Маркеев Олег Георгиевич

Хроники Нового Средневековья

Статья

Третий Рим

Вагоны несутся крысиными ходами, толкая впереди себя спертый воздух, насыщенный испарениями миллиона потных тел. Пассажиры тупо разглядывают свои отражения в мертвых стеклах и жуют жвачку газетных статей и дамских романов. Мясорубка эскалатора тянет их наверх, и они прихорашиваются, одергивая мятые одежды и разглаживая бледные щеки. За прозрачными дверями с надписью "Выход" их ждет ежедневная скотобойня. Мягкие кресла и кондиционеры для одних, жесткие ободранные стулья для других, нудный вой станка для третьих. В этом вся разница. Но они видят в ней некий сокровенный смысл.

Они живут, безвольные, как сомнамбулы, и видят один и тот же сон. Один на всех. Он стал так привычен, что они уже никогда не смогут проснуться. Придется убивать их спящими. В этом не будет греха. Иначе нельзя вернуть им жизнь.

А мы ходим по городу скользящей походкой диких зверей. Мы только принюхиваемся и присматриваемся к этому мертвому миру. Когти и клыки прячутся до поры, как тайное оружие, ждущее своего часа. А он все ближе. И мы начали терять бдительность. Все чаще мы выдаем себя острыми хищными взглядами. В наших зрачках вспыхивает огонь степных костров и пьяная удаль ночной атаки. Но oн не отражается в ваших мутных от сна глазах. Вы так привыкли не замечать себе подобных, что прозевали нас.

А мы другие. В нас нет ни капли вашей гнилой крови. Ночами нам снятся дальние переходы, великие реки, степи, дрожащие от топота тысяч коней, копытами высекающих ледяные искры из промерзшей земли. Мы знаем, где пройдут новые пути караванов, где острые шпили соборов подопрут небо и где вырастут серые бастионы крепостей.

У нас есть шуты и поэты, святые и грешники, купцы и нищие, короли и рыцари, бродяги и философы. У нас есть все, что нужно для жизни. Потому что мы - сама жизнь. Мы улыбаемся даже во сне. И эта улыбка самый страшный приговор вашему миру.

Cлушайте, вы, еще есть время проснуться! Нет греха добить вас спящими, но грех не дать вам умереть достойно. Проснитесь! Пусть грянет бой. Последний бой, красивый , как праздник. И праздник, яростный, как любовь. Небеса содрогнутся от зависти и обрушатся на нас теплым ливнем. Он смоет кровь, усталость и тлен. Мы вместе, как встретившиеся после долгой разлуки, будем шлепать по лужам, целовать спелые губы женщин и пить молодое вино.

Наш Господь сойдет в освященный кровью и вином мир и будет плясать и пить, как простой смертный, обнимая женщину с блудливыми глазами. Он откроет вам высшую тайну, которую вы так долго искали. "Жизнь не страшнее смерти!" скажет он с набитым ртом. - " Жизнь, дети мои, не страшнее смерти!" И с этой истиной, вы обретете если не бессмертие, то хотя бы счастье.

Но вы спите. И наши крадущиеся шаги не могут потревожить ваш сон. А ведь мы лишь лазутчики в этом мире. Мы тайные посланники Будущего, в которое вы так и не набрались смелости поверить. И оно уже вошло вслед за нами в ваш сон, который вы привыкли считать единственной реальностью. А вы продолжаете спать. Кто же разбудит вас, когда к стенам города подойдут полки диких от предвкушения боя варваров и крылья степного орла затмят ваше холодное солнце?

Спит ваш последний Рим обморочным сном тифозного больного. И в туго набитых желудках догнивает последний гусь.

Шут

Никому не бывает так худо по утру как безработному шуту.

Эту шутку Шут придумал давным давно. В пору придворной юности. Работать тогда было сытно и не хлопотно. Увы, нынешние князья шуток не ценили. Шуту надоело каждый раз слышать "не понял?" и, не дожидаясь неизбежного "ответишь, сука!", он ушел. Объяснять, что вся соль его профессии в безответственности, он не решился. Слишком уж жесткие губы и волчьи глаза были у нынешних князей. До вальяжности и сибаритства прежних хозяев им было далеко. Лет пятьдесят власти, как минимум.

В тяжелую голову ничего путного не лезло, и Шут стал бросать с балкона лепестки умерших год назад роз. Они медленно кружились в хмуром утреннем воздухе и раненными бабочками исчезали в темном колодце двора. Шут знал, что те из них, что прилипли к серым облупленным подоконникам, сейчас напоминают багровый след помады незнакомки на измятой подушке. И грустны, как поцелуй одинокой женщины. Нет, шутить с утра он никогда не умел...

Дворник с остервенением каторжника скреб асфальт редкой метлой. И от этого мерзкого звука стало еще холодней. Шут поднял воротник плаща и пошел к метро.

Был тот боголепный час, когда злые после принудительного ночного загула юные продавщицы достают пиво из холодильников. Шут косился на их тонкие пальцы с изломанными ярко-розовыми ноготками, вздрагивающих от прикосновения к ледяному зеленому стеклу, и удивлялся собственной решительности. Он твердо решил дойти до квартиры Капитана и уж там выпить первый за день глоток.

Капитан оказался не у дел после того, как утопил тринадцатую по счету каравеллу. Купцы, до этого беззаботно доверявшие ему свои товары, сочли это за дурной знак и отказались от его услуг. Капитан отнесся к изменению в судьбе философски. По-черному пил всего два года. А выйдя из запоя, все оставшиеся деньги вложил в незаконную торговлю оружием. Он единственный в этом паскудном бизнесе верил в честное слово, за что его очень любили освободительные движения и начинающие террористы.

В маленькой капитанской квартирке, пропахшей сандаловыми свечами, оружейной смазкой и голландским табаком, всегда можно было застать Партизана. Он прятался от полиции всех развитых и развивающихся стран и лечил тропическую лихорадку и застарелую язву двенадцатиперстной кишки сухим марочным вином. Неделю назад Партизан памятью Че Гевары поклялся привезти первое издание Петрарки. Говорил, что присмотрел во дворце одного сатрапа.

Шут знал, что Партизан соврал. Сейчас скажет, что переворот не удался, подвели местные кадры. И они станут ржать над Шутом, над его доверчивостью и любви к старым книгам. Но эта была единственная на сегодня шутка, которую он смог придумать.

Там, у истока реки Ориноко

Шут сразу же понял, что опоздал, Капитан и Партизан, несмотря на ранний час, приканчивали седьмую бутылку портвейна.

- Садись, - кивнул вошедшему Шуту Капитан. Плеснул в стакан рубинового вина, норму каждого здесь давно знали, лишних слов не тратили, придвинул к Шуту тарелку с закуской.

Партизан вскинул сжатый кулак в революционном приветствии, свободной рукой подставил свой пустой стакан. Капитан вылил остатки вина в станкан Партизана.

Выпили, не чокаясь.

- А теперь повтори, ренегат проклятый, что ты мне сейчас сказал. При Шуте повтори! - Партизан черным беретом вытер потное, красное, как вино в стаканах, лицо.

- Стоит ли? - мелодично протянул Капитан.

- Нет, ты повтори! - с пьяным упорством потребовал Партизан.

Капитан сплел на толстом животе пальцы в сиреневой вязе малазийской татуировки.

- Политика - это дерьмо пополам с кровью. Сплошной геморрой, - устало произнес он. - Не для меня это.

- Чистплюй! - Партизан зло ощерился. - А когда впаривал курдам неисправные ружья, которые выменял у сипаев на китайский опий, ты о чистоте не думал?

- Я о долгах думал, - ответил Капитан.

Шут поперхнулся и затравленно посмотрел на Партизана, тискавшего в цепких пальцах граненый стакан. В повисшей тишине было отчетливо слышно, как толстая муха бьется головой о хрустальную подвеску люстры.

Капитан, не обращая ни на кого внимания, набил трубку духовитым голландским табаком, положил сверху шарик опия, долго раскуривал. Потом, выпустил в потолок, обклеенный долговыми расписками, тугую струю ароматного дыма. От ее удара одна долговая расписка отклеилась, и раненной птицей спикировала на стол. Капитан всегда дотошный в расчетах с кредиторами, смахнул прилипшие к ней крошки, аккуратно сложил треугольником и сунул за обшлаг потертого мундира.

- Значит, не пойдешь? - процедил Партизан.

- Нет, не пойду.

Шут грустно улыбнулся. Каждый раз, стоило их оставить вдвоем, Партизан изводил Капитана предложением немедленно двинуться к берегам Латинской Америки.

Первым актом победоносной революции должна была стать высадка со шхуны на заболоченном берегу. Что делать дальше, Партизан знал до запятой. В его заросшей дикой порослью голове хранились тысячи планов боевых операций, диверсионно-разведывательных рейдов, актов саботажа и индивидуального террора. В финале герильи, бестолковой, страстной и красочной, как бразильский карнавал, разноцветное полотнище победившей революции должно было взвиться над разгромленным президентским дворцом. Три варианта речи для орущей от восторга толпы были давно написаны, выучены наизусть, а черновики сожжены из соображений конспирации. Революция, как роды, была неизбежна.

Но с начальным этапом операции была вечная проблема. Партизан страдал от морской болезни, его даже в трамвае укачивало до рвоты, а главное - он ни черта не смыслил в навигации.

А Капитан со свойственной скандинавам флегматичностью сразу же ставил под вопрос необходимость освободительной борьбы в странах третьего мира. Но дело было не в национальной склонности к д демократии и шведской модели социализма. Однажды, изрядно перепив, он признался Шуту, что у него уже давно отобрали лицензию на управление судном, любым: от крейсерской яхты до жалкой шлюпки. Капитан умолял сохранить это невольно вырвавшееся признание в тайне, и с тех пор Шут не знал, на чью сторону встать в регулярно вспыхивающих ссорах. Он любил Капитана и Партизана. Это были его единственные друзья. Других судьба уже не пошлет.

- Гад ты. Продался. - Партизан встал, покачнулся на отяжелевших ногах и уперся кулаками в стол. ? Там же люди страдают!

- Они везде страдают, - философски изрек Капитан, пыхнув трубкой. Он был уже на той стадии опьянения, когда неожиданно проклевывался тягучий прибалтийский акцент.

- Ну и сиди здесь, кисни от скуки! Я его возьму. - Партизан перенес тяжесть на одну руку и освободившейся ткнул Шута в плечо. - Пойдешь со мной, камрад?

