I

…Пошла вторая неделя, как я избран первым секретарем Василеостровского райкома комсомола.

Третий раз за это время прихожу к секретарю райкома партии товарищу Шишмареву, и всякий раз, когда переступаю порог его кабинета, меня охватывают непонятное волнение и скованность. И ведь не суровый человек Алексей Андреевич, а я робею, да и все! На вопросы хозяина кабинета то отвечаю так тихо, что он меня не слышит и переспрашивает, то мучительно долго затягиваю паузы между фразами. Меня еще ни разу здесь не ругали — наоборот, доброжелательно поясняли, что делать, как вести новую работу, и тем не менее, входя в кабинет, спокойным я себя еще ни разу не чувствовал. Наверное, подавляет авторитет Шишмарева, о заслугах которого я, как и все василеостровцы, давно наслышан. В прошлый раз, когда я вошел к Шишмареву в кабинет, ему о чем-то докладывал инструктор. Я тогда поразился уверенности его тона, свободным жестам: «Вот это да! Шпарит на равных, и все тут. Доживу ли я когда до подобного?»

Иногда я ловил на себе его быстрый, словно подталкивающий взгляд: «Ну, ну, посмелей!»; увидев на моем лице краску, Шишмарев сдерживал нетерпение, и взгляд его сразу принимал такое выражение, будто у меня все идет как надо. Этот опытный, умный партийный работник, разумеется, видел, как нелегко давался мне шаг от студенческой скамьи до райкомовского кресла, понимал, сколь многому мне еще надо научиться, давал возможность освоиться с должностью, привыкнуть к ней.

Чувство ответственности в чем-то сродни чувству опасности: с ним можно свыкнуться, притерпеться и даже на какой-то момент отключиться от него, и все же оно всегда с тобой, где-то у сердца. Да и шуточное ли дело? Был секретарем комитета комсомола юридического института, и вдруг избрали секретарем райкома комсомола такого огромного района! Слишком крутой переход… Меня терзал и такой вопрос: лучшим ли образом я поступил, согласившись пойти на эту работу? Не ошибся ли? Что думают обо мне райкомовские ветераны, опытные секретари первичных организаций, члены бюро?

По вечерам я перебирал в уме события промелькнувшего дня, восстанавливал в памяти лица людей, с которыми приходилось встречаться, наши разговоры. Так ли держался? Те ли давал советы? И, как правило, находил другие, более убедительные слова, доводы, решения. В который раз я был недоволен собой.

Мне очень хотелось знать, как оценивают мои первые шаги старшие, особенно секретарь райкома партии. Но не придешь же к нему с вопросом: «Ну как? Нравлюсь я вам?» Вероятно, и в этом была одна из причин моего волнения, когда я переступал порог шишмаревского кабинета.

Сегодня, в морозный январский день, Алексей Андреевич вызвал меня к себе на семь часов вечера. Ровно в назначенное время я был на месте. Шишмарев говорил по телефону, губы его то и дело сурово сжимались; он молча кивнул мне, показал рукой на кресло у большого письменного стола.

Я сел.

Положив трубку на рычажок, Алексей Андреевич встал из-за стола, подошел ко мне, поздоровался за руку, опустился в такое же кресло рядом. 

— Как дела идут, товарищ секретарь райкома комсомола? Осваиваешь? 

— Вам, Алексей Андреевич, с партийной вышки видней. 

Шишмарев рассмеялся: 

— На комплимент напрашиваешься? Что ж, комсомольский секретарь, дела у тебя идут лучше, чем я ожидал. Главное для тебя сейчас — набраться опыта, почувствовать уверенность в себе. Вот и хочу тебе дело поручить — как раз из тех, что и характера требуют и опыта прибавляют. А суть вот в чем… Впрочем, не побаловаться ли нам чайком? 

Он неторопливо подошел к двери и, приоткрыв ее, попросил секретаря принести два стакана чаю. 

Похвала Шишмарева ободрила меня. Как в сущности мало надо человеку для равновесия! «Опыта маловато? Верно. Так он же приходит с годами. А я только начал работу». Я свободнее уселся в кресле. 

— Так вот, — продолжал Шишмарев, возвращаясь к своему месту за столом. — Получил я тут из горкома комсомола серьезную бумагу… Целый доклад. На-ка прочти. 

Опять между его бровей появилась суровая складка. 

В моих руках оказалась ровно подколотая пачка листков, исписанных аккуратным убористым почерком. «Ого, сколько накатал!» Я против воли глянул в конец. Подписано: «Долин Павел, студент второго курса». Наблюдавший за мной Шишмарев усмехнулся: 

— Не анонимка. 

Он занялся своими делами, а я погрузился в чтение. В заявлении в резких выражениях писалось о том, что руководство комсомольской организации Ленинградского госуниверситета проявляет беспринципность к идейным врагам, потакает чуждым элементам. В частности, это выразилось в попытке замазать существование тайного литературного кружка, в котором состояло десять комсомольцев. Этот кружок при пособничестве профессора истории Олегова изучал произведения враждебных нашему делу поэтов Брюсова, Блока и покончившего самоубийством Есенина. Далее подчеркивалось тлетворное влияние этой литературы на самих членов кружка, что привело одну студентку к попытке самоубийства. 

Вместо того чтобы применить к этим разложенцам решительные меры — исключить из комсомола, отчислить из университета, им вынесли лишь выговор по комсомольской линии. Участники тайного кружка, таким образом, имеют возможность продолжать свою антиобщественную деятельность. Долин призывал немедленно исправить ошибку. Кроме того, он настаивал на строгом наказании беспринципного руководства университетского комитета ВЛКСМ. Вся ситуация обрисовывалась в тесной связи с осложнившейся внешнеполитической обстановкой и происками врагов внутри нашей страны — на четырех из шести страниц говорилось именно об этом. 

— Все понял? — спросил Шишмарев, когда я закончил чтение. Не дожидаясь моего ответа, сказал: — Касательно поэтов, названных автором письма, все, по-моему, ясно. Разберись внимательно с попыткой к самоубийству. В этой части заявление требует особо тщательной проверки. — Шишмарев вдруг улыбнулся одними губами, глядя по-прежнему на меня очень серьезно, почти строго. — Впрочем, не мне тебя, юриста, учить. Помни твердо одно: в твоих руках судьбы людей. Ясно? Живых людей, молодых, стоящих на пороге жизни. Могу дать только один совет: отнесись к делу так, как если бы оно касалось тебя самого. Понимаешь? Как если бы тебя самого требовали исключить из комсомола. 

