Скажи мне телефон, по которому тебя можно завтра найти. Мне надо с тобой поговорить. Я Мирчу потому и отослала. Говори, я запомню. Я не такая пьяная, как тебе кажется. И не такая вертихвостка. У меня есть что тебе сказать. И срочно. Говори в телефон. Быстренько!

Она произносит это шепотом, отрывисто, но без всякой аффектации, тоном приказа. Только глаза горят, когда я осмеливаюсь наконец заглянуть в них, и если это притворство, тогда она как актриса затмит Адриану.

— Это касается убийства?

Она вздыхает, и ответ ее звучит на этот раз как стон:

— И убийства тоже. Телефон, быстро!

Я сижу спиной к выходу и по тону этих последних слов понимаю, что она уже видит Мирчу Рошу, идущего к нашему столику.

Тихо, но внятно произношу шесть цифр. Она повторяет беззвучно, прикрыв веки, еле заметно шевеля губами. Потом делает глоток из бокала и затягивается сигаретой, как будто хочет зафиксировать в памяти, неизвестным мне химическим способом, с помощью алкоголя и никотина, номер моего телефона.

* * *

Однако проходит двое суток, а от Виорики Ибрахим ни слуху ни духу. Вовсе не исключено, что это была очередная блажь капризной девчонки. «И убийства тоже» — так она мне ответила. Интересно, о чем еще она собиралась со мной говорить? Может, они с Мирчей надо мной потешались, когда он потом провожал ее в общежитие?.. Или к себе домой? А впрочем, мне-то что за дело, не понимаю, чего ради мне об этом думать, раз это никак не связано со следствием. Скорее всего, Виорика развлекалась, дразня толстого старого сыщика, и при первом же удобном случае возобновит игру. А если все же она что-то знает? Меня раздирают противоречия, как какого-нибудь героя сентиментального романа «Аугустин Бребенел, или Выбор между честью и долгом», и в конце концов я принимаю самое простое решение: подожду два дня, а потом пойду искать ее сам. Дело превыше всего. Да и почему бы не увидеть ее еще раз? Если красивая двадцатилетняя девушка хочет пофлиртовать с таким экземпляром, как я, стоит ли этим пренебрегать? Даже при подозрении, что над тобой просто смеются.

Гораздо серьезнее то, что за два дня я почти ничего не успел. В первый день решил, что Виорика утром наверняка не позвонит, потому что у нее лекции, и вышел пройтись по парку Чишмиджиу и прояснить для себя план действий. Но не очень в том преуспел. Ближе к обеду позвонил Атене Пашкану и имел с ней продолжительную беседу, На предмет того, как она провела свое драгоценное время вечером 11 сентября. Я постарался начать издалека, но она тут же меня раскусила и задохнулась от негодования. Пришлось объяснять, что речь идет о простой формальности, что этот вопрос я обязан задать всем, кто так или иначе входил в контакт с ее братом. Кое-как я вернул ее к более безмятежному расположению духа, только тогда мне удалось добиться, что в означенный вечер у нее в гостях была приятельница. Прошел почти месяц, но она помнит точно, потому что это совпало с днем смерти Дана. У нее даже было предчувствие, она как раз говорила о брате с госпожой Николау, которая утверждала, что… Я вежливо прервал ее, записал номер телефона госпожи Николау и немедленно проверил ее алиби. Вот только госпожа Николау не могла ответить, когда имела место данная сцена — то ли 10 сентября, то ли 11, то ли даже 12, — так что алиби Атены Пашкану несколько хромает…

Около двух, когда кончаются лекции в университете, я покрутился на улице Эдгара Кине и даже вошел в вестибюль филфака, где весьма живописного вида юнцы, поглядывая на часы, ждали, когда по лестнице хлынет шумный поток студенток. Ни одной знакомой фигуры не встретил. А телефон за весь оставшийся день прозвенел только один раз и густым басом осведомился, не пивзавод ли это.

Следующее утро я провел с большей пользой. Извлек из бумажника автобусный билет, найденный в кармане Дана Сократе, и отправился в Транспортное управление. В отделе кадров долго и всесторонне изучали мое удостоверение, как будто я покушался на добрую половину их служебных секретов, затем направили к некоему товарищу Нелу. Товарищ Нелу как раз находился на обеденном перерыве, так что мне пришлось дожидаться, пока он дожует свой бутерброд с сыром, после чего он препроводил меня к девице по имени Туци из бухгалтерии. Мало-помалу, где-то к полудню, я достиг архива. Там пижон атлетического сложения, одетый с иголочки, полная противоположность классическому типу архивариуса, двумя пальцами взял у меня из рук билет и нырнул в развалы конторских книг. Я тоскливо глядел на сей пейзаж, приготовляя свой дух к трехчасовому ожиданию. Буквально через пять минут, вогнав меня в оторопь, пижонистый архивариус вынырнул, сощелкнул пылинку с лацкана своего пиджака и отрапортовал:

— Ваш билет был использован 29 августа во второй половине дня — вероятно, ближе к вечеру — на линии тридцать шестого автобуса. Пассажир сел на конечной остановке, у Грэдина-Икоаней.

После того как я опомнился и мысленно пообещал себе, что по возвращении из отпуска выбью у полковника Думитреску еще одну ставку в нашем архиве, я спросил:

— На этой линии за пятьдесят баней до какой остановки можно доехать?

— Этот вопрос — вне моей компетенции, — без запинки ответил пижон с той же подкупающей учтивостью и быстротой.

Мое любопытство обошлось мне еще в полтора часа, но наконец до меня снизошла товарищ Рети из диспетчерской и соблаговолила проинформировать, что на линии тридцать шестого билеты за 50 баней действительны до остановки «Берзей».

Я вернулся домой в лихорадочном состоянии, нацеленный на кропотливые изыскания. Что не помешало мне, как слону, проторчать до вечера у телефона, который не хотел звонить. Один раз, часов в шесть, я осмелился поднять трубку и набрать номер Паула Чернеску.

— Вы, конечно, знаете всех бывших знакомых Дана Сократе, — сказал я без предисловия.

— Естественно, — отозвался он. — Хотите побеседовать? Могу пригласить вас к себе. Вы где сейчас? Дома? Я за вами заеду.

— Нет, благодарю, у меня тут кое-какие дела, — соврал я, Имея в виду Виорикин звонок, который мог последовать с минуты на минуту. — Я вас разыщу на днях. А сейчас я просто хотел бы узнать, не живет ли кто-нибудь из знакомых Дана поблизости от перекрестка улиц Берзей и Штирбея-Воеводы.

Он задумался, потом твердо сказал:

— Нет, никто не живет.

— А не было ли у Дана Сократе какого-нибудь другого мотива побывать в этих местах накануне отъезда на море? Какое-нибудь учреждение, магазин…

— Насколько я знаю, нет.

— А радио? — подсказываю я. — Там поблизости Дом радио. Может, какое-нибудь интервью и все такое прочее…

Чувствую, что он улыбается.

— Между Даном Сократе и радио, а заодно и телевидением, товарищ Бребенел, всегда была совершеннейшая несовместимость.

— Ах так, ну что ж, благодарю.

Я уже кладу трубку, но доктор окликает меня:

— Алло! Товарищ Бребенел! Еще минуту!

— Да, я вас слушаю.

— Не думаю, что тут есть какая-то связь, но я сейчас вспомнил: давно, лет пятнадцать назад, у Дана была в тех краях мастерская, где-то на чердаке. Точно не знаю, я там никогда не был, но он упоминал, что в четырехэтажном здании. Только он туда давно не захаживал…

— А не осталось ли там что-то из его работ?

— Ни в коем случае.

На этот раз он готов повесить трубку, и теперь мой черед задержать его.

— Еще одна деталь, доктор… Вряд ли вам это известно, но возможно, вы все же что-то слышали, возможно, Дан Сократе как-нибудь обмолвился…

— О чем именно?

— У вашего покойного друга были в начале прошлого года какие-то крупные покупки или другие значительные расходы?

— Минутку, я подумаю…

Я жду без особой надежды. И в самом деле:

— Как будто нет, — отвечает доктор. — По крайней мере мне ничего не известно.

— Ну что ж, спасибо и извините. Я спрошу Адриану.

— Ничего-ничего.

Без толку прождав несколько часов, я заснул с мыслью о загадочном автобусном билете. Не исключено, конечно, что его владелец проехал по более короткому маршруту, скажем до «Бульвара» или до «Консерватории», но как-то не верится, чтобы молодой мужчина, да еще такой могучей комплекции, как Дан Сократе, стал бы садиться в автобус ясным летним вечером (в августе не было ни одного дождя) на столь пустяковое расстояние. Тем более тридцать шестой ходит так редко, что скорее дойдешь на руках, чем его дождешься. На эту тему даже юмористы упражняются…

К тому же очень кстати всплыла бывшая мастерская. Разрозненные детали начинают связываться: история пятнадцатилетней давности, загадочный телефонный звонок, брошенная мастерская… Реальная это связь или одна видимость, пока не знаю, но чувствую, что мне придется провести некоторую часть своей жизни на перекрестке улиц Берзей и Штирбея-Воеводы.

Прекрасная погода, солнышко, довольно тепло. Осень умирает с достоинством. А я прогуливаюсь, руки за спину, в таком темпе, какого не мог бы себе позволить, будь я в форме. Мысленно я готовлю себя к тому, что придется целыми часами, если не днями, толочься на перекрестке, где, по всей вероятности, Дан Сократе вышел из автобуса почти два месяца назад, преследуя неизвестную мне цель. Пока что я топаю по тротуару Академической и вдруг слышу:

— Густи!

Адриана кричит мне через дорогу. В тот же момент я с удивительной четкостью вспоминаю ее слова, которые на вернисаже пропустил мимо ушей, но которые запечатлелись — вероятно, против моей воли — в том, что мои коллеги по женевскому семинару торжественно нарекли бы подсознанием. Прошло три дня с тех пор, как Адриана пригласила нас всех, то есть Виорику, Мирчу Рошу, Паула Чернеску и меня, на свой сотый спектакль по пьесе настолько знаменитой, что я не упомню названия. Черт побери, я пообещал пойти — и забыл! А главное, в тот вечер в «Атене-паласе» ни Виорика, ни Мирча Рошу ни словом не обмолвились о приглашении. Они-то сами пошли?

Перехожу улицу и, еще не шагнув на тротуар, начинаю извиняться: провалы в памяти; признаки склероза; маразм крепчает.

Хорошая шутка, но бородатая, тех, тысячелетней давности, времен, когда я называл Адриану своей женой и владычицей. Осведомляюсь:

— А остальные были?

— Все были. Представь, даже Атена, Данова сестра. Я пригласила ее больше из вежливости, не думаю, чтобы она за всю жизнь хоть три раза сходила в театр. Они были очень милы, принесли мне цветы за кулисы, навестили в антракте, после спектакля пригласили выпить с ними, но я не пошла. Я не хочу изображать траур, Густи, но, поверь, мне и правда не до того.

Мы проходим вместе несколько шагов, и она останавлиается.

— Кстати, знаешь, какие на меня ужасы чуть не свалились на этом самом сотом спектакле?

— Ужасы?

— Самые настоящие, дорогой. В третьем акте, там действие происходит в кафе на Плас-Пигаль, мне приносят пирожное, которое я должна съесть. У нас это называется «съедобный реквизит». На каждом спектакле наш реквизитор, Андрей, здоровила вроде тебя, но лет на десять моложе, бегает сюда, в «Альбину», и приносит мне эклер. Можешь себе представить, для кондитерской это тоже был юбилей — сотый эклер, который играет в нашем театре…

— Так что же произошло?

— Погоди, не спеши. В спектакте был новый ввод. Дебютант так волновался, что пропустил целую страницу текста, и у меня не хватило времени на пирожное. Я его и надкусить не успела, даже жалко было! Потом Андрей, который у нас заодно и статистом, убирает со стола, уносит нетронутое пирожное за кулисы, где и лопает его с большим аппетитом, да мне же еще и гримасы строит: ага, дескать, увел из-под носа!

— Ну и…

— Ну и сегодня утром прихожу на репетицию и узнаю жуткую новость: нашего реквизитора увезли на «скорой» с тяжелым отравлением — пирожное оказалось не того… Я отложила репетицию, и мы все вместе поехали в больницу, поговорили с врачами, вроде бы он сейчас уже вне опасности. В «Альбине» грандиозный скандал. Санэпидемстанция бушует. Заведующий рыдает, рвет на себе волосы и клянется, что пирожное было свежайшим, теперь там всякие проверки, перепроверки, А подумать, что это прелестное пирожное предназначалось мне…

— Может, он что-нибудь другое съел, — говорю я. — Или выпил.

— Он и капли в рот не берет. Он адвентист — или что-то в этом роде. И уверяет, что вообще ничего в тот день не ел. Меня совесть замучила, Густи, человек чуть не погиб из-за меня! Проклятая я, что ли, какая-то, от меня всем вокруг одни несчастья…

Хочется верить, что она не имеет в виду среди прочих и меня. Деликатно покашливаю, но Адриана, кажется, не замечает.

— А если бы я его съела, Густи, мне бы конец! Андрей здоровенный парень и то чуть не умер… Господи спаси!

Она крестится. Как кстати — мы проходим мимо церквушки.

Что-то тут не то — отравиться эклером! Может быть, это издержки профессии, но многочисленные не слишком веселые случаи из моей практики научили меня не быть фаталистом и проявлять осторожность, когда речь идет о совпадениях. Молниеносно выстраиваю гипотезу: Адриана знает, возможно даже не делая нужных выводов, некую подробность о Дане Сократе, представляющую угрозу для безопасности убийцы. Отравленное пирожное могло бы устранить повод для беспокойства… Самое время задать Адриане кое-какие вопросы, я это собираюсь сделать еще с Мамаи, но тут не место, и потом, не хочется зря ее пугать. Сначала надо проверить практическую возможность моей гипотезы. Итак, мы условливаемся, что я приду навестить ее через пару дней, на сто первый спектакль, а может быть, и пораньше, и я советую не есть больше пирожных на сцене. Ни ей и никому из персонала.

Прежде чем расстаться, она интересуется, занимаюсь ли я все еще делом Дана Сократе. Я отвечал, что уезжал за границу, в нескольких словах резюмирую свои впечатления и говорю, что мне снова понадобится кое-что обсудить с ней и с друзьями Дана — Чернеску и Рошу. Она меня перебивает:

— Чуть не забыла самую большую сенсацию. Вчера вечером в театре была и красотка Виорика со свитой из Мирчи и Паула. После спектакля она отвела меня в сторонку и шепнула на ушко… что ты думаешь? Что она в тебя влюбилась — ни более, ни менее! Но это еще не все: она сказала, что ты дал ей свой телефон, и попросила у меня позволения тебе позвонить.

Я подхватываю ее игривый тон:

— И ты позволила?

— Я ответила, что она может взять это под свою ответственность и что я давно уже не выступаю в качестве инстанции, разрешающей или запрещающей женщинам иметь на тебя виды.

Она произносит это очень серьезно, так серьезно, что я ощущаю сосущую пустоту под ложечкой. Если честно, я бы предпочел, чтобы Адриана не дала Виорике разрешения. Но сейчас такая честность мне не под силу, и я бормочу:

— А я думал, ты шутишь, Адриана.

— Какие уж тут шутки! Она, конечно, особа очень молодая, но ведь и не девочка.

Пожимаю плечами — что мне еще остается? Целую ей руку, мы расстаемся, но, отойдя на два шага, она приостанавливается и бросает мне через плечо:

— Только поосторожней, Аугустин! Ты в опасном возрасте. Смотри не попадись на отравленное пирожное, как наш бедный реквизитор!

 

Глава V. Визитная карточка убийцы

События вдруг стали разворачиваться в совсем ином ритме. Я, конечно, могу ошибаться, но в чем, в чем, а в этом интуиция, или бог его знает что, меня подводит редко. Охота явно вступила в завершающую фазу: загонщики уже окружили лес, крики и звон колокольчиков вспугнули дичь и ружейные дула терпеливо поблескивают во влажной листве. Достаточно дичи сделать неверное движение — из спешки, по неведению, а чаще всего от отчаяния, — и пуля прочертит назначенную ей траекторию.

Попытка устранить Адриану — может быть, это и есть неверное движение?

Существует, однако, и другая возможность. Хитростью, обманными маневрами, петляя и отвлекая внимание охотника, зверь может ускользнуть из-под ружейного прицела, убежать и забиться в тайное укрытие, в дупло или нору, и просидеть там не один день, затаив дыхание и воображая, что спасен. Но это только временная отсрочка. Опытный охотник распознает из тысячи следов один нужный, крадучись, пойдет по нему, и его удар настигнет зверя в укрытии, когда тот меньше всего этого ждет.

* * *

В «Альбине» такая обстановка, какая бывает, когда в доме покойник. Левая часть помещения, где находится собственно кондитерская, закрыта для публики. Посередине, в полной прострации, сидит заведующий, неподвижно глядя перед собой. За его спиной всхлипывает молоденькая продавщица. Две другие из-за прилавка враждебно следят за каждым движением трех контролеров, которые допрашивают старичка в голубом халате — вероятно, старшего пекаря. Справа, сквозь стеклянную дверь кондитерской, видны лица любопытных, пытающихся понять, что происходит.

Несколько минут созерцаю эту картину с улицы, через витрину, затем открываю дверь. Одна из продавщиц бросается ко мне.

— Куда, товарищ? Закрыто, не видите? Нас контролируют! — В последние слова она вкладывает сарказм, предназначаемый, видимо, не столько мне, сколько контролерам.

Я легонько ее отодвигаю и направляюсь к хлюпику в очках, в котором вычисляю главного санэпидемщика. Он тоже совсем не расположен к кооперации, но стоит мне удостоверить свою личность, и его тон меняется на самый медовый:

— Как хорошо, что вы подошли, товарищ майор. Может быть, вам удастся найти концы, а то мы бьемся впустую целый день. Эти люди не желают ни в чем признаваться!

— Такие инциденты еще когда-нибудь бывали? — интересуюсь я.

— У нас — ни разу! — Заведующий вскакивает, внезапно придя в чувство. — У нас собственная пекарня — все всегда свежее!

— А человека чуть не уморили. Отчего же это? — едко говорит главный контролер, и по тому, как заведующий пожимает плечами, я без труда заключаю, что с сегодняшнего утра этот вопрос ему задавали по крайней мере раз пятьдесят и он всякий раз реагировал точно так же.

— Но это правда, что таких инцидентов раньше не было? — обращаюсь я к главному.

— Что правда, то правда, исхитрились — за все время ни единой рекламации.

— От вчерашней партии эклеры остались?

— Осталось несколько с витрины, — отвечает другой контролер. — Мы их все отдали на анализ.

— Ну и как?

— Ну, и все были качественные, ничего мы из них не выжали.

— Может, только одно было испорченным?

— Такого быть не может, товарищ майор, — решительно вступает старший пекарь. — Я, слава богу, кондитером тридцать восемь лет. Случалось иногда недоглядеть, бухнуть не слишком свежее масло или яички, но тогда вся партия получалась негодной, а не одно пирожное. И уж поверьте, вся партия не доходила до клиента, это уж вы мне поверьте!

— А не затесалось ли в партию какое-нибудь старое пирожное?

— Невозможно, — вмешивается заведующий. — Позавчера мы вообще не пекли эклеров, я это уже говорил, на витрину их выложили вчера, у меня вся документация в порядке.

Поворачиваюсь к главному контролеру.

— Все так?

— Так-то оно так, да…

Я вздыхаю. Бывает же, чтобы тебе не доставляло никакого удовольствия подтверждение твоих гипотез.

— В таком случае, — подбиваю я итог, — вьюод однозначен: с пирожным все было в порядке.

— Ага, что я говорила! — вскрикивает молоденькая продавщица, которая во все время нашего разговора плакала не переставая. — Мало ли что он мог съесть!

— Да, мало ли что… — поддакиваю я.

Любопытно, что самое большое облегчение чувствуют, похоже, сами контролеры. Они в мгновение ока сворачивают свои бумаги и ретируются к дверям.

— Счастливо оставаться, — бросает с порога главный. — Вы легко отделались, товарищ Чоропарул! Но в другой раз будьте все же повнимательнее!

Через секунду их уже нет. Следует, естественно, классическая сцена всеобщей признательности. Продавщицы и пекарь не знают, как меня отблагодарить, а заведующий даже пытается всучить мне взятку в виде пирожного со взбитыми сливками. Я принимаю, с тоской думая о своей диете, но на прощание расплачиваюсь по прейскуранту с продавщицей за прилавком.

* * *

В театре мои подозрения начинают обретать все более определенные контуры. Беседую прямо за кулисами с помрежем.

— В пьесе, товарищ майор, три действия, но мы ее даем с одним антрактом, между вторым и третьим, а то она поздно кончится и народ не поспеет на трамвай. Андрей обычно кладет съедобный реквизит на столик, вот здесь, за занавесом, в самом начале антракта, потому что он еще выходит статистом и должен успеть переодеться. Да, всякий, кто идет из зала в артистические уборные, непременно проходит мимо этого столика. Вообще за кулисами нас немного: я, Андрей, суфлер, машинист… вроде больше никого. Остальные — на мостках, при софитах, при звуке… Нет, актеры тоже тут не толкутся, они выходят из своих уборных в последний момент и вообще с другой стороны. Вчера вечером? Да нет, чужих было совсем немного. Я даже удивлялся, спектакль-то юбилейный, в таких случаях за кулисами обычно толпы. А вчера, если я хорошо помню, были только приглашенные нашей Адрианы. Сначала два молодых человека, я их и раньше здесь видел, они приходили с ее покойным женихом, царство ему небесное. С ними — девица, прямо с журнальной обложки, восточного типа, но блондинка, я ее хорошо запомнил, потому что она похожа на Ралуку, дочку нашей гримерши, вы ее, конечно, не знаете. Потом пришла одна особа в возрасте, с цветами. Она тоже спросила Адриану. А за ней — коротышка, типа Сержа Реджиани, только одет как каскадер на пенсии, тоже якобы к Адриане, но уже минуты через две выскочил обратно. И это все, могу поклясться. Нет, я обычно стою у щита, у средней двери, и оттуда столик не виден. Посмотрите сами, видите, нет? Любой может подойти к реквизиту, минуя меня… Но неужели вы думаете, что могло быть что-то такое? Не могу поверить. Кто и что может иметь против нашей Адрианы? Весь театр ее любит, даже женщины, а это у нас большая редкость. Я думаю, все-таки надо искать в кондитерской.

Вывод моего собеседника меня, как вы понимаете, не устраивает, но это не мешает мне отметить, что он обладает памятью и наблюдательностью выше среднего. Последнюю мысль я выражаю вслух.

— Профессия, товарищ майор! — отвечает он с хорошо отрепетированной скромностью.

Поблагодарив за беседу, я прошу разрешения позвонить из его кабинета. Но Адриана не подходит к телефону — наверное, еще не дошла до дому. В любом случае разговор с ней дольше откладывать нельзя. Я навещу ее вечером.

Справляюсь у помрежа, занята ли Адриана сегодня в спектакле. Нет. Тем лучше для меня.

Время — обеденное, и, прежде чем приступить ко второму этапу охоты, я соображаю, что нелишне навести порядок в собственном доме. Итак, вхожу в «Капшу» и умеренно заправляюсь, без хлеба и без картошки, в соответствии с мудрыми советами, которые мне дал когда-то — увы, без особого эффекта — мой добрый друг доктор Москану, На самом деле обед — это, скорее, повод пережевать информацию, которую я собрал сегодня.

Я бы сказал, по крайней мере по первому впечатлению, что дело упрощается. Если случай с пирожным был не просто случаем (а моя интуиция, о которой я самого хорошего мнения, настойчиво убеждает меня в этом), круг подозреваемых сильно сужается. Конечно же, я не могу поставить все на одну карту, надо приберечь козырь и для других вариантов, но пока что круг таков: Мирча Рошу, Паул Чернеску, Виорика Ибрахим которую, видимо, подозревает и Адриана, если я правильно понял ее сегодняшнюю реплику на прощанье, — и Атена Пашкану. У первых трех вполне твердое алиби, но с этими алиби никогда не знаешь… Ведь и про саму Адриану нельзя сказать, что она вне подозрения, история с пирожным могла быть инсценирована. Однако все во мне отвергает подобную возможность, и хотел бы я посмотреть, кто первым бросит в нее камень… Наконец, сегодня возник и шестой персонаж, маленький нервный человечек а-ля Серж Реджиани, но одетый как отставной каскадерер. Посмотрим…

За десертом я принуждаю свои мысли свернуть несколько в сторону. Мне совсем не светит послеобеденная программа: прочесть все четырехэтажные дома неопределенного числа кварталов в поисках давным-давно брошенной мастерской погибшего художника. Веселенькая перспектива! Не умнее ли будет отправиться, как я и хотел поначалу, в Союз художников? Там мне могли бы дать координаты кого-нибудь из друзей юности Дана Сократе, и при некотором везении я, может быть, узнал бы и адрес искомого ателье. Но шансов на это мало, а вся операция в лучшем случае займет день-два. Мне же, хотя сроки особенно не поджимают, самому не терпится добраться до развязки.