Шут вздрогнул. Впервые Партизан предложил ему пойти на войну.

" Плохо дело, - подумал он. - Видно, совсем разбередило мужика. Добром это не кончится".

- Пойду, - кивнул Шут.

Партизан плюхнулся рядом на скамью, сграбастал Шута в объятия и смачно расцеловал в обе щеки.

- Родной ты мой! Ты даже не знаешь, как здорово это будет. - Он одной рукой прижал Шута к себе, другой стал разливать вино по стаканам. - Слушай, брат, слушай! Мы высадимся ночью. По грудь в воде добредем до берега. Болотом обойдем посты и скроемся в сельве. Будем идти всю ночь. Ночь и день, ночь и день, ночь и день... Пока не растворимся в зеленом море, пока ноздри не устанут проталкивать в легкие насыщенный испарениями и ароматами воздух, а глаза не устанут отражать зелень листвы, заляпанную огненными лепестками магнолий. Обезьяны будут бросать в нас сочащиеся пьяным соком плоды, попугаи, раскрашенные, как проститутки, станут орать нам в след наши собственные мысли, ручьи из красных муравьев потекут по нашим следам, отравленные стрелы, вылетая из чащи, упадут к нашим ногам, увязнув в нашем дыхании, полном проклятий и молитв, ягуары станут окликать нас по ночам голосами некогда любимых женщин, изумрудные змеи, скользя по лианам, будут слизывать слезы, выедающие наши глаза. А когда мы забудем последнее воспоминание, когда соленый пот растворит морщины на наших лицах, когда Южный крест выжжет свое тавро на наших зрачках и миллиарды москитов выцедят нашу кровь до последнего красного шарика, сельва распахнет свои горячие обьятия, горячие и удушливые, как объятия мулатки, опьяненной ромом и похотью. Она распахнет объятия и вытолкнет нас к прозрачному ручью, чья вода холоднее поцелуя смерти и прозрачнее слезы Спасителя. Через тысячу миль этот ручей превращается в мощную реку, непокорную, как судьба. Там, у истока реки Ориноко мы и разобьем лагерь. Пройдет сезон дождей, ручей помутнеет и выйдет из берегов, затопив маленькую долину. И тогда мы двинемся в поход. Вниз по реке. И ничто не сможет остановить нас, как ни что не может остановить реку, несущуюся на встречу Океану. Нельзя остановить Ориноко. Нельзя остановить Любовь. Нельзя остановить Революцию! - Партизан грохнул кулаком по столу, свесил голову и замолчал.

Шут осторожно пошевелился, сидеть было не удобно, а хватка у Партизана была мертвой, руки тонкие, но жилистые и сильные, как у акробата.

Партизан вздохнул и вдруг низко, почти шепотом затянул:

- Венсеремос, венсеремос!

Он медленно поднимал голову, голос его становился все громче и громче. Песня латиноамериканских партизан вырывалась на свободу из охрипшего горла, билась о стены комнаты, натыкалась на стеллажи книг, дробилась о хрустальные подвески люстры и, подхваченная струей свежего воздуха, вылетала в окно, распугивая голубей, кружащих над кафедральной площадью.

Партизан закинул голову вверх, лицо его, иссеченное шрамами и ранними морщинами, светилось, как ладонь, закрывающая от ветра язычок свечи. Из-под плотно сжатых век сочились слезы. Святые слезы еретиков и мятежников.

Капитан засопел и оттолкнул кресло. Шут вскочил на скамью и принялся дирижировать. Второй куплет песни ударил мощно, как гром пушки, возвещающий начало новой жизни.

- Эх - ма, живем, камарадос! - заорал Партизан, схватил со стола пустую бутылку и швырнул в окно. Не успела он исчезнуть из поля зрения, как ее догнала пуля, выпущенная умелой рукой. - Еще! - скомандовал Партизан, быстро перезаряжая пистолет.

Капитан метнул две бутылки разом, Партизан одним выстрелом раскрошил обе.

- Еще!!

- Гуляй, братишки! - Капитан схватил любимую тарелку, единственную, что осталась в живых от китайского сервиза, половину побили при контрабандном вывозе из Поднебесной, вторую доколотили уже здесь. - Якорь мне в задницу, я еду с вами! Еду!!

Дверь затряслась от мощных ударов, потом жалобно скрипнули петли, и она рухнула, подняв в воздух облако пыли и старые газеты.

Штабс-капитан гвардейцев строевым шагом вошел в комнату. В полной тишине противно поскрипывала давно нечищенная кираса. Каску он держал под мышкой, всю голову занимала огромная плешь, увенчаная черной изюминкой бородавки. Ее штабс-капитан всегда стеснялся и в любую жару ходил по городу в каске. Все знали, что только нечто уж совсем не укладывающееся в штаб-капитанской голове могло заставить его снять с нее каску. Он смахнул с плаща мелкое стеклянное крошево и укоризненно посмотрел на застывших на своих местах друзей.

- Допрыгались, диссиденты проклятые. - В его голосе не было злобы, только усталость.

- А что я такого сделал, господин штабс-капитан? - Шут решил, что обратились к нему, из троих статью о диссидентстве удобнее было пришить именно ему. Восемь лет на галерах, конечно, не сахар, но что не сделаешь ради друзей. Да и на галерах шуты нужны, не всем же дано веселить народ.

- А вот что! - Штабс-капитан выковырял из плаща осколок зеленого стекла. - Хорошо, что каска спасла. А будь на моем месте другой, а? Непреднамеренное убийство! Статья восемь "прим". Четвертование или десять лет исправительных работ.

- Ну и сажай, гнида, сажай! Всех не пересажаете! - Партизан рванул на груди зеленую спецназовскую майку. На левой груди у него была татуировка Че Гевары, на правой - Троцкого.

- Ты свой "иконостас" прикрой, - строго произнес штабс-капитан. Видали и не такое.

- Шута-то на кой вязать?! - cразу же сбавил обороты Партизан. - Он и так без работы сидит. Бери меня, я тюрьмы не боюсь.

- А я за тюрьму боюсь! - отчеканил штабс-капитан гвардейцев. - Я тебя в камеру, а народ, как узнает - на штурм. Было уже, хватит, ученые! До сих пор из получки за ремонт удерживают. А у меня семья, между прочим. - Он с намеком посмотрел на Капитана.

Тот кивнул. Вышел из комнаты, позвякивая связкой ключей. Вернулся с кожаным мешочком. Из него раздавался другой перезвон, нежный и немного сладострастный.

Штабс-капитан гвардейцев потупил глаза и принялся расправлять усы, звон золотых гульденов он не мог спутать ни с чем на свете. Кошелек сам собой нырнул в карман его форменных брюк, и капитан вздрогнул, ощутив приятную тяжесть взятки.

- По законам морского гостеприимства, - Капитан опять начал по-прибалтийский растягивать слова. - Всякий оказавшийся во время обеда на борту обязан быть приглашен к столу. Прошу вас! - Он широким жестом обвел разгромленный стол.

- Вообще-то я не голоден. - Штабс-капитан гвардейцев спрятал в усы довольную улыбку. - Разве что за кампанию...

- Окажите честь! - Капитан кивнул Шуту, тот послушно спрыгнул со скамьи и сел за стол.

Партизан отошел к окну. За спиной булькало вино, перекочовывая из бутылок в стаканы, а потом в желудки. Скребли вилки по тарелкам, похрустывали стебельки свежей зелени на зубах. Он поморщился и с оттяжкой сплюнул.

Площадь была затоплена полуденным солнцем. Лучи дробились на витражах кафедрального собора, окрашивались в яркие цвета и растворялись в темноте и прохладе внутренних помещений собора. На фронтоне распахнулось окошко, наружу высунулась седая голова пастора. Он помахал Партизану рукой и что-то прокричал.

- Cтарый греховодник! - зло прошептал Партизан. И медленно поднял пистолет. Целил точно в серебристое пятно волос, оно четко выделялось на фоне серого камня и черной сутаны.

- Не шали, - добродушно предупредил штабс-капитан гвардейцев. Рот был набит салатом, звуки вязли или срывались в свист. - Далековато. Пуля не долетит. Напугаешь старого пердуна, он и помрет от инфаркта. Вот тебе и непреднамеренное убийство. Хотя, - он покосился на напряженно замолчавшего Капитана. - Если адвокат хороший, или иные смягчающие обстоятельства... То можно и под несчастный случай подвести.

Партизан опустил пистолет.

- Давайте попробуем бордоское, - нарушил повисшую паузу Капитан. Немного кислит, но в тот год было мало солнца.

- А что вы так разошлись, если не секрет? - спросил штабс-капитан, подставляя стакан.

- Революцию решили делать, - просто ответил Шут.

- У нас? - дрогнул голосом штабс-капитан .

- Нет. Мировую. Разве нельзя? - Шут по-детски улыбнулся.

- Кх-м. - пошевелил усами штабс-капитан. - Статьи такой у нас, вроде бы, нет. А раз нет статьи, то получается - и судить нельзя. - Он посмотрел на серьезно насупившегося Капитана, все еще держащего бутылку в руке, потом на невинно улыбающегося Шута. - Ах вы, бестии! Ну повод нашли, даже не подкопаешься. - Он мелко затрясся от смеха, пластины кирасы опять мерзко заскрипели. - Ну даете, мужики!

Шут засмеялся первым, это была его первая за день шутка. Первая и сразу же удачная. Такого уже давно не случалось. Потом медленно, как набирающий обороты пароход, подключился Капитан. У него отлегло с души, до вечера власти не будут обкладывать побором, а Партизан лезть со своими революционными идеями.

Когда от их смеха стали тоненько позвякивать подвески на люстре, у окна грохнул выстрел. Партизан покачнулся, захрипел и грудью упал на подоконник.

Два капитана

Весь день Капитан таскал ящики. Лишь на закате удалось разогнуть обоженную солнцем спину. Последний ящик по давней традиции грохнули о трап, чтобы следы тех, кто остается не смешались со следами тех, кто утром последний раз взойдет на борт каравеллы.

Капитан, прищурясь, смотрел, как джин из разбитых бутылок просачивался сквозь белые от соли доски и витой струйкой падал в заранее подставленное ведро. Солнце дробилось на изумрудных осколках, ноздри щекотал запах можжевельника, морской травы и разогретых за день вантов. На душе было скверно. Слишком близко покачивала бортом каравелла, протяни руку - и обожжешь ладонь о ее крутой бок, горячий, как бедро мулатки.