— Понял, — сказал я так же тихо, как всегда, но с новой для себя твердостью, и встал с кресла. — Недели хватит? 

Прикинув в уме, я ответил решительно: — Думаю, справлюсь. 

— Доложишь лично мне. Возьми еще эту папку, в ней характеристики обвиненных Долиным студентов, их анкеты. Желаю всего хорошего. 

В райком комсомола я не пошел, хотелось пройтись, собраться с мыслями, все обдумать. Как мне следует действовать? С чего начать? Однако я был слишком возбужден, мысли мои разбегались, и сосредоточиться на предстоящем разборе дела не удавалось. 

Падал редкий сырой снежок, мглистое, подсвеченное фонарями небо низко опустилось над городом. Пальто на мне было теплое, холода я не чувствовал. Пройдя вдоль Невы, я перешел Дворцовый мост и вышел по набережной к Летнему саду. Тускло белел снег, облепивший голые ветви деревьев, равнодушные ко всему мирскому, взирали на меня пустыми глазами памятники. Где-то залаяла собака. Я медленно шагал по испещренной следами дорожке. 

«И в Летний сад гулять водил» — вдруг вспомнилась пушкинская строка. Интересно, а почему ваш великий поэт был неравнодушен к Летнему саду? Наверное, потому, что сад этот напоминал ему Екатерининский парк Царского Села. Мысли мои как-то незаметно обратились в прошлое. 

Давно ли, казалось, начал после детдома самостоятельную жизнь? Тогда при выпуске каждому из нас выдали зимнее пальто, шапку-ушанку, штаны и толстовку из плотной материи — «чертовой кожи». Получили мы также по две пары нижнего белья, по две простыни, наволочки и матрасник, который можно было набить стружками или сеном — это в зависимости от вкуса. Впридачу каждому вручили тридцать рублей. 

Как удивительны были первые дни самостоятельной жизни! Нет привычного распорядка дня, теперь ты сам себе голова. «Самостоятельная жизнь» означала еще и то, что никто и ничего теперь тебе бесплатно не даст, как это было в школе-колонии. Захотел поесть — плати, нужны тетрадка, чернила — плати. Нелегко было привыкать к этому. Прошла всего неделя, и восторг мой по поводу денежного «куша», полученного в детдоме, стал улетучиваться. Стипендию в техникуме обещали месяца через два-три, и я понял, что не дотяну до нее. В качестве неотложной меры пришлось отказаться от обедов. Помогло, да мало, и пришлось идти к директору гидротехникума Зарембо. Записался к нему на прием, изложив секретарше причину «визита». 

— Ну, что скажешь, Александр Александрович? — шутливо встретил меня директор, словно ему неизвестно было, зачем я пришел. 

— Такое дело, — сбивчиво начал я. — Жить, понимаете, надо. Вот. Деньги, что дали в детдоме, почти все вышли. При зачислении обещали стипендию… Нельзя ли сейчас получить? 

— Не привык еще правильно распределять свои доходы? 

Директор взял со стола мою анкету, начал читать вслух: 

— Та-ак! Проверим ответы на вопросы. Который раз подает в техникум? «Первый». Состав семьи? «Нахожусь в детском доме». В каких политических партиях состоял прежде? «Ни в каких». Ясно. Общественная работа в комсомоле? «Ответственный секретарь ячейки, председатель учкома школы-колонии». Похвально. На какие средства живет?.. Все понятно.

Он отложил анкету. 

— Так, говоришь, Александр Александрович, деньги почти все вышли? Не мудрено. Но не горюй. Тебе положена стипендия в первую очередь, как детдомовцу. Ступай и напиши заявление в стипендиальную комиссию. 

Семь лет назад я написал следующее: 

«Прошу обеспечить меня стипендией, так как не имею совершенно никаких средств к существованию. Только что вышел из детдома (5-я Детскосельская школа-колония), в котором воспитывался с 1924 г. Не имея родителей, живу один на средства, выданные мне детдомом в размере 30 рублей. 

23 сентября 1931 г.» 

Слово свое директор техникума сдержал: через три дня я получил свою первую в жизни стипендию. Пересчитал пачечку из двадцати новеньких рублевок и, радостный, тут же побежал с Кирочной улицы, где тогда размещался наш техникум, в столовую на Литейный проспект. 

С этой первой получкой у меня связано и такое воспоминание. 

Столовая была дешевая, кормили по карточкам, и у входа выстроилась длинная очередь: мне пришлось встать в хвост. Стоял, полный счастливых мыслей о будущем. Внезапно меня обожгло какое-то странное ощущение тревоги, беды. Какой? Откуда она взялась? Я не мог еще сам ничего понять и вдруг захлопал себя по карману: так и есть, деньги исчезли. Пообедал? Ах, разиня, разиня, как же теперь жить дальше? И тут же каким-то боковым зрением увидел неторопливо уходившего парня: худого, чуть повыше меня, в приличном пиджаке. То же чутье подсказало мне: он. Не раздумывая, я догнал его и с ходу глубоко сунул руку в его правый брючный карман. Пальцы ткнулись в бумажки, я даже услышал, как они зашелестели, во всяком случае такое у меня было ощущение. Парень резко, испуганно оглянулся, схватил меня за руку. Мы оба упали, забарахтались, но я успел выхватить содержимое его кармана. 

— Бери только свои, — буркнул он, вдруг перестав сопротивляться. Понял? А то, гляди, схлопочешь… 

Я не понял смысла его слов, слишком был взволнован всем происшедшим. Люди уже обратили на нас внимание, мне стало не до обеда, и я махнул через улицу к себе в техникум. 

Когда разжал кулак, то увидел вместе со своими новыми рублевками смятые трешницы, пятерки. Так вот что означали слова вора! Оказывается, я прихватил и его деньги, тоже, наверно, ворованные. 

…Особых трудностей в учебе я не испытывал и был объявлен ударником. Весной 1932 года меня вызвали в комитет комсомола и предложили поехать на пять месяцев на строительство Беломоро-Балтийского канала. Сказали, что работа эта будет засчитана как учебная практика по нашему основному предмету — геодезии. Я согласился. 

