В конце концов меня перевели в разведотряд при штабе бригады – однако без всякого вмешательства со стороны полковника Покровского.

– Смокинэ, честное слово, я даже пальцем не пошевелил, – заверил он меня. – Это все Киселев; он похвастался бригадному командиру, что ты знаешь румынский, а тот взял да распорядился.

Разведотряд и штабные офицеры были почти неразлучны, и мы с полковником Покровским теперь жили, можно сказать, калитка в калитку. При переезде на новое место он предупреждал меня:

– Смокинэ, смотри, найди дом с пианино!

Иногда нам и в самом деле попадалось целехонькое пианино. И странно было видеть за клавишами немолодого военного, опытного истребителя танков; впрочем, полковник Покровский вообще удивлял своими чудачествами.

…Я позволю себе говорить о некоторых эпизодах из жизни полковника Покровского, потому что убедился в одной истине: частная жизнь человека – понятие относительное, никогда не знаешь, как обернется судьба. Как-то мы с полковником Покровским засиделись до утра, фронтовики скоро забывают про разницу в возрасте? пусть одному за пятьдесят, а другому – только-только стукнуло двадцать. Я не стал бы предавать гласности то, что слышал от полковника, если бы это не было связано с последующими событиями нашей фронтовой жизни. Той ночью я внимательно слушал его рассказ, его исповедь.

«…После боев у Марны полк, в котором я состоял, был выведен с передовой, а через несколько дней нас переправили в тыл на пополнение. Мы разместились в городке К. Во Франции был тогда прекрасный обычай; каждый солдат проводил свой коротенький отпуск в какой-нибудь местной семье. Что ты так смотришь, Смокинэ? А-а, я же тебе не сказал: в первую мировую войну я служил в русском экспедиционном корпусе во Франции. Я был офицер – и молод, как ты. Тебе сколько? Ах да, двадцать… и один месяц! Нет, теперь уже – четыре! Ну вот, и мне было тогда столько же. Я был поручик – это что-то вроде нынешнего лейтенанта. Впрочем, это не имеет значения, все младшие чины уравнены своим счастливым возрастом. Понимаешь ли ты свою молодость, Смокинэ? Да что я спрашиваю, разве ее можно понять, не потеряв? Вот в чем вся штука! А когда она позади, уже поздно что-либо менять. Но мы отвлеклись.

…На другой день в здании театра давался бал в честь нашего полка. Мне казалось, что в этот день все местные жители были заняты только нами. Я старался избежать случайного приглашения – мне хотелось, чтобы семья, которая меня выберет, тоже пришлась бы мне по душе.

Итак, мы явились на бал. Бал – подумать только! После той мясорубки у Марны! Явились, как были – в ссадинах, в рваных штанах – французы не теряют присутствия духа, а мы и подавно! Атмосфера на вечере Царила праздничная – даже торжественная. И виной всему было прибытие полка, выигравшего битву, какой еще не знала история!.. Так говорится про все битвы. А какими глазами смотрели на нас барышни, Смокинэ!

Несколько стаканов вина, выпитых с приятелями французами, – и с непривычки лента воображения бешено закрутилась, началась чистая фантасмагория. Вдруг я оказался лицом к лицу с какой-то девушкой. Кто перед кем возник, осталось загадкой. Мы пошли танцевать. Не знаю почему, но у меня было впечатление, что она приметила меня с самого начала; а хоть бы и нет, я все равно верю в свою выдумку, потому что она дорога мне. До сих пор… Думаешь, это вино мне ударило в голову? Нет, Смокинэ! Нет, мой дорогой. Поверь старому офицеру, и если еще часок будет тихо, я сыграю тебе на пианино то, что играла мне тогда она…

– Вы свободны? – спросила она, чуть смущаясь, без всякой наигранности. Я представился: поручик Покровский! Потом легонько, чтобы она не исчезла, как сон, взял ее под руку. Мы закружились в вальсе. Я только раз взглянул на нее и тут же отвел глаза.

– Что же вы мне не ответили, поручик Покровский? – спросила она. – Вы еще не приглашены в семью?

– Нет, я свободен.

Она взяла меня за руку и вывела из рядов танцующих – так девочки водят младших братиков. У дверей, где сидела публика постарше, она остановилась и представила меня:

– Вот он, мама! Рекомендую тебе поручика Покровского. Русский с головы до пят. Он погостит у нас. Мазурка! – вдруг загорелась она и потянула меня за руку туда, где танцоры выстраивались в пары.

Мадам Прево и ее муж Серж Прево, родители девушки, ушли, как только наше знакомство состоялось, договорившись с нами, что мы придем не позже двенадцати.