Содержимое ведра сцедили через линялую тельняшку, чтобы не порезать нутро осколками, тельняшку отжали до последней капли, честно выложили из карманов все, чем успели поживиться во время погрузки, и расселись на поставленных на попа ящиках. Зачерпнули кружкой из ведра и пустили ее по кругу.

Капитан ждал своей очереди, терзая пальцами мятый апельсин.

Первый тягучий глоток обжег горло и лавой хлынул внутрь. Капитан ждал, закрыв глаза. Не помогло. Угли, тлевшие по сердцем, соприкоснувшись со спиртом, вспыхнули синим огнем. Капитан застонал и открыл глаза. Обычный портовый сброд, даже бить некого. Они не считали его своим. Как и те, свесившиеся с борта каравеллы. Капитан раздавил в кулаке апельсин, жадно высосал горький сок и встал. Сброд молчал, поглядывая то на него, то на ведро с джином. Как стая шакалов, готовая сцепиться с медведем за падаль.

Капитан красиво, как Френсис Дрейк королеве, отдал честь, широкая ладонь на секунду отбросила тень на глаза острые, как бутылочные осколки, развернулся и пошел по пирсу к берегу. Доски тихо поскрипывали под ногами, волны облизывали траву на сваях, всхлипывали чайки, захлебываясь ветром. Если закрыть глаза, то создавалась полная иллюзия, что стоишь на палубе. И угли под сердцем от этого жгли нестерпимо.

Капитан решил, что на сегодня иллюзий хватит. И шел, упорно глядя под ноги. Сквозь щели в досках билось море, облизывая сбитые до мозолей пятки.

С пирса было два пути: направо, через пролом в заборе - домой, налево в никуда. Капитан, не раздумывая, повернул налево.

Тропинка шла через проходную с вечно спящим стражником и упиралась в кабак, знакомый любому, кто хоть раз выходил в открытое море. Вывеска "Якорь мне в задницу" была написана на всех языках мира: хищной готикой, пузатой кириллицей, птичьей арабской вязью, японской хираганой, корейскими бубликами и полубубликами, скандинавским футарком, пляшущими человечками суахили и узелками чероки. Для не умеющих читать или еще не придумавших своей письменности над дверью повесили картину, где в натуральную величину и с анатомическими подробностями изобразили якорь и задницу. Картина принадлежала кисти безумного испанца, пропившему в кабаке последние штаны. Ходили слухи, он потом прославился картинами с горящими жирафами и часами, растекающимися, как навозная лепешка. Но здесь его давно забыли, как неизбежно забывают каждого, кто не вернулся из-за моря к сроку погашения долгов.

Капитан позвенел в кармане пригоршней гульденов, полученных за работу. Дальше идти было некуда. Он, протяжно, как делал перед абордажем, выдохнул сквозь крепко стиснутые зубы и пнул тяжелую дверь.

Сквозь кухонный чад и табачный дым на него уставились десятки глаз. Каждый пытался вычислить, что принес с собой Капитан и чем это кончится.

- Якорь вам в задницу, сукины дети, - пожелал всем здоровья Капитан и, покачиваясь, прошлепал босыми ногами к столику в дальнем углу.

Кабак облегченно вздохнул и загомонил на разных языках. В ближайший час драки не намечалось.

Вертлявый официант принес бутылку, вкрадчиво улыбнулся, показав выбитые передние зубы, и жестом фокусника поставил на стол тарелку с ливерной колбасой, припорошенной капустным крошевом.

Капитан хмыкнул. Бутылка была прямой родственницей тех, принесенных в жертву на пирсе. Видно, в море боцман каравеллы еще не раз помянет крепким словом хозяина кабака и его ушлых завсегдатаев.

Официант ждал, как собака, выглядывающая из-под стола. Капитан воткнул взгляд в его узкую переносицу. Официант дрогнул кадыком на куриной шее и исчез среди танцующих пар. Побежал докладывать хозяину.

Пить в кредит под бесплатную закуску было привилегией Капитана, завоеванной в драках с клиентами, позабывшими расплатиться с хозяином. Но добром такая выпивка никогда не кончалась.

Первый стакан он выпил залпом, второй медленно сцедил вовнутрь, третий, едва переведя дух, отхлебнул до половины. Лишь после этого угли под сердцем зашипели, в нос ударил запах паленого можжевельника, а на глазах выступили слезы. Он раскурил трубку и стал смотреть сквозь дым и мельтешение прилипших друг к другу пар на того, ради которого пришел в этот проклятый всеми святыми кабак. Крис сидел там, где полагалось сидеть капитану, уходящему в плавание. За первым столиком у двери.

Когда-то Капитан сам сидел на этом месте и знал, что стоит лишь повернуть голову, и в мутном окне увидишь свой корабль, трущийся бортом о пирс. От этого жизнь казалось разделенной надвое, и в сердце прорастало черное зернышко одиночества, чтобы там, в океане, под давящим зноем ночи выбросить колючие побеги, пронзая сердце, и распуститься алым цветком, отравляя тяжелым ароматом волны и небо, ветер и сны.

Капитан закрыл глаза и прислушался к боли в груди. Его черное зернышко давно иссохло, и теперь саднило сердце, как застарелая заноза ладонь. Он не стал открывать глаз, слишком близко подступили слезы. Да и так знал, что происходило за столиком у окна. Каждый раз одно и тоже.

Стоило отойти темным личностям в черных очках, как их место занимали толстобрюхие фламандцы, потом усаживались сухопарые джентельмены, больше всего боящиеся положить локти на стол и показаться смешными в белых париках, давно вышедших из моды. А последними приходили посланники местной еврейской общины в черных долгополых сюртуках. Они говорили тихо, едва шевеля бледными губами, уставшими от молитв. И глаза их, печальные, как у загнанных оленей, смотрели из-под широких полей шляп с тоской и надеждой.

Тот, кому утром суждено понять паруса, подписывал векселя, ставя вместо печати оттиск своего перстня. Капитан знал, что золото, передаваемое из рук в руки не ложится бременем на его сердце. Он ставил на кон свою жизнь, а кредиторы лишь деньги, застрахованные от любых неудач в компании Ллойда.

Больше всего Капитан жалел этих оленеглазых старцев. Тринадцать раз он поднимал паруса своих каравелл, до самых бортов груженных чужими надеждами, и тринадцать раз возвращался ни с чем. Тюки китайского тряпья и мешки с заплесневелым цейлонским чаем были не в счет. Разве можно ими оплатить разбитые надежды?

Старики верили, что где-то там, за горизонтом есть земля, где хватит места для всех, куда не протянутся руки Святой Инквизиции и где матери не будут в страхе вскакивать среди ночи, спеша накрыть ладонью оленьи глаза чернявых детей, чтобы в них не отпечатались языки факелов, сжимаемых в потных ладонях перепившихся пивом лавочников. Они верили в эту Обетованную землю больше, чем в своего Мессию. И знали, что вера эта есть грех. Но не боялись кары, потому что ничего уже не может быть страшнее, чем обладать Обетованной землей, а потом потерять ее. Вот и платили любому безумцу, готовому указать путь через пустыню океана к Новой земле, еще не проклятой богом. Платили золотом, но всякий раз получали с процентами черепки надежд и осколки снов.

Последним появлялся хромоногий горбун с толстой папкой подмышкой. В ней он носил украденные из королевской библиотеки секретные карты британской разведки, карты Тибета, нарисованные русским художником, карты Вселенной с автографом Аристотеля, военные карты Ганниабала с пометками Марка Лициния Краса, схемы подземелий Храма Соломона, карты снов Амменхотепа, рисунки на шкуре яка с пунктиром тропы, ведущей в Черный вигвавм апачей, карты на шелке, вышитые волосами наложниц императора Мин, и целый ворох карт Антильских островов, испещренных крестами пиратских кладов, которые еще не откопали или еще не успели зарыть.

Увидев горбуна, раскладывавшего свой товар на столе у окна, Капитан рывком встал. Нельзя было терять ни секунды. Он знал, стоило лишь прикоснуться к чужим картам, как навсегда забудешь ту, что однажды увидел во сне. Нет в мире карты вернее, отпечатанной на дне твоих глаз.

Тринадцать раз Капитан пытался вспомнить ее, когда корабли вязли в морской траве, когда красные волны шипели, отскакивая от раскаленных бортов, когда акулы выпрыгивали из воды и рвали тела повешенных на реях, когда пальцы немели на спусковом крючке мушкета, а в глаза матросов от ненависти делались похожими на стертые пятаки, когда чайки блевали от жары, и море становилось ртутью от чешуи сварившихся живьем рыб. Тогда, как не силился, как не молился и не осквернял горячие небеса проклятиями, Капитан не вспомнил своей карты. Пришлось поворачивать назад. Тринадцать раз подряд...

От выпитого, жары и похоти танцующие пары превратились в сиамских близнецов. Капитан с трудом продирался сквозь слипшиеся горячие тела. Руки мужчин, в синих разводах татуировок, скользили по широким спинам женщин, словно пытались отыскать под одеждой оружие или огрызки ангельских крыльев. Влажные губы сосали жизнь из запрокинутых до хруста шей. Трещал шелк под жадными пальцами. Острые ногти, блестящие черным лаком, царапали тайные письмена на коже мужчин, задубелой от семи ветров и четырех солнц. Языки вонзались в распахнутые, как у умирающих рыб, рты, а стилеты до поры дремали в высоко взбитых локонах. От ударов сердец лопались шнурки на корсетах и сами собой распускались ремни. Каждый в эту последнюю ночь хотел любить словно в последний раз, потому что заря навсегда разделит их на тех, кто ушел, и тех, кто остался.

Капитан вырвался из толпы, душной и жаркой, как тропический лес, и хлесткой оплеухой сбил горбуна под стол. Тот пискнул, как раздавленная крыса, и, шмыгая перебитым носом, принялся собирать рассыпавшиеся по полу карты, такие же фальшивые, как и его горб.

Рука капитана каравеллы замерла в воздухе, так и не коснувшись карт, а потом плавно легла на рукоять кинжала. Нервные пальцы принялись поглаживать теплый металл, сладострастно и медленно, как грудь женщины. Лицо Криса сделалось маской, отлитой из бронзы. Во взгляде не было ни страха, ни удивления.

- Тебе не нужны карты, Кристофор. Ты и так знаешь курс, - сказал Капитан.