На пароходе я отправился к месту назначения — Медвежьей Горе в Повенецком заливе Онежского озера. Пять месяцев работали под моим началом — пять человек. Вместе с другими бригадами мы вели съемку местности в районе озера Выг, определяя зону будущего затопления. Работа была интересной. Вскоре по возвращении в Ленинград я был избран секретарем комсомольского комитета гидротехникума… 

И вот уже позади осталась успешная защита диплома по специальности техника-изыскателя. Меня без экзаменов должны были зачислить на учебу в индустриальный институт. И вдруг неожиданный поворот: я получил комсомольскую рекомендацию… в юридический институт. В райкоме объяснили: «Стране нужны дипломированные юристы, посылаем тебя как активиста». 

В 1935 году я сдал экзамены и был принят в Ленинградский юридический институт. 

Время летело незаметно. Вот уже мы, студенты, все чаще подумываем о заветном дне выпуска. Заканчивался декабрь 1938 года, до выпускных государственных экзаменов оставалось каких-нибудь шесть-семь месяцев. Забыты прогулки, кино — все, что мешает занятиям. Мы усердно посещаем все лекции, много читаем. У меня же еще и дополнительные заботы — исполнилось два года, как комсомольцы избрали меня секретарем комсомольской организации института, и это, конечно, отнимает немало времени и сил. 

…Шла лекция по уголовному праву. Неожиданно меня вызвали из аудитории к директору. Он сразу указал мне на телефон: 

— Срочно позвоните по этому номеру товарищу Шишмареву. 

Вот уж не ожидал! Зачем я понадобился первому секретарю Василеостровского райкома партии? Я осторожно набрал названный директором номер. 

— Слушаю, — раздался голос в трубке. 

— Секретарь комитета комсомола… — начал я внезапно осевшим голосом. 

— Здравствуйте. Мне хотелось бы с вами встретиться, и поскорее. Устраивает вас завтра к одиннадцати утра? — Голос был уверенный. Так говорят люди, которые знают, что в их слова всегда внимательно вслушиваются. Я ответил: 

— Конечно, товарищ Шишмарев. 

— Договорились. Жду. 

Весь день я ломал себе голову: зачем понадобился? 

Поручат какое-нибудь задание, или же мы в чем-то ошиблись и мне предстоит проработка? Директор и секретарь парткома то ли ничего не знали, то ли не хотели говорить. Оставалось ждать завтрашнего дня. Впрочем, не только ждать, но и позаботиться о своем внешнем виде. 

Ботинки мои были порядком изношены, белели облупившимися носами, на единственных брюках чуть ниже колена пялилась заплатка, а толстовка на локтях и животе до того стерлась, что не сразу можно было определить, что когда-то она была бархатная. Приводил я свой гардероб в порядок самым старательным образом. А вот попросить у кого-нибудь «выходную пару» напрокат не догадался. 

На следующий день после первой лекции я вышел из Меншиковского дворца, где находился актовый зал нашего института, и пошел на 9-ю линию Васильевского острова. С набережной Невы сразу же за мостом Лейтенанта Шмидта повернул направо. Прошел еще метров двести и достиг цели — двухэтажного здания райкома партии. Напротив по диагонали на 8-й линии помещался райком комсомола, где, разумеется, я бывал не один раз. 

Явился минут на двадцать раньше. Сидеть в приемной показалось неудобным и, несмотря на то что пальто мое было, как говорится, на рыбьем меху, решил переждать на улице. Когда минуты за три до срока вошел в приемную, находившуюся на втором этаже, то почувствовал, что здорово продрог. 

— Я к товарищу Шишмареву, — полязгивая зубами, обратился я к секретарше. — М-моя фамилия Маринов. 

— Пожалуйста, проходите, — улыбнулась женщина. 

Я вошел в огромный кабинет и в глубине его увидел человека среднего роста лет за тридцать. Одет он был просто: стального цвета гимнастерка, синие галифе, хромовые сапоги. Все это ладно сидело на его плотной фигуре. Запоминалось его круглое лицо с твердым подбородком, темные волосы, просто зачесанные назад, и голубые глаза, в которых светилась внимательная доброжелательность. 

Алексей Андреевич Шишмарев поднялся из-за стола, пожал мою руку, показал на кожаное кресло. Сам вернулся на прежнее место и сел. Кресло показалось мне очень теплым, уютным, и я невольно уселся поглубже. 

Шишмарев некоторое время испытующе смотрел на меня. 

— Ну, как жизнь? 

— Х-хорошо, с-спасибо, — произнес я, к стыду своему, опять лязгнув зубами. 

Улыбнувшись одними глазами, Шишмарев нажал кнопку звонка и сказал секретарше: 

— Чаю, пожалуйста, и погорячей. 

Голос у него был низкий, чуть хрипловатый. 

— Ты что это по такой холодине налегке бегаешь? 

— Д-да я закаляюсь, — пытался отшутиться я. 

— Неплохое занятие. Но перейдем к делу. Скажи, согласен ли ты пойти на работу в Василеостровский райком комсомола? — И тут же уточнил — Я имею в виду секретарем райкома, и к тому же первым. 

Я никак не ожидал такого предложения. 

— Но ведь я еще учусь! — ответил я. — Еще полгода осталось… 

— Знаю, что учишься, — перебил Шишмарев. — Учеба не помеха для такого, как ты. Одолеешь трудности и сдашь со всеми вместе. Или сил мало? Молодой ведь, способный. 

Похвала Шишмарева была приятна. 

— Конечно, доверие райкома партии — дело огромное. Но только почему именно меня секретарем выдвигаете? Среди районного комсомольского актива есть ребята куда поопытнее и посильнее. Взять, к примеру, Ленинградский университет. Там я знаю… 

— Ну, насчет этого нам виднее, — остановил мой пыл Шишмарев. — Тебя послушать, так и я должен да райкома партии бежать. Разве может вчерашний секретарь парткома завода им. Козицкого райком возглавлять? Так ведь получается по твоей логике? Давай оставим этот разговор. Мы надеемся, что справишься. Может, думаешь, мы зажмурились, ткнули пальцем в списки, да на тебя и попали? Нет ведь. Товарищи просматривались к тебе: детдомовец, отличник учебы, комсомольский «вождь» со школы и до сегодняшнего дня, людей убеждать умеешь. Когда удостоверились, что подходишь, тогда и вызвали в райком. Значит, договорились? 

Не дожидаясь моего ответа, Шишмарев нажал кнопку звонка и, когда вошла секретарша, попросил пригласить к нему заведующего хозяйством. 

— Вот, Василий Иванович, — обратился он к появившемуся тотчас завхозу, — тебе объект, точнее, субъект для экипировки. Чтобы он до комсомольской конференции не превратился в сосульку, помоги-ка ему приобрести что-нибудь, да потеплее. Пальто не забудь и костюм. Начнет получать зарплату — и все погасит в рассрочку. 

