Не слышно было ни веселой утренней переклички петухов, ни громкого карканья ворон; не доносился хриплый кашель дядюшки Раму с соседнего двора, не звенели легкие удары молоточка из-под навеса, где с раннего утра садится за работу Харакху; не раздавался под окнами пронзительный голос Шрипата, явившегося, как всегда, попросить подойник; не было слышно ни сердитого ворчанья деда, поднимающего ребятишек, ни громкого голоса Джайраджи, выгоняющего скотину на пастбище или отправляющегося в поле в своем высоко подоткнутом дхоти и с тяжелым ярмом на плечах. Ни одного знакомого звука, столько раз предвещавшего мне близкий рассвет, но небо на востоке уже порозовело. Это был незнакомый рассвет, совсем не похожий на тот, который мне приходилось наблюдать в деревне восемь дней назад. И все-таки это было утро, хоть и стыдливо прячущееся за выцветшими шторами вагонного окна, — золотисто-желтое и нежно-румяное утро. Разбуженное гудком паровоза, резким и властным, как команда, оно явилось на громкий зов, но, едва заглянув в вагонное окно, сразу побледнело, стало безжизненным, бесцветным… Тусклые электрические лампочки все время поддерживают в купе обманчивое подобие рассвета, искаженное, обезображенное, мертвенно-желтое…
Но и на этот раз, стоя у окна, я с волнением встречаю разгорающееся утро. Мне кажется, что и стальные рельсы, и колеса, и деревянные коробки вагонов напрягают все силы, стремясь слить воедино могучий рассвет над землей и мутный свет электрических лампочек в купе. Поезд мчится, набирая скорость, но кажется, что он неподвижно замер на месте, а несется, мелькая за окнами, сама земля: безостановочно и стремительно кружится и уносится куда-то…
Проносятся влажные от росы поля, еще подернутые легкой утренней дымкой. Маленькие домики деревень словно застыли в ожидании первых лучей солнца. Сейчас в манговом саду и в зарослях бамбука, наверное, уже щелкают скворцы. Джайраджи гонит скотину на пастбище, а Шрипат доит своих буйволиц. В застывшем воздухе медленно тает мычанье телят, быки лениво позвякивают своими колокольчиками. А здесь все звуки заглушаются стуком колес, скрипом вагона да ревом паровозного гудка — неразлучного спутника моей кочевой жизни…
Маленькие холодные ручонки, дотронувшись до моей руки, прерывают мои размышления. Это проснулся мальчуган, спавший на соседней скамье. Он уже соскочил на пол и сейчас беспокойно вертится около меня, широко раскрытыми глазами глядя в окно. Худенькое тельце с отчетливо проступающими ребрами, вспученный животик, маленький грязный носик, из которого все время течет. Это, как видно, сынишка того старика, который с самой полуночи, растянувшись на голой скамье, тяжело дышит и то и дело натужно кашляет. Вся одежда старика — ветхая набедренная повязка. А на его малыше — рваная рубашонка, до того заношенная, что невозможно определить, какого она была цвета. На ней нет ни одной пуговицы. Видно, растет мальчуган без материнской заботы. Безрадостное, полное лишений детство, два-три года учебы в школе, а там бесконечный изнурительный труд — таков, наверное, будет его жизненный путь!
Но сможет ли отец вырастить своего малыша, когда в нем самом, видно, силы уже на исходе? Этот изможденный, сотрясающийся от кашля, старый человек — кто он такой? По виду его можно принять за какого-нибудь мастерового, давно потерявшего работу… Как знать, может быть, он стал жертвой своей привычки всегда говорить то, что думает! Ведь и сейчас встречаются еще такие люди. Я даже могу представить себе, как это произошло…
— Заходи, заходи, брат Джокху… Да заходи же, не стесняйся! — любезно улыбнулся ему управляющий фабрики, указывая на стул, когда Джокху явился на вызов. Но, несмотря на приветливый тон сахиба, рабочий держался настороженно. Он робко уселся на кончик стула, растерянно улыбнулся, а потом снова плотно сомкнул губы и замер, нервно сжав пальцы.