Что ж, я расплачиваюсь и пешком отправляюсь в соответствующий район. На бульваре полно народу, по большей части это женщины. Крупные учреждения в центре уже закончили работу, и толпы женщин, расписавшись в журналах, бегут по магазинам, чтобы, набив сумки, разойтись по домам, где их ждут злые от голода мужья, капризные, крикливые чада или, еще того хуже, тишина комнаты, обставленной с бескорыстным кокетством одиночества… Но это чуть позже, а сейчас город пульсирует мощно и таинственно, это пульсация трех часов пополудни, особая примета Бухареста, которую ни с чем не спутаешь и которую чувствуют только те, кто здесь живет. Вхожу в парк Чишмиджиу, лучащийся под солнцем последних прекрасных дней года, по аллеям гуляют стайки отобедавших поблизости студентов. Занятия только несколько дней как начались, в парке еще держится дух каникул, что напоминает мне, но только на миг, о Виорике Ибрахим и ее несостоявшемся звонке, затем я снова погружаюсь в созерцание пейзажа, который всегда действует на меня завораживающе, давая почувствовать себя молодым и, может быть, даже бессмертным.

После этого начинается рутина: поиск четырехэтажных домов — счастье, что их не так уж много в этой части города! — долгие и настойчивые звонки в двери незнакомых квартир, бесконечные объяснения с самыми разными мужскими и женскими типажами, которые с большим трудом постигают, чего я от них хочу. Некоторые смотрят на меня подозрительно, кое-кто без лишних церемоний захлопывает дверь у меня перед носом, некоторые, напротив, очень любезны и доброжелательны, но они переехали недавно и просто не могут знать, что было пятнадцать лет назад на чердаке их дома. Нет, я не сдаюсь, веду поиск дальше, я должен проследить до конца эту нить, которая, вполне возможно, никуда и не ведет.

Когда я наконец нахожу, что искал, мне кажется, что я проблуждал сутки, но, взглянув на часы, с удивлением отмечаю, что сейчас всего без четверти шесть. При виде управдома, сморщенного старичка, занимающего контору размером со спичечный коробок в полуподвале ветхого дома на Трансильванской улице, я сразу понимаю, что он даст мне желанный ответ. Так и происходит.

— Дан Сократе, художник?! — восклицает он. — Хе-хе! Здешнюю мастерскую он бросил, слава богу, пятнадцать лет назад!

— Знаю, — говорю я, пытаясь скрыть радостную дрожь, — просто мне надо уточнить, в вашем ли доме она была.

— В нашем, в нашем… на чердаке, мне из-за этого от пожарников проходу не было. Слава богу, он всего несколько месяцев тут прожил, а то бы я со штрафами не расквитался до конца жизни.

— А как он попал именно в ваш дом?

— Я это-то не помню… Кажется, у него здесь был знакомый. Сейчас посмотрим.

Он вытаскивает из стола потрепанную домовую книгу, задумчиво ее листает.

— Да-да, припоминаю… Николае Стаматеску… вот кто. Старый художник, жил в мансарде. Это он привел Дана Сократе и поселил его на чердаке. Николае Стаматеску, да-да… Можете сами взглянуть, он умер в декабре пятьдесят пятого, вскоре после того.

Николае Стаматеску! Не тот ли это гениальный маэстро, который угас в безвестности, без семьи и без друзей, никто не знает, где и как, подозревают даже, что от голода, а потом, всего через несколько лет, немногие уцелевшие его холсты обрели громкую славу, усиленную тайной, которая окутывала их автора. Об этом человеке написаны десятки исследований, те, кто не считал нужным замечать его при жизни или, самое большее, произносил его имя в подкрепление своих тезисов о гнилом декадентстве, сегодня хвастают, что с ним разговаривали, что были с ним знакомы! Не знаю, удастся ли мне разгадать в конце концов тайну смерти Дана Сократе, но как настоящий момент я невольно разгадал одну из загадок новейшей истории румынского искусства.

Я взволнован — и не хочу, чтобы управдом это заметил. Спрашиваю:

— Ателье Николае Стаматеску было на том же чердаке?

— Нет, там для двоих было бы тесновато, помещение небольшое, темное, одно окошко на потолке. Впрочем, старик тогда уже не работал, лежал в своей мансарде. Один раз я к нему поднялся попенять, что у меня скандалы с пожарниками из-за чердака. А он мне: «Господин Посмоджану, я скоро отдам богу душу, и я ничего не сделал на этом свете. Дайте мне хотя бы помочь этому мальчику, может, он что-то сделает. У него талант». Как сейчас вижу: лежит на грязном тюфяке, без простыни, в лице ни кровинки. Бедный господин Стаматеску! Имущества — никакого, только картины на стенах. Висели, пока их не раскупили кто сколько даст. Ерундовые, конечно, картины, заумные, но чтобы все-таки в такой нищете умереть… Я и господину Сократе этим летом то же сказал…

ВЫ этим летом говорили с Даном Сократе?

Ну да, он ко мне заходил. С месяц назад, может быть, с полтора. Да, да, это было дня за два, за три до первого сентября, я как раз закрывал списки по квартплате. Я его еле узнал. Что ж вы хотите — пятнадцать лет… — Зачем он приходил? — Попросил у меня ключ от чердака. Сказал, что хочет вспомнить молодость и бедного господина Стаматеску, который ему был за отца. Я говорю: «Бог с вами, проходите, господин Сократе, какой там ключ, чердак не заперт, там никто не живет. Хотите, чтобы я вас проводил?» Он сказал, что очень мне благодарен, но что найдет дорогу сам. «Только в мансарду, — говорю, — вы не сможете войти, господин Сократе, потому что там один студент живет, он сейчас на каникулах». А он ответил, что ему хватит и чердака. Пошел наверх, пробыл там часа два, потом спустился, мы еще повспоминали немного господина Стаматеску, и он ушел.

— Можно мне тоже посмотреть чердак?

— Разумеется, пожалуйста, я вас провожу.

— Не надо, я тоже постараюсь сам найти дорогу. Только покажите, где лестница.

Длинными извилистыми коридорами он подводит меня к узкой и пыльной лестнице. Констатирую, что на этот чердак может забраться кто угодно, не будучи замечен ни управдомом, ни кем-либо из жильцов. Тут же в голове мелькает идея, которую стоит проверить.

— Скажите, пожалуйста, господин Посмоджану, вы видели фильмы с Сержем Реджиани?

— Нет, — отвечает он растерянно. — Мне вообще нравится Сарита Монтьел.

На этом чердаке движение менее оживленное, чем на вокзале. Но ненамного. Достаточно солидный слой пыли осел на полу и на грудах хлама, создающих приятный беспорядок, как на чердаках моего детства. Однако кое-где видны вполне свежие следы и пыль не везде лежит однородно, как будто в старье недавно рылись. Чердак большой, со множеством тайных углов. Деревянные столбы поддерживают крышу. В щель, как в амбразуру, видна красная черепица, сочится скупой свет сумерек. Толкусь несколько секунд в полутьме, потом вспоминаю, что у меня в кармане отличный фонарик величиной с две зажигалки, который мне подарили в Женеве, и пускаю его в ход. В ярком луче света углы чердака постепенно открьюают мне свои тайны. Ничего особенного, по крайней мере на первый взгляд.

Комнатушка, о которой говорил старый управдом, где должно было помещаться когда-то ателье художника, находится в глубине чердака. Это просто отгороженный угол. Вхожу в дверь, некогда бывшую, вероятно, желтого цвета. Окошко расположено точно посреди потолка, а под ним стоит старый стул. И это все. Вожу фонарем по стенам и замечаю подде двери, в которую вошел, выключатель. Поворачиваю его просто так, без особых надежд, но, к моему удавлению, свет зажигается. Лампочка торчит прямо над дверью, старая, засиженная мухами, но это гораздо лучше, чем ничего.

При свете комната кажется несколько более ухоженной, чем весь чердак, хотя она абсолютно пустая, а стены не оштукатурены, Слой пыли здесь тонкий, а паутинные сети можно пересчитать по пальцам. Следы, почти неуловимые для непрофессионального глаза, свидетельствуют, что и сюда заходили, и тоже совсем недавно. Но это, конечно, ничего не значит, вход на чердак не заказан никому из жильцов.

Я обосновываюсь на стуле посреди комнаты, сложив на груда руки, и в этой позе замираю. На меня накатывает то, что полковник Думитреску не без иронии называет «каталепсией по Бребенелу». Все чувства обострены необыкновенно, я, например, прекрасно слышу сквозь деревянную тишину чердака легкий гул улицы, но мозг сконцентрирован, как луч лазера, в одной точке: что понадобилось Дану Сократе через пятнадцать лет в его давно брошенной мастерской, причем накануне последнего в жизни путешествия? Постепенно эта точка в моем воображении разрастается, приобретает контуры и рельеф. Наступает самый захватывающий миг моего ремесла: когда вокруг крохотной, как микрон, точки вызревает гипотеза. Что же, черт возьми, напоминает манера рисунка Дана Сократе? У меня ощущение, что от ответа на этот вопрос зависит все… Хлопаю себя по лбу. Кажется, нашел! Ну конечно, теперь все друг с другом увязывается. Все — или почти все.

Тяжело встаю со стула, намереваясь выйти из комнатки. Держу пари, что либо среди барахла, набросанного грудами, либо еще где-то на этом чердаке я найду одну вещь. Или, скорее, то, что от нее осталось, хорошенько припрятанное. В ту же минуту слух улавливает скрип ступенек. Кто-то поднимается но лестнице. Кто-то, кто старается идти бесшумно.

Мгновенно поворачиваю выключатель и становлюсь за дверью бывшей мастерской. Неизвестный входит на чердак, ступая на цыпочках. Я ждал его визита, но не прямо сейчас. Он все ближе, вот он уже у моей двери, вот он тихонько отворяет ее. В руках у него фонарик — конечно, совсем примитивный по сравнению с моим, швейцарским. Робкий снопик света блуждает по полу. Затем зажигается верхний свет. Так. Раз он нашел выключатель без помощи фонаря, значит он здесь уже бывал. Самое время обнаружить себя.

Делаю шаг вперед, но неизвестный, тут же почуяв опасность, молниеносно вылетает вон. Я не успеваю разглядеть его лица, как, впрочем, и он моего. Бросаюсь следом. На чердаке теперь совсем темно, только через слуховое окно на крыше видны вечерние облака. Не знаю, в какой стороне скрылся незнакомец. По лестнице он не спустился точно, я бы услышал скрип ветхих ступенек. Вероятно, забился куда-нибудь в угол.

Занимаю пост у входной двери, чтобы отрезать ему путь к отступлению, зажигаю фонарик и грозным голосом говорю:

— Выходите! Вам ничего больше не остается!

Жду, Никакого движения. Продолжаю:

— Не заставляйте меня применять крайние меры. Вы в западне, выхода нет.

Но этот субъект придерживается иного мнения. Я вдруг вижу человеческую фигуру, бесшумно вылезающую в слуховое окно на крышу. Пускаюсь в погоню, но тут же понимаю, что это упражнение не для моей весовой категории. Черепичная крыша скользкая, и ухватиться не за что. С невероятными усилиями карабкаюсь по скату и доползаю до уступа, на краю которого вижу его спину. Но не успеваю я даже распрямиться, как он ловким прыжком перелетает на плоскую крышу соседнего дома, тремя метрами ниже. Это уже превышает мои возможности, и я с тоской вспоминаю пророческие слова доктора Москану: «Так и вижу, как ты, с твоими пудами и одышкой, скачешь по крышам за преступником! Это, я тебе скажу, зрелище!» Что ж, я делаю единственное, что могу, — направляю сильный луч фонарика в лицо незнакомца как раз в тот момент, когда он оборачивается посмотреть, прыгну ли я за ним. Свет бьет ему в глаза, он отшатывается и ныряет в темноту.

Честное слово, кажется, он и в самом деле похож на Сержа Реджиани.

Возвращаюсь на чердак, вовсе не чувствуя себя посрамленным. Похоже, я знаю, где искать этого человека. Проверю завтра утром.

Пожалуй, сейчас не стоит даже обыскивать чердак. Попрошу капитана Марчела Константина послать завтра, при дневном свете, ребят, я им скажу заранее, что они должны найти.

Отряхиваюсь от пыли и ухожу. Сегодня вечером у меня еще два дела.

В больнице я теряю всего несколько минут — ровно столько, сколько нужно, чтобы закрепить свои подозрения. Реквизитор Андрей Чобану, который еще не совсем поправился после отравления, клянется богом адвентистов, что в тот день не брал в рот ничего, кроме этого проклятого пирожного. Он роняет слова редко и отрывисто, я смотрю на его хмурое энергичное лицо, на сильные мышцы шеи, выступающие из ворота голубой больничной пижамы, и думаю, что Адриана была права: если этот здоровенный, как бык, парень чуть не загнулся, то что было бы с ней?

Дежурный врач, которого я нахожу в соседней комнате зачашкой кофе, подтверждает мое предположение:

— При таком отравлении выживает один из тысячи, У этого Чобану желудок — дай боже, он и расплавленный чугун переварит.

— Вы думаете, что все дело только в несвежем пирожном? Он долго молчит, внимательно разглядывая дно чашки.

Потом поднимает на меня глаза.

— А вы?

— Мне бы хотелось знать мнение медицины.

— Мнение медицины… Есть подозрительные симптомы. Сама по себе сила отравления… Анализы могли бы дать больше, если б, не приведи господь, было вскрытие. А так с точностью сказать ничего нельзя. Только не требуйте от меня показаний под присягой, я их давать не стану.

— Понимаю.

— Очень жаль, но больше мне добавить нечего.

— Поставим вопрос по-другому, — говорю я. — Представим себе — чисто гипотетически, — что вы захотели бы свести с кем-нибудь счеты. Смогли бы вы ввергнуть этого человека в состояние, подобное тому, в каком находится ваш пациент?

— Вне всякого сомнения. Для этого есть множество доступных нам средств. Но я не понимаю, к чему этот вопрос. Боюсь, что вы не там ищете.

— А это уж вы оставьте на мое усмотрение, доктор.

Очередной тайм окажется для меня далеко не шуточным. Чувствую, что, прежде чем выйти на ринг, надо как следует разогретъся.

В начале девятого такси доставляет меня в «Дойну», единственное в Бухаресте место, где водится кальвадос. Этот золотистый нектар я начал употреблять в юности, под влиянием ремарковской «Триумфальной арки», но теперешнее мое пристрастие к нему давно уже лишилось какого бы то ни было культурологического наполнения. Теперь я просто люблю его, к тому же он хорошо промывает мозговые извилины. Итак, в два приема принимаю эту процедуру и без четверти девять, звоня по телефону, уже нахожусь в прекрасном расположении духа. Может быть, только по этой причине мне кажется, что я различаю в голосе, дающем мне адрес, тень волнения.

С легким сердцем иду на это тяжелое свидание, аранжируй его букетом гвоздик. Несколько минут такси плутает среди корпусов квартала Балта-Алба, пронумерованных хитрее, чем тайные агенты, и наконец находим корпус Х-12. Адриана меня в длинном вечернем платье с крупными цветами по белому фону. Парадное платье плюс мои торжественные гвоздики придают встрече подчеркнуто официальный характер. Я протягиваю букет, пытаясь скрыть смущение под видом несколько развязной иронии, хотя это совсем не мое амплуа. Она благодарит с обворожительной улыбкой и немедленно находит цветам место в черной тонкой вазе на книжной полке. Кофе уже готов, готов и сюрприз — на низком столике меж двух кресел поблескивает бутылка кальвадоса. Я отнюдь не обескуражен совпадением, напротив, оно развеивает в прах неловкость первой минуты.

— У тебя хорошая память, — замечаю с улыбкой, непринужденно располагаясь в кресле.

Адриана подхватывает мне в тон:

— Скажи лучше: как кстати в доме оказался кальвадос…

Официальности как не бывало. То, что надо. Я наливаю бокалы, мы чокаемся, затем, уже за сигаретой, приступаю прямо к делу:

— Послушай, Адриана, мне надо с тобой серьезно поговорить. Я в сложном положении. У нас с тобой, конечно, все в прошлом, это так, но ты же понимаешь, что я не могу расследовать убийство твоего жениха так, как если бы речь шла о ком-то совершенно постороннем.

— Очень хорошо понимаю, Аугустин, и я обратилась к тебе тоже не как к чужому.

— Вот именно. Я взял на себя такую тяжесть, как никогда, и собираюсь с ней справиться. Тем более что начальство меня благословило вести дело на свой страх и риск.

— Это как?

— А так, чтобы никто не совал нос в твою жизнь. Иначе у меня ощущение, что кто-то копается и в моей личной жизни тоже. Я работаю абсолютно один. В крайнем случае могу прибегнуть к помощи своих сотрудников в каких-то технических вопросах — так, по мелочам, и это тебя не коснется. Мне не надо ни перед кем отчитываться по ходу дела. Единственное, что от меня требуется, — это арестовать убийцу и представить доказательства обвинения. Я постараюсь сделать так, чтобы твое имя не упоминалось. Если это будет возможно, конечно.

Она смотрит на меня сияющими глазами.

— Благодарю, Аугустин. Но я не хочу размякать.

— Сейчас речь не о благодарности. Ты видишь, мне нелегко. Не столько потому, что я работаю один, это мне даже по душе: дает определенную свободу действий, сколько… в общем, дело в тебе, я не могу от этого в достаточной мере отвлечься, мне взгляд застят эмоции, а нужна полная ясность.

Она хочет что-то возразить, но я останавливаю:

— История запутанная, Адриана. Со всех точек зрения. И мои сложности усугубляются тем, что ты не хочешь мне помочь.

— Не понимаю, что ты имеешь в виду…

— Я имею в виду, что ты, как бы это выразиться, скрываешь от меня правду по некоторым моментам, которые могут быть существенными.

Она заливается краской. За все время нашего знакомства это, кажется, второй или третий раз.

— Я от тебя ничего не скрыла… во всяком случае, ничего существенного…

— Это мы только после узнаем, что существенно, Адриана, а что нет. Пока что я должен знать все. Понимаешь? Абсолютно все.

Она крепко зажмуривается. Помолчав, произносит твердо:

— Спрашивай, я тебе отвечу, обещаю. И я верю ей, на этот раз верю.

— Что произошло между тобой и Мирчей Рошу?

— Ты что, и правда думаешь, что Мирча…

— Уволь меня от своих вопросов, Адриана. Так мы далеко не уйдем. Отвечай ты.

— Ничего не было, клянусь тебе, Аугустин. Мальчик влюбился в меня, только и всего. В Бухаресте мы едва были знакомы, виделись, может быть, раза два-три. А на Вама-Веке мы поселились вместе, и Мирча влюбился совершенно по-детски, по-дурацки. Я бы и не заметила, если бы не Виорика Ибрахим, она сочла нужным привлечь к этому всеобщее внимание в приступе ревности. Она Мирчу сразу решила присвоить. Ну, Дан и вспыхнул. Это была именно вспышка, несоразмерная с поводом. Очень скоро все вошло в норму, и Дан перед Мирчей извинился.

— А почему же тогда вы уехали с Вама-Веке?

— Да я и сама толком не знаю. У Дана были свои чудачества. Он настоял. А у меня не было никакой охоты бросать компанию, поэтому я попыталась хотя бы узнать причины такого неожиданного решения.

Узнала?

Да нет. Сначала он все отмалчивался, потом сослался на инцидент с Мирчей. У меня было ощущение, что он неискренен, но докапываться я не стала.

— А твое какое мнение?

Она выдерживает длинную паузу, потом вскидьюает на меня глаза.

— Мое мнение: он чувствовал, что за ним следят. Вот мы и добрались. Я молчу, пусть продолжает.

— Еще до отъезда на море я почувствовала, что с ним что-то творится. В чем это выражалось, я на словах даже не смогла бы объяснить, женщины такие вещи просто чувствуют. А на море стало еще хуже.

— Особенно когда вы провели вечер в кафе на террасе, в Мангалии.

Она смотрит на меня удивленно.

— Откуда ты знаешь?

— Ну-ну, дальше.

— Тогда у меня возникло четкое ощущение, что за ним кто-то следит. Он был какой-то пугливый, нервный, даже как будто постарел. Раз, накануне нашего переезда в Мамаю, весь вечер где-то пропадал, а когда вернулся, на нем лица не было, он просто был в панике и не желал со мной разговаривать. Не врал, ничего не придумывал, просто молчал всю ночь, как будто не слышал моих вопросов. Наконец я разыграла сценку ревности, хотя знала прекрасно, что тут дело не в женщине. Он только посмотрел на меня ошалело, рассмеялся и велел складывать вещи.

— А потом, в Мамае, что было?

— Как будто ничего. Он несколько успокоился, даже начал писать. Я решила, что, вероятно, это были просто перепады настроения и не надо придавать им слишком большого значения. Но в последний день, с утра, я снова почувствовала, как в нем растет непонятная паника. Я больше ни о чем не спрашивала, знала, что бесполезно. Но чем ближе, к вечеру, тем у него все больше расходились нервы. Наконец он ни с того ни с сего обрушился на меня с упреками за ту историю с Мирчей. Я то думала, что все быльем поросло, ведь он меня вообще не упрекал, даже по свежим следам. Я возмутилась, хотя, в общем-то, понимала, что это только предлог, что я не знаю истинных причин его возбуждения. Но тоже повысила тон. Тогда он вдруг замолчал, схватил меня за руку и говорит: «Ты права, Адриана, прости меня, я кретин. Ты еще не знаешь, какой я кретин». И потом сказал, что принесет чего-нибудь выпить. Я смотрела из окна, как он идет по двору тихо-тихо, понурив голову, будто знал, что его ждет…

Адриана плачет. Я спрашиваю:

— Ты поэтому решила, что он покончил с собой?

Она молча кивает. Я тоже молчу, наливаю ей кальвадоса и жду, пока она успокоится. Ждать приходится недолго.

— Прости, — говорит она, — расхлюпалась. Попробую взять себя в руки.

Сейчас надо бы с ней поласковей, но я слышу свой жесткий голос:

— Почему ты все это не рассказала сразу?

— Я боялась, Аугустин: то ли чтобы ты не подумал чего о Дане, то ли чтобы не заподозрил Мирчу или даже меня саму… И не только боялась. Я думаю, это был и стыд.

— Не понял.

— Довольно трудно объяснить это именно тебе… Ну, понимаешь, я один раз в жизни предала и за это достаточно себя грызла. Если бы ты узнал про историю с Мирчей, ты был бы вправе подумать, что я предала и во второй раз. А я ни за что на свете не хотела, чтобы ты так обо мне подумал.

Должен признаться, такого оборота я не ожидал. Вот женщины, знаешь их вроде бы всю жизнь, а они нет-нет да и припасут для тебя сюрприз. — Ладно, Адриана, — говорю я. — Будем считать инцидент исчерпанным. Нам надо разобраться в некоторых еще менее веселых вещах. Давай поговорим о вчерашнем происшествии.

— Это о каком?

— Ну, с Андреем Чобану, вашим реквизитором. У меня все основания полагать, что ни кондитерская «Альбина», ни другие случайности не повинны в том, что произошло. Это очень напоминает хорошо продуманное покушение, и не на реквизитора, который съел пирожное чисто случайно, а на тебя.

Ее глаза с еще не высохшими слезами загораются.

— Я тоже об этом подумала, сразу подумала. Виорика, правда?

— Почему Виорика?

— Но это же так просто, Аугустин! Она меня приревновала с первого же дня, как только заметила, что Мирча в меня влюбился. У нее амбиции — о-го-го! А теперь она, вероятно, вообразила, что, раз я осталась свободной, я снова для нее опасная соперница.

Не могу удержаться от улыбки. Я-то знаю несколько больше про отношения между Мирчей Рошу и Виорикой Ибрахим…

— А скажи, зачем ты меня сегодня утром предупреждала насчет нее? Меня-то ей зачем отравлять?

— Чтобы защитить Мирчу! Разве не понятно? Она вокруг тебя вьется, делает вид, что влюбилась, а сама только и ждет, чтобы ужалить. Опасная штучка! Она чует, что ты подозреваешь Мирчу, и способна на все, лишь бы его спасти.

Я терпеливо объясняю:

— Послушай, Адриана, во-первых, я не подозреваю Мирчу или подозреваю его не больше других. Во-вторых, даже если бы я его подозревал, Виорике этого знать неоткуда. В-третьих, Виорика вовсе не влюблена в Мирчу Рошу так, как это видится твоему романтическому воображению. И в-четвертых, ты правда считаешь, что я уже не способен вызывать интерес у девушек?

— Я не хотела тебя обидеть, — бормочет Адриана.

— Ну-ну, я пошутил. Конечно, это могла быть и Виорика. Обещаю тебе, что не пренебрегу этой версией. Но пока что у меня другая.

— А именно?

— Я же просил тебя не задавать вопросов. Узнаешь в свое время. Давай вернемся к вчерашнему вечеру. Кто приходил к тебе в гримерную?

— Мирча, Паул, Виорика, Данова сестра…

— И больше никто?

— Нет.

— Скажи, — спрашиваю я вдруг, — тебе нравится Серж Реджиани?

Она смотрит на меня в изумлении.

— Вот курьез! Как раз сегодня я думала об этом актере. У меня вылетело из головы его имя, и я целый день мучилась, вспоминала. Этим летом я его видела в «Искателях приключений» и…

— А почему ты вдруг сегодня стала о нем думать?

— Не знаю… Честное слов о, не знаю.

— Я тебе скажу. Вчера вечером, в театре, ты увидела человека, который очень на него похож.

Она морщит лоб в задумчивости. Потом восклицает:

— Ты прав! Ко мне в гримерную зашли мои гости, мы с ними болтали, вдруг дверь приоткрылась, просунулась его голова. Он нашел меня глазами и тут же исчез.

— Я так себе это и представлял. Вот что: если ты его увидишь где-нибудь поблизости от себя — в театре, на улице, у дома, где угодно, — немедленно сообщи мне. Договорились?

— Ты думаешь, это он…

— Я пока ничего не думаю. Но старайся не очутиться с ним наедине в каком-нибудь пустынном месте.

Она кивает, что приняла это к сведению.