— Слушаюсь, Алексей Андреевич. 

Не знаю, как уж это вышло, но тогда в райкоме партии я не стал больше возражать против своего выдвижения. Скорее всего, я подчинился воле этого незаурядного человека. 

Лишь выйдя из райкома, я подумал: «Почему же я все-таки не возразил? Надо было сказать Алексею Андреевичу о своей мечте остаться после окончания института в аспирантуре. Головотяп… Ну да теперь что? 

Махать кулаками надо было вовремя. Ладно, завтра-послезавтра начнется новая работа. Постараюсь не подкачать…» 

И вот теперь, гуляя по Летнему саду, я думал, что как раз и наступил момент, когда определится, сумею ли я «не подкачать». Дело предстоит трудное. Судьба людей, как говорил Шишмарев, во многом зависит от меня. 

«Начну с Долина, — вдруг твердо решил я. — Не с комсомольского актива, не с виновников, а именно с того, кто возбудил дело. Важно понять, что заставило его искать правду в горкоме комсомола. И правду ли? Впрочем, почему бы и нет? Что еще могло толкнуть ординарного студента второго курса на конфликт с комсомольским руководством. 

Итак, Долин. Буду разбираться».

II 

Утро следующего дня выдалось пасмурное. Ветер пронизывал мое пальто насквозь, когда я шел по набережной от Дворцового моста к зданию Ленинградского государственного университета. Снег теперь валил густо, мела настоящая метель, временами густой пеленой затягивая противоположный берег Невы, скованной льдом. Парапет вдоль набережной был весь в снегу. 

Долина я разыскал в полупустом читальном зале. За черным столиком одиноко сидел солидный мужчина лет тридцати с небольшим, рыжий, с крупными чертами лица и большими залысинами на лбу. Я сообщил, что пришел по его заявлению. Долин словно поджидал меня: ничуть не удивившись, солидно поднялся, оправил полувоенную гимнастерку, пригладил волосы. Складывая книги, спросил: 

— Инструктор райкома партии? 

Я назвался. 

Долин удивился, оглядел меня весьма критически и, будто не расслышав моего представления, еще раз переспросил, откуда я, кто такой. Мне пришлось показать свое райкомовское удостоверение. 

— Меня звать Павел Николаевич, — представился он. — Пройдемте в свободную аудиторию. 

И тут же, не дожидаясь моего ответа, направился из библиотеки. Я последовал за ним. Едва мы вошли в пустую аудиторию, он прямо с ходу спросил: 

— Какие будем принимать меры? 

— К кому? — несколько опешил я. 

— Как — к кому? Ко всем этим, — Долин показал мне на пачку листов, оказавшихся копией его письма. 

— Видите ль, Павел Николаевич… 

— Вы, может, сомневаетесь? — сухо и холодно перебил Долин. — За свои слова, тем более изложенные так, — кивнул он на листки бумаги, — я отвечаю полностью. Знаю, что делаю. 

Должен сознаться, настойчивая уверенность Долина подействовала на меня. Кто его знает? Может, все так и есть, как он пишет? 

Очевидно, Долин заметил мое состояние. Он продолжал напористо и таким тоном, словно мы уже нашли общий язык и нам лишь осталось согласовать план действий: 

— Виновность этой «десятки» ни у кого сомнений не вызывает, иначе бы наш либеральный комитет не высказался за выговоры. Я лишь настаиваю на принятии других… радикальных мер по устранению опасного гнойника. Эти люди для комсомола потерянные. 

— Извините, — прервал я поток его округлых фраз. — А каковы все-таки конкретные факты?

Рыжие густые брови Долина поднялись: здесь было и недовольство, что его перебили, и недоумение, что не поняли. 

— Я ведь изложил в своей записке. Повторю. Группа эта, все десять, собирались келейно. Если у тебя чиста совесть, зачем устраивать тайные сходки? 

Долин сделал небольшую паузу, как бы подчеркивая ею, что сообщит сейчас нечто значительное, на что следует обратить особое внимание: 

— Оказывается, пользовались домашней библиотекой профессора истории Олегова. Кто первый пришел к кому? Тут еще надо выяснить. Судя по всему, у него, если поплотнее заняться, всякое можно обнаружить. — Он одернул гимнастерку, поправил ремень. — Понятно, что мы эти книжки у них изъяли. Я лично все просмотрел. Авторы — явно чуждая нам публика. Ну вот я вам сейчас назову. 

— Не надо, я читал ваше заявление и хорошо помню, о ком идет речь, — прервал я Долина. 

Он подозрительно покосился на меня. Налил в стакан воды из графина, сделал два глотка и продолжал: 

— Думаю, вам ясно направление? Все авторы буржуазные подпевалы, наши противники. К чему приводит такое чтение — вот вам вопиющий пример. Одна студентка из этой группы, начитавшись стихов этих, травилась. 

— Жива она? — попытался я уточнить. 

Долин оставил мой вопрос без ответа, только шевельнул рыжими бровями и продолжал: 

— Я лично ставил вопрос об исключении всей десятки из комсомола и университета. Но руководство проявляет беспринципность. Хотят ограничиться половинчатыми мерами по комсомольской линии. Ну, да там еще будет видно… Со временем разберемся, почему они такие добренькие. 

Долин начинал меня раздражать. «Глаза у него рысьи», — вдруг отметил я. Говорит таким тоном, будто все уже решено и все непременно обязаны принять его мнение безоговорочно. Откуда это? От возраста? 

— Скажите, а вы сами студент университета? — спросил я. 

Ответил Долин не сразу. 

— Если уж вам так хочется, — он передернул плечами, усмехнулся. — Был студентом второго курса, сейчас в силу семейных и материальных обстоятельств работаю в деканате. Комсомолом занимаюсь. А какое это имеет отношение? 

— Спасибо, — сказал я. — Вот теперь все ясно. Последний вопрос: в какой связи вы включились в рассмотрение этого дела? 

— Ну, товарищ секретарь… Что-то вас потянуло не в ту сторону. Любой советский человек обязан разоблачать вражеские проявления. Я уже разоблачил одну мелкобуржуазную группу и теперь добьюсь своего. 

— Я бы хотел знать, что говорили сами виновники происшествия? 