…«Полно, было ли все это? – спрашивал я себя, слушая полковника Покровского. – Слишком уж походил рассказ на все тот же флакончик с духами; вот и теперь он достал его и, держа в руке, на минуту ушел в себя. Да, конечно, он все это выдумал. Ну и пусть его. Даже интересно, что дальше».

Кларис (так звали девушку) была чуть выше ростом, чем та, что грезилась мне в траншее. Хотя, может быть, она просто подросла! Вообще же она как будто вышла из моей мечты. У нее был тонкий профиль, и в свои восемнадцать лет она обладала взглядом открытым и ясным, выдающим природный ум. Представляешь ее себе?

– Как вам кажется сегодняшний вечер? Не то, что на Марне? – спросила она, как будто мы не танцевали в первый раз, а всю жизнь были приятелями и просто давно не виделись.

– На Марне война с немцами. На Марне… танцуют мертвецы и черти варят клей из конских копыт – на почтовые марки.

– Мне дурно делается, – проговорила она.

– А здесь, – продолжал я, – здесь совсем другой запах.

– Какой же?

– Полночный… Скоро пробьет двенадцать!

Она взглянула мне в глаза, улыбнулась, потом снова посерьезнела и сказала:

– Вообще-то я была другого мнения о войне.

– Интересно знать, какого.

– Лучше не говорить. Слишком оно не похоже на ваше.

Я стал настаивать; она ни в какую не хотела отвечать.

– Вы делаете войне рекламу… – сказал я наконец.

– Я просто не сообщаю вам свое мнение!

– Именно тем, что не сообщаете. Видите ли, невысказанная мысль – в данном случае ваша – может заинтриговать больше, чем речь Наполеона или Бисмарка.

Она чуть заметно улыбнулась, как бы говоряз «Ну «ну, полно, знаем мы цену таким речам».

Пора было уходить. Когда я помогал ей надевать пальто, случилось чудо: она обернула ко мне голову, взглянула в упор, покраснела, и мне явственно почудились слова: «Как хорошо, что мы нашлись, и что полночь, и что мы возвращаемся домой вместе…» Эти слова Она произнесла мысленно или другие – не знаю. Может, это было просто ее ощущение и оно передалось мне.

Смокинэ, человек всю свою жизнь мечтает! Можешь не верить тому, что я говорю, только слушай меня, Смокинэ! Ведь как знать – может, и с тобой случится такое, что расскажи – не поверят. Что-то предназначенное именно тебе – и надо будет только суметь различить его голос, почуять его сердцем.

Вот сколько во мне сидело поэзии. И это в офицере, да еще на фронте. Положительно, меня стоило отдать под трибунал!..

Я стал называть Кларис на русский лад – Клариной, оправдываясь тем, что конечное «с» звучит по-гречески и на него трудно найти русскую рифму.

Кларина была южанка. Ее родители, он – режиссер, она – преподавательница лицея, жили уже давно в этом городке, жили между собой в согласии и молились, чтобы настал мир. Мне кажется, все это было только вчера, Смокинэ! В одну ночь все кануло в пропасть: мир, домашнее детство, банки с вареньем. Людям нужен мир, лишь когда они счастливы, Смокинэ. А счастливца встретишь одного на десять тысяч, остальные только и смотрят, как бы утвердить себя. И война для этого – лучшее средство. Не надо бы тебе этого говорить в твои двадцать лет… и четыре месяца! Но ты, помнится, сказал, что из поэтов любишь Байрона и Лермонтова. Они тоже были несчастны!

…Мы пришли к ней в дом: на пороге нас ждали ее родители. Знаешь, иногда от избытка чувств человек может сболтнуть ужасную глупость, и я сказал Кларине:

– Буду дезертиром. Не пойду больше на войну!

– Это бестактно, – возразила она шепотом, – ведь дело касается моей родины, она в опасности.

Щеки у нее запылали, и, наверное, не только от моей бестактности. Она поспешно обняла мать, спросила, не устала ли та ждать нас.

Мы посидели за столом – и я, по правде сказать, легко поддался на уговоры выпить рюмочку коньяка, очень уж хотелось почувствовать себя, как дома (грешные мы существа, спиртным и тушим в себе и разжечь пытаемся божественный огонь), а потом меня проводили в отведенную мне комнату.

Не знаю, спал ли я в обычном смысле этого слова. Я грезил с открытыми глазами. И окно было открыто. И небо. И войны не существовало. И все беды исчезли с лица земли. Был только юный и наивный русский офицер, которого занесло во Францию, и была сладкая тоска у него в груди.