— Итак, возвращаемся к нашей теме. Ясно, что тот, кто на тебя покушался, кем бы он ни был, должен был удовлетворять двум условиям. Во-первых, знать этот спектакль. В противном случае как бы он угадал, что пирожное приготовлено для тебя? Вот только, к несчастью, твой спектакль играли уже сто раз…

— Так-таки и «к несчастью»? — улыбается Адриана.

— О, я меряю на свой аршин… Практически каждый из подозреваемых имел возможность его посмотреть, так что эта дорожка нас никуда не приведет. Второе условие — поважнее. У того, кто покушался, должен быть мотив. И, как я понимаю ситуацию, мотив единственный: убийца Дана Сократе боится, что ты знаешь такое, что может его разоблачить. Попробуй подумать в этом направлении.

Она беспокойно ерзает в кресле.

— Понятия не имею…

— Подумай хорошенько, Адриана, пожалуйста, это очень важно. Дан никогда не говорил тебе чего-нибудь этакого из ряда вон выходящего о Чернеску, Рошу, а может быть, об Атене Пашкану или о ком-то еще?

— Нет, никогда, я уверена. Его вообще очень мало интересовали другие люди. А уж сплетни он просто не выносил.

Теперь мой черед задуматься.

— Что ж, может быть и такое. В конце концов, важно не то, знаешь ты что-нибудь или не знаешь. Этот человек думает, что ты знаешь… Теперь скажи, как у твоего художника было с деньгами?

— Нормально. В деньгах он, правда, не купался, к тому же был транжирой, с этой точки зрения вы с ним похожи… Но от продажи картин постоянно что-то капало.

— Сбережения у него были?

— Пять-шесть тысяч, не больше.

Тут мне приходит в голову взглянуть на часы. Четверть двенадцатого. Пора и честь знать. Поднимаюсь и церемонно целую Адриане руку, но она меня удерживает:

— Погоди, Аугустин, мне еще одна мысль пришла в голову. А что, если ты ошибаешься? Что, если Атена Пашкану, не знаю уж почему, сочла меня виновной в гибели брата и это была ее месть?

— Я тоже об этом думал. Не исключено. Ничего не исключено. Вот только Атена Пашкану никогда не была самой любящей сестрой в Юго-Восточной Европе, и смерть брата не причини на ей такого уж большого ущерба. Даже наоборот. Что, конечно, не означает, что Атена Пашкану не могла попытаться убрать тебя по другим мотивам. Спокойной ночи, Адриана. И в ближайшие дни не открывай дверь кому попало.

Спускаюсь по лестнице, насвистывая припев из модной песенки. На улице нахожу глазами Адрианино окно. Машу ей рукой, прежде чем завернуть за угол. Мне кажется, походка у меня легкая и почти грациозная. Нельзя сказать, чтобы я был очень и недоволен собой. Аудиенция у Адрианы прошла легче, чем я предполагал, и минуло всего три дня из тех десяти, что мне назначил полковник Думитреску. При некотором везении, возможно, мне останется даже два-три дня настоящего отпуска.

 

Глава VI. «Мы так нелепо любим…»

В этот день своего отпуска я выхожу на службу с особенным рвением и, уж во всяком случае, раньше, чем в обычные служебные дни. Полседьмого утра. Пирамиды проволочно-пластмассовой тары с пузатыми бутылками молока и баночками простокваши сменяются морем овощей, за ними — дынно-арбузные холмы. От этого пейзажа странное чувство, что ночью город поклялся вести самый здоровый образ жизни… Но, как практически все мечты, эта тоже развеивается неприкрытой правдой жизни: трио небритых мужчин со следами злоупотребления алкоголем на лицах, обнявшись за плечи и горланя, как на футбольном матче, чуть не сбивают меня с ног. Что, естественно, не так-то просто. Я удерживаю равновесие и принимаю грозный вид, в то время как в нескольких шагах от места происшествия мой юный коллега — участковый — ободряет их снисходительной, пожалуй, даже сочувственной улыбкой.

Должен признаться, что я подзабыл, как выглядит город в такой час…

Проделываю весь путь пешком, глазея по сторонам, как турист из Верхней Вольты. Примерно через полчаса вхожу через ворота гаража, где, как в тонизирующей утренней симфонии конкретных шумов, сливаются стук дверных щитов, посвист водяных струй, моющих кузова машин, о бетонный настил, ворчание согревающихся моторов и человеческие голоса — то словечко, то шутка, то «с добрым утречком!». Я тоже здороваюсь с женщиной в белом халате, которая идет через двор по направлению к буфету, позвякивая ключами, и заказываю на ходу один большой кофе. Затем отдаю дань утренней зарядке, с презрением минуя лифт и начиная штурм лестницы собранным, мужественным шагом. Я горжусь собой, хотя лифт меня все равно бы не взял: цель моего восхождения находится на втором этаже, в архиве…

Тут еще не открыто. Посему устраиваюсь на деревянной скамье и закуриваю первую сигарету дня.

Спустя четверть часа классический архивариус — увы, не чета тому денди из Транспортного управления — обращается ко мне с радушием сельского старожила, как будто угощает вареньем из розовых лепестков:

— Сядь-ка тут, сынок, сейчас мы тебе все разыщем, все что душе угодно.

Я сажусь за что-то вроде парты и жду. В архиве нельзя курить, но, к счастью, можно пить кофе. Что я и делаю. Старичок предлагает мне еще одну порцию варенья:

— Погоди, погоди, сынок, фальшивомонетчики, говоришь…

Как медленно ни бегут минуты, но скоро набежит час. А правила внутреннего распорядка все не меняются, в архиве по-прежнему нельзя курить. Перебрасываю из угла в угол рта сигарету «Снагов» и медитирую на тему мудрости предков, кои жевали табак. Архивариус угадьюает, что я на пути к созданию исчерпывающего труда о пользе и способах употребления табака, и, хотя до сих пор (уже перевалило за восемь) запрет на курение в архивах милиции официально не снят, подмигивает мне:

— Закури, сынок, закури, и я другой раз пыхну, когда никто не видит!

Я взглядом благодарю. Я ему признателен, и есть за что. В конце концов и мне представился случай примкнуть к отряду правонарушителей, да еще к самому многочисленному в стране! Я закуриваю, угощаю его и с радостью переношусь в лицейские времена, когда, бывало, куривал тайком в уборной: жадно затягиваюсь, выпускаю кольца дыма, тут же развеиваю их рукой, держу ладонь ковшиком, пряча в ней сигарету, стряхиваю пепел в спичечный коробок и сую его в карман… Затем пересчитываю оставшиеся сигареты. Этого мне хватит еще примерно на…

— Вот они, голубчики!

* * *

Я был прав. С первой страницы четвертого досье, вынутого из не слишком пухлой кипы, представляющей полную историю фальшивомонетчиков за последнюю четверть века, мне улыбается, анфас и в профиль, мордочка суслика с трагическими глазами, которую я высветил вчера вечером на краю крыши, в непосредственной близости от бывшей мастерской Дана Сократе. Значит, так: Марин Тебейка, 1919 года рождения, сын Теодора и Зиновии Тебейка, женат, без определенных занятий, последнее местожительство — тюрьма Вэкэрешть, предпоследнее — Бухарест, улица Майка-Домнулуй, 22. Досье классическое в том смысле, в каком, например, врачи квалифицируют как «классическое» течение какого-либо заболевания. Моего пациента, которого я видел не далее как вчера, уже пытались «вылечить» пятнадцатью годами строгого тюремного режима за изготовление и распространение фальшивых банкнотов.

Суровое лечение, но гражданин был рецидивистом: его дебют на профессиональной сцене, за который он отделался всего двумя годами, может вдохновить писателя-юмориста. Гражданин изобрел интересный механизм, по величине и форме примерно такой, какие выдают на вокзалах билеты, установил его в подвале и пригласил туда под большим секретом — вес это происходило в пятьдесят втором году — двух бывших коммерсантов, попавших в критическое финансовое положение в результате стабилизации и всякого рода экспроприации.

Усадив гостей на стулья, он показал им эту штуковину и всунул в нее десять белых бумажек, нарезанных точно по размеру сотенных купюр новейшего образца. Нажал на какие-то кнопки, машина завыла, застонала, задрожала, даже выпустила струйку дыма. Еще одно нажатие на кнопку — и металлический монстр выплюнул десять новехоньких и еще влажных сотенных! Гости щупали их, долго рассматривали водяные знаки на свет и под лупу и в конце концов признали безупречность продукции. Однако же «изобретатель», движимый чувством профессиональной гордости, тем не удовлетворился, а подарил им эти десять банкнотов, предложив проверить их в любом банке. На другой день, когда испытание состоялось и увенчалось триумфальным успехом, клиенты заключили с фальшивомонетчиком крупный контракт: каждый выплатил ему по 25 тысяч леев, с тем чтобы через неделю за эти 50 тысяч получить от Марина Тебейки (тогда его звали иначе) ни больше ни меньше как пять миллионов в банковских билетах по сотне леев, так виртуозно творимых великим маэстро с помощью его волшебного аппарата. Но наутро маэстро исчез без следа вместе со своим аппаратом, прихватив и аванс. Бедные коммерсанты оказались жертвами искусного и не лишенного остроумия мошенничества: десять первых банкнотов вовсе не были фальшивыми. Это были настоящие деньги — вклад, сделанный Тебейкой на счет наивной алчности клиентов, которые так и не смогли уразуметь, даже позднее, сидя в тюрьме вместе со своим сообщником, что его замечательное изобретение было просто-напросто жестяной коробкой, долженствующей производить шум и впечатление… Тебейку поймали через несколько недель, и суд, еле сдерживая улыбки, присудил его к двум годам размышлений. Всего-то…

Очень скоро после отбытия наказания псевдофальшивомонетчик решил покончить с симуляцией и всерьез заняться своим ремеслом. Вследствие этого страницы досье, которое я перелистываю, теряют оригинальный характер и становятся, можно сказать, вполне заурядными. Вот, вкратце, факты.

Осенью пятьдесят пятого года инкассатор Госбанка случайно заметил, что один банкнот в сто леев, полученный в тот день из центрального ювелирного магазина столицы, на ощупь чуть-чуть, совсем чуть-чуть тоньше, чем надо. К печати придраться было нельзя, но химический анализ краски, сделанный тут же, привел к заключению, что речь идет о фальшивом банкноте. Более тщательное исследование выявило тот скандальный факт, что за неделю эти банкноты наводнили практически все ювелирные магазины. Их общая сумма достигла полумиллиона.

Допросы продавцов ничего не дали. В каждом магазине проданного товара пришлось примерно на сотню тысяч леев или и того меньше, что в картине недельного товарооборота не представляло такой уж необычайной суммы и не привлекло внимания к личности покупателя, хотя бы и самых дорогих украшений. Он — или она — работали с головой. Дальнейшее наблюдение за магазинами тоже не принесло результатов. Расточительный клиент больше не появлялся.

Единственным путем для следствия осталась тайная сеть скупщиков и перекупщиков краденого. Вооруженные детальным списком драгоценностей, проданных за соответствующую неделю всеми магазинами, где были обнаружены фальшивые деньги, тогдашние специалисты четвертого отдела стали методически и терпеливо выслеживать всех подозреваемых в подобного рода торговле. А терпение и труд — о, мне бы эти качества! — как известно, все перетрут. Иоргу Мэлэеру, завсегдатая черного рынка, поймали с поличным как раз в ту минуту, когда он собирался сбыть с рук рубиновое колье и бриллиантовую диадему. Он немедленно раскололся, указав на происхождение драгоценностей и со всей твердостью заверив, что они у него единственные. Таким образом следствие снова вышло на Марина Тебейку…

Стенограммы двадцати с лишним допросов Тебейки представляют собой поучительный документ: рекорды по упорству и изворотливости были поставлены обеими сторонами. Тебейка начал с наглого отрицания своей вины, не жалея при этом пафоса и негодования. Потом уступил в том пункте, что действительно дал Мэлэеру драгоценности на продажу, но что в свою очередь купил их у другого персонажа черного рынка. На очной ставке с последним он признался во лжи и указал, поочередно, на шесть других ложных следов, протянув время и потрепав нервы многим людям. Следующей ступенью было признание, что он купил эти драгоценности в магазине — впрочем, его узнала одна из продавщиц, — но что купил он их на настоящие деньги, так или иначе им заработанные. После основательного обыска у него на квартире в тайнике под полом нашли еще около пятидесяти фальшивых банкнотов той же серии. Тогда Тебейка стал развивать версию, что он получил всю сумму от одного знакомого, на сохранение, и решил перевести ее в драгоценности. Однако назвать имя этого знакомого не мог и, прижатый к стенке, сказал наконец правду: он сам фабриковал деньги и покупал на них драгоценности.

Но вот что интересно: следователи так и не смогли обнаружить ни печатного станка, ни остальных драгоценностей. Тебейка утверждал, что матрицы и пресс он разломал и сбросил и Дымбовицу, а драгоценности (за исключением тех, которые ему удалось продать и которые были разысканы) у него — ни много ни мало — украли! Дурачков поверить ему не нашлось, особенно в отношении драгоценностей, но все поиски — как товара, так и возможных сообщников — оказались безрезультатны, и разоблачить гражданина до конца не удалось. Последовали суд и приговор. Все же следственные органы не торопились закрыть дело в надежде, что всплывут если не другие банкноты из тебейковской серии, то какие-нибудь из драгоценностей, на них купленные, и таким образом раскроются его сообщники и он будет уличен во лжи. Но шли годы, ничего не происходило, дело в конце концов закрыли и сдали в архив. Итак, если Тебейка не солгал, подпольный печатный станок вкупе с драгоценностями потеряны навсегда.

Таковы факты. А вот, совсем уже вкратце, моя версия.

Трудно поверить, чтобы мелкий жулик Марин Тебейка, чье единственное изобретение составляла штуковина, производящая дым и пшик, был в состоянии один, за довольно короткое время смастерить оборудование и — главное — матрицы, необходимые для производства сколько-нибудь правдоподобных банкнотов.

Еще труднее поверить, что с таким трудом добытые драгоценности могли у него украсть, как носовой платок или бумажник.

В конце концов совершенно невероятно, чтобы человек, который не выдал сообщников и взял на себя пятнадцать лет строгого режима, не позаботился о том, чтобы по крайней мере по выходе из тюрьмы обеспечить себе безбедную старость.

Какова же мораль этой истории, происшедшей — внимание! — ровно пятнадцать лет назад!

Что Марин Тебейка имел по крайней мере одного сообщника.

Что этим сообщником был, более чем вероятно, профессиональный художник — скорее, график.

Что драгоценности все эти пятнадцать лет хранились у сообщника.

Что, выйдя из тюрьмы, Тебейка явился к нему — очевидно, получить плату за свое молчание.

Что, возможно, сообщник, достигший теперь совсем другого общественного положения, отказался идти на риск и выдавать драгоценности, обнаружение которых могло привести его прямиком в освободившуюся камеру Тебейки.

И что в результате у последнего были веские основания выплеснуть ярость на предателя…

Должен сознаться, все это логическое построение родилось совершенно ненаучным путем: в тот момент, когда я понял, что манера Дана Сократе напоминает рисунок на денежном знаке. Но мое построение держится и объясняет все: и нервный срыв Дана Сократе, происшедший пятнадцать лет назад; и сопровождавшую его поправку финансовых дел под достаточно убедительной вывеской «базарной живописи»; и внезапное возобновление приступов страха после телефонного звонка накануне его отъезда на море; и визит, тогда же, в бывшее ателье — возможно, с тем, чтобы уничтожить матрицы и пресс, все еще там припрятанные; и панику, охватившую его в Мангалии, когда он увидел кого-то на улице; и его бегство в Мамаю; и собственно преступление; и покушение на Адриану по подозрению, что она что-то знает; и, наконец, тот факт, что уже некоторое время вокруг главных действующих лиц и главных мест действия этой истории мелькает трагическое мышиное личико человека, который хочет заполучить, в сапфирах и топазах, эквивалент пятнадцати годам тюрьмы…

Да, все решительно увязывается друг с другом. Остается только найти тайник с драгоценностями, что, в общем-то, задача чисто техническая. И все же у меня ощущение, будто что-то не в порядке, будто в одном месте сложенной мною так тщательно мозаики зияет пустота, будто где-то в моем блистательном умозаключении осечка… Никак не могу ухватить, чего же я недодумал, и делаю единственный доступный мне пока вывод: еще не настал час отсечь все и, как под гипнозом, пойти по единственной дорожке. Поживем — увидим…

А пока суд да дело, я вполне доволен тем, как провел утро, и моя улыбка заражает старого архивариуса. Мы еще разок, сидя бок о бок, нарушаем правила внутреннего распорядка, затем я беру досье под мышку, расписываюсь в получении и поднимаюсь, на этот раз на лифте, несколькими этажами выше, чтобы кое-что уточнить, хотя заранее знаю результат.

* * *

Действительно, в своих ожиданиях я не обманываюсь. Коллеги из дактилоскопической лаборатории с первого взгляда устанавливают идентичность отпечатков пальцев из досье Марина Тебейки и тех, что были на веслах лодки в Мамае. Затем капитан Марчел Константин, надувшись от гордости, подает мне отчет своих ребятишек: сегодня утром на чердаке такого-то дома по Трансильванской улице найдены похороненные в кучах пыльного барахла обломки небольшого печатного пресса и матрицы — по всей вероятности, с рисунком сотенного банкнота. Лабораторный анализ показал, что предметы были разломаны примерно шесть недель назад. Во время обыска было установлено и место, где они хранились до того дня: в недрах чердака, за тремя вынимающимися кирпичами неоштукатуренной стены.

— Другого ничего, Марчел?

— Ничего, шеф.

— Горсточка брильянтов, кубышка с золотом, а?

— Вот именно! — хохочет капитан Марчел Константин.

Нет, конечно, если бы драгоценности все еще были там, они не ускользнули бы от наметанного глаза его ребятишек. Впрочем, и сам Марин Тебейка до встречи со мной прочесал чердак по крайней мере один раз. Где-то в другом месте, в другом уголке света надо искать этот клад… И я его найду, будьте спокойны!

А пока: констатирую, что уже три часа, что я проголодался и что перед следующим таймом не помешает вздремнуть часок-другой. Воздадим кесарю кесарево.

Я хорошенько проветрил комнату, спустил жалюзи и создал себе обстановку, которая хоть кого, даже спящую царевну, только что пробужденную от чар принцем (фамилию забыл), расположила бы еще понежиться в постели. Но мои глаза не хотят слипаться ни в какую…

Значит, так. В юности Дан Сократе по уши влип в более чем сомнительную аферу и чудом вышел сухим из воды. А теперь, похоже, его убил бывший сообщник… Ну а если бы все обернулось не так? Если бы Сократе с Тебейкой удалось прийти к взаимному согласию? Более чем уверен: никто бы ничего не узнал и Адриана, владычица моих прежних снов, так и прожила бы до конца своих дней с бывшим преступником…

Но стоит ли это обсуждать — через столько лет? Пятнадцати лет тревоги и страхов разве недостаточно, чтобы смыть такую вину? Меня интересует, конечно, не юридическая сторона дела. Меня интересует — а этого уже никто никогда не узнает, — как у Дана Сократе было с совестью, сумел ли он стать достойной парой для Адрианы, не омрачала ли тень старого греха ежедневно и ежечасно существование им обоим? В таком случае я должен спросить себя, не лежит ли часть вины за это на мне. Может быть, я в нужное время не сумел понять или не сумел простить…

На этом перекрестке мои мысли норовят сбиться на самую опасную дорожку. Пора вернуться к своему ремеслу, чьи опасности несравнимо меньше. Соскакиваю с постели, принимаю сильный душ — и вот я уже готов выйти в город. Думаю нанести визит Атене Пашкану и слегка пошарить в мастерской на втором этаже, хотя я бы удивился, если бы драгоценности оказались там. А с завтрашнего утра возьму в оборот Марина Тебейку. Пока что тоже на свой страх и риск, без указаний свыше, И все из-за пробела в моей мозаике. Чувствую, что недалек тот час, когда мне снова предстоит впасть в «каталепсию по Бребенелу».

Выхожу из квартиры, поворачиваю ключ в замке, вызываю лифт и тут слышу, как звонит телефон. Имеет ли смысл возвращаться? Мама говорила: ни за что, пути не будет…

Лифт прибыл, но телефон упорствует. Я сдаюсь. Впрочем, я всегда не очень-то слушался маму.

Возвращаюсь и поднимаю трубку.

— Да!

— Это Бребенел?

Я узнаю голос. Надеюсь, пауза не будет замечена.

— Кто его спрашивает?

— Это ты. Я тебя узнала. И ты меня узнал, правда?

— Допустим.

— Или ты больше не ждал моего звонка, товарищ майор? А может, думал, что я забыла номер?

— Верно, уже не ждал, однако номер ты запомнила и, как я подозреваю, в тот же вечер, как пришла домой, его записала.

— Так и есть. А ты не забыл «тот вечер», товарищ майор?

— У меня такая профессия, что я нелегко забываю, дорогая. И имей в виду, что я подполковник. Уже несколько дней.

Понятая не имею, с чего это я брякнул. Раздражало меня, что ли, это «товарищ майор» в иронической упаковке? Подполковник все-таки сложнее выговорить… Или это чтобы увеличить дистанцию между нами в ответ на ее постоянное желание — мнимое или подлинное — ее уменьшить? Но результат неожиданный:

— Потрясающе! Мои поздравления! Это надо обмыть! Пытаюсь защититься:

— Непременно. Как-нибудь вечерком, в субботу, когда тебе не надо будет на другой день идти на занятия. Пригласим Мирчу, доктора Чернеску, может быть, и Адриана согласится и…

— Не угадал, товарищ подполковник! Мы это дело обмоем прямо сегодня, и только вдвоем! К тому же сегодня суббота.

На этот раз пауза не может пройти незамеченной для самого нечувствительного уха.

— Эй, ты онемел? — окликает меня Виорика, — Моя наглость не знает пределов? Ну говори, говори!

— Я ничего не говорю про наглость, но…

— Можешь говорить что угодно, но только в глаза. Понял? Не по телефону!

— Предположим, сегодня вечером я занят.

— Ничего не «предположим». Если только…

Наконец-то и она заколебалась. Сама дала мне случай поймать ее на паузе и сравнять счет. Это как гол в собственные ворота. Какого черта я с этой девицей все время чувствую себя как на футбольном матче?

Изменившимся, чуть ли не испуганным голосом она спрашивает:

— Или ты… ты не один?

Я фыркаю от смеха и спешу ответить в духе самой настоящей «честной игры»:

— Совершенно один и как раз собирался уходить. Но услышал телефон, когда стоял у лифта. А то бы ушел.

— На свидание?

Я повышаю голос, сохраняя, по возможности, шутливую интонацию:

— Послушай, дорогая моя! В конце концов, чего ты хочешь от милиционера, который в отцы тебе годится?

— Моему отцу было шестьдесят — два года назад, когда он умер, А если ты хочешь знать, чего я хочу, откажись от своих планов на сегодняшний вечер и жди меня. Дома, Скажи адрес и жди. Только без нервов и без справедливого негодования. Не забывай, что я должна тебе кое-что сказать относительно того вечера, когда был убит Дан Сократе.

Я снова умолкаю и закуриваю, плечом прижимая трубку к щеке.

— У тебя на самом деле есть что сказать? Ты что-то от меня скрыла?

— Не знаю, подходит ли сюда слово «скрыла», но сказать мне есть что. И даже если бы у меня не было ничего, что могло бы заинтересовать тебя с чисто профессиональной точки зрения, ни один закон ни при одном общественном строе не запрещает свободной студентке навестить неженатого мужчину.

Лихо сказано, даже чересчур. Но она права.

Она позвонила, я открыл, и она вошла с непринужденностью частого гостя. Из сумы по фольклорным мотивам, перекинутой через плечо, вынула бутылку шампанского «Заря».

— Сунь ее в холодильник. Через полчаса можно будет пить — или даже раньше, если у тебя есть лед в кубиках.

Я повинуюсь, потом предлагаю:

— А до тех пор каплю кальвадоса?

— Не знаю, что это за штука, но выпью все, что дашь.

Отмечаю, что ее ответ — как. маслом по сердцу. Во-первых, из-за того, что она готова принять все, что бы я ей ни предложил. Но главное: она не знает, что такое кальвадос! В чем только не искушена нынешняя молодежь, с нами не сравнить, как же от нее ускользнул кальвадос? И я поздравляю себя за вдохновение, которое посетило меня сегодня в обед и заставило сделать крюк по дороге домой, чтобы заехать в «Дойну». Но радость тут же переходит чуть ли не в угрызения совести: не далее как вчера вечером я пил кальвадос с Адрианой, у Адрианы…

Мы сдвигаем бокалы, и — к ее чести — она не говорит ни одной банальности вроде «со свиданьицем» или «дай бог не последняя». Тонкий букет кальвадоса туманит меня всеми своими сентиментально-литературными реминисценциями. Предлагаю Виорике сигарету, курим, молчим. После первого же глотка ее вдруг напрочь покидает развязность. Она избегает смотреть мне в глаза. Да и я не ищу ее взгляда слишком настойчиво. Минуты тянутся долго и напряженно, Я делаю попытку заполнить их репликами гостеприимного хозяина, на которые она отвечает односложно.

— Тебе удобно в этом кресле?

— Вполне.

— Хочешь кофе?

— Нет.

— Как кальвадос?

— О’кей.

— Еще чуть-чуть?

— Да.

— Ваше здоровье!

— И ваше!

Она и не думает говорить. Если это игра, то, надо признать, играет она здорово. Особа, которая на первый взгляд производит впечатление (и не только на меня, конечно) пустышки, озабоченной одним — демонстрировать частями или полностью, смотря по обстоятельствам, свою «обнаженную натуру», — эта красотка, словно взятая с обложки «Плейбоя» или из современной версии «Тысячи и одной ночи», превращается, в скромной обстановке моего жилища, в таинственную незнакомку.

