I

Как сейчас помню студеный январский день 1924 года, когда, продрогнув от ледяного ветра, мы трое вошли В большой дом на улице Чехова в Петрограде. Мы — это я, мой младший братишка Костя и дядя Коля, который нас сюда привел, — высокий, сухопарый человек с усами. Дядя Коля аккуратно отряхнул снег с меховой шапки, с серого драпового пальто, снял калоши и спросил у дремавшей сторожихи, где канцелярия.

— Наверху. Ступайте по этой лестнице, а после Возьмите влево.

Дядя ушел, сторожиха опять тут же задремала; мы Костей остались в холодном вестибюле.

Смеркалось рано, и в надвигавшейся полутьме мне стало вдруг очень тоскливо, почти страшно. Здание гудело отдаленными голосами, иногда слышались выкрики и время от времени мимо проносились ребята, с любопытством оглядывая нас.

«Это и есть детский дом?» — думал я. Об этом таинственном доме последнее время все чаще говорили семье дяди Коли. «Приют, — вдруг вспомнились его слова. — Как-то нас с братом здесь приютят?»

В помещении явственно чувствовался запах сырой штукатурки и еще чего-то затхлого, чуланного. Запушенные инеем окна с трудом пропускали свет. Я обернулся к Косте. Обстановка, по-видимому, на него не действовала — он был занят тем, что старательно грыз сухарь.

Вдруг послышались шаги, глуховатый голос дяди Коли. Вместе с ним по лестнице спускалась невысокая полная женщина с серой шалью на плечах.

— Вот эти… сироты, — сказал дядя Коля. — Мы их держали сколько могли, ну… сами понимаете, какое тяжелое время. Свою семью с трудом могу прокормить. Вот и пришлось к вам, в детский дом. Я страховой агент, все время в разъездах по городу, а у жены своих двое на руках…

И дядя замолчал, полагая, что все и без того ясно.

— Они круглые сироты?

— Круглые, — торопливо подтвердил дядя Коля. — Их мать доводится мне родной сестрой. Понимаете? Словом, и она и отец мальчиков скончались от чахотки. Какие были вещички — продали и, поверьте… Да и присмотреть некому.

Дядя опять замолчал. Тон у него был такой, словно он хотел в чем-то оправдаться.

— Вы, ребята, должны вести себя здесь хорошо, — сказал он, обращаясь уже к нам.

— Как тебя звать? — спросила женщина братишку.

— Костя.

— Сколько тебе лет?

Костя вопросительно посмотрел на меня, точно спрашивая: отвечать или нет?

— Семь, — сказал я за него. — А мне восемь. Зовут Саша… Нас здесь насовсем оставят?

— Да, — сказала воспитательница и повернулась к дяде Коле. — Что ж, гражданин, оставляйте племянников, раз у вас направление от Наробраза. Теперь государство будет о них заботиться. Плохо, правда, что метрик на них у вас нет.

Воспитательница повела всех нас в канцелярию, раскрыла толстую тетрадь, подвинула чернильницу и стала расспрашивать, кто были наши родители. Узнав, что отец наш был грузин, а мать русская, в затруднении почесала кончиком ручки переносицу.

— Как же вас оформлять по национальности? — рассуждала она вслух.

Помочь мы ей с Костей ничем не могли, Воспитательница долго и пристально смотрела на нас. Внешне мы были совсем разные. Костя — русый, с голубыми доверчивыми глазами, спокойный — был весь в мать. Я в отца — черноволосый, смуглый, живой. Только рост у нас был одинаковый.

— Вот что! Тебя, Костя, я запишу русским, а Сашу — грузином. Ни одна национальность не будет и обиде.

Мы ничего не сказали. Не все ли равно?

Дядя Коля как-то растерянно поцеловал нас, перекрестил. Надевая калоши, нерешительно произнес:

— Как-нибудь заходите проведать. Адрес-то помните?

И ушел, аккуратно прикрыв за собой тяжелую входную дверь. Мы с Костей ничего не ответили. Сожаления я никакого не почувствовал.

Поначалу нас отвели в подвал, в душевую. Выдали чистые стираные кальсоны, нижнюю рубаху из белой ткани, кусочек мыла и велели хорошо помыться. Дежурная воспитательница за сутолокой своих дел забыла о нас. Мы вымылись, оделись, — белье оказалось великоватым и рукава пришлось подворачивать, — подождали немного в предбаннике и, видя, что за нами никто не приходит, сами пошли наверх.

В большом зале второго этажа с криком носились ребята. Вскоре всех нас построили парами и повели в столовую. В тарелках уже вкусно дымилась ячневая каша, у каждого лежало по куску хлеба. В конце всех обнесли жестяными кружками со сладким чаем. Мы с Костей наелись, и настроение улучшилось.

Ночевали воспитанники в огромных спальнях, тесно уставленных узкими койками, покрытыми разношерстными одеялами. Мы с братишкой легли рядом.

Долго я не мог заснуть в эту первую ночь под детдомовской крышей. Давно уже в палате погасили свет и вокруг посапывали воспитанники, а я все еще ворочался на тощем тюфячке. То кусалось жесткое одеяло, то комом сбивалась жидко набитая подушка.

Мутно-светлым пятном выделялось огромное окно, и, глядя на него, я все думал, думал. Когда мы укладывались, Костя, сидя в одной рубашке на постели, спросил меня, как старшего:

— Саша, мы всегда-всегда будем жить в этом доме?

Что мне было ответить? Я сам не знал.

— Спи, спи, — бодрым тоном сказал я, чтобы успокоить братишку. Очень уж мне стало жалко его, а вместе с ним и себя. Что нас ждет в этом большом холодном здании среди чужих ребят и столь же незнакомых взрослых? Как теперь сложится жизнь?

Глаза щипало, но я крепился, не плакал. О возврате к дяде Коле на Выборгскую сторону я и не помышлял. В последнее время мне и Косте жилось там не сладко. Хоть никто нас не обижал, но я видел, как часто вздыхала тетя Люба: «Опять денег нет. Сумеем ли дотянуть до жалованья?» И я боялся съесть лишний кусок, все время чувствовал себя обузой в доме.

Вспоминались теплые губы мамы, целующие меня на ночь, сильные руки отца, которые, казалось, могли оградить от всяких бед. Я очень любил, когда он поднимал нас высоко над собой, целовал, щекоча усами… И я опять ворочался на тюфячке, стараясь принять позу поудобнее, громко вздыхал, крепче смежал глаза. Но сон так и не шел.

Сиротство!

Впоследствии мне приходилось не раз терять близких людей, но я уже понимал, что это неизбежность. Я знал: время все залечит. А в детстве? «Почему мы с Костей такие несчастные?» — мысленно спрашивал я неизвестно кого.

Я даже думал: «Вот вырасту большим, стану красным командиром, надену галифе, сапоги со шпорами, приду к дяде Коле и сказану ему пару теплых слов: зачем хмуро косился на Костю и меня за обеденным столом? Почему не оставил нас у себя дома?»

Став взрослым и действительно надев командирскую форму, я уже не имел никаких претензий к дяде Коле. Я понял, что ему с тетей Любой было не то что трудно, а пожалуй, и невозможно вместе со своими детьми прокормить еще двоих племянников. Но тогда я слишком хорошо помнил, как умирающая мама просила брата: «Коля, не оставь мальчиков, кроме тебя, у них никого нет».

Была у меня и еще одна обида, глубоко скрытая в сердце. Один раз я слышал, как дядя говорил с ожесточением: «Не выйди она за Сандро, может, и жила бы еще. Все-то он в Тифлис катает, помогает родне». Я был глубоко оскорблен за отца. Разве плохо, что он ездит на Кавказ? Он обещал, когда я вырасту, и меня с собой взять. А там снежные горы, скачут на конях лихие джигиты, над ущельями парят дикие орлы: такие картинки я видел в журналах. И обида за отца вновь поднималась во мне.

Заискрилось морозное окно: это луна, гулявшая над городом, заглянула к нам в комнату. Я все еще вертелся на постели. И вдруг словно провалился в яму: заснул. Сон, который привиделся в ту ночь, помнится мне до сих пор.