— Натурально что, — хмыкнул Долин. — Обелиться пытались. Или вам незнакомы увертки подобных… элементов? Поют в один голос, что якобы хотели лучше разобраться в русской литературе. Забыл я еще одну мысль провести в своем заявлении: возможно, эту группочку кто-то умно инструктирует. Вообще не мешало бы разобраться, чем они там занимались, кроме уже установленного. Такое ли еще может выявиться! Жалко, рано вспугнули! 

Мне вдруг стало ясно — Долину наплевать на судьбы этих ребят. О них он не сказал ни одного доброго слова. А ведь судя по материалам папки, которую дал мне Шишмарев, учатся они хорошо, курсовое начальство всю «десятку» оценивает положительно. Мне тут же вспомнились напутственные слова Шишмарева: «Отнесись к делу так, как если бы речь шла о тебе самом. 

— Так будем выгонять, товарищ? — услышал я напористый голос Долина. — Всю десятку? 

Я поднялся. 

— Если потребуется, исключим. Комсомол многолюден и от этого не пострадает. Наоборот, выиграет, если они люди нам чужие. Ну, а если это не так, если перегнем? Что с ребятами станет? Нет уж, с плеча рубить не будем, разберемся поглубже, узнаем другие мнения. А уж после этого наш Василеостровский райком примет… 

— Значит, и товарищ секретарь проявляет интеллигентскую мягкотелость? — перебил меня Долин. Он тоже встал, широкие бледные губы его пренебрежительно кривились. — Вопрос об исключении мелкобуржуазных хлюпиков следует рассматривать быстрее. Сорняки вырывать надо в зародыше. Дело даже не в степени вины этих студентов. Дело в принципе. Комсомол должен показать твердость своей руки, свою бескомпромиссность. Я был у одного из руководителей горкома комсомола, он меня понял. 

«Круто загнул, — подумал я. — Оказывается, ты из тех, кто любит запугивать и диктовать». Разговор этот становился мне все более неприятен. Однако ответил я насколько мог спокойно: 

— Вот так и будем действовать: сначала разберемся, а потом поймем и решим. До свидания. 

По дороге из университета в райком, успокоившись на свежем морозном воздухе, я размышлял: «Всякое событие надо оценивать по фактам. А каковы факты в этом деле? Шестеро из ребят, которых Долин требует исключить из комсомола и университета, — с Путиловского, «Красного треугольника», рабочие ребята. Четверо — сыновья командиров Красной Армии. Где, товарищ Долин, вы увидели мелкобуржуазные элементы? Нет и еще раз нет, надо докопаться до самой сути происшедшего». 

Пять минут спустя я думал: «Да, но эти слова я не сказал в лицо Долину. Робость непонятную проявляешь, товарищ секретарь!» 

III 

Терять время было нельзя, и на следующий день я снова отправился в университет — познакомиться с «виновниками». 

Начать я решил не со студентов, а с профессора, из- за которого, собственно, и заварилась вся каша. 

Занятия уже начались. В канцелярии мне сказали, что профессор Олегов на лекции, звонок будет не раньше чем через сорок минут. «А что, если пойти в аудиторию? — решил я. — Не все ли равно, как скоротать время? Послушаю, как читает». 

У открытых дверей в лекционный зал я увидел большую толпу студентов. Эти несколько десятков парней и девушек не могли протиснуться в зал и слушали лекцию в коридоре. 

— Здесь читает?.. 

— Тише, — предупредил какие-либо вопросы с моей стороны лохматый студент в очках. — Ради всех святых, тише! Сейчас он будет рассказывать, как душили Павла. Граф Пален и гвардейцы уже в замке и сняли стражу… 

Мне удалось немножко протиснуться вперед, и я увидел на кафедре профессора с красивым белым лицом, густыми русыми волосами. Он оказался моложе, чем я предполагал. Костюм на нем был светло-серый, рубаха белоснежная, с небрежно повязанным ярким галстуком. Читал профессор артистично, без писаного текста. Чувствовалось, что он сам увлечен темой, без сомнения, знакомой ему во всех нюансах. 

Прозвучал звонок, а Олегов все говорил. Один из студентов, видимо, староста группы, что-то вежливо сказал ему вполголоса: профессор удивленно поглядел на часы, улыбнулся и быстро сошел с кафедры. 

Вокруг раздались дружные аплодисменты. 

Нелегко мне было пробиться к Олегову через толпу, сопровождавшую его до самой канцелярии деканата. Я назвал» себя, цель прихода и попросил уделить мне полчаса, 

— Охотно, охотно, — с живостью отозвался профессор, кинув на меня проницательный взгляд, и вдруг улыбнулся. — Дело о литературном кружке? Что ж, давайте побеседуем. Если не возражаете, походим на природе по нашим университетским пределам. Только оденемся поплотней. С набережной ветерок, снег метет. 

— Как вам удобней. 

Чувствовал я себя немного связанно. Не начать бы и тут шептать, мямлить… 

Когда мы оделись и вышли на улицу, я тотчас сказал: 

— Я прошу вас, профессор, помочь мне разобраться. Выяснение истины будет содействовать… 

— Да знаю, знаю, — прервал он меня. — Весьма прискорбный случай. Суд несправедливый. Иначе этот эпизод не назовешь. Я, знаете ль, намеревался прийти к вам в райком помочь устранить недоразумение. Нельзя за любознательность наказывать. Вам, молодой человек, положительно повезло, что сразу же напали на меня. — Профессор опять улыбнулся. — Ведь я в некотором роде повинен, так сказать, в грехопадении оных студиозисов. 

Я промолчал. Судя по веселому тону, по тому, что студентов Олегов называл «студиозисами» — в точном переводе с латыни «усердными», — он не подозревал, как серьезно обстоит дело. Тем же уверенным тоном, каким недавно читал в аудитории лекцию, профессор продолжал: 

— Признаюсь, книги, столь их скомпрометировавшие, были взяты из моей домашней библиотеки. Право, я никогда не предполагал, что чтение и обсуждение русской поэзии являются ныне крамольным занятием. Уму непостижимо! 

Профессор развел руками и тут же застегнул пальто еще на одну пуговицу. Мы медленно шли вдоль здания двенадцати коллегий. Сверху падал редкий и мокрый снег, вдали за Невой виднелся купол Исаакиевского собора. 

— Я решительно протестую… 

— Нет нужды, Семен Андреевич, — вежливо приостановил я пыл начавшего горячиться профессора. — Извините, пожалуйста, что прервал вас, но дело не только в чтении стихов. Почему, например, ребята собирались тайно? Я и пришел сюда, чтобы разобраться, надо ли их исключать из комсомола. 