Эй, Аугустин Бребенел, приди в себя, какого черта!

Нет-нет, это не Виорика Ибрахим, это я сам обращаюсь к себе, и слава богу, не вслух.

Звонит телефон. Я проявляю полнейшую выдержку — не дрогнул, не моргнул глазом. Кажется, и Виорика тоже. Звонят три, четыре, пять раз.

— Подойдешь? — спрашивает она, не поднимая на меня глаз.

Я встаю с кресла как будто налитый свинцом, к моим двадцати восьми тоннам, похоже, прибавили еще одну. Если бы бутылку кальвадоса принесла Виорика, я бы подумал, что она что-то подмешала в это зелье. Телефон — в двух шагах от нас, на столике. Виорика берет в руки первый попавшийся журнал и раскрывает его, показывая, что за моим разговором следить не собирается. Может быть, она подозревает, что мне звонит женщина, или хочет дать понять, что подозревает.

Бребенел, ты совсем спятил!

Это, конечно, опять я — деликатничаю сам с собой, И опять мысленно.

— Алло! Целую руку, Адриана, нет, ни от чего не оторвала. Конечно, один. Что? А, да, тебе не показалось, я действительно помахал рукой… Нет, я имел в виду «до свиданья» или «спокойной ночи», ничего другого это не значило, Как-как? Ну что ты? Никто за мной не следил… Слежка — это моя профессия, я ее никому не уступлю. Ну конечно… Женщина?

Ха-ха-ха, вот был бы номер, если бы за мной начали бегать женщины!.. У тебя сегодня спектакль? Успеха! А завтра? Гастроли в Джурджиу? Тогда — успеха вдвойне. Ты помнишь, у меня там родня, если ты их пригласишь в театр, будет очень мило с твоей стороны. Ты их осчастливишь. Новости? Новостей пока нет. Конечно, если что, я дам тебе знать. Пока!

Кладу трубку, задумываюсь. Новости, которыми я располагаю, Адриане лучше не знать никогда… Оборачиваюсь к Виорике. Она не отрывает глаз от журнала, но так и застряла на первой странице. Будем и дальше играть в молчанку? Я возвращаюсь в кресло и небрежно говорю:

— Ты нашла что-нибудь интересное в журнале? Он не такой уж свежий. Если хочешь, у меня есть последний номер «Пари-матч».

Она откладывает в сторону журнал, затягивается сигаретой и хватает бокал с той жадностью, какую я уже видел в «Атене-паласе», когда она запоминала мой номер телефона. Потом поднимает на меня взгляд — как будто видит впервые, — пронзительный, почти жестокий.

— Зачем ты соврал?

Я вздрагиваю. Откуда она знает, что я соврал?

— Кому? Когда?

— Адриане, Почему ты ей сказал, что ты один? Перевожу дух. Вот она о чем.

— А какой был смысл ставить ее в известность, что у меня в гостях ты?

— У нее острый глаз. Вчера вечером, когда ты уходил от нее, за тобой действительно следила женщина. Я.

Тут уж я даю волю смеху:

— На этот раз соврала ты.

— Мне случается соврать, но не сейчас. Вчера, когда ты вышел от Адрианы, я тебя провопила до троллейбусной остановки.

— А что ты искала в такой поздний час в тех краях?

— В Балта-Албе, у дома Х-12, ты хочешь сказать? Я тебе объясню. На самом деле мне нужен был не ты, а Адриана.

— Адриана?

— Вот послушай. Позавчера мы пошли в театр с Мирчей и с Паулом. Я первый раз увидела, как Адриана играет. Она была великолепна. Я почувствовала к ней такую симпатию, что не удержалась и после спектакля сделала кое-какие признания относительно тебя. Сказала, что ты мне нравишься…

Я нетерпеливо дергаюсь, но ее не остановить.

— …и что вообще меня интересует твоя личность. Она ответила довольно колко, но я не обиделась. Я на ее месте тоже, может быть, не пришла бы в восторг. Вопрос деликатный. Но я решила во что бы то ни стало поговорить с ней еще раз.

— Поговорить с ней? О чем?

— О тебе, естественно. Я хотела попросить у нее… ну, скажем, совета.

Чувствую, что начинаю закипать.

— Может быть, я тоже могу узнать, какого рода советов ты ждешь от моей бывшей жены?

— Имей же терпение.

— Пожалуйста, я весь — терпение.

Наливаю полный бокал кальвадоса и выпиваю залпом.

— Вчера днем я зашла к ней в театр, но репетицию отменили — то ли кто-то заболел, то ли еще что… Я взяла ее адрес, решила поехать к ней домой. Думала: не выгонит же она меня… Но все равно никак не могла собраться с духом, только вечером наконец рискнула. Подхожу к дому и вижу — кого?

Я молчу.

— Пришлось, как ты понимаешь, сделать налево кругом и отложить визит.

— Постой-постой! — встрепенулся я. — Это было во сколько?

— Ну, например, без четверти девять.

— Вот именно! А от Адрианы я вышел в одиннадцать двадцать. Как же ты могла за мной следить? Где ты была в таком случае два с половиной часа?

— Товарищ майор… о, простите, товарищ подполковник милиции Аугустин Бребенел, от вас, наверное, не ускользнула такая подробность, как сквер напротив дома Х-12, где живет Адриана, ваша бывшая супруга? Даже не сквер, а скверик с двумя скамейками, одна скамейка в тени…

— Ты хочешь сказать, что два с половиной часа просидела на лавочке, только чтобы увидеть, как я выхожу из этого дома?

— Отгадали, многоуважаемый маэстро, именно это я и хотела сказать.

Нет, она явно смеется надо мной, причем совершенно бессовестно. Так мне и надо. Все же я настаиваю:

— Предположим. Но ведь я мог беседовать с Адрианой неизвестно сколько времени. Ты что, всю ночь просидела бы на лавке?

— Я потому и сидела. Хотела знать, останешься ты у нее на ночь или нет. Шампанское, я думаю, уже охладилось. Давай откроем?

По радио женский голос, весьма посредственный, но зато с бездной чувства, выводит модную мелодию:

Мы так нелепо любим, Друг друга мы погубим, Простимся же без слов, Моя любовь…

Шлягер еще не кончился, а Виорика вдруг заливается смехом. Я ее ни о чем не спрашиваю, она сама объясняет:

— Мне смешно, что ты не интересуешься, правда ли я знаю что-то про убийство.

Я даю ей отсмеяться и по-прежнему не задаю вопросов. Если она на самом деле хочет мне что-то сказать, то скажет. А если нет, из нее слова не вытянешь, будьте уверены. По крайней мере сегодня вечером.

Внезапно оборвав смех, Виорика подается ко мне, берет у меня из рук сигарету, затягивается так, как только она одна умеет, гасит окурок в пепельнице и начинает:

— Слушай меня внимательно, Аугустин. Может быть, то, что я тебе скажу, никакого интереса не представляет, но, если это чепуха, не смейся надо мной. Когда ты меня в тот раз допрашивал, когда ты допрашивал всех нас троих, Мирчу, Паула и меня, тогда, на Вама-Веке, я от тебя ничего не скрыла, только ты на меня так обрушился, что я просто ошалела. А я от неожиданности всегда начинаю из себя строить черт-те что. Наговорила тебе, что я чуть ли не со всеми… и с Мирчей, и с Паулом, чуть ли не с самим Даном, бред какой-то… А вот о том вечере, когда его убили, я только после поняла, что не сказала тебе одну подробность, а она могла быть очень и очень. Меня, если помнишь, пригласил на день рождения Михай Кэлимэнеску, у нас с ним что-то было, так, слегка, когда еще учились в лицее. В первом часу ночи я позвонила во Дворец спорта, и мне сказали, что они там закругляются. Мне надо было встретиться у входа с ребятами, чтобы вместе вернуться на Вама-Веке. Ну, я распрощалась с Михаем и с гостями и пошла, там близко. Свидание было назначено у Мирчиной машины, знаешь, наверное, «дачия-1100». Когда я подошла к машине, народ как раз повалил из дверей. Ждать долго не пришлось, и слава богу, потому что народ выходит всякий, и ты знаешь, как это, когда девушка стоит одна. Я думаю, минуты три-четыре прошло, и появился Паул, один, без Мирчи.

У меня в мозгу вспыхивает красная лампочка.

— А они что, не вместе там были? — Погоди. Паул был весь распаренный и утирался платком. Увидел меня и спрашивает: «А Мирча еще не вышел?» Я тоже, как ты, удивилась. «А вы что, — говорю, — не вместе были?»

— А он?

— Что были-то они там оба, но что Мирча купил билеты у входа, с рук и не заметил, что ему продали места на разных трибунах. Антракта не было, так что они весь вечер не виделись. Но Паул все равно был доволен и только начал мне талдычить про какого-то фолк-певца, как появился и Мирча, тоже весь потный — в зале была духотища страшная, — и стал проклинать все на свете, потому что перед ним сидел какой-то шкаф…

— Мне очень жаль Мирчу, Виорика, но, уверяю тебя, это какой-то другой шкаф, не я.

— Вот видишь, я говорила, что ты будешь издеваться… Значит, это все гроша ломаного не стоит. А я-то думала, что ты никакими подробностями не брезгуешь.

— Не брезгую никакими, а эти, твои, могут оказаться гораздо важнее, чем ты себе представляла, когда решилась на разговор.

Дело обстоит не вполне так. В конце концов, главный подозреваемый никакого отношения к данному происшествию не имеет, но два рухнувших алиби — что ни говори, это заслуживает кое-какого внимания!

— Кстати, Виорика, ты знаешь, что такое алиби?

Она набирает в грудь воздуха и, посчитав, вероятно, до десяти, чтобы не послать меня куда подальше, громко и отчетливо, перекрывая голос певца, который на чистом итальянском языке признается, что он бродяга, произносит:

— Слушай, душа моя! Будь ты хоть Элиот Несс и Эркюль Пуаро в одном лице, но и я тоже не девочка из парикмахерской, а студентка филфака. Знаю ли я, что такое алиби! Да я на этих твоих алиби… собаку съела!

Тут уж мой черед расхохотаться, а ее — напевать мотивчик, засевший в ушах:

Мы так нелепо любим…

 

Глава VII. Три алиби и две картины

Дело давно закрыто, убийца находится там, где положено, а история жизни и смерти художника Дана Сократе поступила в ведение старого доброго архивариуса. Как я и думал, мне осталось два-три дня настоящего отпуска, полковник Думитреску поставил подпись под приказом о награждении и, даже более того, вскоре воплотил в жизнь ту наглую ложь, которую я — сам не знаю, что меня дернуло, — выдал Виорике: то есть я получил две звездочки подполковника.

Вот только эта тетрадь осталась не дописанной, записи оборвались на словах песенки в тот вечер, когда Виорика Ибрахим приходила ко мне в первый и последний раз.

У меня есть, конечно, оправдание (по части самооправданий я всегда был докой). Со следующего дня события полетели без остановки. Последний этап охоты шел в таком темпе, что не давал мне минуты передохнуть, не то что побаловаться литературой.

Может, когда-нибудь эти записки попадут в руки любителя детективов. Если так случится, я постараюсь доставить этому неизвестному читателю, без сомнения искушенному в канонах жанра, приятный вечер.

Уважаемый имярек, готовый потратить время на мое словотворчество! Поскольку, начиная с этого места, моя писанина — если только я соберусь довести ее до конца — теряет вид дневника и превращается в ретроспективу событий (а значит, мы с тобой больше не будем равны, потому что мне уже известен конец), я решил вот что.

Я избавляю тебя от своих дедукций. Буду представлять тебе факты, и только факты, в том порядке и по мере того, как они происходили или как я о них узнавал. Постараюсь не совать тебе под нос разгадку и ничего не скрывать — ни одной существенной детали, ни одного ключевого слова. То есть постараюсь целиком подчиниться первой из двух заповедей детективного жанра, сформулированных Вэн Дайном: «Читатель и следователь должны иметь равные шансы на решение задачи». А если ты окажешься сообразительнее меня и решишь ее раньше, надеюсь, тем более ты будешь доволен и простишь бедного глупого сыщика, который волей-неволей был вынужден корчить из себя умного, поскольку имел личную заинтересованность в этом деле. Итак, я восстанавливаю события в хронологическом порядке. В то октябрьское утро час моего пробуждения (перевалило за девять) освещают лучи бледного печального солнца, косящегося в окна моей комнаты.

Я тупо созерцаю бокалы на столике, пока события вчерашнего вечера не начинают постепенно проясняться в памяти, Бутылка из-под шампанского пуста, зато осталось немного кальвадоса — хватит, чтобы напоить кошку. Вместе с теплым душем и чашечкой крепчайшего кофе капля золотистого напитка приводит мои мысли в порядок, а дух — в отменное расположение.

Устраиваюсь в кресле, выбираю из своей коллекции тонкий синий фломастер и набрасываю план действий.

1. Где Марин Тебейка? Поискать по старому адресу и у старых знакомых. Сколько надежных мест может остаться у человека после пятнадцати лет тюрьмы?

2. Где драгоценности? Поискать у Атены Пашкану, Паула Черкеску, Мирчи Рошу, при случае — у Адрианы, но так, чтобы она не проведала о прошлом своего избранника! А главное — основательно перетрясти мозги Аугустина Бребенела, если, конечно, таковые имеются.

3. Проверить на всякий случай историю с эстрадным ревю и с местами на разных трибунах.

Изложив эти три пункта, я вдруг понимаю, что продолжить мне нечем. Это все, А много это или мало — другой вопрос.

Начнем с самого простого. То есть с хвоста.

— Алло! Доктор Паул Чернеску? Вас беспокоит Аугустин Бребенел. Не назначить ли нам на сегодня свидание, от которого я не слишком вежливо уклонился три дня назад? Если это, конечно, не путает ваши планы. Благодарю, вы очень любезны. Но я предпочел бы сам приехать, если вы ничего не имеете против… Нет-нет, заезжать за мной не надо, я тут неподалеку. Да, у меня есть ваша визитная карточка. Площадь Росегги, не так ли? Я буду через двадцать минут.

Но я выхожу не сразу. Мне надо сделать еще два звонка: Мирче Рошу и Атене Пашкану. С той же деликатностью навязываю им свои визиты, заботясь о том, чтобы между ними был достаточный интервал: не люблю опаздывать. Пунктуальность — в некотором роде моя мания, хотя я так старательно ее культивирую, что не похоже, будто она у меня в крови…

Квартира доктора Паула Чернеску на площади Росетти совсем не столь роскошна, как я ожидал, зная о его репутации и частной практике. Вхожу в гостиную, просторную, но полупустую, исполняющую по совместительству и роль приемной. Безликая мебель. Диван, два кресла, застекленный шкафчик, набитый маленькими статуэтками, ковер из разряда дешевых. На стенах, в очень красивых рамах, достойных лучшей судьбы, несколько серийных репродукций по сорок леев за штуку, подобранных, однако, со вкусом и приятных на вид. Доктор принимает меня в домашней куртке вишневого цвета, которая подчеркивает и белизну его лица, и все еще загорелый лоб. Доктор в некоторой растерянности. Он предлагает мне сесть и подождать несколько минут, пока он разберется с пациентом, нагрянувшим неожиданно после моего звонка.

— Понимаете, это мой старый пациент, и я не мог ему отказать, хотя сегодня у меня неприемный день.

Заверяю его, что все в порядке, и он скрывается за белой дверью кабинета.

Достаю сигарету, окидываю взглядом комнату, затем поднимаюсь и подхожу к стеклянному шкафчику со статуэтками, который стоит у двери в кабинет. Фигурки за стеклом кажутся необыкновенно живыми и выразительными. Приглядываюсь и не без удивления понимаю, что передо мной музей восковых фигур в миниатюре. Фигурки, слепленные из блестящего воска, представляют собой знаменитостей разного ранга. Среди них, конечно, маленький Наполеон, маленький Гомер, маленький Чингисхан, маленький Христофор Колумб, но есть и другие персонажи, ближе к нам по времени, среди которых я без большого труда узнаю Дана Сократе, Мирчу Рошу, Адриану и даже Виорику Ибрахим, на этот раз с несколько прикрытой наготой. Позы естественны, будничны, и, хотя пространство витрины слишком тесно для такой толпы, если всмотреться, чувствуешь трепет настоящей жизни.

Углубившись в созерцание этого миниатюрного мирка, я невольно становлюсь свидетелем обмена репликами между доктором Чернеску и его пациентом. Они говорят тихо, но дверь кабинета тонкая, а с того места, где я стою, даже не прислушиваясь, все равно что-нибудь да услышишь.

— Сейчас не получится, приходите на той неделе, — звучит приятный, мелодичный голос доктора.

— Что это вы все откладываете да откладываете? — ворчит пациент.

— Время терпит, куда спешить?

— Вам, может, и некуда, а мне…

— Я же вам и прошлый раз говорил, что вам нечего беспокоиться.

— Да я как будто нарочно беспокоюсь! Но куда ж денешься: у кого чего болит…

— Потерпите, придете на той неделе, и мы все уладим. Только приходите в приемный день. В четверг, например, с утра.

— В четверг так в четверг, вам виднее…

Шаги приближаются к двери, и я быстро плюхаюсь в кресло. Больному не очень-то приятно знать, что, кроме медика, кто-то еще слушает под дверью его жалобы.

В самом деле, человек, выходящий из кабинета, меряет меня недружелюбным взглядом. Он высок, очень худ, с серым лицом печеночника. Процедив сквозь зубы приветствие, он выходит, а доктор Чернеску, предупредительно проводив его до дверей, возвращается и усаживается в кресло напротив меня.

— Прошу прощения, товарищ Бребенел. Вечная история с этими пациентами. Даже в воскресенье вздохнуть не дают.

— У вас большая клиентура?

— Слишком большая, я бы сказал. Причем в основном просто ипохондрики, таскаются по врачам, деньги им девать некуда. Как вот этот, что сейчас приходил. Не знаю, чего он от меня хочет.

— Ну, доктор. Для вас-то ипохондрия рентабельна. По крайней мере по моим представлениям. Паул Чернеску пожимает плечами.

— А, вы об этом… Я предпочел бы денег поменьше, зато времени побольше. Свободного. Вы так не думаете?

— Конечно, но только что касается времени.

Он искренне смеется и переходит на дружеский тон:

— Вы тут не соскучились, я надеюсь., пока ждали?

— Нет, что вы. У вас тут такой музей восковых фигур — хоть куда! Ваше авторство?

— Да это так, пустяки, баловался в молодости. Я вам, кажется, говорил, у меня в лицейские времена было такое увлечение.

— Я не сторонник грубой лести, но работа прекрасная. К тому же, по-моему, вы постоянны в своем увлечении. Там есть несколько фигур, которые следует датировать недавним временем.

— У вас острый глаз, — смеется доктор. — Вы меня поймали на месте преступления. Действительно, это и до сих пор мое хобби. Статуэтки, о которых вы говорите, я сделал в прошлом месяце на море. Увековечил всю нашу компанию с Вама-Веке. Это единственная вольность, которую я себе позволяю. А то все работа да работа. Когда живешь один, надо чем-то себя занимать, а то тяжело…

— У вас нет родных?

— Нет, женат я никогда не был, а родители давно умерли.

— И ни братьев, ни сестер?

— Никого. Даже подруги… Но это скучная материя. Ведь вы, кажется, собирались меня спросить насчет бывшей мастерской Дана?

— Собирался, но теперь это уже не актуально. Я хотел вас уведомить, что напал на след.

— Вот как?

— Да, и я бы очень удивился, если бы он оказался ложным.

— Поздравляю, я был уверен, что вы разберетесь в этом деле. Я рад вдвойне: во-первых, за бедного Дана, а потом, что скрывать, за себя самого. Не очень-то приятно, когда на тебе хотя бы тень подозрения…

— Я вас понимаю.

Немного помолчав, он решается:

— А нельзя ли полюбопытствовать, что и как? Или это совсем неуместно?

Теперь мой черед минутку поразмыслить, прежде чем ответить.

— Нет, не совсем неуместно. Подробностей пока сообщить, естественно, не могу, но показать кое-что покажу.

И я показываю ему фотографию, изъятую из досье Марина Тебейки.

— Не знаете такого?

Паул Чернеску смотрит внимательно.

— Нет, что-то не припомню. Это… убийца?

— Как будто бы.

— А мотивы?

— Могу сказать только, что у этого человека с вашим покойным другом были очень давние и очень сложные отношения. И это он был причиной страхов Дана Сократе, о которых я узнал от вас первого. Это его он увидел в Мангалии, когда вы сидели в кафе на террасе.

Паул Чернеску молчит, разглядывая фотографию.

— Так что, если этот человек на самом деле убийца, — продолжаю я, — мы можем быть уверены, что он убил не случайно…

— Его арестовали?

— Еще нет, и именно поэтому, кроме всего прочего, я к вам и зашел. Скажите мне, доктор, ваш друг Дан Сократе никогда не давал вам ничего не хранение?

— Простите, не понял.

— Я имею в виду — какие-нибудь ценные вещи… ну, там деньги, картины, драгоценности. Он не просил вас — скажем, те же пятнадцать лет назад — взять на сохранение что-нибудь такое?

— Нет, никогда в жизни!

Доктор искренне изумлен. Я думаю, что мог бы настоять на обыске, но если в эту минуту Паул Чернеску лжет, мне остается только явиться к полковнику Думитреску и подать в отставку по причине полной профессиональной непригодности.

— Ясно, благодарю вас. Вернемся к человеку с фотографии Не исключено, что на днях вы увидите его поблизости от вашего дома. Надеюсь, в случае опасности вы сумеете защититься…

— Я тоже надеюсь, — беззаботно улыбается доктор.

— Но я попросил бы известить меня тоже, если он объявится.

— Можете на меня положиться.

— Теперь, кажется, все, Еще раз благодарю.

Я намереваюсь подняться с кресла, но доктор меня удерживает:

— Вы действительно спешите? Был бы очень рад посидеть с вами. Выпить кофе и побеседовать помимо официальной программы.

— Вы очень любезны, но я не люблю опаздывать. Меня ждет ваш приятель Мирча Рошу. У меня к нему долгий разговор, не то что к вам…

Иду к двери. Но в последний момент меня настигает голос доктора, куда менее уверенный, чем обычно:

— Товарищ Бребенел… И все-таки еще пару минут, прошу вас.

— А что такое?

— Меня мучает одна вещь, я должен объясниться, иначе не успокоюсь.

Я возвращаюсь в кресло. Предвижу, что последует.

— Слушаю вас.

— Не знаю, как начать… Видите ли, уже несколько недель я думаю только об этом и не в состоянии принять никакого решения. Даже то, что я решился заговорить только сейчас, когда убийца уже известен, свидетельство моей трусости. Но вы не представляете себе, как это ужасно, когда тебя подозревают…

— А вы говорите все, не бойтесь, это самое лучшее.

— Я так и собираюсь. Видите ли, мое алиби на тот вечер, когда это все произошло… в общем, это никакое не алиби. Делаю вид, что очень удивлен.

— Что вы хотите этим сказать?

— Мирча купил билеты у входа, с рук. Дал мне, я посмотрел и увидел, что места на разных трибунах. А Дворец спорта большой… Мы вошли, расстались и увиделись только после ревю, у Мирчиной машины.

— Как же так? А в перерыве?

— Перерыва не было. Теперь мода на «нон-стоп». Так что, если подходить практически, никто не может засвидетельствовать, что я не покидал зала во время представления. Я это сообразил только потом, уже в Бухаресте, но не решился… не осмелился вам сказать…

Я довольно улыбаюсь.

— Позвольте и мне сделать вам признание, доктор. Я об этом знал. Но мне хотелось, чтобы вы сами рассказали. Конечно, теперь это уже не имеет никакого значения. Но вам нечего было бояться, даже если бы оказалось, что убийца не тот человек, фотографию которого я вам показал. В конце концов, вы ведь посмотрели ревю. И могли бы при необходимости пересказать программу…

— Конечно. Только я с таким же успехом мог бы посмотреть ее и после, в Бухаресте… — Он вдруг смолкает и хлопает себя по лбу, — Какой же я идиот! Ведь это же было специальное гастрольное ревю, и мы попали на последнее представление! Товарищ Бребенел, у меня просто камень с сердца… Спасибо мам…

— Мне-то за что? Себя благодарите, доктор.

Мы расстаемся самым сердечным образом. Кажется, доктор действительно чувствует большое облегчение.

Мирча Рошу живет на крутой улочке у моста Извор в средневековом квартале, который не очень жалуют столичные жители, если вообще подозревают о его существовании, хотя этот остров суровой архаики высится прямо в центре волнующегося городского океана. Улочка пуста, только два пожилых господина вывели на утреннюю прогулку пару великолепных ирландских сеттеров. Все вкупе имеет вид несколько ирреальный. Кажется, я созерцаю пейзаж, как картину, да это и естественно, за месяц таких интенсивных занятий, как мои, можно приобщиться к живописи и скульптуре…

Всхожу по трем ступенькам на крыльцо одноэтажного домика, где проживает молодой художник, звоню и несколько минут жду, пока Мирча Рошу откроет мне дверь. Он в рабочей куртке, заляпанной краской. Пытаюсь пожать ему руку, но он выставляет локоть — пальцы у него тоже в краске.

— Я только что положил последний мазок на портрет Виорики. Если хотите взглянуть, вы как раз вовремя.

— Благодарю, буду очень рад, — отвечаю я, входя вслед за ним в прихожую.

Тут я останавливаюсь, охваченный подозрением.

— Виорика у вас?

— А, нет, я заканчивал работу по памяти. Я ее не видел с того вечера в театре. У меня такое впечатление, что она меня избегает. Пожалуйста, вот сюда.