— Так вот, брат, — продолжал управляющий, — ты знаешь десятника? Того, что у вас самый заводила? Мы хотим назначить тебя на его место.
Джокху промолчал.
— Ничего, обижаться не будешь. Полторы сотни рупий в месяц! Только подтверди, что в день получки он заставил тебя дать ему взятку. Ну, скажем, пять рупий…
— Да ведь это неправда!
И разговор был окончен. На следующий же день ворота фабрики навсегда закрылись за его спиной.
Злым и угрюмым вернулся он домой и первым делом жестоко избил жену, вымещая на ней свою бессильную злобу. А назавтра жена ушла навсегда из дома — ушла к его старому приятелю, который смазывал волосы дорогим душистым маслом, носил в ушах золотые серьги, а приходя к ним, всегда показывал разные фокусы. Она бросила и ребенка; с этого дня малыш остался на попечении своего больного, оставшегося без работы отца.
Но все могло произойти и совсем по-другому…
— Нет, нет, мы не можем лечить ее бесплатно. Мы не можем принять ее даже в общую палату. На это нужно особое разрешение. — Так сказали ему в больнице, куда он в отчаянии прибежал в то утро. Его жена, набрав воды у колонки, возвращалась домой с кувшином на голове и внезапно упала без чувств прямо на улице. Соседки объяснили ему, в чем дело. Он и сам знал, что жена ожидает ребенка, но никак не думал, что это должно случиться так скоро.
А когда, уложив на икку лежащую в беспамятстве жену, Джокху возвращался домой, больная внезапно вскрикнула, протяжно застонала, скрипнула зубами и все тело ее свело мучительной судорогой. Увидев, как страшно посинело ее лицо, Джокху задрожал от ужаса и в отчаянии схватился за голову. Женщина, подтянув колени к груди, еще раз простонала и замерла. Хозяин повозки, сразу догадавшись, в чем дело, соскочил на землю и испуганно отбежал в сторону. Больная, не приходя в сознание, скончалась. Так и не довелось ей увидеть своего сынишку, прижать его личико к своим иссохшим щекам! С первого дня остался ребенок без матери… А ее муж был, видно, привязан к ней всей душой; разве глубокие сухие морщины, избороздившие его щеки, не рассказывают без слов о пережитом горе? Разве не этот удар судьбы заставил согнуться его спину? Разве не от этих мучительных воспоминаний высохли и ввалились его глаза, в которых до сих пор светятся жалость и доброта?..
Старик с мальчиком заторопился к выходу, оставив меня наедине с моими размышлениями и вопросами. Его скамья опустела, будто и раньше ее никто не занимал.
Выйдя из вагона, старик снова мучительно закашлялся. Исхудалое тело сотрясается, как высохшее дерево под ударами топора… Но бедняга не сдается, он борется с мучительным кашлем, растирает грудь руками. Голова его опущена. Наверное, ему не хочется, чтобы люди узнали что-нибудь о его жизни. Поезд уже трогается. И вдруг я замечаю на скамье забытую игрушку — одноногую глиняную лошадку. Когда-то она была пестрой и красивой, но краска на ней уже давно облупилась. Чья эта игрушка? Вероятно, его сынишки. Три ноги у игрушки отломились, но даже и с этой одноногой лошадкой в руках малыш, должно быть, воображал себя лихим наездником. Милое, несчастное дитя!
А на соседней скамейке спит молодая женщина. Ее мальчуган уже проснулся. В ручонках он тоже держит лошадку, но это не грубая глиняная фигурка, а красивая мягкая игрушка из раскрашенной ваты. Ребенок пытается зацепить головой своей лошадки за край одежды, которым прикрыта грудь матери. Наверно, проголодался, хочет молока. Малыш заставляет своего конька скакать по крепким и румяным, как спелые яблоки, щекам и гладко причесанным волосам матери. Каким гордым скакуном кажется его игрушка по сравнению с одноногой калекой, которую я сейчас держу в руках. Это уродливая, облезлая игрушка, но зато она гораздо крепче красивого скакуна из раскрашенной ваты. Может быть, эта глиняная лошадка никогда не видела матери своего маленького хозяина, никогда не касалась ее щеки. Но она вынослива и крепка, потому что сделана из обожженной на солнце глины.