Крис указал пальцем на освободившийся стул, лучик света разбился о перстень с разлапистым крестом тамплиеров. Капитан не сводил взгляда с золотой искорки, дрожащей на печатке. Когда-то и у него был такой же перстень, открывающий вход в любые порты и двери во все кладовые мира.

- Садитесь, Капитан. - Голос у Криса был таким, какой должен быть у настоящего капитана, прокуренный и пропитый, звучащий глухо, как удар пушки в тумане.

Лишь получив приглашение, достойное его звания, Капитан поставил кружку на стол, и опустился на жалобно скрипнувший стул. Беззлобным пинком выбил из-под стола торговцам картами и блаженно вытянул ноги.

Крис все еще смотрел на него цепким, как абордажный крюк, взглядом, но пальцы уже не ласкали рукоять кинжала, а спокойно лежали на столе. Он ждал продолжения с равнодушием человека, на утро уходящего в море.

- Курс строго на вест. И ты найдешь землю. Главное, не поворачивай назад. - Последнюю фразу пришлось запить остатками джина, слишком уж запершило в горе. И влагу выступившую на глаза теперь можно было выдать за влияние винных паров.

Легкая улыбка тронула губы Криса. В ней не было ни иронии, ни презрения. Так улыбаются знакомому, случайно мелькнувшему в толпе. Они оба были капитанами. Просто один уходил в море, а второй оставался на приколе. Тринадцать раз испытывать удачу - уже перебор, а без удачи в море никак нельзя, это Капитан понимал. И Крис тоже.

Крис поднял кувшин и до краев наполнил кружки, свою, дорогую, мутного веницианского стекла, и Капитана, оловянную, с мятыми от долгой службы боками. И джин у Криса оказался первосортным, настоящий "Гордонс", а не сивухой, что бесплатно наливали Капитану.

"Что ж, каждому свое", - философски заключил Капитан, долго выдохнув в кулак. Угли под сердцем уже остыли, выпитое никакого эффекта не оказало.

Теперь нужно было встать и уйти. Капитан знал, Крис ни за что не возьмет его с собой. Даже коком. Не может быть на борту двух капитанов.

Время шло, а в ногах никак не появлялась та упругая, злая сила, что бросала на абордаж, нужна была именно она, чтобы вскочить, красиво, как Френсис Дрейк, отдать честь и , вышибив пинком дверь, вывалиться в ночь, к чертям собачьим. И Капитан продолжал сидеть, тупо глядя в кружку, где на самом донышке плескались остатки джина.

И дождался...

Нежно тренькнули колокольчики, тихо и жалобно, словно задел их ветер. В прокуренном, как преисподня, кабаке, разом стих гвалт.

Капитан сидел спиной к залу, но знал, что сейчас все уставились на сцену, где в луче света застыла фарфоровая девушка. Ее имя Капитан, да и никто в кабаке, не мог выговорить без запинки, а звучало оно так же жалобно и тонко, как звон стеклянных колокольчиков. Никто не знал, из какого королевства, затерянного в джунглях Юго-восточной Азии, появилась эта тонкая и хрупкая, как фарфор династии Мин, девушка. Здешним было всегда наплевать, откуда ты прибыл и куда уходишь, если остался, то остаешься навсегда. А коли сидишь намертво пришвартованный к берегу, то какая, к черту разница, кем ты был там, за семью морями.

Перезвон сделался ритмичней, агрессивней, словно из-за дальних холмов накатывалась конница узкоглазых, бешенных воинов. Народ одобрительно загудел. Начинался фирменный номер кабака "Якорь вам в задницу". Тайский стриптиз с последующим поеданием банана непотребным местом. Каждый вечер и каждый раз на бис. В исполнении фарфоровой принцессы неизвестного королевства.

Капитан поперхнулся. Первая волна злой силы всколыхнулась внутри. И покатилась, как вал, предвещающий большой шторм. Но не в ноги, а в голову. Ударила, вышибив злые искры. Взгляд Криса вновь сделался, как абордажные крючья. Он намертво вцепился им в Капитана и не отпускал, все глубже и глубже вонзая каленые острия в самое нутро. Крису, в общем-то, было глубоко плевать, у него была каравелла, был перстень с тамплиерским крестом и была та, ради которой он уходил в море, ее именем он назовет первый же остров и к ее ногам бросит все дары Обетованной земли, лежащей там, где заходит солнце. У Капитана не было ничего.

За спиной мерзко загоготал Бург, похабный смех подхватили два его брата. У них был повод ржать и чувствовать себя хозяевами жизни: их фелюга, до краев загруженная контрабандным опием, только вчера встала под разгрузку у причала.

Капитан поморщился, таким беспощадным сделался взгляд Криса.

Еще секунда и будет поздно, понял Капитан, еще секунда, и под этим взглядом он превратиться в грязного спившегося бича, останется только выпрашивать на опохмелку, собирать бычки у входа в кабак и мечтать поскорее сдохнуть.

Он не стал допытываться, как Крис прочел в его сердце то, что удавалось прятать от всех. Прочел, так прочел. В конце концов, оба они были капитанами. И если ты капитан, пусть твое корыто и стоит на вечном приколе в самом гнилом углу бухты, порядок на борту устанавливаешь ты. И любишь ту, что выбираешь сам.

Капитан медленно выцедил остатки джина. Угли вспыхнули хорошо, злым бесцветным огнем. Чтобы горели еще ярче, он разрешил себе вспомнить, что уже сорок дней, как нет с ним Партизана. Вечно патлатый, жилистый и злой, он, наверняка, сейчас в раю, в самом дальнем его закоулке, где Господь прячет от бледных праведников таких же святых безумцев. Сидит, должно быть, и светлея лицом докладывает товарищам, камрадам и коммандантам всех возрастов и цвета кожи очередной план мировой революции, последней и окончательной, как Страшный суд.

- Начнем, пожалуй, - с прибалтийской флегматичностью протянул Капитан.

Он оттолкнул стул, пружинисто встал, развернулся.

Обтянутая черной кожей жирная спина Бурга так и просила ножа. Его Капитан и выхватил из ножен у Бурга и без лишних слов вогнал ему под лопатку. Лезвие сначала цокнуло по металлической клепке, а потом легко, как ныряльщик, вошло в плоть. Бург хрюкнул, привстал, замер на секунду, словно ожидая пинка в отклячанный зад, и зарылся лицом в недоеденного поросенка.

Брат Бурга, белобрысый Эрик, моментально сориентировался, вскочил, вырвал из-под куцей рокеровской куртки автомат "Узи". Капитан справедливости ради дал ему передернуть затвор, в это время сгреб за патлы чернявого младшего брата, хоть Бурги были и единоутробными братьями, но явно от разных папаш, и трижды приложил младшего рожей об стол, вернее об то, что на нем еще оставалось от закуски. Эрик, наконец, справился с заклинившим затвором, оскалился и навел ствол в грудь Капитану. Ударом ноги Капитан подбил автомат вверх и разбил кувшин об лоб Эрика. Тот заверещал от боли и обдал кабак, как из брандспойта, потоком свинца. Он все еще продолжал стрелять, когда Капитан хуком справа отправил его в полет по направлению к стойке.

Пули, срикошетив от всех стен разом, зажужжали в прокуренном полумраке, как дикие пчелы, жаля всех подряд. Одна стальная оса тюкнула негра Дюка в широкий лоб, он рухнул грудью на аппаратуру, руки в судорогах заелозили по дискам, и из динамиков ударил самый угарный рэп, на какой был способен DJ Дюк. Жаль, что бедолаге не повезло, свою лебединую песню он так и не услышал.

Под дикие визги и адову дробь музыки загорланил весь кабак. В лихорадочных вспышках цветомузыки разом сверкнули десятки ножей.

За спиной у Капитана грохнуло, словно рванула корабельная пушка, это разбив стол о чью-то голову в дело включился Крис.

- Полу-у-у ндра!!! - радостно заорал Капитан. Вырвал нож из вынырнувшей из темноты руки, метнул нож в один угол, а его обладателя в другой. Полу-ундра, сукины дети! Живем дальше!!! Кто на меня?!

Желающих пустить кровь Капитану оказалось на удивление много.

Дрались самозабвенно и яростно, как только умеют драться в портовых кабаках. Еще до приезда наряда королевской гвардии, окучившей всех дубинками и забросавшей кабак гранатами со слезоточивым газом, Капитана вырубился, сам не поняв от чего. Просто вдруг показалось что плывет по теплому морю, качающему на волнах отражения низких звезд, а над головой гудит белый парус с алым крестом...

... От дикого похмелья и побоев голову сковал стальной обруч. Капитан застонал и попытался открыть глаза. Открылся только один. Второй никах не хотел, как Капитан не старался. Но и одного, мутного, как запотевшее стекло, хватило, чтобы обозреть окрестности.

Карфаген после римлян, японская деревня после цунами, наверняка выглядели приличнее, но для "Якоря мне в задницу" ничего удивительного не наблюдалось. Утренний беспорядок, не более того.

На поле вчерашней битвы жизнь медленно входила в свои права. Худосочный официант вяло размазывал шваброй лужи подсохшей блевотины и крови. Хозяин кабака, тихо матерясь на идиш, бродил между разбитой в щепки мебели, и зло косился на кампанию, похмелявшуюся в углу. Вид у рассевшихся на корточках вокруг единственного уцелевшего табурета был, как у солдат, вырвавшихся из окружения. Но глаза уже горели радостным огнем хорошо похмелившихся мужиков. Они заметили очнувшегося Капитана и радостно залопотали, старший, разливавший из бутылки, ощерил беззубый рот и жестом пригласил присоединиться.

Капитан попытался встать, но в в голове взорвалась боль, словно насквозь, из виска в висок, прошла пуля. Он застонал и откинулся на что-то мягкое. Пришлось опять открывать единственный глаза.

Сверху на него смотрело тонкое фарфоровое лицо девушки. И кожа у нее была, как у фарфоровой куклы, белая и, наверняка, холодная на ощупь. Только глаза у куклы были глазами ребенка, похоронившего мать.

- Как тебя зовут? - спросил Капитан, с трудом разлепив спекшиеся губы.

- Динь - дон - дон -динь - динь, - ответил колокольчик.

Холодная ладошка легла на взмокший лоб Капитана, и впервые за сорок дней ушла боль из сердца ушла боль.

- Живем дальше, Динь, - прошептал Капитан.