Из холла, не слишком обширного, но обставленного с безупречным вкусом, переходим в просторную мастерскую с двумя огромными окнами на юг. Она выглядит точно так, как я и ожидал. Бесконечные картины, эскизы, гравюры, маски, литье — все это развешано и разложено повсюду: на стенах, на столах и стульях и даже на полу. Манеры — самые разнообразные, и ясно, что только часть вещей — дело рук хозяина. Напротив окна, на мольберте, — та самая «ню». Тонкая игра желто-коричневых оттенков на грани между реализмом и абстракционизмом, схвачен скорее дикарский и независимый характер натуры, чем собственно внешность. Сделано не без таланта, что и говорить, но не вполне в моем вкусе.

Естественно, ни на минуту не даю автору этого почувствовать. Долго смотрю на картину, потом, как умею, формулирую несколько хвалебных оценок. Мирча Рошу принимает их с видимым удовольствием.

— Я здесь попробовал относительно новую для себя манеру, — объясняет он. — Если бы мне года два-три назад сказали, что я буду делать такие вещи, я бы не поверил. Я отвергал ползучий реализм. Но абстракционизм сейчас на закате, и как-то не хочется плестись в хвосте…

Следует краткая беседа о живописи, я стараюсь выразить восторг по поводу того, что вижу в мастерской (многие картины подписаны громкими именами и представляют, я думаю, немалую ценность), затем мало-помалу перехожу к тому, что меня интересует:

— А ювелирными работами вы никогда не занимались? Он смотрит на меня оторопело.

— Нет. Почему вы спрашиваете?

— Ну, я знаю, что многие художники этим занимаются. В салонах бывают очень красивые вещи. Помнится, ваш друг Дан Сократе в молодости…

— Дан? Ни за что на свете! Он презирал всякое прикладное искусство.

— Вы совершенно уверены?

— Совершенно.

— Вы с ним когда-нибудь об этом говорили?

— О ювелирном деле — нет, этого нам только не хватало! Но он часто говорил, что прикладное искусство губит художника.

— Значит, никогда ни о каких драгоценностях, своих или чужих, речи не было?

— Никогда, это исключено.

— Вероятно, вы правы, не знаю, как это у меня создалось такое впечатление…

Нет, и Мирча Рошу тоже не лжет.

Происходит очередной обмен любезностями, после чего я решаю взять быка за рога.

— А знаете, зачем я на самом деле пришел? В нашем разговоре на Вама-Веке вы утаили от меня правду по двум очень важным в опросам.

Он слегка краснеет и проводит рукой по черной шелковистой бороде.

— Не понимаю…

— Прекрасно понимаете. Я пришел вас выслушать.

— Но я действительно не понимаю.

— Хорошо, мне придется выражаться яснее, Вы скрыли от меня, например, тот факт, что недоразумение между вами и Даном Сократе произошло из-за вашей влюбленности в его жену.

— Это… это… Кто вам сказал?

— Ну-ну, вы прекрасно знаете, что дело обстояло именно так. Теперь у вас нет причин скрывать правду. Я напал на след убийцы.

Он молчит, нервно теребя бороду. Наконец взрывается:

— Да, да! Я утаил от вас правду. Я на самом деле увлекся Адрианой, но с какой легкостью это на меня нашло, с такой же и прошло, и очень скоро. Дан, однако же, успел заметить и устроить скандал. Некрасиво получилось и очень нелепо, потому что я-то никаких конкретных действий не предпринимал, напротив, пытался взять себя в руки… Только, ради всего святого, не думайте, что я это утаил из страха, что меня будут подозревать!

— А из-за чего же тогда?

— Вы непременно хотите знать? Какое это может иметь значение сейчас, если вы говорите, что напали на след преступника?

— Все и всегда может иметь значение.

— Ладно, скажу. Мне, если хотите, было ужасно стыдно.

— Перед вашим покойным другом?

— Да нет же, черт подери! Перед вами. Или вы думаете, что я не знаю, кем вам была Адриана?

Я кашляю.

— Понял. Оставим это.

Проходит несколько мучительных мгновений, пока я собираюсь с духом.

— Но это никак не объясняет вашу вторую ложь.

— Опять ложь?

— Да. И уже поважнее. Он заливается румянцем.

— Но не думаете же вы, что я…

— Я ничего не думаю. Речь идет о фактах. Когда я спросил, где вы были в то время, когда произошло преступление, вы ответили, что на эстрадном ревю вместе с доктором Паулом Чернеску.

— Ну да, а где же еще?

— С той лишь разницей, что были вы не вместе. Прежде чем сообразить, он надолго задумывается.

— Господи боже ты мой, мне это даже в голову не пришло! — восклицает он наконец. — Просто какой-то заскок. Вы правы, мы виделись только в начале и в самом конце. Билеты были…

— Знаю, — перебиваю я его. — Итак, ваше алиби недействительно. Кстати, при необходимости вы могли бы пересказать подробно программу?

— О, если бы я что-то видел! Я видел урывками, передо мной…

— Да, да, припоминаю, перед вами сидел товарищ моих габаритов, так?

— Так.

Выдерживаю небольшую паузу, затем — сухо спрашиваю:

— Значит, вы утверждаете, что просто не подумали об этом? Он не отвечает. Вид у него взъерошенный и несчастный.

Глядя на него, я начинаю смеяться.

— Ничего, ничего, можете не волноваться. Убийца и в самом деле почти что у меня в руках. Я просто хотел вам показать, как могут быть важны мелкие подробности. Лучше, чтобы вам никогда больше не пригодился этот урок, но все же вы получили его не зря.

— Простите меня, — вздыхает художник. — Я это запомню.

— Хорошо, я принял к сведению.

Он успокоился, теперь можно перейти к формальностям. Показываю ему фотографию Тебейки. Нет, этого человека он никогда не видел. Даю ему тот же совет, что Паулу Чернеску: быть осторожным. Прошу известить меня, если что. Затем собираюсь прощаться. Но у Мирчи Рошу появляется еще идея.

— Постойте-ка, товарищ майор, я хочу вам кое-что подарить. К моему удивлению, он осторожно снимает с мольберта только что законченное полотно, на свету проверяет, высохла ли краска, затем заворачивает картину в огромный лист белой бумаги, а я стою как в столбняке и слежу за его действиями. Он протягивает картину мне.

— За вашу любовь к искусству. И за урок, который вы мне преподали.

Я в смущении протестую:

— Но… я, право, не знаю…

— Прошу принять ее в дар. В любом случае она будет больше на месте у вас, чем у меня.

Я понимаю, куда он метит. Но никакого яда нет в его голосе, только печальная усмешка над самим собой. Так что я обидел бы его, отказавшись.

— Благодарю вас от всего сердца. Я зайду за ней в другой раз.

— Нет, возьмите сейчас. Пожалуйста. Кто знает, будет ли этот другой раз…

Я смотрю прямо ему в глаза.

— Наверное, вы правы.

Все идет по плану, подарок очень даже приятный, только тащить его неудобно. Приходится остановить такси. Называю шоферу свой адрес. Подъезжая к дому, вижу, что до следующего визита могу еще кое-что успеть. Прошу шофера подождать, отношу наверх картину и возвращаюсь.

На мое счастье, центральная сберкасса работает и по воскресеньям. Предъявляю удостоверение, и через десять минут мне выдают из картотеки счета Мирчи Рошу и Паула Чернеску.

Изучаю их. Ничего особенного, по крайней мере на первый взгляд. Постепенные накопления с целью, вероятно, покупки автомобилей, затем — три года назад у Мирчи Рошу и два у Паула Чернеску — суммы сняты почти полностью, когда, надо думать, эта самая покупка состоялась. В настоящее время счет доктора — две с половиной тысячи, счет художника более внушительный — десять с лишним тысяч. Нигде никакого внезапного роста.

Благодарю милую блондинку, которая принесла мне карточки, и отправляюсь пешком по проспекту Виктории, весьма оживленному в этот предполуденный час, к дому Атены Пашкану. Поравнявшись с эстрадным театром, замечаю, что касса еще открыта, и меня осеняет. Попробуем…

Вхожу и здороваюсь. Человек не первой молодости, жгучий брюнет с необъятным животом, перехлестывающим за ремень брюк, встречает меня крайне любезно:

— Чем могу служить? У нас осталось несколько местечек на «Заходите в Кэрэбуш». Сколько вам угодно?

— Благодарю, — отвечаю я. — Может быть, в другой раз. Я бы хотел поговорить с товарищем… вы в прошлом месяце давали представление в Констанце, так вот, с товарищем, который продавал там билеты.

Человек нисколько не озадачен.

— Пожалуйста, я к вашим услугам. Это я организовывал турне. Разрешите представиться: Аурикэ Попеску.

Я тоже представляюсь, и Аурикэ Попеску рассыпается в любезностях:

— Садитесь, садитесь, пожалуйста, товарищ майор! Чашечку кофе? Пепси?

— Нет, благодарю. У меня к вам небольшой разговор.

— Ну, как хотите. Сейчас принесу реестры. Но имейте в виду, у меня там полный порядок…

— Я не фининспектор, — говорю я. — Я совсем по другому поводу.

У Попеску невольно вырывается вздох облегчения, он подсаживается ко мне и начинает сыпать словами:

— Вас, значит, интересуют «Песни-танцы для Констанцы»? Какое шоу, скажу я вам, какое шоу! Дворец спорта стонал! На первый концерт телевизионщиков пригласили. Такая жалость, что давали всего шесть раз! Можно было бы дневные пустить, но там гандбол место занимал… Ну да и так выручка двести тысяч, это вам не шутка! Еще бы. одни звезды… Даже переборщили, по моему мнению. Я так и сказал директору: «Перебарщиваешь, старина, избалуем публику, она потом от чего поскромнее нос будет воротить!» Сами посудите, товарищ майор, он пригласил и Маргу, и Лючику, и Василе Кэтэлина, и Пуйу Замфиреску, и Карасу… Ну куда столько? Два состава пришлось сделать. Даже сам Антон Кэлиною пел в очередь с этим молокососом Джиджи Доканом. А тот еще и дуется, что его по телевизору не покажут, — ну, я вам скажу, и молодежь пошла…

Жестом останавливаю словоизвержение.

— Скажите, пожалуйста, товарищ Попеску, у вас память хорошая?

— У меня-то? Да я вообще феномен, это вам всякий скажет. Я, например, никогда расходы не записываю. А ведь знаете, как бывает: одному одолжишь, другого выручишь. Меня так феноменом и зовут.

— Тогда, может быть, вы мне поможете. Не припомните ли случайно, в день последнего представления продали вы кому-нибудь два билета на разные трибуны?

Прозвище Аурикэ Попеску оправдывает себя, потому что он отвечает, ни на секунду не задумавшись:

— Именно в тот день — точно нет, потому что у нас не осталось ни одного, ни самого захудалого, билетика. Но накануне — дело было…

— А именно?

— А именно шестое представление, то есть последнее, пришлось на пятницу. А в четверг пришел один господин — я это прекрасно помню, потому что очень он меня удивил, — и попросил один билет на тот же день и еще два на завтрашний. «Только чтобы подальше друг от друга» — так он сказал. Ну, я дал ему один в первый ряд, левая трибуна, а другой — в последний, правая.

— А вы его не спросили, зачем это ему?

— Правило моей профессии — вопросов не задавать.

Ясно, что раз Мирча Рошу купил билеты с рук, перед началом, то этот след многого не обещает. Все же следует выверить его до конца.

— Вы смогли бы узнать покупателя?

— Гм, со зрительной памятью у меня послабее. Помню только, что это был очень изысканный господин и, если не ошибаюсь, с бородой. С черной бородой.

— Благодарю вас. Вы позволите от вас позвонить?

— А как же, сделайте милость, пожалуйста!

— Алло! Доктор? Это опять я. Будем надеяться, в последний раз… Хочу выяснить еще одну деталь: на том достопамятном ревю кто из вас сидел в первом ряду, а кто в последнем? Ага… Да, так я это себе и представлял, он жаловался, что ничего не увидел… До свидания, благодарю.

Кладу трубку.

— Все, пожалуй. Память у вас, товарищ Попеску, действительно…

— Да уж… А как все-таки насчет пары билетиков на «Заходите в Кэрэбуш»? А если контрамарочку? Жаль, очень жаль! Честь имею, товарищ майор! Всегда рады видеть!

Мое утро замыкается, как и предполагалось, на последнем персонаже, причастном к делу несчастного художника: на его отнюдь не такой уж несчастной наследнице Атене Пашкану.

Она принимает меня, как и в первый раз, с враждебностью, которую не дает себе даже труда скрыть.

— Ну, что там еще? — ворчит она, провожая меня в гостиную и указывая на кресло. — Вы считаете, что меня мало допрашивали? По-моему, я на все вопросы ответила. Неужели не хватит?

Я стараюсь держаться вежливо.

— Простите, когда я в прошлый раз предупредил насчет полуофициального характера моих визитов, вы все же не отказались меня принять. Теперь я веду следствие совершенно официально.

— Но я уже все сказала вашим коллегам.

Я внимательно гляжу на ее загорелое лицо, и мне вдруг приходит в голову мысль закинуть удочку.

— Так уж и все? А вы сказали им, например, что были этим летом на море?

Она вздрагивает всем телом.

— Какое это имеет отношение…

— Самое прямое, уважаемая. На море был убит ваш брат.

— Но я-то там была в июле, в начале сезона, и всего две недели.

— Это мы еще проверим. Пока что алиби, которое вы предъявили на вечер 1 сентября, на ногах не держится. Ваша знакомая, госпожа Николау, не помнит, в какой точно вечер она вас навещала.

Атена Пашкану захлебывается от ярости.

— Что вы себе позволяете! Я… я…

— Успокойтесь, пожалуйста, я не говорю, что подозреваю вас в братоубийстве. В настоящий момент я от этого далек. Я просто хотел вам продемонстрировать, что это нормально, если к вам приходят с разными вопросами, даже и по многу раз. Не забывайте и о том, что вы — его единственная наследница. Кстати, наследство уже оформлено?

Она переводит дух и отвечает мне тоном, похожим на человеческий:

— Да, и налоги уже уплачены. Выставка имела успех, все картины пристроены, я даже получила часть денег. С материальной точки зрения действительно грех жаловаться, но на этом основании подозревать меня…

— Сейчас я пришел не с тем. Я бы хотел, если позволите, заглянуть в мастерскую на втором этаже.

— Там ничего нет.

— Я хотел бы убедиться в этом лично.

— Пожалуйста. Только в этом уже убедился ваш сотрудник не далее как вчера.

— Мой сотрудник?

— Ну да, разве не вы его послали? Он сказал, что из милиции, и попросил адреса друзей Дана.

Этого следовало ожидать…

— Какой он из себя?

— Низенький такой, пожилой, на лицо заморыш.

Вынимаю — в который раз — фотографию Тебейки. — Он?

— Он. Он что, не из ваших? Я судорожно глотаю.

— Из наших, конечно. И… он что-нибудь нашел?

— А что он мог найти? Что-то, правда, искал, все облазил, обстукал стены, пол, чуть паркет не вскрыл…

Я должен был сообразить, что после бывшего ателье на Трансильванской он первым делом заявится сюда. Видно, он уже на грани, если идет на такой риск… Но мне перепроверять его работу нет смысла. Не тот человек Тебейка, чтобы от его глаз ускользнул тайник с драгоценностями, если бы он был здесь… А зная об отношениях Дана Сократе с его сестрой, трудно предположить, что покойный доверил ей хранить сокровище. В другом месте, в другом месте… Но в каком же, господи?

— Ладно, спасибо. Я совсем запамятовал, что я же его и послал. Тогда я не буду подниматься наверх, он работает на совесть. Да, чтобы не забыть. Я вам должен вернуть некоторые бумаги и сберкнижку, которая теперь ваша. Я вам их завтра же пришлю, не посетуйте на задержку.

— Да что мне сетовать, — отвечает Атена Пашкану, несравненно более любезная сейчас, в предчувствии минуты расставания.

Я в свою очередь считаю нужным выжать из себя светский разговор.

— Как себя чувствует ваша матушка?

— Получше, спасибо.

— А… ваш сын?

— Он делает большие успехи. На прошлой неделе выучился считать до десяти.

— А что слышно насчет санатория, вы говорили про заграничный…

— Пока ничего определенного, но доктор обещал, что до конца года все решится. Теперь мне есть чем платить.

— Желаю успеха. И вот еще что… Надеюсь, вы не забыли про свое обещание относительно той картины… портрета актрисы?

— Нет, не забыла. Ее, кстати, уже оценили. Музей искусств предложил мне за нее три с половиной тысячи, но вам я уступаю за три, поскольку вы — первый претендент. Если желаете, можете забрать прямо сейчас.

— При мне нет такой суммы…

— Ничего страшного, пришлете завтра утром, вместе с бумагами Дана.

Я быстро прикидываю в уме состояние своих финансов, глубоко вздыхаю, зажмуриваюсь и произношу с юмором самоубийцы:

— По рукам. Заверните, пожалуйста.

Я завтракаю в одиночестве у себя дома, за столом посреди комнаты. Намазываю маргарин на гренки, кладу сверху ломтики итальянской салями и машинально жую, не спуская глаз с двух портретов, Адрианы и Виорики, которые я повесил рядом, как раз напротив своей постели.

 

Глава VIII. Головастик и аллигаторы

Я наточил алебарды, навел блеск на арбалеты, зарядил походные пушки, вычистил «смит-и-вессоны» — словом, привел себя в полную боевую готовность. Кроме того, отложив три тысячи, эквивалентные портрету Адрианы, я наскреб под стопкой рубашек в гардеробе еще десять сотенных бумажек с мелочью и сунул их в карман. Вот оружие, которое бьет без промаха, и сейчас не тот случай, чтобы думать о завтрашнем дне. Это напоминает мне философскую систему, которую я жизнерадостно практиковал много лет назад, в студенческие годы. Как и большинству моих коллег, мне не часто выпадало на долю удовольствие подкрепить себя живительным зрелищем двух сотенных бумажек не порознь, а вместе. Случалось и голодать, и отказываться от сигарет, не говоря уже о прочих маленьких удовольствиях. Зато, когда мне присылали из дому деньги, я брал реванш и срочно спускал их подчистую со всей беззаботностью, на какую был способен. Почти всегда в такие минуты находился кто-нибудь, кто читал мне мораль: «Эй, парень, а что завтра жрать будешь, ты бы поаккуратней с деньгами…» Я отводил его в сторонку и шептал на ушко, как бы под большим секретом: «Ты только никому не говори. Мне, может, и правда завтра жрать будет нечего, я, может, и правда во всем себе отказываю. Тогда скажи, пожалуйста: если есть такая редкая возможность, когда я могу себе кое-что позволить, зачем ее упускать?» Прошли годы, и каждый день подтверждает, что, кроме некоторого смущения, какое я испытываю, когда надо излагать свою теорию, в моих взглядах на жизнь ничего существенно не изменилось.

Итак, я стою, вооруженный до зубов, перед домом 22 по улице Майка-Домнулуй в самом центре Колентинского квартала. На часах четверть пятого, и вдоль по улице, к местной больнице, которая открыла двери для обычного воскресного посещения, течет толпа, нагруженная сумками и свертками. Дом, по-видимому бывшая лавка, имеет такой подчеркнуто нищенский вид, как будто это театральная декорация в духе неореализма. Фасадом он обращен к улице, палисадник зарос бурьяном. У входа — прикрепленный к стене цепью с замком древний велосипед со стертыми шинами фирмы «Дунлоп».

Стучу в дверь. Мне открывает приземистая женщина, основательно увядшая, с дряблой кожей и всклокоченными волосами.

— Вам кого?

— Мне Тебейку.

Она меряет меня взглядом, поворачивает голову и кричит через плечо:

— Дудуш! К тебе пришли!

Я не верю своим ушам. Вот так, сразу?

Нет, такого, конечно, быть не могло: Дудуш, который тут же появляется, — это всего-навсего юнец лет двадцати, патлатый, в засаленном тренировочном костюме. Едва взглянув на меня, он делает налево кругом и исчезает, не сказав ни слова. Я обращаюсь к женщине:

— Вы меня не поняли. Мне Марин Тебейка нужен.

— Чего? — говорит она.

— Марин Тебейка. Вы его супруга?

— А ты кто такой?

— Старый приятель. Давно не виделись.

— Как звать?

— Испас. Николае Испас.

— В жизни не слыхала.

— И все-таки я есть, — пытаюсь выдавить из себя бледную шутку. — Супруг дома?

— Может, он и дома, да только не здесь его дом. Ты его дружок, говоришь, а сам не знаешь, что мы десять лет как в разводе…

— Простите… — бормочу я.

— Ах «простите», мать свою прости! — вдруг взрывается женщина. — А я сыта по горло вашими «простите». Мне покой когда-нибудь будет? Сколько лет прошло, а все его дружки, кореши, гнусь всякая около моего дома ошивается. Я что, проклятая, что ли?

— Полегче, полегче, я сейчас все объясню.

— Проваливай лучше, чтоб я больше имени этого не слышала, бедная я бедная, сынок мой сирота! Злодей, погубитель, чтоб его косточкам гнить меж четырех досок, чтоб его черви съели вместе с печенками, потрохами, вместе с сердцем, которого отродясь у него не было! Думал он, что у него жена и дитё, когда в подлые дела впутался, с подлыми бабами связался, эти бабы ему последние мозги набекрень свернули, там он теперь, где ему и место, чтоб ему живым оттуда не выйти!

Мы стоим на пороге, почти на улице, и из соседних дверей уже начинают высовываться любопытные головы. Я беру ее тихонечко под локоток и легонько подпихиваю внутрь, в тесные сени. У нее пена на губах, и мне с трудом удается врезаться в поток проклятий.

— Минуту, милая, твой муж, бывший то есть, уже отсидел. Вышел несколько недель назад. Я думал, он к тебе заходил, и…

Струя бьет с новой силой:

— Заходил? Я ему зайду, несчастному, я ему башку сечкой размозжу, я его на терке сотру! Чтоб тому пусто было, кто его на волю выпустил, чтоб ему в вечном огне гореть, чтоб…

Нет, тут ничего не поделаешь. Я оставляю ее извергать пламя в одиночестве и выхожу на улицу. Медлю с минуту, потом плетусь к забегаловке, которую заприметил на углу. Иногда в таких местах можно разжиться интересными сведениями.

На полдороге слышу за спиной какое-то дребезжанье. Оборачиваюсь. Тебейка-младший подруливает на своем допотопном драндулете прямо по тротуару. Он переоделся в черный свитер и джинсы, ничем не приличнее, чем тренировочные штаны. Чуть не задев, он объезжает меня и, довольно лихо соскочив с седла, преграждает мне путь.

— Сигарета найдется?

Вынимаю пачку «Дипломата» без фильтра, протягиваю ему, чиркаю спичкой. Сам тоже закуриваю. Стоим, курим, приглядываемся друг к другу. Потом Тебейка-сын решается:

— Старика ищешь?

— Его.

— Мент?

— Откуда! Неужели похож?

— Да не то чтобы, А зачем он тебе?

— Дело есть, — говорю я и добавляю, с нежностью думая о капитане Петру Горе, который преподал мне когда-то полный курс бухарестского арго: — Верняк: пятнадцать кусков.

— Дело чистое?

— Как в аптеке. Где его найти?

— Постой, не борзей, — осаживает меня юноша. — Мне что отломится?

— Кусок пойдет?

— Сойдемся на полутора.

— Заметано. Тарахти.

— Фанеру вперед.

Теперь мне приходится его осадить:

— Полегче, корешок. Откуда я знаю, что ты меня не берешь на понт?

— Я что, не сын ему? — говорит юноша не без некоторой гордости.

— Это я уже усек, только твоя мать говорит…

— Маму не трожь, ее на том уроке не было. Так как?

— Ты его после отсиделовки видел?

— Я его видел. Мама не знает, она старика на дух не переносит. А я — другой разговор.

— Где он остановился?

— Фанеру!

Вынимаю из кармана пачку денег, отсчитываю сто пятьдесят леев и подаю ему. Глаза у него так и искрятся. Форменным образом.

— Давай, тарахти.

— Я не знаю, где у старика крыша. Никто не знает. Но месяц назад, когда он срок отмотал и вышел, он меня подстерег на улице и сказал так: «Если будет во мне нужда, поди к дяде Ромикэ и вякни, чтоб он мне свистнул».

— А это кто, Ромикэ?

— Бармен из «Трех кошек», он старику троюродный брат. «Три кошки» — это где такое?

— Вообще называется «Жариштя». Отличный кабак, подле Обора. Подойди к дяде Ромикэ и вякни, что я тебя послал.

— Так он мне и поверил. Пошли вместе.

— Не могу, меня маруха ждет. Скажи, что ты от Дудуша Фрайера, тогда он будет знать, что ты свой. Лады?

— Лады, Дудуш.

Ни с того ни с сего заморосил гнусный дождичек, так что приходится ускорить шаг. Войдя в «Жариштю», я понимаю, что «Три кошки» — вернее. Кроме крепких напитков, тут ничего не подают, так что вывеска с названием знаменитого виноградника совсем не к месту. Зато в ногах у посетителей шныряют три кошки во плоти, одна паршивее другой.

Подхожу к стойке и заказываю коньяк. Если Дудуш не соврал, тип, который подает мне рюмку, — это и есть дядя Ромио. У него огромная лысина в виде груши, начинающаяся со лба, щетина на подбородке, лиловые мешки под глазами, одет он в халат, который когда-то был белым. Предложенный мне напиток гармонирует с пейзажем: желтоватая жидкость имеет сомнительный вкус и пахнет одновременно хлоркой и медицинским спиртом.

