Курский перевал

Маркин Илья Иванович

Часть первая

 

 

 

I

Вторые сутки на фронте под Белгородом таилась тревожная тишина. В реденьких окопах на тех же холмах и высотах, где больше двух недель кипели ожесточенные бои, располагались остатки стрелкового полка майора Поветкина. Сам командир, его заместитель по политической части старший политрук Лесовых и начальник штаба капитан Привезенцев всю ночь лазали по переднему краю и под утро уединились в тесной землянке командного пункта.

Горбясь под низким потолком, Привезенцев зажег вторую коптилку, расстелил на сколоченном из досок столике газету и разложил перед Поветкиным карту и другие бумаги.

— Вот расчет сил и средств, вот схема обороны… — бодро заговорил он и тут же смолк, услышав гневный голос Поветкина.

— Что расчет? Что схема? Считай не считай, а итог один: шесть пулеметов, две пушчонки и полторы сотни штыков на четыре километра фронта. Давнет противник и…

Привезенцев искоса взглянул на командира полка и удивился резкой перемене в нем. Коренастый, широкоплечий, всегда невозмутимый, Поветкин нервно отодвинул бумаги и, видимо с трудом владея собой, порывисто и тяжело дышал. Его сильные руки то сжимались в кулаки, то беспокойно теребили подернутые сединой темные волосы, то безвольно опускались и вновь взлетали к худощавому лицу.

— Конечно, Сергей Иванович, сил маловато, — закуривая, неторопливо заговорил Лесовых, — но зачем же отчаиваться?

— Да кто отчаивается?! — воскликнул Поветкин, в упор глядя на огрубелое, с удивительно нежными голубыми глазами лицо замполита. — Это же горькая правда.

— Так что ж теперь, слезьми горючими залиться? — насмешливо сказал Лесовых.

— Слушай, Андрей, — угрожающе подступил к нему Поветкин, — ты не прикидывайся штатным оптимистом. Положение гораздо серьезнее, чем видится тебе. Вот они, смотри, — показал он на карту, — в роще более пятнадцати танков. В разбитом селе еще восемь-десять танков. В балках, в дальнем лесу — тоже танки. Зачем немцы держат их перед нами? Ясно, не для красы. Бить, наступать собираются. И если ударят, чем отражать? Двумя пушчонками, да к тому же сорокапятками?

Лесовых ничего не ответил. Он пристально смотрел на мигавший язычок коптилки и в раздумье морщил широкий лоб.

— А как думает начальник штаба? — прервал он тягостное молчание.

Привезенцев удивленно поднял голову, по привычке прокуренными пальцами крутнул рыжие усы и бодрым голосом проговорил:

— Конечно, сил у противника много. Конечно, сил у нас мало. Но в общем-то драться… можно!

— Ох, Федор Петрович, не штабной ты, видать, человек, — усмехнулся Лесовых. — В бою ты лихач, отчаюга, а в штабе виляешь. Привык при Черноярове…

— При чем тут Чернояров? — недовольно пробормотал Привезенцев.

— А при том, что он мыслить тебя отучил. Ты у него только и знал: «Слушаюсь! Так точно! Никак нет!» Подход к начальству ты в совершенстве отработал.

— Ну это уж знаете… — вскипел Привезенцев.

— А ты потерпи, не распаляйся. Я говорю это и по-дружески и как коммунист. Отвыкай ты от чернояровских методов. Самому думать, самому решать надо, Федор Петрович, а не глядеть в рот начальнику.

Разговор о Черноярове был неприятен Поветкину. Прошло всего две недели, как Чернояров за пьянство и самовольный выезд в Курск был разжалован из майоров в старшие лейтенанты, снят с должности командира полка и назначен командиром пулеметной роты. Полком стал командовать Поветкин, бывший до этого начальником штаба.

— Поздно ворошить прошлое, — сухо проговорил Поветкин. — Чернояров получил свое.

— Не до него сейчас. Тут дела такие, а мы… — подхватил Привезенцев и, склонясь к Поветкину, с жаром продолжал: — Товарищ майор, давайте все наши тылы прочистим: ездовых, писарей, ординарцев разных и прочих — всех на передовую! Человек тридцать наберем, дырки на переднем крае залатаем. Мин противотанковых наставим, бутылки зажигательные есть. Вот и выкрутимся.