…Жаркое и душное лето, обрывистый берег большой реки. Мы с братишкой балуемся и выделываем бог знает что на ласковой ярко-зеленой траве, а мама, погладывая на нас, режет траву серпом и складывает в мешок. Стараюсь представить ее лицо — и не могу. Хочу вспомнить ее голос — и тоже не могу. Внимание мое сосредоточено на широкой светлой реке. По ней плывут баржи и лодки. И вдруг гремит стрельба. Мама подбегает к нам, хватает обоих, прижимает к груди и бежит, бежит, бежит… Братишка держится за меня, а я за мамину шею. Шея у нее мокрая и мои руки начинают скользить. Я уже не могу держаться, откидываюсь назад и кричу: «Ма-ама!» Она испуганно смотрит на меня и вместе с нами падает на землю. Мне совсем не больно. Мама почему-то не встает и лежит с закрытыми глазами. Я смотрю на нее, и вдруг меня охватывает ужас перед чем-то страшным и неизведанным. Я громко кричу…

Просыпаюсь оттого, что кто-то теребит меня за плечо.

— Кончай вопить, — хрипло говорит сосед по койке. Потом, смягчившись, советует: — Ежели черти всполошили, то закрой рот, зажми правой рукой ноздри, а левой дерни себя за правое ухо. Враз поганые через него и выскочат. Не сомневайся, надежные люди совет давали.

Я рассказал, что мне привидилось. Добавил: как, мол, ни старался, лицо и голос мамы не мог себе представить.

— А батю помнишь?

Я закрыл глаза, чтобы лучше представить отца. Ничегошеньки. Хоть бы фигуру, глаза или волосы. Вздохнув, признался:

— Нет. Совсем маленьким был, когда он умер.

— А я вот помню, — шептал сосед, уже перебравшийся ко мне в кровать. — Ну вот до кажной жилочки. Мурманские мы сами. Город такой. Слыхал? Море там и порт. Батя матросом плавал, завсегда рыбин таких привозил, ого! Матка стирала. Тут переворот. Морячки красные ленты прицепили: «Даешь совдепы!» — и давай против буржуев и разных белопогонников. Только мы батю и видели. Где-то в братской могиле. Мамка тоже кончилась, сказывают, надорвалась. Остались мы с Зойкой, с сестренкой старшей. Поехали с ней в Питер, сродственники тут… По пути Зойку живот схватил, брюшной тиф. В больнице и померла.

Мне стало жалко соседа. Забыв о своем горе, я спросил:

— Ну и нашел родственников?

Мальчишка молчал.

— Что было потом?

— Суп с котом. Адрест потерял. Что я, все дома в Питере обходить буду, выспрашивать? С беспризорниками жить пришлось, в асфальтовых котлах кимарил. Да зарос коростой, пришел на вокзале к доктору, меня цап — и лечить. Потом, понятно, по детдомам ошивался. Теперь вот тут, в Чеховском. Ну, посмотрю, как будет, а то опять утеку на волю. Сейчас в городе со жратвой легче.

В потемках я не мог рассмотреть лица неожиданного товарища. Лишь видел блеск глаз да лохмы нестриженных волос.

— Тебя как звать-то? — спросил я.

— Зовут зовуткой, величают уткой. Понятно?

Я промолчал, не понимая, чем вызвано раздражение моего нового знакомого. А он после недолгой паузы продолжал в прежнем, доверительном тоне:

— Сильверст я, понял? Вот пацанва и зовет: Сила, Силька. Не то и просто Патлатый. А ты чей будешь?

Я назвал имя и фамилию.

— Маринов, то Мореный, значит? Лады. Хочешь, корешами будем? Приятельствовать. Наружность у тебя ничего… симпатичность вызывает. Ну как? Согласен? Держи пять.

Он сунул мне свою руку и я пожал ее.

Долго шептались мы в ту ночь, перебирая памятные события своих пока еще маленьких жизней. Силька Патлатый все сокрушался, что я совсем не помню отца, забываю лицо матери.

— Так она у тебя от пули дуба дала? Чья рука была? Бандюков?

— Нет. Простыла и заболела чахоткой. Болезнь такая есть.

— А-а, — вяло протянул Силька и вдруг зевнул во весь рот, как-то по-собачьи клацнув зубами.

Я увидел, что глаза у него совсем слипаются. Странно: мне тоже захотелось спать. Наверно, дружеская беседа успокоила меня. Силька перебрался на свою кровать, и больше я уже ничего не помнил.

II

Дни побежали незаметно. Постепенно мы с Костей привыкли к детскому дому, к его раз и навсегда установленному распорядку. Братишка быстро завел себе товарищей и уже носился с ними взапуски по длинным широким коридорам и залу.

Росла и моя дружба с Патлатым. Силька был старше и предприимчивее меня, за плечами у него был кое-какой житейский опыт. Частенько Патлатый совершал тайные отлучки в город. Из своих походов он приносил то сайку, то каленых семечек, то кусок колбасы и всегда делился со мной. Конечно, я половину отдавал Косте.

— Где ж ты деньги берешь? — как-то наивно поинтересовался я.

Силька презрительно цвиркнул слюной сквозь зубы:

— Покус-мокус.

Вдруг вынув из кармана черных суконных штанов две ярко раскрашенные деревянные ложки, он заложил их между пальцами правой руки, лихо отставил ногу в старом стоптанном ботинке и, ударив ложками о колено, стал выбивать чечетку.

От неожиданности я раскрыл рот. Мы гуляли во дворе, вокруг никого не было.

— Где ты, Силька, научился?

— А чего тут учиться!

Задорно вскинув голову, он запел:

Шел трамвай девятый номер, А в трамвае кто-то помер, Граждане кричат! Граждане кричат! Вы, граждане, не кричите, А трамвай остановите, Выносите мертвеца, Ланца-дрица а-ца-ца!

— Умеешь так, Мореный?

Так я не умел и отрицательно мотнул головой.

— Спою, мне и подают. А когда не наберу, то стырю чего на рынке. Да вот…

Патлатый огляделся — не появился ль кто поблизости, и вынул из-за пазухи ситцевый женский платок.

— Видал? Загоню, и будет монета. Я, брат, нигде не пропаду. Вот потеплеет, и дуну на Крым. Черное море охота поглядеть. У нас в Мурманске море Баренцевым называется. Холоднющее! А там растелешись — и купайся хоть цельный день. Сыпанем на пару? Воровать тебя научу, спасибо после скажешь. Ну?

Я смутился. Дома у нас всегда считали воров последними людьми. Вот если бы махнуть на Кавказ! Может, там, в таинственных горах, нашелся бы один из родных дядек, удалось бы покататься верхом на коне! А в Крым… Да и кто нам даст денег на билет? Ехать «зайцем» тысячи верст? И как быть с Костей? Бросить его я не мог. Силька Патлатый, правда, хороший парень, всегда последним куском поделится, но стать с ним беспризорником — не-ет, мне даже подумать об этом было страшно.

— У меня… братишка, — забормотал я. — И вообще…

— Трусоват ты, Мореный, — сплюнув, проговорил Патлатый. — Бра-ти-ишка! Что ты ему, сиську будешь давать? Эх, ты… полундра. Я как вырасту, матросом на крейсер подамся. А тебя ежели и возьмут, то только гальюн драить.

Я не обиделся и промолчал. Силька Патлатый казался мне человеком-кремнем. В таких переделках побывал, и все нипочем. А какие словечки загибает! Чего скрывать, я ни в какое сравнение с ним не шел. Случалось, взгрустнется или кто затрещину даст, выудит у меня из тарелки хороший кусок мяса, а всучит одни жилы, у меня сразу слезы на глазах. Лишь когда обижали Костю — тут я лез грудью вперед и не боялся драки. Биток я был плохой, роста невысокого, худенький. Чаще поэтому попадало мне, а не противнику.

Вскоре начались у нас школьные занятия. Я пошел в первый класс. За соседней партой оказался и одиннадцатилетний Силька.

— Я еще в Мурманске в первый класс ходил, — говорил он мне на переменке. — Да бросить пришлось. После в какой детдом ни попаду, снова в первый сажают. Все буквы скрозь подряд знаю, а вот складывать не наловчился.

Что до меня, то я давно «наловчился» и часто читал вслух сказки Пушкина, «Конька-горбунка» Ершова, забавный рассказ про Макса и Морица, какого-то Буша.

Слушателей всегда собиралось много, и непременно рядом со мной сидели Костя и Патлатый.