— Что это за коньяк? «Дачия», пейте на здоровье!

— Ага, — бормочу я, — видно, поэтому я не узнал букет… Коньяк высшей марки, четырнадцать леев стопка!

А, так бы и говорили, тогда понятно. Отпиваю еще глоточек, прежде чем перейти в атаку.

— Это ты Ромикэ?

Он самый. Ремус Балабан, к вашим услугам. Меня к тебе послал Дудуш Тебейка.

— Племянничек?

— Он. Велел тебе сказать, что я от Дудуша Фрайера, дескать, так ты его лучше вспомнишь.

— Шутник!

— А что ты можешь дать адрес его папаши, он тоже шутил? Дядя Ромикэ морщит лысину.

— Гм… Он так сказал?

— Только что. Дескать, его папаша с ним уговорился, чтобы связь держать через тебя.

— М-да… только вот какая штука: где он остановился, я и сам не знаю.

— Как так?

— Так. Когда человек пятнадцать лет отсидит, он уже всего, даже тени своей, боится, хоть за ним и грехов никаких нет… Марин заходил ко мне пару раз — не домой, а сюда, — только вот адрес оставлять никак не хотел.

— А как же тогда, если его сын будет искать?

— Мы условились, что Дудуш мне скажет, что ему надо, и, когда Марин зайдет, я ему передам.

— Понял…

— Если хотите, вы тоже можете ему передать, даже записочку черкнуть, я вам сию минуту бумагу и карандаш…

Этого мне еще не хватало!

— Нет, спасибо, дело срочное. Он мне нужен позарез, прямо сейчас. Он когда еще зайдет?

— Это только господу богу известно. Я и так его уже три дня не видел.

Делаю вид, что достаю из кармана платок, и вытягиваю за уголок сотенную, чтобы ее было видно через стойку.

— Выходит, ничего нельзя сделать?

Глаза бармена косятся на купюру, кажется, он впадает в глубокое раздумье.

— М-да… прямо не знаю… Нехорошо получается, Дудуш вас вроде как бы зря только гонял… Нехорошо как-то получается…

Затем, когда его коммерческое чутье подсказывает, что сцена длится достаточно и что я категорически не расположен добавить ни лея, он решается:

— Не хочется отпускать вас ни с чем. Сегодня вечером, около семи, Марин должен зайти к одному своему приятелю тут, по соседству, по Дука-Водэ, 35. Его зовут Йоргу Мэлэеру. Скажете ему, что я вас прислал.

Роль воровского эмиссара начинает меня угнетать, но имя, произнесенное дядей Ромикэ, кажется, направляет меня по верному следу. Йоргу Мэлэеру — это тот самый старьевщик с черного рынка, через которого Марин Тебейка пытался пятнадцать лет назад сбыть пару украшений, купленных на фальшивые деньги. Будь у меня хоть капля соображения, я бы раньше догадался, с кого надо начинать. Дешевле бы обошлось.

Со сдержанным вздохом подвигаю бармену через стойку сотенную. Пока он поклонами выражает свою признательность, я думаю, что хотя бы сэкономил четырнадцать леев за жидкость с запахом хлорки и медицинского спирта. Но нет, я не знаю людей. Уже у выхода меня настигает голос дяди Ромикэ:

— Эй, любезный, а за коньяк?

Испепеляя его взглядом, возвращаюсь, расплачиваюсь, а у него еще хватает наглости не дать мне сдачи с трех бумажек по пять леев.

* * *

Дождик кончился, но дорогу развезло, и ботинки заляпаны грязью. Если бы не это, у меня был бы, наверное, вид человека, который совершает свою послеобеденную прогулку. Я нисколько не тороплюсь. Во-первых, до срока, названного дядей Ромикэ, остается три четверти часа. Кроме того, я еще не знаю, как лучше действовать. Караулить у дома, дождаться Тебейки, а потом выследить, где у него хаза? Или арестовать его тут же, на месте? Или, может, ждать его в открытую, а там уже — сообразуясь с обстоятельствами? Немного поразмыслив, выбираю третье. В конце концов, Тебейка меня не знает, наше столкновение в бывшей мастерской произошло в темноте, и потом, есть еще этот выпавший из мозаики кусок, этот провал в моем стройном логическом построении…

Когда я нахожу номер 35 по Дука-Водэ, часы показывают без четверти семь. Уже порядком стемнело, хотя тучи рассеялись, и от этого приходят меланхолические мысли про осень. Значит, так, я вернулся из Швейцарии пятого октября, в понедельник, а сегодня воскресенье, то есть одиннадцатое. Меня вдруг пронзает мысль, что через несколько часов исполнится ровно месяц, как убили Дана Сократе. У меня нет суеверий относительно круглых дат, но сегодня вечером, ей-богу, что-то должно произойти…

Однако Йоргу Мэлэеру, вышедший на порог ветхого домика в недрах огромного двора, одним своим видом способен разрушить подобные предчувствия. Он представляет собой полную противоположность типу жулика с толкучки. Передо мной высокий, изысканный господин за шестьдесят, с костлявым лицом английского лорда, с серебряной, тщательно причесанной шевелюрой. Одет он так, как будто явился с визитом в собственный дом: строгий темный костюм, безукоризненно белая рубашка, галстук точно в тон костюма. Подавленный такой элегантностью, я в смущении гляжу на свои ботинки, облепленные уже не только уличной, но и дворовой грязью.

— Господин Мэлэеру?

— Да, это я. С кем имею честь?

— Я — Николае Испас. Меня к вам направил дядя… я хочу сказать, господин Рему с Балабан.

— Чем могу служить?

— Господин Балабан сказал, что сегодня вечером я могу встретить у вас Марина Тебейку.

— В самом деле, он должен зайти. Хотите подождать?

— Если не побеспокою…

— Никакого беспокойства. Впрочем, он должен быть с минуты на минуту.

Все это слишком просто, слишком просто…

— Я, кажется, слышал о вас от Марина, — продолжает мой амфитрион. — Вы ведь его старый приятель, вы с ним были знакомы еще задолго до той неприятной истории…

— Именно.

— Да, да… Николае Испас… припоминаю…

Совпадение? Каприз старческой памяти? Чувствую приближение опасности, но не знаю, откуда она грозит и под каким видом… Отступать поздно, Когда звучит гонг, надо драться, иначе тебя дисквалифицируют.

— Пожалуйте в дом, — приглашает Йоргу Мэлэеру. Хорошенько вытираю ноги о коврик у входа и следую за ним в маленький салон, меблированный со вкусом и без всяких претензий. Двое мужчин, возраста примерно того же, что и хозяин, поднимаются мне навстречу.

— Позвольте вам представить господина Николае Испаса, старого друга нашего дорогого Тебейки. Знакомьтесь, пожалуйста: это — Марук Бедросян, сын того самого Бедросяна, который держал лучшую в Бухаресте кофейню. До войны. А об этом господине вы, конечно, слышали, несмотря на вашу молодость: Дезидериу Варлам, знаменитый жокей, гордость румынского ипподрома.

Сын кофейни Бедросян имеет вид беломясой горы, из-под вершины которой смотрят два черных добродушных глаза. У гордости румынского ипподрома — к стыду своему, должен признаться, что не слышал о таком, да и на бега не хожу, — лысая круглая голова на карликовом теле, и если что у него и бегает, так это глаза. Я пожимаю сначала рыхлую и влажную руку, потом — ручку размером с мой большой палец и с трудом сдерживаю улыбку. Если меня и ждет опасность, то исходит она не от этой безобидной троицы…

Мы рассаживаемся по стульям, происходит обмен любезностями, Дезидериу Варлам повествует о каком-то древнем случае на скачках, Йоргу Мэлэеру занимает гостей парой благопристойных бородатых анекдотов, затем Марук Бедросян исчезает на кухне, откуда возвращается с четырьмя чашечками кофе — в качестве блестящего подтверждения своей генеалогии. Атмосфера даже приятная, но вот уже половина восьмого, а мой Тебейка что-то запаздывает.

Первым констатирует это вслух хозяин:

— Что могло случиться с Тебейкой? Он всегда такой пунктуальный… — И добавляет: — Но чтобы он не пришел — это исключено.

— Только нам его опоздание совсем ни к чему, — вступает карлик.

— Подождем еще немного, — предлагает Бедросян.

— Время не ждет, дорогой Марук!

— Видите ли, господин Испас, — чувствует необходимым объяснить мне Мэлэеру, — мы люди маленькие, пенсионеры. Что нам надо от жизни? Пить мы не пьем, путешествовать не путешествуем, что же касается женщин…

— Хи-хи, — тоненько смеется Дезидериу Варлам, — женщин лучше не касаться…

— У нас осталась одна радость, — продолжает Мэлэеру. — По воскресеньям собираемся тут, у меня, выпить по чашечке кофе, какой только Марук умеет приготовить, и раскинуть скромный покер, как в добрые старые времена. Играем по маленькой, нам важна сама игра, а не выигрыш.

— И вы приняли Тебейку в свой крут?

— У нас был другой партнер, наших лет, но он скончался два месяца назад, царство ему небесное. А тут как раз вернулся Тебейка после той неприятной истории. Ну, мы и решили пригласить его. Втроем — никакого интереса…

— Йоргу, а что, если мы предложим господину Испасу сыграть с нами несколько партий, пока не придет Тебейка? — мягко произносит Марук Бедросян.

— Хорошая идея, дорогой Марук! — загорается карлик, — Вы ведь играете в покер, господин Испас?

— Да… но… я, право, не знаю…

— О, на этот счет можете быть спокойны, — усмехается Мэлэеру. — Мы играем по-стариковски, ставки — один-два лея, без эксцессов. Если у нас кто за весь вечер выиграет сотню, мы считаем, что игра была азартнейшей.

В конце концов, какие мотивы могут быть у Николае Испаса, старого приятеля Марина Тебейки, уклониться от такого приглашения?

Хозяин вытаскивает из-за шкафа древний ломберный столик с зеленым сукном и подогнутыми ножками. Раскладывает его посреди своего маленького салона почти ритуальными жестами. Мы садимся вокруг, и Бедросян достает из кармана новенькую колоду карт.

— Мой вам подарок!

Карты раздаются, и по первым же ставкам я убеждаюсь, что заявка Мэлэеру на умеренность себя оправдывает. Я, конечно, не игрок, если мне и случается взять в руки карты, то разве что в приятельском кругу, при почти символических ставках, или в каких-то особых обстоятельствах, но даже мне осторожность трех пенсионеров кажется преувеличенной. Бедросян начинает торг с трех леев, Мэлэеру ставит один лей явно на отличной карте, а карлик, имея трех тузов, не решается накинуть три лея при блефе, который учуял бы и ребенок. Когда я открываюсь, он стучит себя кулаком по лбу и на несколько минут разражается охами и ахами. На кону у нас хорошо, если набирается 4–5 леев.

Так, довольно нудно, проходят полчаса, по истечении которых я выигрываю двадцать леев и все чаще начинаю поглядывать на часы. Мои партнеры остаются невозмутимыми и размышляют над каждой прибавкой в два лея, как будто они ставят на карту все движимое имущество, дом и жену. Чувствую, что меня одолевает раздражение, тем более что Тебейка опаздывает уже неприлично. Делаю «овер», утраиваю ставку, прикупаю две карты — и медленно раздвигаю каре из валетов во всей их красе, Слева от меня, по кругу, идут два паса, а Варлам накидывает один лей. Я бросаю:

— Плюс двадцать пять!

Бедросян в испуге кончает торг, Мэлэеру ставит с тяжелым вздохом. Карлик долго потирает подбородок.

— Хе-хе, на этот раз не пройдет! — говорит он наконец. — Ваших двадцать пять плюс еще один лей!

Я накидываю еще двадцать пять, и оба партнера ставят после больших сомнений. Я выкладываю свое каре. Мэлэеру с досадой швыряет на столик восьмерочный фул, а карлик неловко выбрасывает, одну за другой, четыре дамы. Я проиграл, но должен признать, что чувствую некоторое облегчение. При такой оказии мало-мальски смыслящий игрок разделал бы меня подчистую. Тем хуже для короля бегов. Другой такой оказии ему не представится.

Ему, может, и нет. Зато представляется Мэлэеру. Прошло еще полчаса, игра слегка оживилась, «овер» и «утраиваю» звучат все чаще, а мне уже давно не идет ничего лучше, чем две пары, и вдруг, при объявленной ставке, с кругленькой суммой на столе, я оказываюсь сразу с мастью. Мэлэеру тоже обходится без прикупа, двое других выходят из игры, кон постепенно доползает до ста леев, и вышеописанная ситуация повторяется. Мой партнер, который, я руку отдал бы на отсечение, набрал всего лишь фул, имеет масть старше моей, с тузом и королем.

Где же черт носит этого Тебейку!

Выражаю свое нетерпение вслух. Хозяин, который только что аккуратно сложил в столбики выигранные деньги — господи, а ведь они могли подловить меня по-крупному, и два раза подряд! — считает нужным меня успокоить:

— Он придет, придет, не может не прийти. Просто запаздывает…

— Вы же говорили, что он обычно пунктуален, — бормочу я.

— Обычно — да, но с кем не бывает.

Деваться некуда, надо ждать дальше. И, значит, играть дальше.

И проигрывать дальше. Потихоньку, без резких скачков, но неумолимо. Один кон — десять леев, другой — пятнадцать, третий — двадцать, пока я не обнаруживаю, что у меня осталось от силы четыре сотни, — я спустил половину своих последних денег!..

А главное — я не понимаю, в чем дело. Все мои партнеры играют так умеренно, так осторожно… Так изумляются пропорциям, каких достигают мои проигрыши… Они так натужно думают и так предупредительны ко мне… Если бы я не знал в общих чертах все методы, какими пользуются профессиональные шулера, я бы сказал, что стиль их игры — только маска и что на самом деле карты крапленые. Но нет, не похоже, я ведь незаметно слежу за каждым их движением. И потом, я проиграл самые большие суммы не на торге, а по мелочам, в последние три четверти часа.

Перевалило за десять, никакого Тебейки, конечно, не будет. Его отсутствие наводит на разные подозрения, но думать об этом уже слишком поздно. Сыграю-ка я еще партию и пойду. Потеря четырех сотен леев не самая большая в жизни трагедия. На то, что осталось, продержусь несколько дней.

Играем последнюю, и тут приходит черед Маруку Бедросяну положить меня на обе лопатки. Я сбрасываю туза и, прикупив к своей королевской паре еще короля, набираю фул. В голове мелькает безумная мысль отыграться, пасую, Бедросян, тоже прикупив одну карту, ставит скромную сумму, двое других кое-что добавляют, я следую их примеру, Бедросян накидывает, молчаливо и невозмутимо, ставки стремительно растут, потом Мэлэеру и Варлам внезапно кончают торг, Бедросян мягко произносит «плюс две сотни», и я открываюсь последними деньгами, держа наготове триумфальную улыбку.

Ясное дело, у моего противника фул с тремя тузами.

Я встаю из-за стола совершенно уничтоженный и синий от ярости. Мэлэеру подходит ко мне.

— Ума не приложу, господин Испас, как это произошло. Я в своей жизни не видел, чтобы кому-нибудь так не везло. И этот стол спокон века не видел на себе столько денег…

— Р-разумеется, ничего страшного, — рычу я. — Похоже, что Тебейка не придет.

— Да, похоже, поздновато… Мы ложимся рано, старость не радость. Но вы чересчур много проиграли. Мы можем дать вам отыграться. Если у вас нет денег, я одолжу.

— Благодарю, не стоит.

— Дело ваше. Но я буду счастлив, если вы придете еще. Когда захотите взять реванш — мы в вашем распоряжении. Вот хотя бы в следующее воскресенье, тогда уж наверняка застанете и Тебейку.

— Надеюсь встретить его пораньше, с ним мы и разберемся насчет реванша. Благодарю вас. Всего доброго.

Хозяин провожает меня до дверей. Выхожу во двор и вдруг замираю от страшной догадки. Ну-ка, ну-ка…

Зажигаю швейцарский фонарик и внимательно осматриваю подсохшую грязь. С тех пор как дождь перестал, никто, кроме меня, не входил во двор к Мэлэеру. Бедросян и Варлам пришли раньше, и за весь вечер больше никто не показывался. В самом деле, в черной подсохшей грязи различаются только следы моих ботинок, а рядом с ними виден еще один след — велосипедный.

Нагибаюсь и изучаю его вблизи. Это след от шин «Дунлоп», очень стертых.

Так и есть. Тебейка-младший обставил меня, как салагу. Теперь все ясно: на своем драндулете он раньше меня добрался до «Жаришти», предупредил дядю Ромикэ, что толстый фрайер, набитый башлями, разыскивает его папашу, бармену тут же пришла в голову идея с покером, и он послал Дудуша оповестить Мэлэеру о моем приходе… Что же касается Тебейки — никакой надежды. Я больше чем уверен, что следующий маршрут Дудуша был на хазу к папаше и что, предупрежденный, Тебей-ка в этих местах не покажется.

Да, но эти старикашки не передергивали!

Захожу в ближайшую телефонную будку. Лихорадочно ищу в записной книжке номер Анагносте. Это старый криминалист, бывший комиссар полиции, сейчас на пенсии, а в молодости занимался исключительно карманниками, жуликами и шулерами.

— Прости, старина, что беспокою тебя в такой час. Мне срочно нужна информация. Скажи, пожалуйста, в твоей бурной карьере тебе не случалось встречаться с такими личностями, как Мэлэеру, Бедросян и Варлам, примерно твоего возраста?

Мой собеседник присвистывает в трубку. Потом спрашивает — очевидно, с намерением пошутить:

— Уж не в покер ли ты с ними сел играть?

— Угадал, — с досадой отвечаю я.

— Ты что, серьезно?

— Совершенно серьезно. Они меня обчистили.

— Еще бы… А как это тебя угораздило с ними связаться?

— Шулера? — грохочу я.

— Не то чтобы. Ну, может, передернут два-три раза за вечер, когда видят, что ты зазевался. А им больше и не надо. Они ведь, друг мой, покерные асы. Лучшие игроки Бухареста!

— Как-как?

— Ты по сравнению с ними, с этими старичками, как головастик рядом с аллигаторами. Скажи «мерси», что они еще тебя не раздели до исподнего.

Любопытно, что я кладу трубку с чувством некоторого облегчения. По крайней мере теперь не скажешь, что меня общелкали какие-то жалкие пенсионеришки…

Направляюсь к трамвайной остановке, потряхивая в кармане мелочью на билет.

 

Глава IX. Час Пи

Что ни говори, а мне грех жаловаться на то, как я провожу отпуск. Позволяю себе всякие вольности и даже, если подумать, ударился в бесшабашное веселье: кальвадос и шампанское коньяк «Дачия» и сигареты, женщины разного возраста и разного психофизического склада, чьи портреты кисти видных художников я развешиваю по дому, карточные игры в притонах и так далее и тому подобное… «А за решеткой жизнь — так бы жил любой», как пел пьяный тюремный надзиратель в одной оперетке.

Все же не стоит делать хорошую мину при плохой игре. Даже если игра не так плоха, как кажется. Правда, я не нашел Тебейку и путь, на котором я его искал, закрыт определенно, но что-то говорит мне, что очень скоро дичь сама выбежит мне навстречу.

И телефонный звонок, раздающийся у моего изголовья в понедельник утром, звучит для меня в первую секунду как охотничий рожок.

— Да, доктор, к вашим услугам. Заедете за мной? Прекрасно. Через четверть часа буду ждать внизу.

Уже положив трубку, я соображаю, что не спросил Паула Чернеску, есть ли у него мой адрес. Он был так взволнован, что я бы не удивился, если бы он забыл об этой маленькой подробности. В таком случае он, разумеется, позвонит еще раз, но я уже под душем и, значит, не услышу звонка. Тогда ему придется еще раз набрать мой номер, и я опять его не у слышу, потому что хотя душ уже выключен, но невозможно жужжит моя электробритва. Тогда, по логике вещей, он позвонит в третий раз, и теперь-то, поскольку ничего не льется и не жужжит, а я уже одет, я наверняка его услышу. В самом деле слышу: внизу клаксонят, и, выглянув в окно, вижу старенький «фиат». Спускаюсь вниз.

— Я боялся, что вы не знаете моего адреса.

— Посмотрел в адресной книге, — одним махом разрушает он все мое давешнее логическое построение и продолжает: — Если вы ничего не имеете против, поедемте ко мне, вы со вчерашнего дня дом не узнаете, а по дороге я вам все расскажу.

Я, конечно, соглашаюсь, хотя Паул Чернеску действительно так взволнован, что ведет машину, вероятно, гораздо хуже, чем несколько лет назад, когда сдавал экзамен на права под надзором какого-нибудь моего коллеги из дорожного движения. Сворачиваем за угол, чуть не совершив наезд на изумленную старушку.

— Вчера вечером я лег спать довольно поздно, — начинает Паул Чернеску. — Был в гостях, не знаю, надо ли говорить — у кого, это не имеет никакого отношения к случившемуся…

Я и сам не знаю, надо ли называть имена, у меня в голове другое: предложить ему повременить с рассказом до дому. Если произойдет авария, его могут заподозрить в покушении на представителя следственных органов при исполнении последним служебных обязанностей… А если заткнуть ему рот, это только усилит его нервозность и увеличит опасность катастрофы…

— Значит, так, вы легли спать поздно…

— Часа в два. На ночь еще почитал медицинский журнал, американский, так что лампу погасил около трех. И сразу заснул. Решил позволить себе спать до десяти, потому что сегодня понедельник и у меня прием после обеда. Но еще не рассвело, как меня разбудил легкий шум, мне показалось, что это в гостиной, Я подумал было, что померещилось или приснилось, но шум повторился. Я живу один во всем доме, другого ключа ни у кого нет, и я никогда не держал ни собак, ни кошек.

При этих словах — вероятно, дабы подтвердить свою неприязнь к вышеуказанным четвероногим — он пытается переехать бело-рыжего кота. Затем продолжает:

— Я затаил дыхание и, когда в третий раз услышал скрип паркета, понял, что это чьи-то шаги. Я вообще не из пугливых, но смерть Дана мне порядком расшатала нервы, и, должен признаться, у меня мороз пошел по коже.

— В такой ситуации трудновато сохранять невозмутимость, — поддакиваю я. — И дальше?

— Я крикнул: «Кто там?» — и попытался зажечь ночник. Но, сколько раз ни нажимал на кнопку, лампочка не зажглась. Тогда я спрыгнул с кровати, бросился к двери и повернул выключатель. Безуспешно. Оружия у меня в доме, конечно, никакого, разве что пара скальпелей в кабинете, и я схватил первый попавшийся тяжелый предмет, бронзовую статуэтку, копию с Родена. Осторожно открыл дверь из спальни в гостиную… Может быть, опускать подробности?

— Для начала советую не пропускать светофоры. А подробности нам нужны.

— Значит, так: вхожу в гостиную и там снова пытаюсь зажечь свет. Опять напрасно. И тут слышу голос.

— А вы можете в точности повторить, что он сказал?

— Почти уверен. Тем более что разговор был чертовски лаконичен. Он сказал: «Не мельтеши, шеф, я вывернул пробки». Голос такой хриплый, пропитой или прокуренный, откуда-то слева, но я ничего не видел, потому что шторы были опущены. Я даже хотел запустить наугад в темноту своей бронзовой статуэткой просто на голос, но шансов попасть было мало, к тому же он мог оказаться вооруженным или вдруг зажечь фонарь. А он еще сказал: «И брось эту штуку». Это, может быть, стыдно, но я бросил. А сам спрашиваю: «Кто ты такой и что тебе надо?»

— Он ответил?

Паул Чернеску жмет на тормоза, потому что мы подъехали к особняку на площади Росетти.

— Войдемте, и я вам все наглядно покажу. Дверь он открывает без ключа.

— Вы не заперли?

— А как запрешь, этот тип взломал замок. Поскольку я отлучался всего на полчаса, я попросил одного соседа посторожить.

В эту минуту из-за соседней двери действительно показывается старик в халате и тапочках.

— Это я, господин Панаитеску, спасибо, я приехал.

— А я тем временем послал за слесарем, сейчас подойдет, врежет вам новый замок, — говорит пожилой господин Панаитеску.

— Еще раз очень вам признателен, — благодарит доктор, и мы входим.

С первого взгляда видно, что в квартире Паула Чернеску за ночь произошли существенные перемены. Все, что было полками, ящиками, этажерками, шкатулками и тому подобным, опрокинуто, сломано, перерыто без жалости. Не пощажен и кабинет. Витрины с наборами медицинских инструментов выглядят как в военном госпитале после прямого попадания бомбы.

— Как вам нравится, товарищ майор? Этот тип хорошо потрудился.

Я тяжело опускаюсь в кресло и прошу его продолжать рассказ.

— Итак, я спросил его, кто он такой и чего хочет. «Кто я такой — не твое собачье дело, — так он мне ответил, — а зачем я пришел, ты лучше меня знаешь». Я попытался с ним объясниться: «Тебе, наверное, деньги нужны, но у меня при себе всего сотни две», У меня и правда, по случайности, в тот момент в доме больше не было, И еще добавил как дурак: «Честное слово!» Вот тогда он меня и стукнул в первый раз.

К моему стыду, я только теперь замечаю на левом виске Паула Чернеску свежую ссадину.