— Это верно, правильно, — по-прежнему напряженно думая, согласился Поветкин. — Все, что есть у нас, бросим на передовую. Но… Эх, позвоню комдиву. Может, хоть что-то подкинет.

Как и всегда, генерал Федотов ответил сразу же, словно он никогда не отдыхал. Выслушав командира полка, он помолчал и, как показалось Поветкину, равнодушно спросил:

— А что, собственно, стряслось? Что так взвинтило вас?

— Пополнение нужно, товарищ генерал, немедленно пополнение и людьми и оружием.

— Это давно известно, и пополнение будет. А пока по одежке протягивайте ножки. Главное — не искать двадцать пятый час в сутках, а наиболее целесообразно и полно использовать и наличное оружие и оставшихся людей.

— Да, но противник силы накапливает, — пытался возражать Поветкин.

— Знаю, — прервал его Федотов, — но особой угрозы пока не вижу. Я вам советую реально оценивать обстановку. Распутье, распутье, — мягче сказал генерал, — развезло все. В таких условиях противник едва ли рискнет наступать!

— Но если подморозит или подсохнет?

Генерал долго молчал, потом приглушенно вздохнул и тихо, с затаенной горечью в голосе сказал:

— Сергей Иванович, мы с вами не в таких переделках бывали и не такое видывали. Разве вам в сорок первом под Смоленском легче было?

Упоминание о Смоленске горькой спазмой сдавило горло Поветкина, и он, еще раз выслушав заверение командира дивизии, что пополнение скоро будет, устало положил телефонную трубку.

— Что? — в один голос спросили Привезенцев и Лесовых.

— Все то же, — мрачно бросил Поветкин и, упрямо склонив голову, взмахнул стиснутым кулаком. — В общем ясно! Надеяться только на самих себя. На самих себя, — вполголоса повторил он и пристально посмотрел на Привезенцева и Лесовых. — А сами-то мы как? Выдержим? И, секунду помолчав, твердо, со звоном в голосе ответил: — Выдержим! Обязаны выдержать!

Хоть твердо и уверенно сказал это Поветкин, но, когда, обсудив все вопросы, ушли Лесовых и Привезенцев, тяжкие сомнения вновь охватили его.

«Четыре километра фронта! Четыре тысячи метров! Как их удержать? Пехоту, конечно, остановим. Но танки, танки… Их же перед полком не меньше полсотни. Ну, что сделают две пушчонки? Противотанковые мины, только мины и группы истребителей танков! Самое опасное место — в районе второго батальона, у Бондаря. Но и на левом фланге местность тоже удобная для действий танков. А где неудобная? Оврагов нет. Лесов нет. Ручьишко худосочный разве удержит? Наступай в любом месте. Везде голые холмы и высоты…»

— Почта, товарищ майор, — прервал раздумья Поветкина ординарец, подавая пачку газет и письмо.

Поветкин поспешно разорвал конверт. Письмо было от друга юности капитана Петра Лужко. Прошло почти полгода, как под Воронежем Лужко был ранен, но Поветкин никак не мог свыкнуться с мыслью, что Петро инвалид, без левой ноги. Он часто, забываясь, брал телефонную трубку, чтобы позвонить во второй батальон, которым командовал Лужко, но тут же опускал руку. Командиром второго батальона был теперь не Петро Лужко, а маленький щеголеватый капитан Бондарь. Петро сообщал, что он сразу же, как приехал в Москву, целый месяц ходил по разным учреждениям, пытаясь хоть что-то узнать о судьбе Нины Найденовой, и ничего не добился. Было известно только, что Нина за месяц до войны уехала в командировку в Брянск, имея задание оттуда поехать в Орел. Никаких других сведений о Нине ни в одном учреждении не было. Все это Поветкин давно знал. Первый год войны он мучительно переживал, но все еще надеялся, что Нина успела эвакуироваться. Но пошел второй год войны, а о Нине не было никаких вестей. В горячке событий боль потери любимой девушки начала было утихать. Теперь Лужко снова разбередил старую рану.

Прислонясь к холодной стене землянки, Поветкин закрыл глаза. Как в тяжелом сне, замелькали отрывочные, бессвязные воспоминания.