Все больше привыкал я к детскому дому, и душу все реже тревожила горечь. Мы с Костей довольно быстро стали своими в пестрой, подвижной и горластой толпе воспитанников. Жили мы, как все дети, одним днем, не раздумывая над прошедшим, не задумываясь о будущем. Никто из взрослых нас не обижал, кормили сносно, выдали теплую одежду.

Беда подкараулила меня на медосмотре, на который нас повели месяца два спустя. Брат прошел осмотр с младшими воспитанниками, я же попал в группу старших. Нас ввели в большую комнату. Здесь за столами, уставленными угрожающего вида стекляшками и трубками, сидели люди, одетые в белые халаты. Нам велели раздеться догола. Мы нерешительно переглядывались, стеснялись друг друга. Силька Патлатый, сверкнув глазами, шепотом сказал:

— Ша, огольцы! Не телешись. Нам хотят сделать уколы от бешенства.

Так вот почему нас сюда загнали?! Мы сбились в кучу, охваченные пьянящим духом неповиновения. Широким и решительным мужским шагом вошла заведующая детдомом — высокая седая женщина с красивыми крупными чертами лица. Она вспылила:

— Вы с ума сошли, ребята! Да как можно? Без медосмотра мы вас просто не имеем права у себя держать. Врачи к ним пришли, стараются, а они? Ну-ка, живо раздевайтесь!

— Сама раздевайся! — вызывающе буркнул Силька. — Не дадимся, и все! Будете нас иголками ширять? Придумали буржуи разные. Мы здоровые.

— Ах, вы так!

Заведующая вызвала дворника, истопника и приказала им раздеть нас насильно.

Если бы она только знала, чем это кончится! Мы с визгом и воплями бросились врассыпную, увертываясь от преследователей и отбиваясь от них чем попало. К ужасу врачей, в ход пошли банки, мензурки с их столов. Помню, я схватил колбу с темной жидкостью и запустил ею в истопника. В колбе оказалась зеленка, и она ядовитым пятном растеклась по его лицу и одежде. Мне удалось открыть дверь и вырваться наружу. Что ж, медосмотра я избежал.

Через несколько дней вместе с Силькой и еще несколькими ребятами меня повезли через весь город в какой-то дом. Много позднее я узнал, что это был институт педологии. Тут с нами совсем не церемонились: сразу же отняли всю одежду и взамен выдали длинные, до полу, рубахи и тапочки.

Назавтра я оказался в пустой и холодной комнате с паркетным полом перед человеком в белом халате. Пока он обмерял мою грудную клетку, руки и ноги, я изрядно продрог. Потом он долго измерял мою голову, что-то диктовал другому, сидевшему за столом, тот старательно записывал. Я был зол. Меня насильно привезли в этот мрачный дом, разлучили с братом, с друзьями, второй день держали взаперти и к тому же, хотя и не кололи иголками, но все-таки заставили «растелешиться». Поэтому, когда мне стали показывать картинки и попросили рассказать, что я думаю о них, я принялся упорно твердить одно и то же:

— Отвезите меня назад. Хочу к брату.

В конце концов меня признали трудновоспитуемым. Был зачислен в число дефективных и Силька — зачинщик «бунта» на улице Чехова. Комиссию поразило его буйство: Силька отчаянно отбивался ногами от служителей института, начавших его раздевать, кусался, вопил.

— Да он просто ненормальный! — с раздражением сказал мужчина в белом халате, который, судя по всему, был главным среди педологов.

Оказавшись все же нагишом, Силька сразу притих, а я с удивлением увидел на его шее простенький эмалированный крестик на заношенном гайтане.

— Его даже нечего осматривать, — брезгливо и устало сказал главный педолог. — Явная психическая неполноценность. Невероятная возбудимость.

Я тихонько спросил у Сильки:

— Ты не хотел, чтобы крестик увидали?

Глаза Сильки были полны слез. Он хмуро кивнул: — Бог, Санька, это обман. Батя мне про то не раз толковал. Понял? Ну, а я чего ношу? Матка надела. Ничего больше у меня домашнего не осталось. Гляну и вспомню. Ты только ребятам не трепанись. Лады?

— Как хочешь, — согласился я.

К вечеру второго дня мы с Патлатым уже знали свою дальнейшую судьбу: нас было решено отправить на Фонтанку, в детский дом для дефективных детей.

— Психами записали, — кипятился Силька. — Жалко, не было кирпича, я бы их в ум привел. Ну, паразиты, обождите, еще врежу. Давай, Мореный, подорвем?

Я с сомнением оглядел свою длинную рубаху с болтающимися рукавами, видимо, предназначенною для сумасшедших:

— Разве в этом побежишь?

— Эх, достать бы барахлишко нашенское! Жаль, под запором оно. Обождать придется. Ну, а как оденут и повезут к психам, нарежем плеть. Договорились?

Бежать, но куда? На улицу? Ну и мечты у Патлатого. А как мы там будем жить? Скоро весна, правда, но еще морозцы так покусывают — ого-го! А Костя? Не могу же я его бросить. Да и вообще жизнь беспризорников меня мало привлекала. Но обида на тех, кто посчитал нас психами, заставила меня согласиться с планом Сильки.

На другой день четверо ребят в сопровождении двух сотрудников института сели на трамвай и поехали на Фонтанку. Погода была пасмурной, снег в городе почти весь стаял, но от Невы дул холодный ветер, по небу ползли клубастые тучи.

Под колесами загудел Литейный мост. Внезапно Патлатый дико заорал, свалился со скамьи, стал корчиться на полу, а потом затих. Кто-то из пассажиров посоветовал вынести мальчика на свежий воздух. Сопровождающие наши растерялись. На остановке они вывели нас из вагона. Трамвай ушел дальше, а мы остались в окружении нескольких любопытных. Силька стоял, пошатываясь, и безжизненным голосом просил воды. Старший из служителей стал уговаривать его потерпеть: сейчас приедем на место, там, мол, напьешься.

Улучив момент, Силька подмигнул мне, и мы бросились бежать в разные стороны. Уговор был встретиться потом на Стрелке.

— Держи! — раздалось сзади. — Держи!

За спиной я услышал тяжелый топот, вильнул в переулок, но рука сопровождающего уже схватила меня за шиворот, я споткнулся и шлепнулся на сырой тротуар.

Сильки Патлатого и след простыл.

— Вот тебе и дефективные, — вытирая потный лоб, проговорил поймавший меня служитель. — Хитрее умных оказались.

Остальной путь мы проделали без приключений, только уж меня двое держали за руки.

Детдом на Фонтанке оказался серым трехэтажным зданием с большими окнами, выходившими на речку. Парадный вход с улицы был закрыт. Мы подошли к глухой калитке в высоких железных воротах. Через глазон нас осмотрел сторож. Переговорив с «конвоирами открыл засов, прочитал сопроводительные бумаги и спросил:

— А четвертый где? Здесь указано четверо.

— Сбежал. А вот этого перехватили.

— Ишь, зайцы! — покачал головой сторож. Он осмотрел меня. — Тебя у нас быстро обломают. Вздумаешь еще прыснуть — проучат по тому месту, откуда ноги растут, да так, что три дня на табуретку не присядешь.

Сказано это было весомо и с такой верой в воспитательную силу «метода», что сотрудники института переглянулись.

Сторож вызвал дежурного воспитателя, и нас повели по длинным и темным коридорам здания.

Мне указали кровать в огромной грязной спальне. Парень, одетый в жилет поверх красной рубахи, сказал мне, что в дефективном детдоме живут одни мальчишки, и всего нас тут «лбов пятьсот».

— До остального допрешь своим горбом.

Понимать что к чему я стал в этот же день за ужином. Столовая, куда нас привели, находилась в полуподвале, тускло освещенном небольшими окошками, лишь верхней своей половиной подымавшимися над землей. Здесь в несколько рядов вытянулись длинные столы из струганых досок и возле них скамьи. Места ребята брали с бою. Меня чуть не сбили с ног.

Наконец, я уселся. Дежурный по кухне кинул мне в миску поджаренный кусок рыбы и поварешку пшенной каши. Я тотчас откусил хлеб и принялся за еду. И тут кто-то сзади, хлопнув меня по плечу, радостно окликнул:

— Васька?

Я непроизвольно оглянулся. Все сосредоточенно ели, никто на меня не смотрел. Я повернулся назад к своей тарелке. Она была пуста: ни рыбы и ни пшенной каши в ней не оказалось. Исчезла и пайка хлеба, от которой я успел откусить всего один раз.