В распахнутую дверь была видна полоска моря. У самого горизонта, там, где вода становилась небом, белел парус с алым мальтийским крестом.

Грешник

Свеча в руке Настоятеля дрогнула, и адские тени пустились в дикий пляс. Августин хотел перекреститься, но руки были заняты тяжелыми сумками. В таких "челноки" привозят из дальних стран дешевый ширпотреб. Больше всего на свете Августин боялся Страшного суда, Настоятеля и оставаться на ночь одному в ларьке.

Августин слизнул соленую капельку пота, щекотавщую кончик носа, и решил, что ночного бдения в ларьке он боится больше, чем Настоятеля и Страшного суда вместе взятых.

Каждую ночь, когда по пустым улицам шастали только бродячие псы и проснувшиеся от холода алкаши, продавщица из соседнего ларька принимала начальника отделения милиции.

Августин вздрагивал от мерного стука пустых пивных ящиков, всхлипов продавщицы, перебиваемых истеричными голосами из милицейской рации. Праздник плоти продолжался не дольше двадцати минут. Потом в ларьке наступала тишина, только протяжно, как дервиш на базаре, выла дежурная волна в милицейской рации. Утолив любовный голод, Начальник по-хозяйски с оттяжкой хлопал дверью и уходил ловить воров и заблудившихся алкоголиков, прихватив банку немецкого пива. И наступало самое страшное.

Продавщица, здоровая хохлушка, год назад приехавшая на заработки да так и осевшая в столице, выходила из ларька, ненадолго скрывалась в темной подворотне, а потом прямиком шла на приступ Августина. Ее крепкому женскому телу, выращенном на галушках и варениках с вишней, еще не забывшему духоту и томление летних ночей, когда над всей Малороссией, задыхающейся в аромате яблоневых садов, висит полная луна, освещая путь нечисти и бурсакам, хотелось любви. Ей было мало судорожных милицейских объятий, она хотела любви горячей, как стакан горилки с перцем, и терпкой, как смертный грех.

Августин, как мог, отбивался от полных молочных рук, тянувшихся к нему из амбразуры окошка, из последних сил держал кованную дверь, сотрясаемую ударами крутых бедер хохлушки. Он представлял, как горят ее щеки, как мерно, словно два колокола, колышутся в такт ударам огромные теплые груди, как горят бесовским огнем карие глаза, и до крови раздирал пальцы о щеколду.

Сладострастная битва с грехом источила силы Августина. Он знал, что неизбежное должно случиться, страшился и желал этого одновременно.

Настоятель задул свечу и толкнул ногой дверь. Оба сразу же зажмурились от резкого дневного света.

- Хвала тебе, Господи, приперлись. - Он опустился на теплые ступени и похлопал сухой ладошкой рядом с собой. - Садись, Августин, перекурим. Потом загрузишься.

Августин покорно сел, расставив сумки по бокам. Солнце приятно грело лицо.

- Заменить тебя некем, ты пойми. - Настоятель чиркнул зажигалкой "Зиппо". Августину сигареты не предложил, знал, тот не курит принципиально.

- А как мне быть?

- Терпи. Молись, если помогает.

- Она когда- нибудь ларек перевернет, а мне отвечать.

- Не бойся, не перевернет. Ты думай, что делаешь дело богоугодное. Можно сказать, за веру страдаешь. Ведь вера, она от греха идет. А грех от слабости. Слаб человек плотью, а по сему грешить долго не может. Наблудившись и перепив, в тоску впадает, а через нее - в сомнения. А как сомнения в себе побороть?

- Только верой, постом и покаянием. А дает это только Церковь, подхватил Августин давно выученное наизусть.

- И сие есть истина, Августин! - От долго сидения в подвале, где была оборудована студия, лицо Настоятеля стало нездорово-землистым, а глаза от непрерывного смотрения на двадцать мониторов, в которых с разной степенью азарта совокуплялись тайно нанимаемые для "жесткого порно" монашки, стали красными, с комками белесого гноя в уголках век. Он с трудом встал, принялся растирать поясницу.

- Теперь слушай дело, Августин, и не перебивай. Кассеты с крутой порнухой прячь надежнее, мне надоело каждому патрулю отстегивать. Легкую эротику ставь аккуратно в ряд, чтобы сиськи-письки можно было разглядеть. А не в навал, как у тебя. Да, подойдет братва, скажи, что башли подгоним в субботу. Сам лишних базаров не трави, ты им никто и звать тебя никак. Подрежут за базар, на больничный не расчитывай. Понял?

- Угу, - кивнул Августин.

- А с хохлушкой твоей... А-а- эх. - Настоятель с оттяжкой зевнул, щепотью перекрестил рот. - Грех, конечно. Но, думаю, не так уж велик он будет, если ты ее завалишь. Бог милостив, отмолишься. А вот ежели она нам ларек завалит, даже я перед братвой не отмолю. Думай сам, я тут не советчик.

- Хорошо, Настоятель, я подумаю. - Августин склонил голову, солнце горячей ладошкой шлепнуло по тонзуре.

Часы на башне пробили полдень. Последний протяжный удар поплыл над крышами города.

Августин закрыл глаза и блаженно улыбнулся. До грехопадения оставалось двенадцать часов.

Рыцарь и Меняла

Сквозь амбразуру окошка в подвал врывался узкий луч лунного света. Там, где он разбился о шершавую стену, Рыцарь старательно нацарапал свой герб орла несущего шит. Острый кинжал легко входил в мягкий камень, рисунку предстояло жить долго, возможно, даже пережить автора.

Время тянулось в такт ударам вонючей влаги, капающей с потолка. Луна продолжала свой путь по небу, равнодушно освещая уснувший город. Луч сиреневато-призрачного света сдвинулся, и теперь Рыцарь различал лишь вторую часть девиза на перевязи, пересекавшей шит: " ... ценю добродетель". Те, кто придут в этот подвал смогут прочесть всю надпись целиком: " Презираю богатство, ценю добродетель".

На улице громко хлопнула дверь, и в ночной тишине отчетливо стали слышно сухое и мерное похрустывание камешков под тяжелыми каблуками. Наглые шаги уверенного в своей силе и безнаказанности человека. Первый стражник начал свой обход.

Рыцарь прижался щекой к холодной стене и закрыл глаза. Оставалось минут пять.

Когда вновь распахнулась дверь, и в потоке света, вырвавшегося из подъезда возникли три черные фигуры, Рыцарь уже стоял у окошка широко расставив ноги, расслабленные пальцы нежно поглаживали цевье арбалета.

" Бог - есть любовь. Я люблю всех и вся, потому что это угодно Богу, который есть Любовь. Я люблю тебя, арбалет, потому что верю тебе. А Любовь невозможна без веры. Я люблю тебя, стрела, готовая сорваться в темноту посланницей моей воли, потому что готовность служить другому, не требуя награды, и есть Любовь. Я люблю тебя, грязный похотливый Меняла, продавший душу за пригоршню золотых монет, распираемый гордостью, что можешь купить на них такие же мелкие и грязные душонки, как твоя. Но я люблю тебя, люблю таким какой ты есть. И в моей любви нет жалости. Сейчас я, арбалет, стрела и ты сольемся в одно целое. Это и есть любовь - искусство слиться с другим", шептал Рыцарь, ловя коротконогую фигуру Менялы в перекрестье ночного прицела.

Повинуясь мимолетному желанию, он чуть было не вогнал стрелу в пах Меняле. Представил, как это будет больно и до одури обидно, когда кованная сталь разорвет распухшие, еще теплые и влажные после ласк любовницы гениталии. Но тогда бы пришлось добивать Менялу вторым выстрелом, а он по условиям контракта уже был расписан. Третьего выстрела ему не позволит стража. Уже после второго спертый воздух подвала разорвут рикошетящие от стен пули.

Рыцарь вздохнул, как ребенок под строгим взглядом родителя вынужденный отказаться от сладостей, и перевел прицел на голову Менялы.

Тяжелая стрела, жадно чмокнув, врезалась в горло Менялы, раздробила шейные позвонки и, перемазанная кровью, вырвалась наружу. Она еще сохранила энергию полета и жажду убивать. Оказавшийся на ее пути стражник, охнул и прижал к груди злую стальную птицу, впившуюся горячим клювом в самое сердце.

Рыцарь привычным движением переломил арбалет, вложил новую стрелу и, не целясь, послал ее в блестящий полированный передок "Мерседеса".

Машина с достойным Прекрасной дамы именем - Милосердие, издала жалобный вдох. Стрела, искорежив металлические внутренности, ворвалась в ее сокровенное, благоухающее дорогими сигаретами и благородными духами нутро и до самого оперения вошла в теплую и нежную, как у спящего жеребенка, кожу заднего сидения.

" Свершилось", - произнес вслух Рыцарь.

Он подбежал к стене и кинжалом нацарапал латинские буквы. V. D. S.A. *

Стражники уже пришли в себя, и две пули, ворвавшиеся в подвал через узкое окошко срикошетили от стены, осыпав его из без того бледное лицо известковой пылью.

Рыцарь улыбнулся. У Менялы сейчас медленно, тягучими смоляными сгустками сочится вязкая черная кровь. Если бы попали в него, из аккуратных круглых дырочек наружу, как вино из мехов, рванулась бы горячая священная влага. Он дал им шанс узнать, какая она - кровь рыцарей, а они им не воспользовались. Теперь он имеет право уйти...

... Старший стражник посветил себе под ноги фонариком и опять перевел луч на стену.

- Может попробуем, далеко же не ушел, а? - подал голос молодой напарник.

- Лажанулись, так нехрен рыпаться, - отрезал Старший. Все оказалось гораздо хуже, чем можно было предполагать.

Как расшифровывались эти буквы, скорописью нацарапанные на стене, он знал. Семинар по истории тайных обществ вел начальник кафедры, волей неволей пришлось учить. Сколько лет прошло после окончания Высшей школы КГБ, а эту ересь и заумь помнил до сих пор.

Сделал над собой усилие, сглотнул комок, сдавивший горло и произнес вслух, не узнав собственный голос:

- Vive Dieu Saint -Amor . Дожили, бля!

-----------------------------

Vive Dieu Saint -Amor - Да здравствует Бог-Святая Любовь / боевой клич тамплиеров/

Боже, храни Короля!