…Худенькая, в длинной, до колен, рваной кофте, босоногая девчушка лет семи тревожно озирается в окружении детдомовских ребят и с жадной нежностью прижимает к груди какое-то жалкое подобие куклы. У нее нет ни родных, ни близких. У нее нет даже фамилии. И детдомовцы общим хором назвали ее — Найденова Нина…

Нина, Нина! У нее синие-синие глаза, опушенные длинными ресницами…

Смутно, все разрастаясь, в памяти возникает шумный цех мастерских автомобильного техникума. Над суппортом токарного станка склонилась светлая, с волнистой косой голова Нины. Она так увлечена работой, что не замечает, как уже стихли почти все соседние станки и студенты гурьбой пошли к выходу…

Все отчетливее доносится шум поезда. Уже не так громко звучит оркестр. Теплые, нежные пальцы Нины тревожно скользят по руке Поветкина и переплетаются с его пальцами. В предрассветном сумраке лицо ее потемнело, но глаза все так же призывно горят, а губы, как клятву, выговаривают незабываемые слова:

— Ты окончишь военное училище, а я — техникум, и тогда встретимся. Навсегда, на всю жизнь!..

— На всю жизнь! — прошептал Поветкин и открыл глаза. Одна коптилка на ящике уже погасла, вторая еле теплилась. Но в землянке было светло. В два крохотных оконца ярко било молодое солнце.

— Товарищ майор, — неслышно открыв дверь, тихо проговорил ординарец, — к вам полковой врач, Ирина Петровна.

— Хорошо. Пригласите, — сухо проговорил Поветкин, недовольно морщась и торопливо поправляя гимнастерку. Еще никогда ему так не хотелось побыть одному, подумать в одиночестве.

— Может, сказать, что вы заняты? — понял его мысли ординарец.

— Нет, нет! Проси.

Как и всегда, в военном платье с капитанскими погонами Ирина неторопливо вошла, поздоровалась и старательно прикрыла дверь.

— Присаживайтесь, Ирина Петровна, — сказал Поветкин, показывая на перевернутый ящик.

— Спасибо, — проговорила она, поправляя выбившиеся из-под берета светлые волосы.

— Много больных? — спросил Поветкин, невольно задерживая взгляд на ее лице и тонких пальцах.

— В санчасти лежат двое. А в подразделениях многие с температурой. Вот-вот грипп вспыхнет.

— Погода скверная, да и землянок мало, обогреться негде. Ну, ничего! Землянок понастроим, а там и весна нагрянет.

«Что это я?» — оборвал самого себя Поветкин, чувствуя, что волнуется и говорит с ней совсем не так, как говорил обычно. Он сурово опустил голову и сухо спросил:

— Как с медикаментами?

— Пока есть, — ответила Ирина, — но мало. Разрешите к начсандиву поехать. Медикаменты привезу и о фельдшерах, санинструкторах поговорю. Понимаете, — торопливо продолжала она, — все обещает, обещает, а прислал двоих, и больше нет. Может, вы генералу скажете?

— Да, да. Обязательно, — проговорил Поветкин и опять помимо воли своей взглянул на лицо Ирины. Свежее, притененное легким загаром, оно, казалось, излучало нежную теплоту.

«Что я? Что за глупости?» — вновь осудил он себя, стараясь не смотреть на Ирину, но глаза сами по себе замечали то мочку маленького розового уха, то округлый подбородок, то два рядка ровных белых зубов за нежными припухлыми губами.

Он сидел, горбясь и опустив руки. Солнечный свет падал на его подернутую сединой голову и худое лицо. Пожилым, безмерно усталым человеком казался он в этом ярком освещении.

«А ему же меньше тридцати», — подумала Ирина и вспомнила недавний разговор двух лежавших в санчасти больных солдат. Известный всему полку старенький почтальон с отеческой тревогой говорил о Поветкине:

«Как почту нести ему — душа перевертывается. Посмотрит он на меня, а в глазах, браток, такая надежда… А я что? Суну ему газеты и бежать скорее. Вот уж полгода, как он приехал, а ни одного письмишка не получил. Видать, один-разъединственный на всем белом свете. Вот только раненый комбат Лужко три письма прислал, да и тот уже больше месяца не пишет».

«Один-разъединственный, — про себя повторила солдатские слова Ирина. — А я не разъединственная?» — вспыхнула вдруг неожиданная мысль. Острая боль на мгновение ошеломила Ирину. Как далекое, навсегда потерянное прошлое промелькнул в ее сознании Андрей Бочаров.