— Я потерял равновесие, но прислонился к стене и не упал. Он трахнул здорово, может быть, вон тем стулом, видите, валяется. Потом заорал, не стесняясь, во весь голос: «Деньги? Нужны мне твои вонючие деньги!» Точно не помню, но, кажется, он так и выразился: вонючие. «Драгоценности давай! Драгоценности!» Я совсем обалдел от этих криков и тоже заорал, к тому же я надеялся привлечь внимание соседей, хотя на супругов Панаитеску надежда небольшая. Я кричал: «Какие драгоценности, какие еще драгоценности? У меня никаких драгоценностей, кроме дешевого перстня и золотого нательного крестика, бери и убирайся к черту!» Я думал либо его угомонить, либо, наоборот, раззадорить так, чтобы он подошел ближе и чтобы я мог с ним схватиться на равных, потому что, как вы понимаете, я умею дать сдачи при необходимости… Правда, я подумал, что их может быть двое, если не больше. Но тип не унимался, только голос понизил: «Драгоценности, отдай драгоценности или скажи, где спрятал!» Я ему снова: «Никаких у меня нет драгоценностей, и нигде я ничего не прятал!» Потом я замолчал, и он замолчал. Я почувствовал, что он приближается, и приготовился к защите, причем я знал, что он меня видит, а мои глаза еще к темноте не привыкли, но тут я сделал ошибку, и она могла стать для меня роковой, да и стала в какой-то мере: я отошел от стены. И в ту же секунду на моей шее захлестнулся то ли ремень, то ли шарф. У меня было такое ощущение, что этот тип сзади, я попытался отбиваться локтями и ногами, но было слишком поздно. Дыхание перехватило, я только слышал как сквозь сон: «Драгоценности, драгоценности…» А потом больше ничего не помню, наверное, свалился как мешок с картошкой. Очнулся час назад. Вернее сказать, ожил.

Встаю с кресла и подхожу к доктору Чернеску. У него на шее — багровая полоса во всем своем великолепии. Хреновый ты сыщик, Аугустин Бребенел! Даже этого не заметил. Тебя надо перевести куда полегче. Однако теперь, когда я вижу все собственными глазами, могу сказать с определенностью: ни один симулянт в мире, каким бы талантливым он ни был, не поставил бы себе таких синяков. Остается только кое-что уточнить.

— А какое ваше впечатление: бандит устроил этот декор до того, как попытался вас задушить, или после?

Чернеску на секунду задумывается.

— Я тоже задавал себе этот вопрос, но потом подумал: какая разница, разгромил он квартиру до или после того?

— Разница существенная, доктор. Потому что в первом случае мы имели бы дело с вором, застигнутым случайно за работой, а во втором — с форменным покушением на жизнь.

— Вообще-то я вряд ли спал таким глубоким сном, чтобы не услышать, как громят квартиру. Драгоценности он, видите ли, искал, как вам это понравится, у меня! Так что я думаю, он орудовал, когда я уже потерял сознание, тем более что и в спальне все тоже вверх дном. Ничего не нашел, естественно, плюнул и удрал. Может, наводка плохо сработала. Правда, он один раз назвал меня доктором, но докторов много, и у кого-то, надо полагать, есть и драгоценности!

Бегло осматриваю комнату, перехожу затем в спальню, где меня встречает такой же разгром. Все это только подтверждает мои предположения. Вот только два слова, сказанные доктором, — я это точно знаю — неправда. Всего два. Ни больше и ни меньше.

Возвращаюсь в гостиную.

— Да, доктор, может быть, он действительно просто ошибся и вы стали жертвой недоразумения. Но есть и другая вероятность: бандит мог искать у вас драгоценности, о существовании которых вы даже не подозреваете.

— Я вас что-то не понимаю, — говорит доктор.

— Я тоже еще не все понимаю, но не исключено, что завтра утром я вам позвоню и дам объяснения, которые вас удовлетворят, Через полчаса я пришлю все тут сфотографировать, после чего можете наводить порядок. Выспитесь хорошенько ночью, дом будет под охраной. Кстати, у вас ничего не пропало? Ну, нет ли у вас ощущения, что он все же что-то украл, хотя бы тот же крестик, или тот же перстень, или ту же пару сотен леев? А может, какой-нибудь ценный медицинский инструмент или что-то из предметов искусства?

— По-моему, нет. Это было бы очень неприятно, особенно если бы инструменты, потому что они — собственность поликлиники. Так, на первый взгляд, как будто бы все цело. И каким-то чудом остались нетронутыми мои восковые фигурки. Но я еще посмотрю как следует, И сообщу вам либо сегодня, либо завтра.

— Вы мне звонили из дому?

— Да, телефон работает. Он провод не стал обрезать, да, впрочем, телефон у меня на тумбочке, в спальне.

— Значит, я могу позвонить?

— Конечно, конечно.

Звоню капитану Марчелу Константину, даю ему адрес доктора и необходимые распоряжения насчет фотографирования и охраны. Затем, помявшись, прошу прислать мне срочно немного денег, прямо домой. Разговор на этом кончаю, прощаюсь с доктором, он предлагает:

— Вас подбросить?

— О, не беспокойтесь, я не домой, мне тут надо зайти в одно место, неподалеку. Лучше отдыхайте. До свидания.

В самом деле, место моего назначения — в двух шагах. Миную университет, Национальный театр и отель «Интерконтиненталь», ныряю в переход — и вот она, Центральная библиотека. Справляюсь, где тут детский отдел. Поднимаюсь на второй этаж, и меня встречает улыбающаяся дама с видом законченного педагога и избытком диоптрии.

— Вы не могли бы дать мне на несколько минут сборник сказок, где есть сказка о курице, которая несла золотые яйца?

Глаза под толстыми стеклами линз расширяются, как будто я одновременно бросил два камушка в тихое зеркало озера. Концентрические круги разбегаются на пол-лица.

— Не будете ли так добры повторить?

Я повторяю. Меня просят подождать. Я жду. Минут через семь дама выносит мне кипу книг Перро, Испиреску и братьев Гримм. Ласково предлагает:

— Вот, можете полистать.

— Благодарю, я уже сам вспомнил, простите за беспокойство, — отвечаю я и иду к выходу.

Представляю, какую оторопь — или негодование — шлют мне в спину добрые очки.

* * *

На бульваре клокочет жизнь. Время не самое подходящее для прогулки, но я не хочу забывать, что истекают последние мгновенья моего отпуска. Интересно, вся эта толпа, в которую я затесался, тоже в отпуске? Отнюдь не в первый раз я задаюсь вопросом, как объяснить такую загруженность улиц в рабочее время. Женщины и мужчины во цвете лет, старики, молодежь, ребятишки… Скажем, так: одни на самом деле в отпуске, потому что отпуска приходятся и на октябрь, другие — те, что постарше, — пенсионеры, кто-то работает в вечернюю или ночную смену, кто-то — командированный… Да, пожалуй, все сходится. Впрочем, я, кажется, и по телевизору видел: людей анкетировали на этот предмет, довольно-таки деликатный.

С этими мыслями — поскольку основные как будто бы прояснились в голове и позволяют мне расслабиться перед предстоящей нелегкой ночкой — добираюсь до галереи Симеза, прежде завернув домой, чтобы прихватить конверт с деньгами, брошенный в мой почтовый ящик людьми обязательного, как всегда, капитана Марчела Константина… Ну вот! Так тебе и надо, чтобы не отвлекался на пустяки и не разводил трехгрошовую философию: в галерее сегодня выходной, потому что понедельник. В принципе я могу зайти сюда и завтра утром, мне всего-то и надо минут пятнадцать-двадцать. Прохожу дальше, намереваясь заглянуть в «Подгорию» на чашечку кофе, но раздумываю и решаю пустить все же в ход свое удостоверение.

Таким образом я попадаю на выставку, сопровождаемый на почтительном расстоянии хранителем, который изучал мой документ несколько минут, но, похоже, так и не развеял всех своих подозрений.

Я довольно легко ориентируюсь и решительно выбираю «Пейзаж с карликовыми кустами», тщательно отгравированный Даном Сократе в той манере, вполне традиционной, название которой для меня звучит экзотически: офорт.

Настойчиво изучаю пейзаж. Желто-зеленый куст тускло светится в центре композиции. Слегка наклоняюсь вперед, чтобы разглядеть в левом нижнем углу, у самой рамы, энергичную подпись художника и дату: ноябрь 1955. Все верно…

Чувствую за спиной хранителя. Он стоит метрах в двух от меня и чуть сбоку, не дышит и, вероятно, гадает, о чем я думаю и не вор ли я, который подделал удостоверение, с тем чтобы похитить картины, как в стихотворении Сореску, переложенном на музыку Богардо. Но я сосредоточен на одной гравюре. Мне не составило бы труда ее сфотографировать, но раз уж назвался груздем — полезай в кузов: раз уж впутался в историю с богемой, с актрисами, художниками и натурщицами, так давай приноравливай к ним шаг хоть на эту последнюю сотню метров и «увековечивай» изображение без фотобумаги, одной только силой своего образного восприятия.

— Может, вам стульчик?

Я слышу голос хранителя как сквозь сон, но не отвечаю. Он топчется рядом еще несколько минут, потом отступает к дверям и, склонясь, вероятно, к уху служительницы, которая надраивает изо всех сил витрину, начинает ей что-то нашептывать. До меня долетают только энергичные возгласы женщины в ответ — как звуковое сопровождение к зрительной работе, которой я так занят:

— Чего?.. Это еще зачем?.. Сам и спроси!.. Чтобы я спросила?.. Еще чего! Откуда я знаю!.. Ну да!..

Готово. Можно уходить. Выражаю благодарность хранителю, украдкой косясь на его собеседницу. Переступаю порог галереи и удаляюсь, довольный, что обманул-таки их бдительность и не только украл картину, но и припрятал ее в надежном месте: в очах, так сказать, своей души.

Что же теперь? Теперь надо найти Мирчу Рошу.

Беру такси, в считанные минуты мы пересекаем Дымбовицу по мосту Извор и поднимаемся в гору до нужной улочки. Прошу остановиться на углу, расплачиваюсь и иду дальше пешком.

Прежде чем позвонить в дверь, медлю, пытаясь определить, дома хозяин или нет. Так и не определив, звоню — раз, и два, и три. Никакого ответа. Все же у меня впечатление, что дома кто-то есть, потому что изнутри, если прислушаться, доносится музыка. Но это может быть и радио. Подхожу к двери вплотную и прикладываю ухо к щели. Надо бы к замочной скважине, но это значит — нагнуться. Бога ради, я сделал бы и это усилие, но несколько мальчишек глазеют на меня с улицы.

— Ребята, не знаете, есть кто-нибудь дома?

— Я знаю, дяденька, я видел, как он уезжал утром на машине.

— Но может, там еще кто-то есть? Радио играет.

Двое мальчишек бросаются мне на помощь, один инстинктивно делает то, что я намеревался применить как «профессиональный прием»: то есть герметически прикладывает ухо к замочной скважине, а другой карабкается на плечи приятелю и пытается что-то разглядеть сквозь круглое матовое окно над дверью. Закончив экспертизу, пацаны возбужденно кричат в один голос:

— Ага, играет!

И принимаются неистово — кто кого переплюнет — звонить и колошматить в дверь кулаками. Двое других, чтобы не отставать от товарищей, подбирают с мостовой мелкие камушки и швыряют ими в окна. Не без труда утихомириваю разгулявшуюся команду. В доме никто не откликается, зато радио в наступившей тишине отчетливо передает шесть сигналов точного времени. Полдень. Я тут же вспоминаю, что у меня с вечера маковой росинки во рту не было и что за углом есть буфет, который, как я заметил, в отличие от выставок и театров, работает даже по понедельникам. К тому же детям не повредит, если я возложу на них одну благородную миссию.

Итак, обосновываюсь в буфете за столиком в полной уверенности, что моя молодая гвардия оповестит меня, если тем временем кто-нибудь войдет в дом к Мирче Рошу. Спокойненько уплетаю порцию сибийского сервелата с двумя булочками, запивая пивом. Никто не тревожит меня оповещением. Расплачиваюсь и, выходя, сталкиваюсь лицом к лицу, а лучше сказать — к шелковистой бороде, с художником.

— Я так и подумал, что это вы, когда мне ребята сказали. Они и про радио сказали, которое вас с толку сбило. Всегда забываю выключить. Утром слушаю музыку, известия, потом иду в ванную и…

— Можете не оправдываться! Лишь бы краны и газ не забывали.

— Я в вашем распоряжении. Зайдемте ко мне?

— Ну, раз уж мы встретились здесь, может быть, наоборот, если у вас нет каких-то неотложных дел, поедемте со мной?

Мне это кажется или он побледнел? Потом я соображаю, что выразился несколько двусмысленно.

— Я хочу сказать… Ваша машина на ходу?

— Да, конечно. Стоит там, перед домом.

— Тогда, может быть, мы прокатимся немного по шоссе?

— Пожалуйста, с удовольствием…

Я чувствую, что он в некотором смущении. Кто знает, не грозит ли мне второй раз за утро опасность аварии, тем более что я снова, как и с Паулом Чернеску, буду сидеть на «месте смертника»?!

Едем. С удовлетворением отмечаю, что масштабы беспокойства Мирчи Рошу не толкают его на превышение законной скорости. Он, без сомнения, озабочен, если не сказать больше, но не игнорирует светофоры и ведет машину четко и уверенно. Я поглядываю на него искоса. Красивая борода! И черная! Не эта ли борода осталась в памяти импресарио Попеску? Так или иначе, но это та самая борода, которая утверждает, что она сидела на эстрадном ревю в Констанце за спиной товарища недопустимых габаритов, по каковой причине почти ничего из представления не разглядела, в то время как ее приятель с полным удовольствием наслаждался зрелищем совсем в другом конце Дворца спорта…

Мы еще не доехали до площади Виктории, как я прошу Мирчу Рошу остановиться на платной стоянке.

— Вы знаете, я раздумал. Дальше не поедем. Зато у меня к вам другая просьба, и мне бы хотелось, чтобы вы выполнили ее беспрекословно. Она, так сказать, деликатного свойства, поэтому я вас попрошу не задавать никаких вопросов, даже если некоторые вещи покажутся вам странными.

Он отвечает не сразу. Такое впечатление, что он подавляет вздох, затем решается:

— Я слушаю вас внимательно, сделаю все, что надо, и не буду просить объяснений.

— Сейчас у нас двенадцать пятьдесят, скажем — час. С этой минуты и до восьми часов завтрашнего утра вы должны предоставить в мое распоряжение вашу машину и ваш дом.

— То есть как?.. — заикаясь, переспрашивает Мирча Рошу.

— То есть, — отвечаю терпеливо, не напоминая об обещании ни о чем не спрашивать, — вы даете мне ключ от дома, выходите из машины, уступаете мне место за рулем, даете ключ зажигания и права, потом я вас отвожу, куда желаете, с условием, чтобы вы все это время находились как можно дальше от собственного дома. Если вам негде переночевать, могу уступить свою квартиру.

— То есть вы хотите сказать, что… — говорит художник, чей словарный запас растаял на глазах.

— То есть, — подхватываю я эту игру в оторопь, — мне должны нанести визит у вас на квартире сегодня ночью. Я выпровожу гостя еще до рассвета, и, как я уже вам сказал, в восемь можете принимать дом и машину в целости-сохранности. Кроме того, предупреждаю, чтобы вы не строили никаких планов на завтрашний вечер, потому что…

— То есть дом и машина вам будут нужны и завтра вечером?

— Послушайте, у меня впечатление, что вы собираетесь бросить живопись и заняться беллетристикой. Начинать каждую фразу с «то есть» — звучит неплохо для новичка. Но пока, будьте любезны, оставим изящную словесность. Ключи!

А теперь пустим киноленту так, чтобы время от часу до девяти не прошло, а пролетело. Это потому, что я не помню и мне действительно неважно, как протекло время до этого часа, который в народе называют девять вечера и только дикторы и железнодорожники — двадцать один час.

Капитан Марчел Константин, которого я уж и не помню когда в последний раз видел в штатском, непринужденно садится за руль «дачии» Мирчи Рошу и элегантно трогает с места. За каких-нибудь восемь минут мы долетаем до скупо освещенной улочки. Оба выходим из машины и без единого слова расходимся в разные стороны. К счастью, прямо перед домом художника, где и по сю пору играет радио, приблизительно против левого окна, окна спальни, если я правильно помню, горит бледный неоновый фонарь. Держу ключ наготове, но жду, пока Марчел дойдет до перекрестка. Красивый парень и идет вразвалочку как ни в чем не бывало, хотя в штатское переодевается дай бог два-три раза в году. Покружив на одном месте, он достает сигарету и чиркает спичкой. Это условный знак, так что я спокойно отпираю дверь и вхожу. Зажигаю и потом по очереди гашу все лампы. Ателье художника кажется мне еще живописнее, чем в первый раз, — если позволите мне такую тавтологию. Хотя портрет Виорики отсутствует, ее дух — а я остался при убеждении, что таковой у девушки имеется, вопреки первому впечатлению, — витает в воздухе. В этом пространстве, так причудливо украшенном и освещенном, была бы вполне романтическая атмосфера, если б не сухой, будничный голос, долдонящий сводку последних известий. Пресекаю трудовое рвение кокетливого транзисторного приемничка — небось японский! — в ту секунду, когда он намеревается проинформировать меня насчет какой-то кому-то декларации, и гашу свет в ателье. Перехожу в спальню, поднимаю до половины штору и, как и предполагал, впускаю в комнату молочный флюоресцентный луч фонаря. Хорошо, не придется зажигать света, все видно и так.

И вот я в кресле, не только удобно, но и стратегически верно расположенном в спальне Мирчи Рошу: высокая спинка совершенно скрьюает меня от глаз или от фонарика возможного гостя, если он войдет через дверь; кресло достаточно широкое, оно дает мне свободу движения в случае опасности; в зеркале, висящем напротив, виден фрагмент двери, как раз столько, сколько надо, чтобы заметить, как она открывается, и не быть замеченным самому; нижняя часть окна, прикрытая только тюлевой занавеской, пропускает свет с улицы…

Да, в кресле удобно, что и говорить, но и удобство вещь относительная, когда часы тянутся, а ты дал себе зарок сидеть неподвижно, не дремать и держать ухо востро, может быть, всю ночь. Правда, в промежуток времени с девяти, когда я встал, то бишь сел на вахту, и до сего часа, до трех с минутами, уместился феномен, который мои коллеги, а особенно мой шеф полковник Думитреску, называют «каталепсией по Бребенелу». Я оцениваю результаты этой каталепсии как удовлетворительные. Кто против? Воздержался? Никто, превосходно, принято единогласно, и можно послать моей голове телеграмму одобрения и приветствия. Мозаика наконец укомплектована полностью. И все же…

Все же, если в механизме, который я собирал по винтику, по колесику, который уже несколько дней как крутится, а этой ночью сделал свой последний оборот, — если в нем что-то не сработает, то ожидаемый мной визит может и не последовать. В таком случае все здание рушится и надо будет замуровать кого-нибудь заживо, чтобы возвести его снова. Не говоря уже о том, как мне будет стыдно перед Мирчей Рошу, который проводит эту ночь бог знает как, с кем попало, где-нибудь в баре или перед Марчелом Константином, который патрулирует вокруг дома, да даже перед самим собой.

Если бы еще можно было курить. Но это исключено. А что допускается? Смотреть на часы со светящимся циферблатом, которые показывают три часа четырнадцать минут (3.14 — замечательно, час Пи!), трогать игрушку небольшого калибра со взведенным курком, которая помещается в правом кармане моей куртки, орудовать шариковой ручкой — на описание этого орудия мне понадобилось бы страниц шесть — и нелинованным блокнотом по сорок два лея за штуку. Во время каталепсии моя рука, водимая оккультной силой, как на спиритическом сеансе, сотворила на первой странице блокнота рисунок: шесть вертикальных линий, как шесть восклицательных знаков, примерно в сантиметре друг от друга, затем несколько линий волнистых, дугой соединяющих сверху первую линию с третьей и снятой, а снизу вторую с четвертой и шестой. Шестую я несколько раз подчеркнул…

Мне не показалось, я на самом деле услышал легкий скрип, какой издает старая мебель при резком перепаде температур. Затем дверная ручка, которую я вижу в зеркале перед собой, идет вниз, как в фильмах Хичкока. Час Икс и час Пи совпали.

Человек уже просунулся в дверь наполовину. От этой половины я вижу тоже только половину, итого — четверть. Зеркало висит с таким наклоном, что мне видны ботинки, брюки гармошкой и правая рука, вооруженная то ли ремнем, то ли толстым шнуром.

Даю ему войти полностью. Вот он уже внутри. Дверь прикрывать за собой, конечно, не спешит. Пытается сориентироваться. Вероятно, замечает лжебарельеф «Мирча Рошу», который я соорудил шесть часов назад. Как у всякого начинающего скульптора, результат более чем скромный. Все же мой дебют привлекает его внимание, он делает пару шагов к кровати. Я интерпретирую этот жест как позитивную оценку.

— Руки вверх, Марин Тебейка, и ни с места!

Он не делает ни одного лишнего движения. Чувствуется опыт.

Я продолжаю:

— Я тебя давно дожидаюсь. Чего ты мешкал-то так долго, в толк не возьму.

Он осмеливается наконец открыть рот:

— А ты кто?

— Конь в пальто… Нет, пальто с двумя подушками — под одеялом, на которое ты смотришь. И я не Мирча Рошу. А если тебе непременно надо знать, кто я, то вот у меня в правой руке визитная карточка шестимиллиметрового калибра.

— Очень рад познакомиться. А у него есть чувство юмора!

— Арестуешь?

— Ты меня не понял. Думаешь, я легавый? Я просто знаю, что ты ищешь, и хочу тебе помочь.

— Ты знаешь, где они спрятаны? — хрипит Тебейка. — Пока что попрошу без вопросов. Ты мне нужен. И будь паинькой. Со мной такие штучки не пройдут, как с Даном Сократе.

— Это не я убил!

— Знаю! — прикрикиваю я на него. — Ты и Паула Чернеску не пробовал придушить, а?

— Н-нет, — мямлит Тебейка. — Я хотел только его припугнуть, чтобы он мне выдал, где драгоценности.

— Ну и промахнулся. Ни Чернеску, ни Рошу понятия не имеют обо всей этой петрушке.

— Я, честное слово…

— Тебейка, не говори таких ужасных вещей, ночь все-таки, можешь испугать человека. А нам еще завтра вечером предстоит дело.

— А что завтра вечером?

— Ты при деньгах?

Тебейка готов запустить руку в карман брюк.

— Не двигаться, я сказал! Можешь устно ответить, при каком ты капитале. И не распаляй воображение, я тебя грабить не собираюсь, не до такой же степени мы поменялись ролями. Значит, так: есть у тебя сотня-две, с собой или дома?

— Есть при себе три сотни.

— Отлично. Это на мелкие расходы. Сохранишь все бумажки, я тебе этот аванс верну.

— Что купить? — На него нападает приступ кашля.

— Неважно со здоровьем?

— Точно.

— Выбрось к чертовой матери этот ремень и, чем душить людей из-за клада, который от них за триста верст, купи себе шарф за пятьдесят леев и закутай горло. Еще на полсотни купи билет до Констанцы. Поезд уходит в пять вечера. Доберешься в восемь с минутами, У вокзала сядешь на троллейбус, сделаешь пересадку на Совеже и доедешь до Мамаи. Оттуда пешочком. Помнишь еще место?

У него дрожит голос:

— Чего я там потерял?

— Тебе драгоценности нужны или нет?

— А если это капкан? Если ты из милиции и целишься меня взять?

— Чего же я тебя прямо сейчас не беру, тепленького?

Это его, кажется, убеждает. Все же он соглашается неохотно:

— Не знаю… не помню… может, я и места-то не найду. К тому же ночью…

— А я тебе помогу.

— Вы тоже там будете?

Я растроган этим переходом к вежливой форме местоимения и смягчаю тон:

— Я вижу, ты все ловишь на лету, вот и умница. Я буду там, то есть у входа в «Пиратский», завтра вечером, в половине десятого.

Он снова колеблется:

— А откуда я знаю, что это все не липа?

— Пойдем контракт подпишем у нотариуса, — рычу я. — Послушай, кореш, это твой единственный шанс. Можешь не верить, если не хочешь, но тогда прости-прощай твои побрякушки. Согласен или нет, одно слово.

Слышу его прерывистое дыхание.

— Согласен.

— Надеюсь, тебя не надо предупреждать, что в твоих же интересах никому ни слова и что ты должен исполнить все в точности, как я сказал, тютелька в тютельку. Что касается побрякушек, мне половина.

— По рукам.

— А вот на это я твоего согласия не просил. Можешь идти. Или есть вопросы?

— Есть…

— Давай. Только один.

— Вы знаете, где драгоценности?

— Знаю, — Где?

— Это уже второй вопрос.

Тебейка не фыркает от смеха — вероятно, потому, что шутка стара. Смеюсь я один, еще бы, в первый раз слышу ее от самого себя.

— Пока, Тебейка, до завтра, встретимся в Мамае. Плавки с собой не бери, вода холодная, а ты простужен. Кто тебя еще поймет, я сам тоже хлипкий.

— А у вас какая болячка?

— Мы это в другой раз обсудим. Иди с богом. И он уходит.

 

Глава Х. Третий акт

Слева видна фабрика пепси-колы. Наша машина замыкает кортеж. Мы едем ровно, со средней скоростью восемьдесят-девяносто в час. Во главе колонны — наша машина с Марчелом Константином и еще двумя коллегами. За ней Паул Чернеску, тоже с коллегой. Моим, не его. Следом — «дачия» Мирчи Рошу с декором его бороды и усов еще одного из наших. В моей машине две представительницы прекрасного пола, по крайней мере одна из них украшает собой пейзаж: Атена Пашкану и Виорика Ибрахим. В составе, предусмотренном программой, не хватает Марина Тебейки, которого я найду у «Пиратского», и Адрианы. От Адрианы я отказался по двум причинам. Во-первых, ей ни к чему знать некоторые подробности из прошлого своего любимого человека, она и так еле-еле пришла хоть в какое-то равновесие. И потом, я задумал небольшую инсценировку, и меня, как режиссера-дилетанта и актера-любителя, смущал бы профессиональный глаз, да еще такой, как ее.