— Что ищешь, пацан? — насмешливо спросил меня сосед. — Ужин? Так он сейчас только улетел вон в ту форточку.

Спорить было бесполезно, засмеют: это я понимал. И, проглотив слюни, я вылез из-за стола.

Наука пошла мне на пользу. Уже на следующий день за завтраком я держал миску с едой обеими руками и отнять ее у меня можно было только силой.

Долго ли придется пробыть на Фонтанке? Увижусь ли с братом? Эти мысли мучили, и я в тоскливом безделье слонялся по длинным коридорам здания.

Ко мне подошли трое ребят. Старший, красивый блондин в кепке козырьком назад, затянувшись папироской, протянул ее своему толстогубому товарищу с болячками на подбородке и спросил меня:

— Новичок?

Я кивнул и хотел уйти. Блондин в кепке положил мне руку на плечо.

— По чем бегаешь?

Я молчал.

— Отвечай, гнида, когда спрашивают.

— По земле, — пробормотал я.

Все трое расхохотались. Толстогубый с болячками на подбородке, жадно затянувшись два раза обслюнявленным окурком, передал его третьему товарищу и ловко надвинул мне шапку на самый нос.

— Да он, братва, совсем зеленый!

— Фраер!

— Мамина детка!

Меня со смехом стали толкать, стукнули по затылку. Я упал. Когда поднялся, блондин в кепке козырьком назад приказал пареньку с болячками:

— Поручаю его тебе, Чесоточный. Сделай из него человека. Понял? Своего.

После этого он ушел, а Чесоточный тут же с важностью принялся за мое воспитание. Он ловко сплюнул на пол и строго спросил:

— Чего ты знаешь? Умеешь петь?

Я молчал, боясь опять ответить невпопад.

— Язык проглотил? — повысил голос Чесоточный. — Отвечай, а то рожу растворожу, зубы на зубы помножу. Ну?

Видя, что у меня дрожит нижняя губа, а глаза повлажнели, Чесоточный смилостивился.

— Ладно, сявка подзаборная. Сейчас я спою тебе красивую песню, а ты запоминай. Чтоб завтра мне ее всю… как поп на клиросе. Ясно?

И он затянул хрипловатым голосом:

Эх, петроградские трущобы, Я на Крестовском родился, Я по трущобам долго шлялся, И темным делом занялся…

Мимо прошел воспитатель, искоса глянул на моего наставника, но прервать его «урок» не решился.

Допев, Чесоточный еще раз надвинул мне шапку на нос и, весело ухмыляясь, ушел.

Опять я остался один. Вот теперь-то я, кажется, начинал понимать, что такое знаменитая «дефективная Фонтанка» и чем она отличается от детского дома на улице Чехова.

С утра до глубокой ночи здесь стоял неумолчный рев и гам, надрывались сотни мальчишеских глоток. В спальнях хлестко шлепали картами, расплачивались деньгами; курили открыто, щеголяли финскими ножами. Воспитатели, опасаясь великовозрастных детдомовцев, по коридорам и спальням ходили по двое. На улицу нас не выпускали, играть можно было только во дворе, обнесенном каменной стеной. На воротах висел огромный замок. Ночью, спустившись по водосточным трубам, десятки ребят уходили в город «на промысел» и таким же образом возвращались с наворованным.

Из нас, конечно, пытались сделать людей. Днем всех, кого могли, заставляли идти в классы, на занятия. Но учителей на уроках отчаянная братва терпела лишь постольку, поскольку они не мешали резаться в очко или вести разговоры о своих похождениях. И учителя, откровенно побаиваясь своих необузданных питомцев, скороговоркой, словно в пустоту, рассказывали что-то неслышное в неумолкаемом гуле.

Старшие ребята ревниво следили за тем, чтобы и младшие не усердствовали в учебе. Те, кто пытался делать домашние задания, немедленно получали увесистые затрещины — расправа за отступления от местного «кодекса чести» была решительной и скорой. Избави бог пожаловаться — изуродуют.

Возможно, пробудь я в этом детдоме подольше — акклиматизировался бы, привык, притерся. Да и перемен к лучшему, наверное, дождался бы.

Случайно я услышал беседу двух воспитателей, стоявших у окна.

— Веселенькая у нас работенка, — усмехаясь, говорил старший из них, в очках с металлической оправой и бородкой клинышком. — Не заскучаешь. Нервы тут нужны крепкие.

— Ничего, — сказал молодой, краснощекий, в галифе. — Братве бушевать недолго. В прошлом году я работал в Киеве на Большой Васильковской… Юг, беспризорных, как перелетных гусей. Что творили! С балкона воду и нечистоты лили на прохожих. О занятиях в школе и говорить не приходилось. А потом все утихомирилось. Самых отпетых сдали в исправительную колонию, старших в трудкоммуны, мелюзгу по детдомам. И у нас на Фонтанке то же будет.

Конечно, может, все так и будет, как предсказывал краснощекий в галифе, однако ожидать этого я не собирался. Хватит с меня. Убегу. И когда на улице пригрело майское солнце, я начал слоняться во дворе, поблизости от железных ворот. Каждое утро нам привозили хлеб, продукты, — на это у меня и был расчет.

На четвертый или пятый день дворник, открыв ворота, заговорился с бородатым возницей, а я, улучив момент, с гулко бьющимся сердцем юркнул на улицу и был таков.

Уроки Сильки Патлатого не прошли даром.

III

Для меня началась вольная жизнь…

С неведомой раньше остротой ощутил я свою свободу: делай, что хочешь, иди, куда глаза глядят, лишь бы не увидели воспитатели с Фонтанки и не привели обратно к «дефективным». Если схватят, решил я, то буду отбиваться, легко не дамся.

Однако вскоре я почувствовал голод. Как ни худо мне жилось на Фонтанке, но там всегда был готов и стол и дом. Здесь же о пропитании и ночлеге приходилось думать самому.

Шел июнь 1924 года — разгар нэпа. В зеркальных витринах магазинов висели огромные толстые колбасы, красовались подрумяненные окорока, маслянисто мерцали надрезанные головки сыров, истекали соком янтарные балыки. А торты, пирожные, булочки с изюмом в кондитерских! От созерцания этих вкусных вещей рот забивала голодная слюна, до тошноты подводило живот. Да что яства — хоть бы сухую корочку раздобыть!

«Черный хлебушко всем калачам дедушка» вспомнилась мне мамина поговорка.

Но как его раздобыть? Воровать я не умел, боялся, просить было стыдно.

И для начала я продал свою курточку на Ситном рынке. «Сейчас лето, — беспечно решил я. — Не озябну».

Торговаться я не умел и, наверно, продешевил. Но как я был счастлив, идя по парку Народного дома и позванивая в кармане мелочью! Бумажный рубль засунул через распоротое отверстие в пояс брюк: этому меня научил Силька.

Сразу же купил себе фунт ситного, копчушек, наелся и долго пил в киоске газированную воду с малиновым сиропом. Я был счастлив.

Первую ночь провел в подъезде большого дома на Литейном проспекте, забравшись под лестницу. «С завтрашнего дня начну дела делать», — думал я, чувствуя, как сладко смежаются веки.

Задача у меня была одна: отыскать Костю. Что с ним? Как его увидеть? Когда я жил с «дефективными», это не казалось сложным: лишь бы убежать с Фонтанки. Но, поразмыслив на другое утро, я увидел, что дело это совсем не простое. Пойти на улицу Чехова в «свой» детдом? Вдруг увидит заведующая? «Тебя же, — скажет, — на Фонтанку отправили. Сбежал?» Кликнет милиционера, меня схватят и сразу отправят к «дефективным». Я помнил, что пообещал сторож, принимая меня от служителя института педологии. А там еще Чесоточный со своими уроками… Нет, На улицу Чехова не пойду.

«Трусоват ты, Мореный», — вспомнились мне слова Сильки Патлатого…

И весь следующий день я опять проходил по городу, рассматривая витрины магазинов. Вечером оказался на Петроградской стороне, ноги еле двигались, гудели. Где же переночевать? Неожиданно вышел на пустырь и увидел заброшенный шалаш. Внутри были настелены доски. Я очень обрадовался, улегся поудобнее и тут же заснул.