Король пил. Пил всегда. Даже когда по внешнеполитическим соображениям и ввиду сложного внутреннего положения королевства временно запретил подданным пить, сам все равно пил. На пятые сутки запоя в нем просыпалась тяга к государственным делам и мирным внешнеполитическим инициативам. Наученные горьким опытом придворные уже вечером четвертого запойного дня прятались кто куда. Лишь королевские гвардейцы, верные присяге и покорные судьбе, оставались в гулких коридорах дворца.

Король, сильно подав грудь вперед, чтобы было легче перебирать отечными ногами, шел анфиладой, зло косясь на почерневшие портреты многочисленных предков. Начальник королевских гвардейцев, он же - Гад Двурушный, он же Рыло Свиное, он же - Братан, в зависимости от настроения короля и количества им же выпитого, семенил на полшага сзади.

- Попрятались, гады! - Король с разворота пнул тяжелую резную дверь, она с грохотом распахнулась, и им в лицо ударила душная волна воздуха, пропитанного запахом горелого сургуча и застоялой пылью.

- Мин херц! - состроив на лице улыбку, бросился на встречу Министр финансов.

Король без лишних слов двинул ему в зубы. Министр взмахнул короткими полными ручками и упал, опрокинув стол. По ковру рассыпались гербовые бумаги и просроченные векселя. Писари и счетоводы серыми мышами бросились по углам.

- В шею всех, Братан! - взревел Король.

Начальник гвардейцев выполнил приказ в точности, собственноручно приложившись каждому по грязной, липкой от корпения над гроссбухами шее.

- За что, мин херц? - прошамкал разбитыми губами Министр финансов.

- Знал бы за что, вообще убил бы, рожа жидо-масонская! - огрызнулся Король. Только сейчас понял, что шел бить морду Министру Королевского Флота, да ошибся дверью. - И как тебя, Башка, с такой рожей народ терпит?

- А мне его любви без надобности. Мне и жены хватает. - Министр финансов сел, поджав толстые ноги. - А народ у нас любвеобильный, всех подряд любить готов.

- Не понял, бля? - вступил в дело Начальник королевской гвардии, пристраиваясь к широкому заду Министра, как футболист к мячу перед штрафным ударом. - Ты на кого, вражина, намекаешь?

- Оставь его в покое, - вяло махнул рукой Король. Скомкал бумажку и бросил Министру. - На, вытрись. И не реви!

- А я не реву!

- Я же вижу - ревешь!

- Не реву! - И тут Министр финансов не выдержал и заревел в голос.

- Ну вот тебе! - Королю стало неловко. Зря дал человеку в рожу. Он поднял с пола несколько документов и, не глядя, подписал. - На, только не плачь.

- Спасибо, ваше величество! - Министр прижал бумаги к груди и мелко-мелко затряс круглой, как арбуз головой.

- А ты что стоишь, как пень? Налей человеку, видишь - расстроился.

Начальник гвардии привычным движением достал из одного ботфорта бутылку, из другого три граненых стакана.

Через два часа они прикончили пятую и послали за закуской и новой бутылкой.

- На охоту может поехать. Или на войну? - сказал зевая Король, с тоской поглядев за окно, где занимался хмурый осенний денек. - Как считаешь, Башка?

- На войну денег нет, - ответил Министр заворачиваясь в ковер.

- А у него, мин хер, никогда денег нет. Ни своих, ни государственных, хохотнул Начальник гвардии.

- Я же не говорю о мировой войне. Сам понимаю, не потянем. Где- нибудь недалеко. А лучше всего - против внутренних врагов. Так что бы до зимы успеть. Не люблю, понимаешь, зимних кампаний...

- Не, лучше, ваше величество, на охотку. Кабанчика завалим. Или еще кого.

Начальник гвардии вспомнил дочку Главного Королевского егеря. Недавно выдавали замуж. Король по возрасту и состоянию здоровья хотел было отказаться от права первой ночи, но еще неизвестно как бы на это отреагировали международные финансовые круги и местные ура-патриоты. Как всегда, выручил верный Гад Двурушный. Король взял на себя протокольную часть обряда, а неформальную, но обязательную процедуру, исполнил Начальник гвардии. Невеста осталась довольна, и еще месяц по королевству гуляли слухи о небывалой мужской мощи Короля.

- Лучше на охоту! - вздохнул Начальник гвардии, покручивая ус. От приятных воспоминаний глаза его стали, как два ядреных масленка, только что выловленные из бочки.

Но Король его уже не слышал. Он спал, положив голову на глобус. От белого пятна Арктики вниз по синему простору океана к красной кляксе родного королевства тянулась липкая змейка королевской слюны.

- Устал, бедолага. - Начальник гвардии осторожно укрыл спящего потертой львиной шкурой, аккуратно подоткнул под бочок, словно мать любимого ребенка.

- Боже, храни Короля! Кто мы без тебя, дедуся? - прошептал он и задул свечи.

Принц Датский

У Принца умер отец. Если, не приведи Господь, вам довелось пережить такое, вы поймете, что творилось у него на душе. Но он был Принцем, единственным законным наследником, и на следующее после похорон утро ему пришлось стать Королем.

Вечером в небе взрывались шутихи, осыпались тысячами звездочек на возбужденную шумом и дармовой выпивкой толпу.

Принц, а он еще не научился думать о себе иначе, смотрел на народное гуляние с балкона дворца.

- Как ты думаешь, что они хотят? - спросил он у стоявшего за спиной Канцлера.

Старик пожевал сморщенными блеклыми губами и ответил:

- Ничего, Ваше Величество. В данный момент - ничего. Завтра утром, возможно, многие захотят опохмелиться. Но не стоит об этом беспокоиться, меры уже приняты. Все кабатчики в зачет недоплаченных налогов завтра с утра будут наливать бесплатно всем страждущим.

Принц покосился на старика, зябко кутающегося в черный форменный плащ с потертым гербом королевства.

- Этого не может быть. Не желая ничего, человек просто не может существовать!

Эту фразу Принц услышал на лекции в Пражском университете, имя профессора, читавшего курс социологии и теории государственного управления, вылетело из памяти, но фраза, почему-то застряла, похоже, навсегда. Ее-то он с удовольствием и ввернул.

- В теории, конечно, да. - Канцлер кивнул на толпу, бросающую вверх шапки и скандирующую имя нового Короля. - Но на практике, увы, совсем наоборот. То, что они хотят, они никогда не получат, и все это знают. А не получат, потому что мы ничего дать им не можем, и это также всем известно. Увы, мы не Господь бог. Да и тот выложился за шесть дней творенья полностью. До сих пор отдыхает. Увы, ничего нового в мире не предвидится. Так зачем же изводить себя понапрасну?

Принц едва сдержался, чтобы не надерзить старику. Вовремя спохватился, пора уже было учиться на слово отвечать делом. Он круто развернулся и бросился в кабинет, громко захлопнув за собой дверь.

Взаперти он просидел неделю. Когда голова уже стала трещать от усталости и не осталось ни единого гусиного пера, которое он бы не обгрыз по старой школярской привычке, один из книжных шкафов бесшумно отполз всторону, и через потайную дверь, кряхтя протиснулся Канцлер.

- Давненько я не пользовался этим ходом, - проворчал он, стряхивая с плеча лохматые ниточки паутины. Посмотрел на стол, заваленный толстыми фолиантами, клочки растерзанных черновиков, рассыпанных по ковру и укоризненно покачал головой. - Стоило так себя изводить, Ваше величество?

- Разве я не имею права уединиться и пописать что-нибудь для души? Голос у Принца был еще неокрепший, и поэтому легко сорвался в фальцет.

- До какой статьи дошли, позвольте полюбопытствовать? - Канцлер прищурил по-стариковски печальные глаза. - Не думаю, что дальше Прав человека.

- С чего ты взял? - спросил Принц, быстро переворачивая недописанный лист.

- Все творцы новых Конституций запинались именно за этот параграф. Канцлер вздохнул. - Извольте принять депутацию, Ваше величество. Третий день ждут.

- Какую еще депутацию? - недовольно поморщился Принц.

- Как всегда - лучших представителей народа.

- Пойдем, посмотрим, - сказал Принц, явно заинтригованный.

Лучших представителей народа оказалось человек двадцать. Все хорошо знакомые, из старых дворянских родов.

Принц слушал предводителя и тихо сатанел. Во-первых, от нарастающей боли в пояснице; конструкция трона, оказалось, не предполагала длительного сидения, неудобство лишний раз напоминало, что государственный дела следует решать быстро, и думать при этом той частью тела, на которой помещалась корона. Во-вторых, Принц почувствовал себя обманутым. Кто же знал, что все без исключения новоиспеченные короли на следующий же день после коронации запирались в кабинете, чтобы породить конституцию и облагодетельствовать ею подданных.

Предводитель в получасовой речи убеждал Принца, что не Конституция и свобода нужна народу, а Порядок и жесткая рука. Этой самой рукой он призывал и умолял закрутить гайки и оторвать головы.

Чашу терпения переполнило то, что по городу уже пошли гулять стишки, в которых "конституция" рифмовалась с древнейшей профессией. Принц грохнул кулаком по подлокотнику трона, оборвав предводителя депутации на полуслове. Боль, выстрелившая в поясницу, подсказало решение.

Принц приказал повесить предводителя и четвертовать пятерых, на кого первым упал взгляд. Странно, но все восприняли это как должное. Лучшие представители народа удалились, уважительно покачивая головами.

" Со старым дворянством каши не сваришь, - подумал Принц. - Надо искать выходы на оппозицию. Идей у них много, а доступа к власти нет. Наш союз оправдан и закономерен. Им нужен просвещенный монарх, а у меня есть диплом Пражского университета. Мне нужна свежая струя государственном аппарате. Стравлю-ка их с консерваторами, пусть молодежь поднаберется у них опыта и закалится в борьбе за должности, а заодно избавится от иллюзий. Решено!"

Принц хотел было встать с трона, но Канцлер, пристально наблюдавший за ним из темного угла, вышел на свет и произнес:

- Извольте принять начальника Королевской полиции, Ваше величество.

- Зачем еще?

Принц потер затекшую поясницу, но не встал. А как иначе, если начальник полиции, толстяк с обрюзгшим лицом тихого алкоголика, уже вытанцовывал па книксенов, поклонов и подметания пола пером шляпы. Принц не стал дожидаться, когда страдающий отдышкой толстяк закончит обязательное по протоколу приветствие, и откинулся на жесткую спинку трона.

- Докладывайте, черт вас дери!