Меня мучила жажда, и я, как наяву, увидел Кларину: она стояла на высокой скале и оттуда лила на меня родниковую воду из кувшина. Но вода рассыпалась, как пыль, и терялась в воздухе. Кларина то улыбалась, то принималась смеяться, и смех ее звучал звонко, как эхо в горах. И снова она лила из кувшина воду, делая мне знак подойти ближе и подставить под струю лицо, И вода по-прежнему рассыпалась в пыль, а мне все сильней хотелось пить. Скорее всего, это жажда породила такой сон. Но жажда – чего? Что со мной было? Не знаю. Бывает, встретятся двое, и каждый скажет: «Вот он!» Знаешь, бабочка, например, чтобы найти свою половину, должна расшифровать рисунки у нее на крыльях. Всякое бывает. Бывает, что те, кто создан друг для друга, живут на разных континентах и им никогда не встретиться, а тех, кто рядом с нами, мы подчас любим лишь в силу необходимости.

Однажды вечером мы остались одни. Она села к пианино и попросила меня переворачивать ей ноты. Мы сидели рядом, она листала ноты, что-то ища, остановилась на одной из пьес и показала мне название. Я прочелз «Радость любви». Она взглянула на меня вопросительно и положила руки на клавиши.

Мы сидели совсем близко. Я не сводил с нее глаз. Я думал: конечно, она догадывается, что я влюблен. Но что я полюбил ее задолго до того, как встретил, она вряд ли знает.

Мы сидели не шевелясь. Наконец она вскинула голову и проговорила шепотом, задумчиво глядя перед собой, как если бы читала эти слова с невидимого экрана:

– Нежданно-негаданно вошел человек в дом мой. Бог послал мне его, бог, которому я молюсь.

Я вздрогнул, как будто меня застигли врасплох, Она посмотрела на меня испытующе и спросила, все еще держа руки на клавишах:

– Странно, правда?

– Чьи это слова?

– Не знаю… То ли я их где-то вычитала, то ли они сами пришли – нанизались, как бусинки на нитку… – И добавила: – Иногда вообще с трудом веришь в то, что происходит. Удивительно! Совсем недавно вы были в России, в этой далекой стране – я представляю ее себе без конца и края и только в двух цветах – в зеленом и белом. Страна, которую населяют загадочные люди. Романтическая страна. А теперь вот вы во Франции: когда я вас увидела в первый раз, мне показалось, что я вас уже знаю! Вы говорите на моем языке и сражаетесь за мою родину. Вам не случалось встретить человека, который бы совпадал с образом, созданным вашим воображением?…

«Вон оно как, – подумал я, – милый полковник, с романтикой у вас перебор. Надо же, сколько сантиментов. Но в конце концов это ваше право, хоть вы и гроза танков».

А полковник Покровский продолжал:

– Вы пришли, как приходит в разгар знойного дня странник из чужого мира. Вы пришли, и я сказала себе: «Это он!» Простите мне мою откровенность. Я всего лишь француженка, каких тысячи. И обещайте, что все, что я вам сказала, останется между нами.

Поздно ночью я спустился в садик за домом, зашел в беседку и сел на скамью в глубине. Я смотрел, как блуждает луна в нагромождениях туч, словно корабль среди льдин.

Все представлялось мне в голубых тонах, все будило настойчивые, осязаемые образы. Понимаешь, я осязал голубой цвет, в котором они представали передо мной… С тобой случалось что-нибудь подобное? Как ты воспринимаешь цвета?

…Дул легкий ветерок, как будто от взмахов невидимых крыльев, от ровного дыхания спящего горизонта; он овевал меня, казалось, тем же цветом – голубым! Говорят, что это цвет духовных высот, чистоты, мира. В тот миг мне ничего не надо было – только оставаться в сферах, до которых я возвысился. Верно, христианство не зря пользовалось этим цветом, он располагает разум к примирению, успокоению.

Да, веял голубой ветер. Кругом все было недвижно, я сам застыл на скамейке, улавливая, как сейсмограф, любой шорох. Вот чьи-то шаги прошелестели по ступенькам, едва касаясь их, как тихий снегопад. Кларина вошла в беседку. Подошла ко мне, замедленно, как во сне. Молча положила мне руки на плечи и прижалась лбом к моим губам…

Уходя, она сделала мне знак рукой остаться на месте и скрылась, как призрак.

Рассвет застал меня там же, в беседке.

То, что последовало, нельзя назвать иначе, как сном, прерванным лишь звуком походной трубы. Отпуск конпился, комплектование полка завершилось. Надо было возвращаться на фронт.

В день расставания мы с Клариной сидели дома в гостиной, она – у пианино, я – рядом. В жестах ее сквозило какое-то безразличие, будто разбилось то хрупкое, неуловимое, что нас связывало. Все же она не раз принималась пытать меня: зачем? зачем все должно быть так?