Здесь и стал жить…

Устроил себе постель: ободрал афиши с тумб, соорудил из них что-то вроде матраца. Только «матрац» мой сильно шуршал, когда я ночью ворочался. Новое жилье мне очень понравилось. Совсем недалеко был Большой проспект, на нем полно магазинов, ресторанов, булочных, кафе. И место тихое. Вдоль Малой Невы лежал заросший кустами пустырь, а дальше расстилался парк. Было где укрыться от посторонних глаз. Потихоньку я обрастал «хозяйством»: из столовой, где раз обедал, стащил, сам не знаю для чего, ложку, на берегу реки подобрал коротенькое грязное полотенце и обмылок, похожий на кусок мрамора.

Но все это благоденствие кончилось довольно скоро. Когда я продал куртку, то, казалось, сытое существование мне теперь обеспечено надолго. Однако деньги таяли, как прибрежная пена Малой Невы, и вскоре я опять остался без копейки. Продавать больше было нечего. От голода подвело живот.

Один раз мне удалось в булочной стащить сайку. Как колотилось сердце, как подгибались колени от страха! Крепко сжимая теплую сайку в кармане, я долго шел, сам не зная куда, боясь присесть, остановиться, и мне все казалось, что за спиной у меня вот-вот появится хозяин булочной.

В этот день я заснул у себя в шалаше если и не сытый, то, во всяком случае, без тошноты в желудке.

На другой день вторая моя попытка украсть булку окончилась весьма печально. Взять я ее попытался из хлебного фургона, на котором белыми буквами по синему полю было крупно выведено: «Исаев и сыновья». Только протянул руку, хотел схватить, как получил здоровенный подзатыльник, а потом и пинок сапогом пониже спины. Пропахав носом мостовую, я вскочил и кинулся прочь. Хорошо хоть, что мордатый парень, наверно, сын хозяина, не стал преследовать, лишь кинул вслед:

— Брысь, рвань! Вдругорядь поймаю — ноги повыдергиваю!

Случай этот полностью отбил у меня охоту к воровству.

Как же добыть еду? Я бродил по улицам, наивно надеясь найти оброненный бублик или кусок колбасы. Острый запах свежевыпеченного хлеба вновь привел меня к булочной. Куда еще идти беспризорнику? В столовую, на рынок, к магазину — туда, где торгуют съестным. Где еще поживишься? Из булочной выходили люди, вынося с собой хлеб, сушки, а я все стоял у входа и не решался просить. Под вечер в дверях появилась здоровенная грудастая тетка и махнула мне рукой.

— Эй, шкет, иди-ка сюда!

Тетка сунула мне пакет с обрезками, посмотрела, как я с жадностью заглатывал мягкий хлеб, и ушла.

Внезапно удар по уху отбросил меня от дверей, я чуть не подавился куском. Передо мной стояли два оборванца.

— Пропуск есть? — спросил рыжий, востроглазый, в рваном чиновничьем пиджаке до колен, босой.

— Кто тебе выдал тут мандат на постой? — угрожающе прошепелявил его товарищ. — А ну-ка!

Он вырвал у меня пакет, и беспризорники, гогоча, тут же стали уплетать хлебные обрезки. Увидев, что я все еще стою, рыжий в пиджаке гаркнул:

— Чего буркалы вылупил? А ну пятки на плечи — и чеши подале! Видел эту печатку? — Он показал мне грязный, заскорузлый кулак. — Вот приложу к твому удостоверению личности — красная сопля потекет. Это наша хлебня!

Поживиться хоть кусочком не удалось и в других булочных: там вертелись или такие же беспризорники, или старые нищие, бабки в салопах. Они тоже не подпускали близко к двери.

Голод заставил меня на другой день вновь прийти к той булочной, где работала грудастая тетка. Может, еще даст обрезков? Я опасливо косился по сторонам: не подстерегают ли меня вчерашние «знакомые»? На мое счастье, они больше не появлялись. Лишь после я узнал, что беспризорники — народ бродячий. Под вечер продавщица опять вынесла мне обрезки, и я, наконец, наелся.

Так появился у меня постоянный источник пропитания…

IV

Листья в парках поблекли, позолота тронула кроны лип и дубов. По утрам, когда я просыпался на пустыре, в кустах уже не заливались щеглы, зорянки: на дворе стоял сентябрь.

К одиноким ночевкам в шалаше я привык и страха не испытывал. А вот холод стал донимать всерьез. Я сильно зяб к утру: куртку-то проел. А тут еще дожди, от которых шалаш был не слишком надежной защитой, — они стали выпадать все чаще и чаще. Да и вообще осточертела мне «вольная» жизнь.

Я изрядно обносился за летние месяцы: ботинки развалились, подметка на одном отстала, и мне пришлось перевязать ее веревочкой. Штаны в нескольких местах порвались, а от рубахи так пахло, что люди брезгливо отворачивались. Нижнее белье я раза два стирал в реке, и все равно оно было серо-черным. Волосы слиплись колтуном, в паху и под мышками появились зудящие болячки. Я попробовал промыть их речной водой с мылом, но от этого поднялась такая боль, что пришлось тут же прекратить «баню». Хуже было то, что за ночь к болячкам прилипали нижняя рубаха и кальсоны, при ходьбе они отдирались, и выступала кровь.

Словом, жизнь наступила желтая, как любил говорить мой дядя Коля.

О дяде Коле, о его доме я за это время вспоминал не один раз. До Выборгской тут было недалеко, что, если пойти? Не прогонит же! Конечно, обмоют, накормят, опять устроят в какой-нибудь детский дом. Но я представил себе, как тетя Люба заломит руки, поднимет глаза к потолку: «Боже, если бы покойница Катя увидела своего сыночка: беспризорник! Ужас какой, беспризорник!» Опять лезли в голову обрывки услышанных от нее после маминой смерти фраз: «Со своими-то невмоготу, а тут еще двое». Ей вторил своим глуховатым голосом и дядя Коля: «Все, что осталось от Кати, уже — растрачено»…

Нет! Сто раз нет! Все вытерплю, а к родственникам не пойду. Может, они знают что о Косте? Вот из-за чего стоило бы проведать. Да еще попросить что-нибудь на память о матери — фотографию, например. Вон даже у Сильки Патлатого крестик есть… И все-таки лучше на Выборгскую не ходить.

Однако и так жить нельзя. Вот уже кашлять начал. Чем это кончится?

А что, если отправиться в Смольный? Слышал я в булочной разговор: «В Смольном работают такие люди, что за народ горой стоят». Расскажу там, как меня сделали «дефективным», разъединили с братишкой, и они сразу скажут кому надо: «Устройте этого мальчика вместе с Костей». И все!

Вот только пропустит ли меня часовой в Смольный в таком драном виде? И зачем я, дурак, продал куртку, когда и без этого сумел прокормиться?..

Но, оказывается, и беспризорникам иногда выпадает счастье. Когда я бесцельно слонялся по Васильевскому острову, меня вдруг остановила женщина в шляпке и старомодной жакетке, с круглым приветливым лицом.

— Мальчик, ты сирота? — спросила она, сострадательно наклоняясь ко мне.

Мне стало неловко, я молчал.

— Тебе холодно, наверно? Идем со мной, я живу здесь недалеко. У меня есть сын Миша, он уже пошел в четвертый класс и у него осталась кое-какая одежка. Вырос из нее. Идем, я тебе дам.

И вот я в крепкой вельветовой зеленой курточке, которая мне лишь чуть-чуть великовата, и в желтых башмаках с пряжками. И башмаки совсем целые, только немного пальцы жмут. Но иду я, не чуя под собой ног, до того мне хорошо. Кроме того, я сыт, и в кармане у меня пирожки с рисом и яйцами. Все это дала незнакомая женщина. Есть же такие добрые люди на свете! Завтра пойду в Смольный. Уж теперь-то пропустит часовой. Увидит — парень вполне приличный.

Радостный вернулся я в свой шалаш. Однако без меня здесь кто-то побывал. Одна сторона шалаша была разорена, доски настила разбросаны. Ребята, наверно, созорничали. Я не сильно огорчился. Завтра ведь в Смольный.

К вечеру собрался дождик. Ничего, решил я, нынче где-нибудь переночую. Уже давно был у меня на примете один заброшенный, полуразвалившийся дом. Туда я и направился.