«Кто же виноват? Кто? — с отчаянием подумала она. — Я сама, только сама, и никто более».

— Хорошо, Ирина Петровна, — не заметив ее состояния, сказал Поветкин, — к вам подойдет машина, и поезжайте в дивизию.

Он пожал ее руку, и Ирина почувствовала тепло его ладони. Подняв голову, она встретилась с его взглядом и с радостным удивлением подумала: «Какие глубокие у него глаза!»

 

II

Шла третья неделя, как разжалованный Чернояров командовал пулеметной ротой. С виду казалось, ничто не изменилось в нем. Высокий, могучий, с грубым волевым лицом и резкими движениями сильных рук, он все так же твердой поступью ходил по земле и говорил все тем же раскатистым басом. Но так было только внешне. Самолюбивый и властный, Чернояров мучительно переживал свое падение. Целыми днями сидел он в землянке, стараясь ни с кем не встречаться. И только ночью ходил по окопам и траншеям, разговаривал с пулеметчиками. А на рассвете опять скрывался в своей норе. Особенно избегал он встреч с Поветкиным и Лесовых. Поэтому он, сам того не ожидая, торопливо вскочил, когда ранним утром в землянку зашел Лесовых.

— Да что вы, Михаил Михайлович, — здороваясь, сказал Лесовых. — Весна кругом, а вы в конуре этой, в духотище!

— Некогда, — невнятно пробормотал Чернояров и, ожесточаясь на самого себя за растерянность, сурово добавил: — Нужно дела в порядок привести. Целый месяц в роте ни одного офицера.

— Да, положение трудное, и не только в роте, — присаживаясь на топчан, сказал Лесовых. — Людей и техники потеряно много, а пополнения все нет и нет.

— Видимо, скоро получим, — проговорил Чернояров, с тревогой ожидая, что же будет дальше и как поведет себя новый замполит.

«Поветкин — тот проще, — думал он, — тот командир, и если рубанет, то напрямую. А этот с подходцем, вежливо, воспитательно».

— Как люди, Михаил Михайлович? — спросил Лесовых.

— Что ж люди… — со вздохом ответил Чернояров. — Их и осталось-то на всю роту неполных два расчета.

— Конечно, не то, что под Воронежем.

Эти слова, произнесенные Лесовых совсем спокойно и без всякого умысла, взорвали Черноярова.

— Что под Воронежем?! — с яростью воскликнул он. — Под Воронежем, дескать, полк был как полк? А теперь чуть побольше батальона, и повинен в этом Чернояров, так, что ли?

— К чему горячность, Михаил Михайлович? — глядя в озлобленное лицо Черноярова, неторопливо сказал Лесовых. — Я и не думал этого.

— Неправда! — с шумом выдохнул Чернояров. — Думали и сейчас думаете.

— Ну, уж если хотите правду, — в упор глядя на Черноярова, отчетливо и твердо сказал Лесовых, — извольте. Да, во многих бедах повинны вы, именно вы. Нет, — махнул он рукой на хотевшего было заговорить Черноярова, — не из-за того случая, когда вы бросили полк и по пьянке самовольно в Курск укатили. Из-за вашего самодурства и ячества, из-за неправильного воспитания людей, из-за вредных методов командования. Что вы творили в полку, что людям прививали? Бездумье и чинопочитание! Только вы фигура, а остальные пешки. Без вашего приказа, по своей инициативе и пальцем не пошевели — вот ваш принцип командования. Люди думать разучились, самостоятельно шаг боялись шагнуть. А в итоге напрасные жертвы. Не из-за ваших ли диких криков Лужко сам очертя голову бросился в атаку? А теперь без ноги. А помните, под Касторной? Почему третий батальон не отошел за овраг, когда на него фашистские танки надвигались? Да потому, что комбат ждал вашего приказа. И погиб из-за этого…

Тяжело дыша, Лесовых смолк. По его гневному лицу катились частые градины пота.

Чернояров сидел с окаменелым лицом и налитыми кровью глазами. Он пытался вскочить, закричать, но ни сил, ни слов не было. Только из самой глубины сознания безжалостный голос Лесовых выворачивал то, о чем сам он не признавался даже самому себе.