Заметив у меня в руках глиняную игрушку, малыш так и уставился на нее жадными глазенками. Он попросил бы ее, если бы не мать. Она уже проснулась и сердито смотрит на сына. Ребенок ничего не может понять, и мать принимается втолковывать ему:
— Это нехорошая лошадка. Вся грязная, и ног у нее нету.
Но малыш упрямится, плачет. Он не отрывает глаз от этой удивительной лошадки — ведь она одноногая!
Так вот оно что! Я уже, кажется, догадываюсь, как случилось, что эта фигурка стала одноногой. Прошло, вероятно, не меньше года с тех пор, как старик, расставшись с фабрикой, нанялся слугой к какому-то сахибу. Целый день, пока он был на работе, мальчуган играл с соседскими ребятишками. А под вечер, возвращаясь домой, он проходил прямо в свою закопченную каморку с низким потолком и, собрав сырые щепки, принимался разжигать огонь. Как-то раз на улице послышались крики и детский плач. Выглянув из двери, старик увидел, как его сынишка отнимает игрушку у какого-то малыша. Малыш кричал и плакал, вцепившись в глиняную лошадку, и наконец, вырвавшись, со всех ног бросился домой, обеими руками прижимая к груди свое сокровище.
Отец не на шутку рассердился на своего сынишку, но тот упрямо твердил со слезами на глазах:
— Лошадку хочу.
Рассвирепев, отец крепко дернул драчуна за руку, — мальчик даже вскрикнул от боли. И надо же, чтобы как раз в это время к ним подошел сосед с трубкой в одной руке и с новенькой белой лошадкой — в другой.
— Э, малыш! Э, малышок! — сказал он, протягивая игрушку мальчику. — Бери, сынок, играй на здоровье!
Мальчик обеими руками схватил лошадку и затих.
С раннего утра отец уходил на работу, и его сынишка до самого вечера оставался без присмотра. Однажды, играя посреди улицы, он едва не попал под машину. Важный господин, сидевший за рулем, вышел из машины, записал адрес, а вечером приехал снова и долго отчитывал отца, сердито размахивая руками. После его ухода отец в свою очередь сорвал гнев на сыне, а на следующий день, уходя на работу, запер его на целый день в их сырой, полутемной каморке. Но, возвратясь с работы, он увидел сына лежащим без памяти на холодном земляном полу. С тех пор отец решил не оставлять его дома и стал каждый день брать с собой на работу.
Там малыш подружился с маленькой дочкой сахиба. Потом они поменялись игрушками.
Как-то раз, увидев в руках у дочери грязную глиняную лошадку, жена сахиба брезгливо отшвырнула ее далеко в сторону, а маленькому оборванцу отпустила увесистую затрещину. С трудом удерживая слезы, мальчик отыскал в траве свою лошадку и бережно поднял ее. Три ноги у лошадки отломились и остались валяться на земле. Прижав к груди искалеченную игрушку, мальчик горько расплакался, словно ничто уже не могло возместить ему этой утраты…
— Все-таки ты взял ее в руки, негодный мальчишка! Я же запретила тебе прикасаться к ней! Так ты слушаешь свою мать? Ишь какой упрямый! — вдруг напустилась на сына молодая женщина. Только сейчас она заметила, что мальчик вертит в руках одноногую глиняную лошадку. Сердито поглядывая на меня, мать долго внушала ему, что опасно даже касаться этого грязного куска глины. Наконец, видя, что мальчик по-прежнему прижимает к себе безобразную игрушку, она вырвала ее из детских ручонок и выбросила в окно. Глиняная фигурка упала на глинистый откос: она снова вернулась к земле, из которой была создана…
Я выглянул из окна вагона. Было ясное утро. Но не раздавался под окном пронзительный голос Шрипата, как обычно, явившегося за подойником; не доносился хриплый кашель дядюшки Раму с соседнего двора; не было слышно ни звонкого постукиванья молоточка Харакху, ни ленивого перезвона колокольчиков на шеях у быков, ни громкого голоса Джайраджи.
Скамья, на которой недавно сидел старик со своим сынишкой, оставалась пустой, будто и раньше ее никто не занимал.