Совсем стемнело, на улицах зажглись фонари, маслянисто отражаясь в рябой от дождя мостовой. Дошел я быстро, не успев промокнуть. Вот и новое жилье. Дверей здесь давно не было, полуобвалившаяся крыша была разобрана кем-то, и на выщербленном, загаженном полу скопились лужицы. По комнатам свободно гулял сырой ветер, врываясь в пустые проемы окон.

«Э, да тут не лучше, чем у меня а шалаше! — подумалось мне. — А это что за дыра? Ступеньки». Передо мной был ход в подвал.

Я спустился и попал в небольшой коридорчик, который вел в проем, — видимо, здесь когда-то была навешена дверь. Подходя к проему, я услышал голоса, а вскоре увидел и свет. Что такое? Неужели тут кто есть? Перешагнув порожек, попал в довольно просторное помещение и у стены увидел горевшую свечку. Вокруг свечи сидело с десяток оборванцев, один из них что-то рассказывал, остальные слушали. Из-под моей ноги покатился камешек, и все беспризорники подняли головы.

— Ша, — сказал один из них. — Кто-то притопал.

Я остановился, не зная, что мне делать. Возле меня быстро очутился подросток в капитанской фуражке и широченных клешах.

— Чья это душа заблудилась? — спросил он, оглядывая меня. — Свой из мусорного ящика? Иль лягаш?

— Мореный, — проговорил я как можно небрежнее. — С Фонтанки.

— Мореный? — переспросил парень. — А ты не из колоды крапленой? С Фонтанки, говоришь? Ну, там живут мальчики-ежики, у них в карманах ножики.

Он быстро ощупал мои карманы и, возвращаясь на свое место у свечи, смеясь сообщил ребятам:

— Пустой, как выпотрошенный лещ.

Я стоял, не зная, что мне делать. Уйти? Я всегда сторонился беспризорных ватаг, меня пугали хлесткие, язвительные словечки огольцов, их волчьи безжалостные повадки. Но ведь теперь я сам был беспризорником. Чего бояться? В подвале было сухо, тепло, а на улице моросило, налетал порывами ветер.

Вертлявый оборванец в дамских ботах досказал свою историю, достал из-за пазухи пачку папирос «Смычка», закурил. Угостив всю компанию, он повернулся ко мне:

— Слышь, шкет, приклеивайся к огоньку. Бери фаечку.

То, что «фаечкой» называется папироса, я, конечно, знал и ответил, что курить не умею. В подвале сразу наступило молчание. Пацан в капитанской фуражке прищурил левый глаз:

— А брешешь, будто с Фонтанки? Бывал я там, знаю братву. Ты, случаем, не девка?

— Давай, робя, портки с него сымем. Обследуем.

Я оробел. Дело оборачивалось скверно. «Сейчас начнут издеваться, а не дамся — будут бить», — мелькнула мысль. И ведь не уйдешь отсюда, не отпустят. Придется потянуть время, а потом выйти будто бы «до ветру» и дать деру. А сейчас лучше отмалчиваться и, чтобы не бросаться в глаза, смешаться с остальными. Я присел. Но вертлявый в дамских ботах не отставал:

— Телешись!

Он тут же стал расстегивать верхнюю пуговицу на моих штанах. Я оттолкнул его руку. Ребята засмеялись. С облегчением я понял, что со мной шутят, настроение у всех было миролюбивое. В углу я заметил полуразвернувшийся газетный сверток, из которого высовывалась обгрызанная буханка белого хлеба и торчал хвост воблы. Очевидно, незадолго до моего прихода беспризорники сытно поужинали.

— Ох ты, а клифт у тебя какой! — воскликнул вдруг парень в капитанской фуражке, у которого и кличка была моряцкая: Боцман. Он ощупал мою курточку. — Бархатный. Где раздобыл? Наколол?

Я хотел было соврать, что действительно стащил куртку, хорошо понимая, что тем самым подниму себя в глазах всей компании. Но побоялся быть уличенным в неправде и рассказал все так, как было.

— Тетка дала? — переспросил Боцман и опять хитро прищурил левый глаз. — Ты, выходит, с-под угла сухари сшибаешь?

— Всяко приходится, — рассудительно ответил я. — Когда прошу, а выпадет случай… наколю, что сумею.

— Обкатываешься? — Боцман вдруг поощряюще стукнул меня по плечу. — Ну, шкет, с тебя получится урка. Только ведь школу пройти надо. В стирки мечешь? — и в его руках появилась почти совсем новенькая колода карт.

— В «девятку».

Смех грянул такой, что я удивленно стал оглядывать ребят. С чего это они? «Девятка» была единственной, по моим представлениям, азартной игрой, в которую я немного умел играть. «А в кошки-мышки играть умеешь?» — давясь от хохота, воскликнул рябой парнишка с грязным, точно закопченным лицом, одетый в жилетку поверх желтой женской кофты. «Ну ухарь!»— кричал вертлявый в ботах. Боцман тасовал колоду. Руки у него были чистые, с длинными пальцами, двигались ловко. Сам — белокурый, с красиво изогнутым ртом, быстрым взглядом темных глаз. И одет лучше всех. Я заметил, что все беспризорники обращались с ним почтительно.

— Ну, заржали! — сказал он нарочито-строго, сам едва скрывая улыбку. — Чтоб мне век свободы не видать, если из этого шкета не выйдет хороший карманник. Я ему помогу. Сейчас же начнем проходить школу. Держи карты, обучу тебя в «стос». А хочешь, побурим?

Я еще на Фонтанке видел, как ребята дулись в «стос» и «буру» под деньги. Но к картам меня никогда не влекло, я даже не любил смотреть на игроков.

Боцман сдал карты, я взял их в руки. В подвале было тепло, никто не обижал меня. Почему бы не доставить за это удовольствие хозяевам?

Началась игра, И хоть она была несложная, я плохо знал счет картам, не поспевал соображать и только лишь слышал веселое восклицание моего партнера: «Ваша бита. Делаем новый кон». Горела свеча, отбрасывая колеблющуюся тень на зеленоватую заплесневелую стенку, по которой бегали мокрицы. Нас плотно облепили любопытные зрители. Какое-то время мне было даже интересно шлепать картами по нечистому цементному полу, потом надоело.

— Хватит, — сказал я.

— Устал? — спросил Боцман, собирая колоду. — Лады, закончим. А теперь давай рассчитаемся.

— Как рассчитаемся? — не понял я.

— Да ты что, с луны свалился? — вдруг совсем другим тоном проговорил Боцман. — Прошпилился и отдавать не хочешь? Знаешь, что за это бывает? Ну, да я сумею с тебя получить. Сдрючивай-ка клифт. Тебе он великоват, а мне будет в самый раз.

Я опешил. Шутит Боцман? Ой, нет. Его веселое еще минуту назад лицо приняло хищное выражение, острый взгляд так и сверлил меня, нижняя челюсть выдвинулась.

— Долго мне ждать?

Весь помертвев, я тихонько поднялся. Сам уж не знаю, то ли я хотел отойти в сторонку, то ли бежать. В следующее мгновение Боцман вскочил, дал мне подножку, и я полетел на пол, стукнувшись головой о буханку хлеба, завернутую в газету. Хорошо хоть не о пол.

Я понял, что это не шутки, и забормотал, заикаясь:

— Мы ж понарошку. Ты учил…

— Нашел дурака! Ты, может, считаешь, что к фраерам пришел? Э, да что я тебя уговаривать буду, сявка вшивая. Сдрючивай клифт, а то как вмажу — с катушек слетишь. Ну? Повторять буду?

Боцман стал сдирать с меня курточку, я укусил его за руку и в тот же миг в глазах у меня потемнело и мне показалось, что я ослеп: такой удар нанес мне Боцман по переносице. Никто из беспризорников ае шевельнулся, не стал на мою сторону. Боцман расстегнул все костяные пуговицы на моей куртке, начал снимать, но я опять вырвался. Конечно, я понимал, что меня изобьют и все равно отнимут куртку, но продолжал сопротивляться. Уже позже, думая об этом, я нашел объяснение своей отчаянной решимости: ведь наутро я собирался в Смольный проситься в детдом к братишке. Весь расчет у меня был на курточку, и вот ее отнимали.

— Ну, гад, кишки выпущу! — заорал Боцман, получив от меня удар ногой в живот.

Слезы катились у меня из глаз, я ничего не соображал и лишь продолжал отчаянно отбиваться и кричать.