— Позвольте! — вновь взволновался Олегов. — О каком исключении может идти речь? Что я слышу! 

Профессор явно расстроился: мои попытки успокоить его не привели ни к чему. 

— Как все получилось? — горячо продолжал он. — Ко мне после лекций всегда подходят студенты с вопросами. И не только по истории. У некоторых я обнаружил интерес к литературе, поэтому и счел возможным дать им те книги, которые затруднительно получить в библиотеке. Когда я разрешал юношам брать свои книги, то полагал, да и сейчас полагаю, что тем самым помогал им стать разносторонне образованными людьми. Оказывается, я чуть ли не подрывал основы государственности? Тогда первого покарать надо меня! 

«А над вами кое-кто и хочет занести секиру», — подумал я и сказал: 

— Семен Андреевич, а ваше мнение о поэзии Сергея Есенина? 

Олегов задумался. 

— Честно говоря, — сказал он, — я не целиком приемлю этого выдающегося поэта. Есть у него блестящие стихи, но уж слишком много кабацкого дыма… Но к ниспровергателям наших устоев его относить нелепо, хотя бы потому, что эти новые устои он воспринял и по-своему воспел. 

— Ну а Брюсов? Это же один из зачинателей декадентства? — прервал я профессора новым вопросом. 

— Но так же нельзя, товарищи, — возмущенно развел руками Олегов. — Брюсов — и декадент! И вы ставите на сем точку. — Профессор даже фыркнул от негодования. 

— А ну-ка, юноша, как вам придутся такие строфы, — и немного нараспев Олегов продекламировал: 

Пред гробом вождя преклоняя колени,  Мы славим, мы славим того, кто был Ленин  Кто громко воззвал, указуя вперед:  «Вставай, поднимайся рабочий народ!»

— Ну как? А ведь это Брюсов 1924 года. Вот такого Брюсова мои подопечные и изучали. 

Я вынул блокнот и записал стихи. 

— Вот еще запишите, пригодится для бесед… 

— С Брюсовым мне уже ясно, Семен Андреевич. 

— Тогда несколько слов о Блоке. Это прежде всего… 

Профессор был явно в ударе, и минут за пятнадцать краткой лекции, сопровождавшейся декламацией, я получил все, чтобы развеять любые сомнения в преданности поэта народной власти. 

— Семен Андреевич, поэму Александра Блока «Двенадцать» мы даже в школе-семилетке читали. 

— Это хорошо, товарищ секретарь. Прошу вас уяснить: никаких тайных сборищ и в помине не было. Студенты читали взятые у меня книги и открыто обсуждали их. Вам это легко проверить и установить. 

— Это все так, — опять заговорил я. — Ошибка ребят, по-моему, состоит все же в том, что они обособились от коллектива в свой кружок. Я слышал, что в университете существует литературное общество. Верно? 

— Верно. И весьма приличное. 

— Так что же мешало ребятам познакомиться с тем же Есениным в рамках этого общества? Вот в Юридическом институте обсудили недавно его творчество: многое критиковали, но и хорошее говорили. Знаете, Семен Андреевич, узкие кружки иногда порождают односторонность и некритичность восприятия, идеализацию. Мы имеем сигнал, что одна студентка, не в меру начитавшись стихов Есенина, травилась. 

Лицо профессора Олегова изменилось: 

— Что вы говорите? Не слышал. 

— Об этом мне сообщили здесь, в университете. 

— Гм… — профессор был явно смущен. — Не ожидал. Действительно, надо разобраться. 

Добрый час ходили мы с профессором по Менделеевской линии вдоль почти полукилометрового здания бывших двенадцати коллегий и нынешнего университета, обсуждали происшествие. Я все же победил в себе робость перед профессором и держался свободно. Со мной он простился доброжелательно, крепко пожал руку.

Я спросил у него совета, с кого из ребят лучше начать опрос. Он ответил: 

— С любого. Впрочем, самый любознательный из них Кондрат. 

С Кондратом я встретился в университете после занятий. Он оказался рослым, но сутулившимся парнем. Ходил Кондрат, чуть наклонив голову, смотрел исподлобья; глаза — умные, насмешливые. 

— По делу о «конспиративном кружке»? — встретил он меня вопросом. В голосе его я уловил явную иронию. 

— О кружке, — подтвердил я. 

Разговор происходил в пустой аудитории. Форточка была открыта, но помещение еще не успело проветриться. Мы сидели друг против друга за небольшим черным столом. 

— Слушаю вас, Кондрат. 

Кондрат пожал плечами. 

— А что мне говорить? Со мной уже беседовал товарищ из горкома комсомола, еще раз повторить все сначала? 

Я терпеливо молчал. 

— По его словам, я и мои друзья — чуждые элементы в организации и от нас следует поскорее освободиться. Вы, конечно, товарищ секретарь райкома, все это подтвердите? Спайка у вас железная. Так что песня, как говорится, спета и толковать больше нечего. 

Я по-прежнему нё перебивал, надеясь, что он раскроется полнее, выскажет все наболевшее. Кондрат продолжал с некоторым раздражением: 

— Я и тогда говорил, и вам повторю: чиновникам наши поиски и творческие интересы не нужны» Вы ведь их боитесь? Сознавайтесь-ка! Вы нам рекомендуете интересоваться «отсюда и досюда». Вот и бьете за любую попытку мыслить самостоятельно. 

Я невольно улыбнулся: 

— Ну, Кондрат, наплели вы мне с три короба — и все пальцем в небо. А может, попытаемся отыскать истину? Во-первых, чиновником я просто не успел еще стать: всего полмесяца назад был обыкновенным студентом. Да и сейчас учусь, заканчиваю четвертый курс юридического. Во-вторых, разве у вас в университете мало комсомол интересных мероприятий организует? Так сказать, для широкого развития мировоззрения? 

— Знаю, знаю, — пренебрежительно усмехнулся мой собеседник. — Вы наверняка имеете в виду проблемы любви? По ним у нас многие студенты с ума сходят, и таких дискуссий в университете действительно хоть отбавляй. 

— Совсем нет. О другом. Вот сегодня утром я у вас на истфаке читал объявления: ими несколько досок оклеено. Студенты оповещаются о том, что готовятся обсуждения творчества Ключевского, Луначарского, Фейхтвангера. А какие интересные дискуссии идут на филологическом! Странно, как вы этого не замечаете! 