Доклад был краток. Оппозиция, находящаяся под бдительным оком полиции, по многолетней традиции собиралась и горлопанила в таверне "Дом Д'Жюр". Сегодня с утра таверна была окружена усиленными нарядами полиции на случай возможных арестов. Лидер вольнодумцев уже доставлен во дворец и дожидается своей участи в приемной. Шеф полиции, почему-то густо покраснев, достал из обшлага мундира листки, заляпанные бургундским, и склонившись в поклоне подал Принцу.

Очередной манифест оппозиции, составленный не больше часа назад, винные пятна еще не успели просохнуть, обличал монархию, насмехался над старческой немощью Канцлера и ставил под сомнение законотворческую деятельность нового Короля. В конце делался вывод, что только революция способна подарить народу счастье и процветание. В приложении приводился перечень необходимых для этого мер: казнь короля и поголовное уничтожение дворянcтва, отмена крепостного права с последующей коллективизацией крестьян, приватизация казеннyых публичных домов и, зачем-то, электрификация всего королевства.

Последний пункт вызвал наибольшее недоумение. Что такое эта самая "электрификация" не знал даже Принц, что уж говорить о Канцлере и шефе полиции. Как не пытался Принц вспомнить курс физики, читавшийся в университете иезуитом Исааком Бруно, ничего путного не вышло. Очевидно, этому странному явлению посвящались лекции второго семестра, но бедолагу Бруно еще в первом сожгли на костре за какую-то ересь.

В конце концов, решили узнать у самого автора, для чего из приемной немедленно доставили лидера оппозиции.

Принц вглядывался в бледное лицо, озаренное внутренним светом, характерным для фанатиков и туберкулезных больных, и соображал, как бы аккуратнее пристроить лидера на государственную службу. Они были одногодками, легкий пушок на щеках едва стал сменяться жесткой щетиной, ежедневно требующей бритвы. Принц сразу же проникся к нему симпатией, хотя вольнодумец так и не дал вразумительного ответа, что же такое эта самая "электрификация".

"Помыть, постричь, откормить - и можно брать в работу", - решил Принц.

- Канцлер, пишите! - Принц придал лицу соответствующее случаю выражение. - Милостью своей назначаю сэра Эдгара Мюллера шефом Канцелярии государственной безопасности, которую данным указом и учреждаю.

Потом, сообразив, что даже такой должности вряд ли хватит, чтобы обезопасить юного вольнодумца от происков консерваторов, добавил:

- И жалую ему титул барона Мекленбургского.

Странно, но Канцлер ничего не записал, а сразу же достал из папки готовый текст указа.

Эдгар Мюллер скривил в саркастической усмешке тонкие губы, но королевскую грамоту принял, и удалился, гордо вскинув лохматую голову.

Тем же вечером новоиспеченный начальник КГБ провел массовые аресты. В тюрьму были брошены все члены оппозиции и члены их семей. Барон Мюллер лично пытал наиболее упорных, отказывающихся подписать добровольное признание.

Утром, с бледным от бессоницы лицом и темными тенями под лихорадочно горящими глазами он явился в королевскую опочевальню.

Его доклад был краток: органами государственной безопасности вскрыт заговор, лидеры уже признали свою вину и не рассчитывают на помилование. Так как все собиравшиеся в таверне "Дом Д'Жюр" были агентами иностранных разведок, Эдгар Мюллер предлагал закрыть границы, объявить в стране особое положение и провести чистку в армии и госаппарате. Расстрельные списки прилагались.

Принц еще не пришел в себя после ночи, проведенной в объятиях очередной фаворитки, и, не подумав, подписал указ.

Через час начали рубить головы иностранным агентам и безродным космополитам из ?Дом Д'Жюра?. Потом к Лобному месту подтянулась первая колонна раскаявшихся шпионов их Адмиралтейства, жидо-масонов из Казначейства и врачей-убийц из больницы имени королевы-матери. Палач с профессиональным равнодушием стал рубить головы новоявленным врагам народа. Толпа аплодисментами и криками приветствовала второй акт бесплатного развлечения.

Принц наблюдал за казнью с балкона дворца. Больше всего его занимала толпа, сначала ошарашенно молчащая, а потом все больше и больше сатанеющая от каждой новой головы, отсекамой уставшим палачом. Он был уверен, что революция теперь неизбежна. Не хватало только искры, чтобы полыхнуло на всю стану.

И тут Принц решил провести ?сильную рокировочку? в духе ушедшего на вечный покой батюшки. Он амнистировал тех, у кого еще осталась голова на плечах, и приказал арестовать шефа КГБ. И в полдень голова Эдагада Мюллера скатилась с помоста, залитого кровью лидеров оппозиции. Он взошел на эшафот с ироничной улыбкой на лице. Казалось, королевский указ не стал для него неожиданностью.

Толпа от такого фортеля власти пришла в экстаз. Принц удовлетворенно смотрел на орущих подданных и мысленно повторял фразу из конспекта по эзотерической философии: ?Совершенно контрреволюционно, но если смотреть диалектически ? архи-революционная штучка получиться!?

После заката город погрузился в сон. Стояла обычная вязкая, как воздух в ночлежке, тишина. Только собаки лаяли на подгулявших семинаристов, шатающихся от забора к забору.

Канцлер дремал в кресле и вздрагивал всякий раз, когда Принц, мерявший шагами кабинет, задевал шпагой за угол стола.

- Шли бы вы спать, Ваше величество, - наконец, не выдержал Канцлер. Клянусь тенью вашего покойного батюшки, ничего не будет.

- Будет! - упрямо набычился Принц.

- Вы предполагаете, а я знаю. - Старик отчаянно зевнул, прикрыв рот несвежим кружевным платком. - Ничего они не хотят. Потому что ничего им от нас не надо. Им что казнь, что футбол ? один черт. Лишь был повод поорать.

- Посмотрим, - cловно что-то пообещав самому себе прошептал Принц и вышел из кабинета, громко хлопнув дверью.

На утро он объявил войну. Всем соседям сразу.

Народ рванул до пупа рубахи, разорвал гармони, напился вусмерть и устроил массовые шествия в поддержку инициативы Принца. Неделю по городу шатались пьяные резервисты и горланили патриотические песни. Потом все стихло. На западном фронте было без перемен. То же самое на всех остальных северном, южном и восточном. Даже на море ничего не происходило. Полный штиль.

Пришлось заключать перемирие и опять за счет казны устраивать народные гуляния.

И вновь Принц стоял на балконе дворца и смотрел на толпу, пьяно орущую при каждой вспышке фейерверка.

Еще не сносились туфли, в которых он шел за гробом отца, а, казалось, прошла тысяча лет. Он почувствовал себя старым и смертельно уставшим. Ничего не хотелось. Жизнь короля кончилась, едва успев начаться. Оставалось только зачать законного наследника и десяток бастардов и тихо дожидаться смерти.

- Да идите вы все к чертовой матери, ублюдки! - неожиданно для себя заорал принц в зловонную мокрицу толпы, копошащуюся внизу.

В ответ тысячи глоток восторжено взревели:

" Да здравствует Король Вольдемар Второй, ура! У-ра- а -а !"

Грохнули пушки, и небо взорвалось миллиардом горящих звезд.

И тогда, впервые со дня смерти отца, Принц заплакал.

Лилькин палач

Уйдя на покой, Палач превратил поздний ужин в ежедневный ритуал. От поросенка к кролику в молоке, от полудюжины рябчиков к паштету из гусиной печени с трюфелями, и так далее, вплоть до крендельков с маком, доставленных прямо к столу еще теплыми из пекарни матушки Эльзы.

И вино шло своим чередом: пино нуар сменял бургундское, затем наступал черед шато, и под крендельки открывалась бутылка игристого кипрского.

В этот вечер, макая предпоследний кренделек в молодое вино, Палач думал о смерти.

Город отказался от его услуг. В моде был гуманизм и прочая ересь просветителей. В Конвенте и кабаках с пеной у рта доказывали необходимость отмены смертной казни. Добились своего, проголосовали и отменили. Правда, перед голосованием для пущей безнаказанности велели Палачу снести головы Монарху и всей его семье. Палач выполнил свою работу на совесть. Потом вытер меч, плюнул на помост, забрызганный монаршей кровью, и ушел, провожаемый улюлюканьем враз осмелевшей толпы.

Было это лет десять назад. С тех пор смерти в жизни горожан не стало меньше. Как выяснилось, она не подчиняется декретам Конвента. Она все также исправно собирала дань. Просто растеряла весь былой аристократизм и сакральность, стала мерзкой и жалкой, как наводнившие город нищие.

Каждое утро с улиц подбирали трупы, вылавливали в заросших тиной каналах, находили в закоулках городского парка, выгребали кровавое месиво из разгромленных кабаков. Смерть не щадила никого: изуродованных мертвецов выносили из лачуг и роскошных особняков, наспех перестроенных согласно прихотливому вкусу новой знати. Палач специально ходил посмотреть на несколько новоявленных трупов. Даже топорной работой это было сложно назвать. Нынешние любители кромсали, рубили, дробили и пыряли кто как умел. В доброе старое время даже умершие под пытками на дыбе Палача выглядели куда пристойнее.

Печальные мысли прервал стук в дверь. Палач нехотя встал, взял лампу и пошел открывать. Большой охотничий нож остался лежать на столе. Смерти Палач не боялся.

На крыльце стояли четверо. Загомонили все разом. Больше всех старался самый маленький, черный и вертлявый, как бес. Подкручивал тоненькие усики и резко проводил ребром ладони по острому кадыку.

Сначала Палач подумал, что они хотят прикупить вина, не хватило ребятам. Но внимательнее прислушавшись к словам вертлявого, чуть не выронил лампу.

- Повтори. Только не все хором. Пусть говорит этот. - Палач ткнул вертлявого пальцем. Тот покачнулся, расплылся в пьяной улыбке и чуть было не свалился с крыльца. Спас толстяк, вовремя подперев его мощным пузом.

- Желаем, бля, што бы все по закону и понятиям! Как у людей, понял? сказал вертлявый, облизнув губы.

- Дай-ка гляну. - Палач протиснулся между перил и тугим животом толстяка и прошел по тропинке туда, где в темноте белело женское платье.

- Эту суку удавить мало. Но надо все путем, как положено, - сказал самый спокойный из четверки, встав за спиной у Палача. - Вот разрешение от Пахана. Бабок дадим, сколько скажешь...

Но Палач его не слушал. Он, как завороженный, смотрел на тонкую шею девушки. Представил, какая она ломкая и нежная, как стебелек хризантемы, побитый первым осенним заморозком.