Последний раз я смотрел на ее профиль: ей так шло откидывать назад головку, все в ней хорошело – глаза, лоб, даже голос. Знаешь, Смокинэ, эта поза вообще преображает человека, вот что я понял с тех самых пор. Я и сейчас вижу, как она спрашивает меня, как будто читая слова на невидимом экране:

– Уходишь?

– Ухожу, – отвечал я, не думая, что ухожу навсегда.

– Доведется ли встретиться?

– Я вернусь…

– Нет, не увидеться нам больше. Это была бы уже другая сказка.

– Война скоро кончится…

Я не знал, как успокоить ее, не находил тех единственных слов. Нам было одинаково больно. И тогда она сказала:

– И ты, и я – все мы подчиняемся одному магическому слову: «Родина»!

Мне показалось, что сейчас это ненужные, напыщенные слова. Потом после долгого молчания она попросила – в шутку ли, всерьез:

– И я с тобой! И я на фронт, и я – умирать!

Я ответил ей, что это немыслимо. Она закрыла лицо руками.

И вдруг – отерла щеки тыльной стороной ладони, закусила губу и резким движением подняла крышку пианино. Положила руки на клавиши и некоторое время не двигалась, потом с силой взяла аккорд. Вереница звуков возникла и оборвалась, и будто что-то оборвалось в ней самой.

– Никуда я не поеду, – сказала она. – Пусть все остается на своих местах. И ты… и я!..

Она откинула голову на спинку стула и больше не скрывала слез. Я попробовал было утешить ее: все великие поэты утверждают, что после слез настает покой, сказал я. Она улыбнулась и ответила, что я, оказывается, могу быть циником, но что мужчине не к лицу одна только глупость. Видишь как, Смокинэ?

К вечеру мы распрощались: я уехал.

Так вот и осталась во мне Кларина. Я подарил ей на память картину, которую сам написал – работал я над ней в печальные часы, весь в мыслях о будущем России – оно представлялось мне в виде темного дрему, чего леса. И я изобразил на холсте именно такой лес: зловещий, непроходимый, деревья – стеной. А узкой тропкой обозначил единственную дорогу, она пыталась пробиться сквозь чащобу, но тут же терялась в густой тьме. Это был мой будущий жизненный путь. Да, Смокинэ, будущее никогда не давало мне спать спокойно. Серые, свинцовые тучи над лесом представляли у меня грядущие события – я смутно предчувствовал приближение бури, но ее, так сказать, социального смысла еще не понимал.

Семье Прево картина пришлась по вкусу. Отец Кларины даже сказал, что, если ее послать на выставку, она будет иметь шансы на успех и что достоинство картины именно в ее символике. Конечно, господин Прево преувеличивал, хотя с ним соглашались некоторые друзья дома.

…Ну, вот и сказка вся, Смокинэ. Сказка про Кларину – один миг, один эпизод, который судьбе не было угодно заменить ничем другим. Н-да!.. Потом я был ранен, и все пошло кувырком. Горе тому, кто ранен в ногу – конь ты или солдат. На хромых посмотришь – и жалко и смешно.

Рана у меня еще не вполне зажила, когда пришла весть о революции в России. Я поспешил уехать из Франции – с грустью, но без колебания…»

Светало. Полковник Покровский поднялся со стула, несколько раз прошелся по комнате, остановился у окна.

В доме стояла глубокая тишина. Я проникся в конце концов этой историей. Что-то сжалось во мне, как пружина. Мне казалось, что в целом мире не спим только мы двое и еще – где-то далеко, на другом краю континента – Кларина. Кто знает, может, она тоже в эту минуту ходит взад-вперед по комнате и рассказывает кому-то, может, тоже совсем незнакомому, про тот день, когда дверь отворилась и вошел человек к ней в дом.

– Почему я тебе все это рассказываю? – спросил полковник. – Наверное, потому, что еще никто не слышал от меня этой истории.

Полковник сел к пианино и ударил обеими руками по клавишам: аккорд, другой, третий. Я узнал «Патетическую сонату». До сих пор он не играл ее ни разу.

– Знаешь, что это? – спросил он меня. – Это то, что играла мне Кларина на прощанье.

Яркая вспышка света осветила комнату, оглушительно грохнуло. Меня качнуло, как от удара. Я увидел, что полковник держится за руку, нагнувшись над пианино. Во дворе разорвался снаряд, стекла вылетели, и комнату наполнил сладковатый тошнотворный дым.

Полковника, к счастью, не ранило, просто ушибло взрывной волной. Он убрал руки с клавиш и безучастно застыл, откинувшись на спинку стула, потом поднялся и со словами: «Тоже мне, нашли время музицировать!» – подошел к полевому телефону в углу, снял трубку и попросил связать его с командиром корпуса.

Бомбардировка длилась каких-нибудь пятнадцать минут. А через два часа мы получили приказ о переводе на другой участок фронта.