— Почему не замечаем? Замечаем и не проходим мимо. Но почему мы должны интересоваться только тем, во что нам тычут указующим перстом? 

— Вот в этом-то все и дело! — подтвердил я свои слова энергичным движением руки. — Вы только с собой считаетесь? А комсомол хочет, чтобы вы прежде всего и раньше всего глубоко знали таких, например, поэтов, как Владимир Маяковский, Демьян Бедный, Николай Тихонов, Багрицкий, Светлов… Они зовут нас на борьбу за дело пролетарской Революции. Понятно… Ну и классиков, конечно. 

Беседуя с Кондратом, я думал: «Прочистить ему мозги просто необходимо. Тянет его в индивидуализм: «Что хочу, то и ворочу», — а о комсомольском лице совсем и не помышляет. И все-таки не обухом же по голове таких бить? Исключил — и точка». 

— Так вот что, Кондрат, — сказал я, по-свойски переходя на «ты». — Не усвоил ты еще до конца обязанностей члена Ленинской молодежной организации. Подковаться надо. Зеленый вроде. И что выговор закатили — правильно. А вот исключать… 

Выражение лица Кондрата резко изменилось, куда девалась наигранная насмешливость, он быстро спросил: 

— Исключать? Нас? Совсем? 

Вместо ответа я спросил: 

— Скажи, сколько лет ты в комсомоле? 

— Почти четыре. 

— И что ты как комсомолец за это время сделал? 

Кондрат опять пожал плечами, на этот раз словно  бы смущенно: 

— Учился хорошо… 

— Нашел чем хвастать! Это твоя студенческая обязанность. А ты вот еще общественной работой займись. Увлекаешься поэзией — организуй для начала диспут ну, скажем, на такую тему: «Русские поэты об отечественной истории». Если хорошо подготовить, то успех гарантирован. 

Кондрат, помолчав, проговорил: 

— Знаете, я не очень верю в такую вещь, как справедливость. 

И с прежней насмешкой, слегка нараспев, продекламировал: 

Что в нашем мире справедливость?  Всего лишь грубой силы милость.

И, уже не скрывая иронии, спросил: 

— Разве не так? 

«Зелен, — еще раз подумал я. — Мозги набекрень». 

— Я думаю, что абстрактной справедливости не существует. Это понятие классовое. Тебя, Кондрат, как пристяжную, тянет в сторону, а комсомол — это организованность. Борьба за идейность. И с этих позиций вас, участников самостийных действий, следует крепко поправить. 

Встав, я пожал ему руку: 

— Подумай над моими словами. И нос не опускай. За комсомольский билет свой держись. 

Еще поговорил с одним парнем из этой группы. Ему было интересно узнать подробнее о творчестве А. Блока. Вот и познакомился. 

С комсомолкой, которая, по заявлению Павла Долина, начитавшись упаднических стихов, пыталась отравиться, я решил поговорить в райкоме. Будет как-то солидней. Мысленно пытался представить себе облик этой девушки. Надо ж, стихи подтолкнули к самоубийству! Может, запуталась в жизни, а тут еще есенинские богемные стихи… Да, искусство — великая сила, обращаться с ним надо осторожно: одного вознесет к облакам, другому обрежет крылья. Видимо, девушка эта слабовольная, с повышенной самовнушаемостью. Скорее всего, астеничный тип, худая, нервная, будет сразу много и выразительно говорить, потом разрыдается. Я заранее поморщился, предчувствуя малоприятный разговор, поставил поближе графин с водой. 

Размышления мои прервал осторожный стук в дверь. 

— Можно? 

— Да, конечно. 

Вошла девушка, как сейчас говорят, баскетбольного роста, со связкой книг, аккуратно перетянутых ремешком. Я уставился на нее вопросительно. 

— Вы по какому делу? Если коротко — говорите, а то я сейчас занят. У меня встреча назначена.  

— Я сама не знаю, надолго ль. Вызвали. Мне к товарищу… — девушка справилась по бумажке и назвала мою фамилию. — Разве я не туда попала? 

— Позвольте… ваша фамилия Сергунина? 

Она кивнула утвердительно и, немного подумав, сказала: 

— Меня все Настей зовут. 

Вот это обмишурился! Ну и жизнь пошла: какие девицы травятся! Никогда бы не подумал. Настя была то, что называют кровь с молоком. Стройная, с ярким румянцем на красивом лице. 

— Садитесь, — пробормотал я. — Оказывается, вас-то я и жду. 

Пока я оправлялся от некоторого замешательства, Настя положила стопку своих книг на стол, уселась. Церекинула толстую русую косу за спину, уставилась на меня безмятежным взглядом. 

«Психолог-недоучка», — ругнул я себя, все еще не зная, с чего начать беседу. 

— Как сейчас чувствуешь себя, Настя? — наконец спросил я как можно участливее. 

— Спа-си-бо, — удивленно и слегка нараспев протянула студентка. — Не жалуюсь… чтобы не сглазить. — И тут же сама осведомилась с деревенским простодушием: — А как ваше здоровьице? 

Не хватало еще начать обмен любезностями! Ну надо же быть таким ненаходчивым! Я разозлился сам на себя и решил сразу брать быка за рога: 

— Мне-то что: психика здоровая, литературу правильную читаю. Это вот ты травилась. 

Глаза Насти стали круглыми, как у сороки. 

— Когда? 

— Как — когда? Забыла? 

— Да господь с вами! 

«Час от часу не легче», — подумал я. 

За что же тебе выговор вкатили? 

Внезапно Настя откинулась на спинку стула, облегченно засмеялась. 

— Вы вон о чем? Я-то думала — новую напраслину на меня возвели. Все про ту записку, товарищ секретарь? Я ж в нашем бюро комсомола объясняла: пустое все это, ничего не было. А один там знай свое: не заметай следы. 

Теперь опешил я: 

Как ничего не было? Про какую записку говоришь? 

— Да ту самую. Ой, вспомнить даже ее стыдно. 

Конфузясь и запинаясь, Настя поведала мне свою незамысловатую сердечную историю, начав ее издалека. 

Родилась она в деревне, там и в школу ходила. Потом семья переехала в Ленинград, отец стал работать грузчиком, мать — чернорабочей. Настя — единственная дочка. К учебе она тянулась всегда, и родители были рады, когда она решила получить высшее образование. Сейчас она уже на втором курсе. 