- Как зовут вас, госпожа? - прошептал Палач.

- Лиля, - ответила девушка и опустила голову.

- Лилия. - прошептал Палач. Сразу же представился черный пруд и одинокая лилия, положившая на черное стекло льда cвою белую головку, увенчанную хрустальной диадемой первых снежинок. - Лилия...

- Договорились? - прохрипел над ухом самый спокойный.

- А? Да, да, конечно. Едем.

...Он вывел их на берег лесного озерца. Все здесь было, как он хотел: черная вода, луна и строгие стволы сосен.

- Есть в графском парке черный пруд,

Там как поймают, так и прут, - гнусаво затянул чернявый, но тут же получил локтем в бок от самого спокойного.

Палач взял девушку под руку и повел по влажной от вечерней росы траве к берегу. Ее рука была такой нежной и легкой, и сама она в полупрозрачном шелковом платье казалась сотканной из лунного света. Палач подумал, толкнуть ее, полетит над водой и дальше в высь, навстречу полной луне диковинной белокрылой птицей.

Он поставил девушку на колени. Ее онемевшие от страха пальцы никак не могли ухватить скользкий стебелек свечи. Палач осторожно загнул их по очереди, один за другим, каждый раз немея от прикосновения к фарфоровой утонченности ее пальцев.

- Молись, милая. Молись, как умеешь. Если бы бог слушал только одобренные церковью молитвы, он бы не знал и сотой части того, что творится у него под носом, - прошептал он ей в маленькое ушко, зажигая свечу.

Четверка осмелела и, чавкая мокрой землей, стала подбираться ближе.

- Стойте, - прогремел голос Палача. - Стойте, где стоите, жалкие душегубы. Имейте почтение перед Смертью. - Он выставил вперед хищно заблестевший в лунном свете клинок. - Слушайте и молчите! С вами говорит Палач, безымянный и безликий слуга Смерти.

Четверка замерла, не решаясь пересечь невидимую черту отделявшую их от Палача.

- Не всякому суждено родиться, но всякому рожденному суждено умереть. Смерть есть таинство, а творение смерти есть высшее из искусств. Грязные ублюдки, отнимающие жизнь, что вы знаете о ней? Вам никогда не познать Жизнь, потому что вам не дано постичь - что есть Смерть. Так смотрите же, вы, жалкие подмастерья Смерти! Смотрите внимательно! Может быть вы успеете уловить великий миг, когда Жизнь покидает тело...

С этими словами он неожиданно для своих лет легко, как юный матадор, развернулся, рисуя в черном воздухе серебристую дугу протяжно засвистевшим мечом.

Одним ударом он снес голову девушке и загасил дрожавший язычок свечи...

... Назад возвращались молча. В машине было душно от табачного дыма и жарко от притертых друг к другу тел.

На выезде на Кольцевую их подрезала белая "девятка". Чернявый выматерился, дал по тормозам и рванул рычаг переключения скоростей. Но было уже поздно. Из "девятки" выскочили двое.

Заряд картечи разнес в дребезги лобовое стекло. В лицо Палачу ляпнулся горячий липкий комок. Закрывавшей ему обзор кучерявой головы вертлявого не было. Были плечи, а головы не было.

Палач зарычал и всем телом навалился на дверь. Он услышал, как громко щелкнул передернутый затвор " Ремингтона".

" Поздно! - мелькнуло в голове. - Меч в багажнике. Слишком поздно..."

За несколько бесконечных мгновений до выстрела он успел себе представить, что сделает с его телом картечь, выплюнутая "Ремингтоном" почти в упор.

" Боже мой, какое убожество!" - прошептал Палач.

Пророк

Он всегда знал, что по жизни его ведет Высшая сила. От этого жизнь не становилась прекрасней. Вряд ли что-нибудь может украсить это убожество. Но чувство защищенности, приобретенное в обмен на дар и обязанность пророчествовать, делало жизнь более-менее сносной.

Вечером он ни с того, ни с сего принялся проповедовать на Королевской площади. Иногда на него находило такое, Высшая сила врубала пророческий дар на полную мощность, его несло, и слова сыпались, как из прохудившегося мешка. Ересь, не ересь, это еще доказать надо, времена теперь другие, но находило э т о, как правило, в самом неподходящем месте.

Фланирующая публика быстро сбилась в толпу, стоило ему лишь открыть рот и выдать первую притчу. Вторая, что-то там про двух мамаш, не поделивших ребенка, вышла особенно удачно, это он сам почувствовал. А о слушателях и говорить нечего. Что они открыли в себе, прослушав притчу, сказать трудно. Но результат был восхитительный.

Купцы и менялы вдруг схлестнулись с патлатыми семинаристами. Бандитского вида подростки, не долго думая, приняли сторону своих вечных патлатых врагов. Гулявшие под ручку с горничными солдаты, вспомнив на чьи деньги они живут, как по команде, побросали подружек, намотали на кулаки ремни и бросились на защиту честных налогоплатильщиков. Меж бьющих, пинающих, кряхтящих, плюющихся зубами и кровью, как водится на массовых народных гуляниях, засновали подозрительные личности, срезая кошельки и выворачивая карманы.

Пророк возвышался над беснующейся толпой и упивался силой собственного слова.

"А еще говорят, что мысль изреченная есть ложь, ? c гордостью подумал он. ? Нет, так мордуются только за правду".

Затянувшийся праздник устного народного творчества, как и следовало ожидать, был грубо прерван появлением наряда городской стражи.

Так славно начавшийся вечерок закончился привычно и убого. Всех, кто мог откупиться, давно отпустили, и в жалкой каморке районного отделения городской стражи остались лишь трое: пьяный до бесчувствия купчик в дорогом пиджаке с напрочь оторванным рукавом, старый вор и Пророк.

Уставшие стражники даже не стали шарить у них по карманам, не то чтобы бить. У стражников были свои понятия о порядочности: со злоcти на скотскую жизнь и общее запустение в государстве попинав задержанного, они считали своим долгом устроить его на недельку-другую на казенные харчи, пусть, мол, откормится бедолага, зря что ли страдал. Такой подход к проблеме гуманизма любви к ним не прибавлял, но уважение, слабое, как луч света в темном царстве, все-таки загоралось даже в самых забубенных душах.

Уже под утро, когда надежда переселиться на полный пансион в городскую тюрьму растаяла, как ночной туман, капитан стражников поставил напротив клетки, где были заперты задержанные, стул и подозвал к решетке Пророка.

- Слышь, Трепач, расскажи чего-нибудь, - сказал он устало.

Пророк послушно слез с нар, откашлялся и начал на ходу сочинять притчу.

Очевидно, в этот час Высшая сила еще спала, все пришлось делать самому. Сначало выходило убого и косноязычно, потом, он понял, что надо не для них и не о них, а только для себя, о себе, из себя. Да и кто он такой, если разобраться, чем отличается от других? Разве что не молчит о том, что бередит всех изнутри, так это от недержания и привычки к безнаказанности. Так, ведь, любой превратится в оратора, только разреши и пообещай, что ничего за треп не будет.

И тогда он вспомнил отца. Долгие прогулки у реки. Запах его любимого одеколона. Каким радостным и умытым казался мир по утрам, когда отец брал его на рыбалку. Вспомнил все сказанное с горяча, вспомнил недоговоренное, вспомнил то, что был обязан сказать, но не успел.

Он представил себе, что успел, нашел время, добыл деньги на дорогу и без выпендрежа, как был ? в рубище, вернулся домой. И какой пир закатил отец в честь возвращения блудного сына. Воображение, подхлестнутое трехдневным голодом, рисовало столы, заваленные деликатесами, целых поросят и баранов, зажаренных до хрустящей корочки, ящики импортных фруктов, бутылки водки и дорогого вина.

Но главное не это, черт с ней, со жратвой. Главное, он успел. Отец еще был жив. Можно было договорить, простить и попросить прощения. Это и было счастьем Блудного сына: успеть, припасть к ногам отца, своим приходом на время отогнав смерть.

Пророк оборвал себя на полуслове, вдруг осознав, что не ему, опоздавшему, навсегда и необратимо опоздавшему, выводить нехитрую мораль этой притчи.

По усталым серым щекам Капитана текли слезы. Он даже не пытался их скрыть. Они сновали по глубоким морщинкам и прятались в прокуренных усах. У дверей навзрыд рыдал здоровяк, уперевшись лбом в древко алебарды. Даже старый вор, финкой ковырявший под ногтями, к концу притчи не выдержал, и уронил голову на колени.

Капитан отбросил ногой стул, распахнул дверь в клетку и сгреб Пророка за шиворот.

- Ты, Трепач... Ты... - Он вдруг ослабил хватку, лицо сделалось беспомощным, как у ребенка, в праздничный день забытого бестолковой мамашей на ступеньках собора. Он шмыгнул огромным перебитым носом, разукрашенным синими, бордовыми и красными прожилками. - Иди домой, Трепач, - сказал неожиданно тихо Капитан, убирая руку.

- У меня денег на метро нет, - прошептал Пророк.

- А у нас, как на грех, получку задержали, - почему-то смутился Капитан. - Вот возьми. - Он выхватил у вора не конфискованную по недосмотру финку. - Продай, купи себе чего нибудь.

- Але, начальник, верни орудие производства! - Вор поднял красные от слез глаза. Вставать не стал, падать ниже.

- Усохни, плесень! - прошипел Капитан, опять становясь капитаном городской стражи.

- Ох, ну как с вами, ментами, жить? - проворчал вор, нагнулся над причмокивающим во сне купцом, юркнул двумя пальцами ему под рубашку и выудил кошелек. - Вот. Только уговор: на троих делим. - Вор встал с обшарпанных нар. - Я с утра этого борова пасу. Что смотришь, начальник? На троих делим, мне же надо хоть копейку в общак положить!

Домой Пророк возвращался, неся в охапке пакет со всякой импортной снедью, накупленной в ночной лавке. Как всякий оголодавший человек, покупки делал лихорадочно и бестолково.

Блок сигарет "Великий император" купил специально для соседа по этажу. Бывший Инквизитор уже неделю собирал бычки в подъезде - пенсию опять задержали. И название сигарет, и сам факт заботы о полоумном, всеми забытом бойце идеологического фронта, должны были стать для Инквизитора приятным сюрпризом.

Пророк шел по еще спящим улицам и улыбался, представляя, как посветлеет лицо одинокого старика, пережившего своего блудного сына.