— Что за шухер? — раздался вдруг громкий знакомый голос. — Кого режут, кого бьют, кого замуж отдают?

Оказывается, в подвал ввалилась новая ватага беспризорников. Впереди шел коренастый парнишка в матросском бушлате, доходившем ему до колен, неся в руках целое кольцо колбасы и копченую рыбину.

— С фартом вернулись! — весело говорил он. — У нас и бухляночка есть! Покажь, Каленый!

Другой оголец высоко поднял бутылку с водкой.

— Что у вас за полундра? — спросил паренек в бушлате, удивленно глядя на свалку.

— Повидишь! — зло бормотал Боцман.

Я вскочил, хотел бежать и тут узнал вошедшего.

— Патлатый!

Так вот почему голос его показался мне знакомым!

— Мореный? Ты?

В это время Боцман ринулся ко мне. Патлатый остановил его движением руки.

— Ша, Боцман! Этого шкета я знаю, Сашка зовут. Корешок мне. В Чехове с ним были, после нас гнали на Фонтанку.

Видно, авторитет Патлатого в подвале был высокий. Боцман вдруг стал отряхивать штаны.

— Пошухарили, — сказал он и криво улыбнулся одними губами, оскалив мелкие, острые зубы.

— За что хотел уродовать?

Боцман не ответил и, отойдя к свечке, присел на пол. Патлатый стал расспрашивать меня. Ответить я не мог, у меня тряслись и губы и коленки, я еле стоял на ногах. Ребята рассказали Сильке, в чем было дело.

— Вы же не уславливались под барахло играть? — рассудил Патлатый, глядя на Боцмана. — Чего ж ты? Не по-честному. Ну… распечатаем бухляночку и тяпнем мировую.

В этот вечер я впервые сделал глоток из бутылки и у меня перехватило дыхание; два раза потянул от Силькиной папироски и, к общей потехе, закашлялся, думая, что задохнусь; вместе с остальными пацанами пел песни: «Гоп со смыком», «Позабыт-позаброшен», хотя слов почти не знал.

А поздно вечером мы лежали с Патлатым на полу, тесно прижавшись друг к другу, и я рассказал ему все, что со мной произошло с тех пор, как мы расстались.

— А ты, Силька, как жил? Все время в этом подвале?

— Го! — тихонько воскликнул он. — Неделю всего тут. В Мурманск ездил на могилу к матке. Зашел к сродственникам, а они уехали кудась-то под Великий Устюг. Где искать? Я и в обратную. С Боцманом тут обзнакомился, погуляли. А теперь вдарюсь на Крым, в Черном море покупаться. Помнишь, говорил? Айда со мной!

Я опять повторил, что не могу от брата уехать. Да вообще, мол, беспризорная жизнь не по душе мне. Учиться хочу, по книжкам скучаю.

— Давай лучше с тобой в Смольный сходим. Определимся в хороший детский дом.

Силька задумался.

— Конешно, все время гопничать на воле… это что? Сперва все ж покатаю по России, теплое море погляжу. Ясно, кудась определюся после. Только сыщу детдом, где на токаря обучают. Стоишь за станочком, точишь, ну не жизнь — малина. А ты в самом деле, Санька, в школу определяйся. Учителем станешь.

Два дня спустя я провожал Патлатого с Московского вокзала в дальний путь. У дебаркадера стоял курьерский, разводя пары. Дали первый звонок к отправлению, быстрее забегали носильщики в белых фартуках и с бляхами, засуетились пассажиры, нагруженные корзинами, баулами. Мы с Патлатым зашли с другой стороны зеленого состава и тут простились. Улучив момент, когда бродивший по путям охранник прошел к паровозу, Патлатый проворно полез под вагон.

— На бочкарах поеду.

Я видел, как он забрался в длинный ящик под самым вагоном.

Минуты через две паровоз мощно взревел, лязгнули — буфера, и состав тихо двинулся вдоль перрона. Все быстрее вращались колеса, мелькали вагоны, и вот уже последний исчез за семафором.

Больше Сильку Патлатого я никогда не видел. Как-то устроилась его судьба?

V

В подвал разрушенного дома я не вернулся.

В последние дни Боцман был со мной дружелюбен, шутил, но я знал, он не простит мне удара ногой в живот. Сдерживало его лишь присутствие Патлатого.

Опять вдруг наступила чудесная погода: последние золотые деньки теплой осени. Небо ясное, синее, какое не всегда бывает и летом, деревья в садах и парках стояли багряно-золотые и с них тихо, беззвучно падали листья, устилая аллеи. Заметнее стали старинные памятники, которые уже не скрывала густая зелень. Я вернулся на Петроградскую сторону, к Малой Неве в свой шалаш, кое-как привел его в порядок. Уж слишком хорошо было на пустыре, захотелось на прощанье денька три пожить здесь, проститься с «волей».

«Послезавтра в Смольный!» Почему именно послезавтра? Я и сам не знал.

Однако день прошел, другой, а я все околачивался на улицах. Хлеб выпрашивал смелее.

…Той тревожной ночью я проснулся очень рано. Сильно гудел ветер, шалаш сотрясался. Казалось, вот-вот все ветхое сооружение поднимется на воздух. Было очень холодно и сыро. Еле дождавшись утра, я побежал на Ситный рынок добывать пищу. Небо над городом нависло хмурое, пасмурное. Людей на рынке было необычно мало. Мне удалось подрядиться к дворнику перетаскивать уже собранный мусор. Через три часа я получил горбушку хлеба и вяленую воблину. Завтракать пошел в соседний парк, к Народному дому.

От Петропавловской крепости донесло глухой звук пушечного выстрела, как это обычно бывало в полдень. Но до полуденного часа было еще далеко. Потом прокатился еще один удар. Что это такое?

Сидя на скамейке под липой и уплетая за обе щеки честно заработанный хлеб, я увидел, как по проспекту, что окаймлял парк, к Зоологическому саду побежали люди.

— Дядя, что там такое? — крикнул я толстяку в плаще, что поспешал в ту же сторону.

— Выстрелы-то в Петропавловке слышал? Вода в Неве прибывает!

Вон оно что! Сунув остаток воблы в карман, я припустил за ним.

На гранитной набережной было полным-полно народу. Я пробился ближе к парапету и увидел, как бешено бурлит и крутит вода в реке. Ветер с Финского залива чуть не валил людей с ног. С шумом катились высокие, гривастые волны, подгоняя одна другую. Время от времени из Петропавловской крепости раздавались новые пушечные выстрелы. Уровень воды повышался прямо на глазах. Толпа возбужденно гудела. Люди беспорядочно двигались — одни стремились выбраться из толпы, другие вливались в нее.

Вдруг я увидел, как в соседнем доме на втором этаже открылось окно и показался человек с большим рупором в руках. Он объявил, что ожидается наводнение и надо быстрее уходить отсюда. Я побежал по проспекту Добролюбова на свой пустырь. Увы, шалаша не было — очевидно, его унес ветер, а поле уже начала покрывать вышедшая из берегов свинцово-зеленая вода. Я, не раздумывая, повернул обратно к каменным домам.

Вода на улице поднялась по щиколотку. У часовни, что стоит в начале Большого проспекта, меня подобрали рабочие, подняли на грузовик. Здесь полно было перепуганных ребятишек и женщин. Нас отвезли на Большую Пушкарскую улицу и высадили у серого многоэтажного дома, в котором помещалось какое-то учреждение. Я влез на чердак, сунулся было на крышу поглазеть на разбушевавшуюся стихию сверху, но тут же ретировался: ветер ревел со страшной силой. С криком «Помогите!» пробежала по мостовой женщина: юбку ее раздуло, как парашют, она не могла остановиться. К дому непрерывно подъезжали грузовики и доставляли новые партии спасенных. К вечеру всем выдали хлеб и банку консервов на троих. Я поел и завалился на одном из канцелярских столов, за сутолокой дня совсем забыв о своем намерении ехать в Смольный. Едва начал засыпать, как неожиданно погасло электричество. Где-то рядом вспыхнул пожар, и его зарево ярко осветило наш дом. Но я так устал, что уже не мог бежать смотреть и тут же уснул.

Так закончился для меня день 23 сентября 1924 года.