Вот уже три месяца, как она дружит с одним старшекурсником с истфака. По тому, как простодушная Настя тихо выдохнула «дружим» и зарделась, мне стало ясно, что речь идет о большем, во всяком случае с ее стороны. «Историк», видимо, подтрунивал над деревенским простодушием Насти, и тогда она примкнула к самостийному литературному кружку, надеясь поскорее поднатореть в изящной словесности и стать вровень с насмешливым объектом обожания. 

Дальше события развивались так. Насте показалось, а может, и не показалось, что старшекурсник к ней охладел. И она решила сочинить ему письмо в стихах. Свои не получились, и Настя списала кусок из душераздирающей поэмы, напечатанной в каком-то старом сборнике из библиотеки профессора Олегова. В этих звучных рифмах страсти рвались в клочья, вспоминался какой-то «грозно лазуревый мир» и намекалось, что если Дафнис не вернется к своей Хлое, то она примет «огонь яда». Письмо Настя так и не отправила адресату: победила здоровая натура. Однако уничтожить его она забыла, и после «разоблачения» кружка письмо как-то попало в руки Долина. Тут-то каша и заварилась.

— Но ты-то объяснила суть? — спросил я.

— И слушать не стали: «Не выкручивайся». Я им говорю: «Письмо-то у вас, оно до Кости и не дошло, можете спросить у него». А они знай свое: «Да теперь-то вам не выгодно признаться». Особенно один… плешивый со лба, уже в годах, все донимал. Он-то и настаивал, чтобы исключили.

В этом месте рассказа глаза Насти наполнились слезами.

— За что? — всхлипнула она. — В спортсекторе я… активистка. Грамоту сами давали, жали руку, благодарили. А теперь… И за шефскую работу отметили…

И, не выдержав, Настя заплакала.

Вот тут-то мне и пригодился графин с водой. Я налил ей стакан, успокоил: мол, затем и вызвали в райком, чтобы разобраться, как следует.

Когда она ушла, улыбнувшись на прощанье, я долго ломал голову: что же это за человек Долин, если так перевирает факты?

Остальные ребята, с которыми я беседовал, были, как говорится, в доску свои. Уточнил я и вопрос о тайных сборищах. Однокурсники в один голос подтвердили: ребята не таились, собирались и читали стихи в аудиториях.

К концу разбирательства у меня сложилось твердое мнение: исключать студентов из комсомола нельзя. Правда, я понимал, что добиться этого будет совсем нелегко. За эту неделю меня уже дважды вызывали в горком комсомола, торопили, недвусмысленно советовали «не тянуть резину». Один из заведующих отделом так и сказал: «Чего ты в самом деле, Маринов, на дыбки стал? Юрист! Петли раскидываешь? Ох, видать, и крючкотвор из тебя получится. Только имей в виду — инструктор, что вел это дело, ваш район назубок знает, и мы его чутью и хватке верим».

Надо было заручиться поддержкой, а получить я ее мог только от Шишмарева. Раз он мне дал задание, значит, дело его интересует серьезно. «Следствие» я провел обстоятельно, обо всем мог доложить в подробностях. Алексей Андреевич выслушал меня внимательно, ни разу не перебил.

— Поработал ты, это я вижу. Говоришь, Долин выдумал про попытку к самоубийству? Передергивает факты. Та-ак. Это очень сильный у тебя аргумент в руках, ложь сразу всплывет, как масляное пятно на воде. Именно люди, подобные Долину, безразличные к судьбам людей, мешают нам. Ладно, с этим человеком мы сами разберемся.

Алексей Андреевич раза два прошелся по кабинету, остановился против моего кресла, проговорил с легкой укоризной:

— А все же ты пока лишь полдела сделал. Советую: на бюро главное внимание направь на обсуждение мер по улучшению дел в комсомольской организации факультета и университета в целом. Доходит? В этом и будет отличие твоей позиции от позиции инструктора горкома, который пошел на поводу у Долина и ратует за исключение. А то внешне вы вроде бы спорите, а по существу предлагаете одно: наказать людей. Только ты — помягче, он — построже. Разве не так? Профилактики-то никакой. 

Всего несколькими точными фразами Алексей Андреевич Шишмарев натолкнул меня на единственно верный подход к делу. Разумеется, я сразу же принялся действовать. 

На заседании бюро райкома после моего подробного доклада о результатах расследования развернулось обсуждение. Алексей Андреевич был прав: то, что факты передергивались, что не было никакой попытки к отравлению, и тот факт, что ребята тайно не собирались, а обсуждали стихи открыто, со своими товарищами, сильно расстроило козыри Долина. Никто из членов бюро не поддержал крайних мер. А дальше, выйдя за рамки частного случая, мы начали большой разговор о состоянии воспитательной работы в комсомольских организациях университета. Было дано немало практических советов… 

Читатель может удивиться — а выговор-то этим ребятам за что? Вопрос законный. И я сегодня не ратовал бы за комсомольские взыскания, а ограничился бы серьезным разговором с ребятами, чтобы не отбивались от коллектива. Однако тогда я свято верил в то, что наказали ребят правильно. 

Поборники исключения ребят из комсомола и университета, однако, не сдались. Некоторые товарищи из горкома комсомола пытались обвинить нас в гнилом либерализме, в мягкотелости. Мне еще не раз пришлось сходить в райком партии. И умная поддержка Алексея Андреевича Шишмарева помогла. Горком комсомола согласился с нашим решением. Впоследствии мы ни о чем не жалели. Все ребята оказались достойными той борьбы, которую мы за них вели. 

Когда вопрос был окончательно утрясен, Шишмарев сказал мне: 

— Скажу, секретарь, неплохо ты провел это дело. Набираешься опыта! Да и удачливый к тому же. Не зря родился седьмого ноября.

— Алексей Андреевич, а я точно не знаю дня своего рождения, — вырвалось у меня. — В детдом-то большинство из нас попадало без метрик. Год рождения устанавливала медицинская комиссия, а день рождения определяла заведующая детдомом: половину ребят записывала на октябрьский праздник, а половину — на майский. Так что у нас два раза в год пекли именинные пироги. 

Шишмарев рассмеялся. 

— Здорово! Как фамилия вашей заведующей? Легздайн? Молодцом. Ну, желаю успеха. 

Всего месяц с небольшим проработал я секретарем райкома, затем меня выдвинули в Ленинградский горком комсомола вторым секретарем. С Алексеем Андреевичем Шишмаревым за это время я встречался всего пять-шесть раз, но каждая такая встреча оставляла в душе след. Заботливую руку этого умного партийного наставника, коммуниста ленинского призыва я запомнил на всю жизнь.