Атена Пашкану упорно молчит от самого Бухареста, давая понять, что везут ее чуть ли не насильно. Остальные приняли мое приглашение с энтузиазмом, а восторг Виорики умерило только то, что я пригласил ее через Марчела Константина. Однако теперь даже она не проявляет особой словоохотливости. Ее сковывают присутствие Атены Пашкану и моя массивная спина, закрывающая весь вид на дорогу, — вроде той, что мешала Мирче Рошу спокойно вкушать наслаждение от концерта «Песни-танцы для Констанцы».

Сворачиваем и выходим на прямую к Мамае. Уже порядком стемнело, и моросит дождь. Как бы то ни было, я не отложу мероприятия. В жизни, как в футболе, встречи крупного масштаба играются и в дождь. Не потоп же, в самом деле.

Начинаем. Прошу шофера зажечь свет в машине и принимаюсь шарить по карманам. Замечаю вслух, что не захватил с собой никаких пилюль от головы. Атена Пашкану тут же вынимает из сумочки целлофановый мешочек, а на своем правом плече я чувствую руку Виорики, от нее исходят токи сочувствия.

— Неважно себя чувствуете, товарищ майор? Голова? — спрашивает шофер, дядя Фане.

— Черт его знает, и голова раскалывается, и как-то все плывет перед глазами, — отвечаю я, пряча лицо в ладонях.

— У вас жар? — Видно, что Виорике с трудом дается местоимение второго лица множественного числа.

— Не думаю. Ничего, сейчас пройдет…

Тем временем по правому борту машины мелькают троллейбусные остановки, названия которых пару лет назад я от нечего делать заучил наизусть, как стишок: Парк-Перла-Сирена-Флора, Казино-Томис-Модерн… Кажется, комплект неполный, но сейчас из окна машины все равно ничего не разглядишь: темень, дождь, курорт пуст и скорость у нас — уже больше ста. Однако на Модерне наш кортеж останавливается.

Как и было условлено, мы все остаемся на местах, а Марчел Константин заходит в слабо освещенный отель, где его должен поджидать связной из Констанцы. Все в порядке, люди майора Исайи готовы действовать согласно инструкции, которую я дал им сегодня утром телефонограммой, это ясно по тому, как Марчел возвращается на свое место в машине. Едем дальше.

До девяти — еще несколько минут, а в половине десятого один из главных героев моей инсценировки ждет своего выхода на сцену у ресторана «Пиратский», так что музыкантам пора рассаживаться в оркестровой яме: двери закроются за четверть часа до поднятия занавеса.

Правда, сегодня вечером кресла, к которым Марчел Константин в роли билетерши ведет нас с фонариком в руке, не вполне удобные. Спектакль явно не будет снимать телевидение, мы по щиколотку увязаем во влажном песке, кусты норовят вцепиться в нас когтями, дождичек пронизывает до костей — одним словом, далеко до «Метрополитен-Опера» и даже до простого провинциального театра. На самом деле мне жалко одну только Виорику, которая не позаботилась взять что-нибудь от дождя и теперь жмется под зонтиком рядом с Атеной Пашкану. Я отдал бы ей свой плащ — и думаю, что она в нем выглядела бы отлично, но когда у человека только что был приступ, он не может позволить себе подобную куртуазность.

Тоном Роальда Амундсена, ступившего на Южный полюс, Марчел Константин объявляет, что наша экспедиция достигла цели. Пускаю в ход швейцарский фонарик и шарю лучом по карликовым зарослям. Да, это здесь. Я узнаю заветный куст.

Занимаю стратегическую позицию в центре группы. Четверо оперативников (наши шоферы остались в машинах на обочине шоссе) смотрят на меня, четверо приглашенных вопросительно поглядывают друг на друга. По крайней мере так это выглядит при свете двух фонариков.

— Прошу прощения, дождя по программе не было, но мне нужно ваше присутствие здесь и сейчас. Я привез вас, чтобы вы приняли участие в не очень веселом спектакле: тут западня для зверя, который обречен. Через пятнадцать минут…

Я запинаюсь, судорожно хватаю ртом воздух, пошатываюсь и прикладываю руки к вискам. В мгновение ока Виорика оказывается подле меня.

— Паул, может, ты посмотришь, что с ним, ему еще в машине было плохо!

Доктор с готовностью делает ко мне шаг, но я останавливаю.

— Пустяки, доктор, устал немного… Сейчас нет времени этим заниматься… Итак, я хотел сказать, что через пятнадцать минут мы арестуем убийцу Дана Сократе.

Никакого гула не проходит по толпе. И неудивительно. Вряд ли кто-то из присутствующих предполагал, что их пригласили на пикник с ночным купанием.

— Капитан Марчел Константин! — Я!

— Вы идете со мной. Остальные ждут здесь. Попрошу всех занять места, которые я укажу, и не покидать их.

Выбираю несколько кустов погуще с разных сторон прогалины и завожу за них людей. Последнее указание обращаю к трем оперативникам, остающимся охранять Атену Пашкану, Виорику Ибрахим, Паула Чернеску и Мирчу Рошу:

— Сверьте часы. Сейчас девять двадцать одна. Ровно десять минут можете светить фонариками, курить и разговаривать. После этого чтобы ни огонька, ни шума, пока я не подам условного сигнала. Все ясно?

Все ясно. Я забираю Марчела Константина, и мы с ним отправляемся к ресторану «Пиратский».

— Тебейка, познакомься, это мой друг.

Наш герой встречает сообщение довольно кисло.

— Про третьего как будто уговора не было.

— Не суетись. Что твое, то уже отложено.

Не уверен, что мой ответ его удовлетворил. Но у него хватает такта не развивать эту тему. Достав из кармана платок, не блещущий чистотой, он отирает лицо.

— Идем, что ли?

— Идем.

Мы становимся по обе стороны от него, он по очереди заглядывает мне и Марчелу Константину в глаза и замечает без тени оптимизма:

— Хрен с вами, ведите.

Путь проделываем в молчании. Много отдал бы, чтобы узнать, что думает Тебейка в эти минуты. Он шагает ссутулясь, засунув руки в карманы доисторического плаща — не предполагал, что где-то, кроме как в гардеробе какого-нибудь периферийного театра, еще сохранились такие, — тяжело дышит и, будь его воля, останавливался бы через каждые пять шагов. Один раз он действительно останавливается и, пока мы с Марчелом украдкой сторожим каждое его движение — от него всего можно ждать, — запрокинув голову, глотает таблетку с чечевичное зерно из маленького тюбика. Хотелось бы верить, что это не цианистый калий.

— Легкие или печень, Тебейка?

— Всего только сердце.

Мимо моего левого уха пролетает, шурша крылами, мысль:

— Уж не лежал ли ты недавно в больнице?

— Лежал.

— И ты вышел в четверг?

— В четверг. А вам все надо знать? Прямо как эти…

Он не договаривает и идет дальше один. Мы его догоняем и снова становимся по бокам, поскольку мы действительно «эти». Вот, значит, почему Тебейка повторно вышел на сцену с таким перерывом. Теперь я понимаю причину этой паузы и могу точно реконструировать его маршрут. В четверг на прошлой неделе, сразу по выходе из больницы, первый визит — на чердак дома по Трансильванской. Результат — нулевой. В четверг же вечером, когда было покушение на Адриану, пронесся, как метеор, за кулисами театра. Тоже пустой номер. В пятницу — к Атене Пашкану, где выдал себя за моего коллегу. Результат: драгоценностей нет, но зато получены адреса Паула Чернеску и Мирчи Рошу. На безрыбье… В тотже вечер — второе посещение трансильванского чердака. Результат со знаком минус: встреча с майором милиции, который его видит, сам оставшись в тени. Как он провел субботу и воскресенье, черт его знает, но в ночь с воскресенья на понедельник он навестил Паула Чернеску. Единственный результат: мое заключение, что на следующую ночь он повторит тот же номер с Мирчей Рошу. Что и имеет место в час Пи. Все один к одному. Не сказать, чтобы гражданину слишком везло…

Мы пришли. Засада держится по всем правилам: ни звука, ни шороха. Место выглядит абсолютно пустынным. Только плещет, тревожно и грозно, море, как увертюра к спектаклю, который сейчас развернется.

— Это здесь, Тебейка.

При свете фонарика его глаза посверкивают, как те штуки, о которых мы оба думаем. Он спрашивает шепотом: — Где?

— Под кустом. Можешь выкапывать и забирать.

Он молча озирается, растерянно взмахивает рукой, а когда заговаривает, в его голосе слышен страх:

— Я же как раз тут и стоял…

Память его не обманывает. Это в точности то место, где на песке я нашел следы его башмаков. Тут Тебейка прятался в вечер убийства. Я пристально смотрю ему в глаза — глаза испуганного хорька.

— Что бы тебе раньше знать…

Его начинает бить дрожь, он бросается на колени и руками гребет мокрый песок.

— Погоди, Тебейка, я тебе сейчас подам лопату.

Тебейка замирает, недоверчиво глядя на меня. Выхожу на середину прогалины. Дождичек разошелся и хлещет меня по лицу. Приостанавливаюсь. Иду дальше на слегка заплетающихся ногах к тому месту, где укрылся Паул Чернеску, и шепотом зову:

— Доктор, подойдите, мне плохо.

Пока он выбирается из-за кустов, я пошатываюсь и снова отступаю на середину прогалины. А почувствовав его рядом, со стоном прошу:

— Доктор… голова как в огне… Потрогайте, доктор! Последние слова произношу несколько громче, чем надо.

Доктор повинуется. В тот же миг нас со всех сторон охватывает мягкое голубоватое сияние, как свет звездной сентябрьской ночи. Отличные фильтры на фонарях у наших ребят! В следующую долю секунды одновременно происходят следующие события.

Тебейка вопит, как раненый зверь.

Со стороны пляжа ударяют четыре ослепительных струи света.

Женщины визжат.

Паул Чернеску отдергивает руку и интересуется:

— Какого черта? Что все это значит?

Затем Тебейка, удерживаемый Марчелом Константином, рвется к Паулу Чернеску, крича без всяких экивоков:

— Это он художника кокнул! Я его узнал! Вот на этом самом месте!

Минута всеобщей паники. Актеры и зрители перемешиваются, как на новомодных спектаклях. Эффект моей маленькой инсценировки превзошел все ожидания. Если кто и сохраняет сейчас самообладание, так это Паул Чернеску. И потому я уверенно кладу руку ему на плечо.

— Паул Чернеску, вы арестованы по обвинению в предумышленном убийстве Дана Сократе и в покушении на жизнь Адрианы Василиу.

У доктора изумленный вид человека, который не понимает, что происходит. И я ему верю. А следовательно, вынужден пояснить:

— Вас видели на месте преступления, доктор. Все шло точно по вашему плану, но вас видели. И, как вы сейчас убедились, свидетель вас узнал.

На лице Паула Чернеску изумление переходит в полнейшую оторопь, и у меня опять все основания считать ее искренней. Затем, по мере того как до его сознания доходит смысл происходящего, оторопь сменяется негодованием, а вот уж это позвольте мне считать игрой, хотя должен признать, что играет он отлично. Все остальные, естественно, замерли вокруг нас, как изваяния. Дождь стекает по их лицам в свете прожекторов, так вовремя поданных майором Исайей.

— Послушайте, Бребенел, это шутка дурного вкуса. Я протестую…

— Это ваше право.

— Но это же абсурд, господи боже ты мой! Даже если бы я убил и даже если бы при этом кто-то присутствовал, как вы изображаете, то что бы он мог увидеть в темноте? И потом, какого черта мне его убивать, скажите на милость?

Наступает звездный час моего монолога. Но я прибегну к новаторскому приему: разобью его на диалоги. Для начала — неожиданный жест: снимаю плащ и набрасываю его на плечи Виорике. Больше ни к чему прикидываться больным. Затем идет мой текст:

— Гражданка Атена Пашкану, я спрашивал вас в начале следствия, не было ли у вашего брата года два назад каких-то очень крупных расходов. Тогда вы ответили мне, что ничего не знаете. Вы и сейчас утверждаете то же?

Сестра убитого делает шаг вперед. Наконец-то она по-настоящему взволнована: кусает губы и долго мнется, прежде чем заговорить.

— Я… я не представляла… разве я могла подумать… Паул лечил Джордже… моего сына, и…

— Пора рассказать все. Этот человек — убийца вашего брата.

— В прошлом году, в январе, Дан одолжил ему девяносто тысяч, почти все свои деньги. Я узнала об этом задним числом, и Дан попросил меня: никому ни слова. Он сказал, что Паула кто-то шантажирует и что поэтому надо молчать. Потом прошло какое-то время, и Дан сказал, что деньги ему возвращены. Я знала, что это неправда, что он просто хочет меня успокоить… и потом, Паул лечил моего сына, обещал устроить его в специальный санаторий, у меня вся надежда была на него… и я постаралась на все закрыть глаза.

Оборачиваюсь к Паулу Чернеску.

— Тот человек, которого я у вас встретил, — это и есть шантажист, я точно знаю. Чем же он вас шантажирует? Вы ведь отдаете ему все, что зарабатываете, так?

Доктор молчит.

— Что ж, — заключаю я. — Это все равно выяснится. Непреднамеренное убийство или что-нибудь в этом роде — принципиального значения сейчас не имеет.

— И ничего не доказывает! — взрывается Чернеску.

— Ничего, кроме того, что у вас был мотив для преступления.

Теперь очередь Тебейки, которого крепко держат ручищи Марчела Константина.

— Говори, Тебейка, смелей.

Нет, этот тип совсем не глуп. Он быстро понял ситуацию и не заставляет просить себя дважды:

— Откуда начинать?

— Опустим предысторию, публику это не интересует. Начинай с выхода из тюрьмы.

— Я перво-наперво разыскал художника, чтобы забрать у него драгоценности. Я думал так: «Я себя вел хорошо, на следствии тебя не выдал, так будь же и ты джентльменом». Шутка сказать, пятнадцать лет! Если бы меня не грела мысль, что на воле меня ждет товар…

— Для твоего душевного спокойствия должен сообщить, что драгоценности с сегодняшнего утра в надежном месте, в Констанце, в сейфе милиции. Но я тебе не соврал: художник закопал их точно на этом месте… Ну, дальше!

— Я ему стал названивать, но все не мог застать. Наконец мне сказали, что он укатил на море. Я — за ним, и мне подфартило: в первый же вечер я его увидел в Мангалии. Но и он меня увидел и дал деру. Чтобы поговорить с ним с глазу на глаз, пришлось побегать. Я его настиг как-то утром на пляже, на Вама-Веке, и мы сговорились встретиться вечером. Встретились, я ему говорю: «Маэстро, выкладывай побрякушки, а не то…» Но он даже не хотел меня слушать. «Ты что, спятил, — говорит, — хочешь, чтоб мы оба сели?» «Что же мне-то делать?» Он маленько подумал и говорит: «Вот что, с драгоценностями лучше не связываться, а я тебе возмещу деньгами — хочешь?» — «Хочешь, не хочешь — деваться некуда». — «Тогда слушай. Такого-то числа, вечером, в одиннадцать часов, приходи туда-то». — «А зачем так изнашиваться, маэстро? Лучше встретимся завтра утром, пойдем в сберкассу — и все дела!» — «У меня нет денег на книжке». — «А на что же ты тогда рассчитываешь?» — «Да есть тут один, который мне должен». — «А если он тебе до тех пор не отдаст?» «Отдаст, Тебейка, он отдаст, потому что он у меня в руках так же, как я — у тебя!»

Я снова обращаюсь к Чернеску, который слушает в напряженном молчании:

— Вам не надо было раскрывать вашему другу, зачем вам нужны деньги. Вы не подумали, что наступит день, когда придется отдавать долг, и он может воспользоваться тем, что знает… Дальше, Тебейка! Или нет, дальше расскажу я, продолжение я знаю лучше тебя. Итак, доктор Чернеску, накануне отъезда в Мамаю Дан Сократе пришел к вам в сильнейшем волнении. Он потребовал срочно вернуть ему долг, угрожая, что в противном случае заявит на вас в милицию насчет той вашей туманной вины. Это был уже третий по счету шантаж в нашей истории. Он назначил и срок: 11 сентября, за час до встречи с Тебейкой, в десять вечера, на том же месте в Мамае, на пляже. То есть он дал вам достаточно, по его разумению, времени, чтобы раздобыть деньги. Вот только вам негде их раздобыть. Однако если бы вы знали, что это за место, в котором вам назначено свиданье, возможно, Дан Сократе был бы сегодня жив. Потому что тут были закопаны драгоценности, которыми его шантажировал Тебейка. Другими словами, художник предусмотрел, что вы можете не достать денег, и доносить на вас не собирался, а решил пойти на риск и отдать Тебейке драгоценности… На самом деле вам никакая опасность не угрожала. Это было бессмысленное преступление, доктор Чернеску.

Публика безмолвствует. Я продолжаю:

— Что вам оставалось? Вы пообещали ему деньги в обмен на молчание. Чтобы показать, что он вам верит, он на следующий же день переехал, вместе с Адрианой, на другой конец побережья. Но вам неоткуда было взять несколько десятков тысяч. Все ваши доходы вот уже третий год текут в карман того высокого желчного господина, который вас шантажирует. Вы все обдумали и пришли к выводу, что приятеля надо убрать.

— Ложь! — кричит Паул Чернеску. Я делаю вид, что не замечаю реплики.

— Вы обдумали преступление на редкость тщательно. Во-первых, позаботились о твердом алиби. Вывели из строя свою машину и из воска, который у вас всегда под рукой для ваших статуэток, сделали слепок с замка машины Мирчи Рошу. Мои коллеги из Констанцы нашли сегодня в Мангалии того мастера, который делал вам ключи. Затем накануне назначенного дня…

Резко оборачиваюсь к Виорике.

— Виорика Ибрахим, где вы были вечером десятого сентября?

В свете прожекторов Виорика бледна как полотно, она с трудом подбирает слова:

— В «Римском баре», в Эфории. С Мирчей… Паул с нами не пошел, сказал, что неважно себя чувствует…

— У вас были другие дела, доктор Чернеску. Вы сели в автобус, поехали в Констанцу и посмотрели предпоследнее в сезоне ревю. А до начала позаботились о том, чтобы купить еще два билета на следующий вечер, в разных концах зала…

— Как же вы это докажете, интересно?

— Доказательств более чем достаточно. Во-первых, у кассира, которому ваша просьба показалась странной, отличная память, и он вас, конечно, узнает, хотя вы из предосторожности и отказались от вашей прекрасной бороды. Далее… Мирча Рошу, расскажите, как вы покупали билеты.

Художник задыхается от возмущения:

— Он хотел меня подвести под подозрение, теперь я вижу… Поручил мне спрашивать лишние билетики, а когда я их купил, быстренько выхватил их у меня из рук и говорит: «Что ты купил, Мирча, места не рядом». Наверное, он как раз в эту минуту их и подменил, чтобы вышло, как будто я все подстроил…

— Но все могло сойти гладко, — подхватываю я, — если бы вы, доктор, не сделали одного очень существенного упущения. Снова прошу Виорику:

— Расскажите, пожалуйста, что вам говорил этот человек по окончании концерта?

— Он взахлеб восторгался фолк-певцом Антоном Кэлиною…

— Вы и мне про него говорили, доктор Чернеску, при нашей первой встрече, помните?

— Да, и что?

Молниеносно воспроизвожу в памяти свой рисунок из шести линий, представляющий чередование на концертах Антона Кэлиною и Джиджи Докана, и отчетливо произношу:

— Только то, что в тот вечер не было Антона Кэлиною. Гробовое молчание. Я смакую эффект, затем иду дальше.

— Все остальное просто. Во время концерта вы выбрались из зала, сели за руль машины Мирчи Рошу и поехали в Мамаю. Дан Сократе вас ждал. В темноте, на прогалине среди кустов, вы раскроили ему череп — возможно, французским ключом из ящика с инструментами, который был в машине, — затем вернулись во Дворец спорта и досмотрели концерт. Вы не могли знать, что у жертвы было назначено еще одно свидание, на том же самом месте, и что Марин Тебейка, пришедший раньше времени, с ужасом наблюдал за вашим преступлением из-за кустов. Только что я воспроизвел обстоятельства того вечера. Устроил небольшую инсценировку, где я играл роль Дана Сократе — мы с ним примерно одной комплекции, — а вы играли свою. Движение, которым вы потянулись к моей голове, было тем же, и Тебейка узнал вас без труда… Но в ту ночь, перепуганный насмерть, он наделал глупостей. Он боялся, что ему, бывшему уголовнику, снова пришьют дело. Да я, собственно, его и подозревал первое время, пока не сообразил, что такой, как он, пойдет другим путем: будет просить, унижаться, может быть, возьмет на себя еще несколько лет тюрьмы, но ни за что на свете не станет убивать курицу, которая несет золотые яйца. Ни в отместку, ни в приступе гнева… Итак, Тебейка постарался вместо вас, доктор, инсценировать несчастный случай. Он раздел убитого, развесил аккуратно его одежду, кое-как дотащил его до спасательной лодки и сбросил в море в пятидесяти метрах от берега, везде оставив следы. Так, Тебейка?

— Так.

— А позже, доктор Чернеску, уже в Бухаресте, вы стали бояться Адрианы. Это я пробудил в вас подозрения, сам того не желая. Когда вы поняли, что я знаю про деньги, снятые с книжки вашим бывшим другом, и хочу расспросить Адриану, вы сказали себе, что и Адриана может что-то знать. Та неделя, что они с Даном прожили отдельно в Мамае, когда Дан был в таком возбужденном состоянии, весьма способствовала признанию… В тот же вечер вы попытались ее убить. Вы были единственным из ее гостей в театре, кто мог достать яд, не навлекая на себя подозрений, и кто мог дозировать его так, чтобы результат выглядел как пищевое отравление. По случайности ваш план сорвался. Это было бы второе бессмысленное преступление. Потому что Адриана ничего не знала. Вы могли бы убить Атену Пашкану, но вы не думали, что она в курсе этого денежного дела, и потом, она была так вам предана… В конце концов, чтобы бросить еще более тяжкое подозрение на Мирчу Рошу и из страха, как бы он вас не опередил, вы по собственной инициативе раскрыли мне уязвимость вашего алиби. Продуманный шаг, но вы не на такого напали…

Я закончил. Преступник разделан под орех. Кажется, его не держат ноги, он проводит рукой по лицу, потом произносит неожиданно четко:

— Вы победили, майор. Признаюсь во всем… Прошу отметить мое добровольное признание.

Один из наших надевает на него наручники. Но Паула Чернеску разбирает любопытство.

— Когда… когда вы догадались?

Я доставляю ему это последнее бесплатное удовольствие.

— Не так давно и далеко не сразу, очень постепенно. Во-первых, мне показалось странным, что вы, при ваших заработках и при отсутствии всяких обязательств, а кроме того, будучи непьющим, некурящим и не падким до женщин, ведете такую скромную жизнь. Пустой дом, старая машина, почти нулевые сбережения на книжке… Наутро после Тебейкиного нападения вы сказали мне, что по случайности у вас в доме не оказалось больше двух-трех сотен. Но это была не случайность, было ясно, что вы еле сводите концы с концами. Это подсказало мне идею постоянного шантажа — я утвердился в этом, когда стал невольным свидетелем визита к вам того человека, — и это прекрасно увязывалось с тем, что Дан Сократе без всякой видимой причины взял с книжки огромную сумму. Впрочем, точно в то же время вы и сами сняли с книжки все деньги. Ну, и потом, разные детали: воск, белизна ваших щек, какая бьюает, когда человек недавно сбрил бороду, история с Антоном Кэлиною… Только вчера вечером все выстроилось по порядку. Вы довольны ответом?

Он молча кивает.

— Тогда у меня к вам тоже вопрос. Чем вас шантажирует этот человек? Вы можете не отвечать, если не хотите, но, предупреждаю, узнать мне не составит большого труда.

— А, какой смысл скрывать… нелегальный аборт… Женщина умерла, а ее муж… Несчастье толкает нас на подлости…

— Не всех, доктор Чернеску, не всех..

Прогалина постепенно пустеет. Первым ушел Паул Чернеску, вернее, его увели Марчел Константин и усатый лейтенант. Двое других ребят проводили до машины Атену Пашкану, которая едва держалась на ногах от усталости и от волнения, и Марина Тебейку, которому грозит еще год-другой тюрьмы, но чье сердце прекрасно справилось с испытаниями сегодняшней ночи. Затем Мирча Рошу, не говоря ни слова, пожал мне руку и пошел следом за ними. Осталась одна Виорика. Она сбросила плащ и протянула его мне, глядя прямо в глаза: щемяще юная, очень красивая, в мокром, облепившем тело платье, со свисающими на лицо мокрыми прядями волос. Я вдруг почувствовал себя таким старым, старше египетских пирамид…

— Ступай, Виорика.

Она хотела что-то сказать, но промолчала, закусила губу, повернулась на каблуках и побежала догонять художника.

Я остался один, как актер в ночь прощального спектакля, когда все кончено и сцена пуста. На секунду перед глазами мелькнули две картины, поджидающие меня — зачем? — на стене моего холостяцкого жилища. Потом я в последний раз обвел глазами пейзаж. В резком свете прожекторов карликовые кусты показались мне черными, как на офорте. Даже тот куст цветом не выделялся, хотя бедный художник выписал его в желто-зеленых тонах, чтобы обозначить место, где он зарыл клад…

Я пожал плечами и пошел к машине. За моей спиной один за другим, под набирающим силу дождем, гасли прожектора.

КОНЕЦ