Утром все проснулись рано, опять получили бесплатный паек. Я поел и отправился на улицу. Всюду валялись сорванные ветром вывески магазинов, пустые ящики, выброшенные водой дрова, битое стекло, грязные тряпки. Трамвайные провода были сорваны, многие столбы повалены. В народе говорили, будто на берег Гребного порта с Косы выбросило два парохода. На уборке улиц уже работали горожане, среди них копошились и школьники. Меня окликнула пожилая женщина:

— Мальчик, чего ты разинул рот? Бери-ка, милок, вон те грабли и собирай мусор. Сегодня занятий в школе не будет.

Я охотно взял грабли, усердно заскреб ими.

Вдруг все зашумели, прекратили уборку и побежали на противоположную сторону улицы. Долговязый рыжий человек в очках с трудом обхватил три свитка цветастой ткани. Рядом громадный бородач крепко держал за скрученные назад руки бледного, растрепанного мужчину с разбитой, скошенной нижней губой.

— Товарищи! — говорил, обращаясь к толпе, человек в очках. — Вот эта сволочь… Кругом беда народная, а он грабил магазин. Мы его скорым манером доставим в районную чрезвычайную тройку, и пусть он получит по заслугам.

Вора сразу же увели, а в толпе долго еще обсуждали происшествие.

— Я вот могла ребятишек потерять, — громко говорила худая, высокая женщина. — Дома они были вчера, как наводнение началось, но я до рассвета не ушла с фабрики, пока из подвалов все товары не перенесли. А таким негодяям на все наплевать, лишь бы поживиться.

— Э, милая, что им, жулью, наше общее горе? — вторил ей пожилой человек. — Им абы урвать на бутылочку, на карты!

— Я так скажу, — включился парень, стоявший рядом со мной, — за вчерашний день все эти паразиты повылазили-из щелей, как тарантулы. Вот тут их надо и прихлопнуть всех разом, да в тюрьму, в Сибирь.

— Камень на шею и в Неву! Воды много!

Слушал я эти слова и думал: а я-то с этим жуликом одного поля ягода. Люди два дня бесплатно кормили меня хлебом, консервами, считали обычным мальчишкой, а я беспризорник, булки воровал, колбасу.

Пожалуй, довольно. Как говорил Сильна Патлатый: ша! Подавайся, балда, пока не поздно, в детдом.

В толпе я слышал разговор, что в город приедет сам Михаил Иванович Калинин. Ежели что — доберусь и до него.

…В Смольный меня не пустили.

— Не до тебя, парнишка, — сказал мне милиционер у входа. — Приходи дней через пяток, тогда пропустим. Ежели у тебя что срочное — дуй в Наробраз.

«Нет, никуда, кроме Смольного, я не пойду. Подо-жду», — решил я.

Часа два слонялся у Невы, отмечая следы наводнения. «Что, если пойти в кино? Может, в суматохе проберусь без билета? Раза два удавалось». Я уцепился за трамвайную «колбасу» и поехал на Петроградскую сторону.

Вдруг сзади раздались резкие переливчатые свистки. Я оглянулся: что случилось? За нашим трамваем бежали два парня в рабочих спецовках. Раздался звонок — кондуктор остановил вагон. Лишь тогда я понял в чем дело, но было поздно: парни схватили меня под мышки.

— Путешествуешь? — весело спросил чернявый, в сапогах. — Ну, теперь давай пройдемся с нами.

Привели они меня в комиссию Помдета. В прихожей уже сидело трое таких же огольцов, у двери со скучающим видом стоял милиционер.

— Вот вам еще одного «зайца», — сказал чернявый. — Мы комсомольцы с «Красного путиловца», из группы активистов. Где тут расписаться в сдаче «пассажира»?

Я подумал: «Узнают, что хлеб, колбасу воровал, шарф стянул. Неужто в тюрьму посадят?»

Час ожидания в приемной показался бесконечным.

Наконец меня впустили в комнату, где заседала комиссия Помдета. Состояла она почти из одних жанщин. Старшая, похожая на учительницу, в бежевой вязаной кофте, с гладко зачесанными седыми волосами, мне понравилась. Голос у нее был усталый, а глаза приветливые. Она спросила, как меня звать, сколько лет, был ли я раньше в детдоме, почему беспризорничаю. Я ничего не скрыл.

— С Фонтанки сбежал, — признался я.

— А почему сбежал, сказать можешь? — обратилась ко мне старшая.

— Могу, конечно. Жить там плохо, бьют сильно и психов полно.

— Разве на улице Чехова лучше было? — задала она мне еще один вопрос.

— Скажете еще. На Чеховской совсем другое. И братишка к тому же там.

На меня все время, как мне казалось, сердито смотрел парень в красивой красной рубахе, подпоясанной узким ремешком.

— Учиться-то будешь, — спросил он меня, — или опять деру дашь?

— Ей-богу, хочу учиться, вот не сойти мне с этого места, — сам того не ожидая, почти закричал я.

Женщины за столом улыбнулись. Молоденькая в красной косынке спросила:

— Читать умеешь?

Я кивнул утвердительно:

— И большие буквы и маленькие.

— А знаешь, кто вождь мирового пролетариата?

Ответил я и на этот вопрос.

— Теперь наш город называется не Петроградом, по царскому имени, а Ленинградом, — удовлетворенно заключила молодая.

После короткого совещания председатель комиссии — та, что была похожа на учительницу, — сказала, что меня решили вернуть к брату. Только «чеховский» детский дом теперь слит с другим и переведен в Детское Село. Мне тут же дали направление, талон в помдетовскую столовку, деньги на билет. Растолковали, как доехать. Кто-то из комиссии вновь засомневался: не удеру ли я?

— Честное слово, нет, — поспешно ответил я.

Когда я уже уходил, то услышал, как старшая говорила: «Надо просить гороно проверить детдом на Фонтанке. К нам оттуда уже двадцатого беглеца приводят. Ребята, конечно, озорные, но на дефективных непохожи».

От Ленинграда до Детского Села двадцать два километра дачным поездом. Сойдя на станции с маленьким красивым вокзальчиком, я стал разыскивать улицу Жуковского — она находилась где-то неподалеку.

Пройдя от вокзала несколько сот метров по широкой липовой аллее, я увидел в тенистом парке два белых трехэтажных здания. Похоже, это и был детский дом. «Место какое замечательное, — подумалось мне. — Неужели я тут буду жить?»

У ворот меня остановил румяный воспитанник в брюках навыпуск, с красной повязкой на серой рубахе, повертел в руках бумажку Помдета и указал, где канцелярия.

Взбегая по широкой, выложенной мрамором лестнице, я услышал звуки рояля: играли какой-то марш. Я тихонько приоткрыл дверь и застыл от удивления. В просторном зале с паркетным полом чисто одетые мальчики и девочки размеренно и четко двигались под музыку.

Как все это было красиво! Ощущение праздничности и теплого домашнего уюта охватило меня: ноги, казалось, сами приросли к порогу.

У рояля сидела женщина в белоснежной блузке, с каштановыми волосами, уложенными в высокую прическу. Время от времени она переставала играть и показывала ребятам, какие они должны делать движения. Я вдруг почувствовал, как к горлу подкатился горячий и колючий ком, глаза защипало. «Неужели это детский дом? Вот ведь живут люди! И меня сюда примут?»

Рояль внезапно смолк. Меня обступили со всех сторон. Посыпались вопросы: кто, откуда?

Вместо ответа я еле слышно спросил:

— Что это вы делаете?

— У нас занятия по пластике.

Толпа расступилась, пропустив руководительницу.

— Новичок? Ну идем.

Звали ее Наталья Ивановна, и она тут же распорядилась, чтобы меня подстригли, отвели в душ и выдали чистую одежду.

— А я тебя знаю, — неожиданно сказал мне курносый мальчик. — Тебя зовут Саша.

Узнал и я его: мы с ним познакомились еще на улице Чехова. И тут я наконец увидел братишку. Костя стоял красный, смотрел на меня радостно, но с места, однако, не двинулся. Я подошел к нему, хотел обнять и почему-то не обнял: мы крепко и неловко пожали друг другу руки.

— Как ты тут? — тихо спросил я.

Он легонько кивнул головой и неожиданно попробовал на ощупь мою вельветовую курточку.

— Откуда она у тебя?

— Достал. Как живешь-то?

Костя чуть дернул плечом: мол, чего спрашивать? Вообще было такое впечатление, что он не очень удивился моему появлению.