— А вы, — вновь заговорил Лесовых, — еще обижаетесь… Вам поверили, как коммунисту, как офицеру, как человеку в конце концов. И если не вытравите из себя самолюбия и тщеславия непомерного, то имейте в виду — пощады не будет! Понимаете вы это или нет?

— Понимаю, — вздрогнув, сказал Чернояров и совсем неожиданно и для Лесовых и для самого себя опустил голову на руки и едва слышно проговорил: — Трудно мне, очень трудно.

— Знаю. И не один я, все знают. Только людей не чуждайтесь, отбросьте все мрачное и за дело.

— Спасибо! — всей грудью выдохнул Чернояров. — Всего себя переломаю, другим стану!

— Верю! — с силой пожал его пылающую руку Лесовых и, весело улыбнувшись, воскликнул: — Пойдемте-ка, Михаил Михайлович, на воздух, духотища тут, затхлость…

Лесовых ушел в первый батальон, а Чернояров все стоял, глядя на подернутые дымкой холмистые поля. Еще не сбросившие снег, с множеством темных проталин, они словно уплывали в бескрайнюю даль, синея смутными очертаниями рощ и лесов, редких деревенек, безмолвных, как вечные сторожа, одиноких курганов. Чернояров всей грудью вдыхал отдающий прелью влажный воздух, ни о чем не думая и только каждым первом чувствуя властную силу ранней весны. Бежавшая в низине взмученная вода узенького ручейка манила, тянула к себе. Не замечая ни залитых водой воронок, ни старых, обвалившихся окопов, ни подвернувшейся под ноги сплющенной каски, он торопливо зашагал по взгорку. У самого ручья он увидел командира батальона капитана Бондаря и парторга своей роты старшего сержанта Козырева.

Маленький, поджарый Бондарь и кряжистый усач Козырев увлеченно разговаривали. Увидев Черноярова, они остановились и смолкли.

Встречи с Бондарем всегда были тягостны для Черноярова. Когда он пришел представляться своему бывшему подчиненному, а теперь комбату, Чернояров заметил смущение и жалость, охватившие Бондаря. Это возмутило и обидело Черноярова, но он смолчал, надеясь, что Бондарь переборет себя и будет относиться к нему пусть даже враждебно, но без этой унизительной жалости. Однако Бондарь не смог переломить себя и, всякий раз видя Черноярова, смущался. Так было и сейчас. Это вновь напомнило Черноярову, кем он был и кем стал, и, как черное облако, мгновенно погасило то светлое, что возникло у него при встрече с Лесовых.

— В роте все в порядке. Последняя запасная позиция готова, — лишь бы не молчать, торопливо проговорил Чернояров.

— Я был… Видел… Хорошо сделано, — не глядя на Черноярова, невнятно сказал Бондарь и, стараясь не выдать смущения, поспешно добавил: — И блиндажи чудесные и ниши для патронов… Вот только людей маловато.

— Скоро два наших орла вернутся, — стараясь развеять взаимное смущение офицеров, оживленно заговорил Козырев, — Дробышев и Чалый. Пишут: «Костьми ляжем, а в свою роту пробьемся».

«Дробышев, Чалый? Кто такие? — пытался вспомнить Чернояров. — Почему я не знал их?»

«Эх, ты, а еще обижаешься», — повторил он упрек Лесовых. И злость на самого себя за все, что сделал раньше, впервые охватила его. Он стоял, безвольно опустив руки и боясь взглянуть на Бондаря и Козырева. Мучительно тянулись секунды молчания. Черноярову казалось, что еще мгновение, и он не выдержит, закричит, а может, даже заплачет. К счастью, из-за кустов показался высокий стройный боец в стеганке, в рыжей, во многих местах опаленной шапке-ушанке, с тощим вещевым мешком за спиной и, печатая так любимый Чернояровым строевой шаг, подошел к офицерам.

— Разрешите обратиться, товарищ капитан! — звонко и задорно отчеканил он.

— Васильков! — в один голос воскликнули Бондарь и Козырев.

— Так точно! — еще задорнее ответил боец.

На чистом, юношески свежем лице его с сияющими светлыми глазами было столько радости и довольства, что Чернояров невольно улыбнулся и позавидовал этому парню.

— Как здоровье? — спросил Бондарь.

— Замечательно, товарищ капитан! Отлежался, отоспался, лекарств малость попил — и как новенький!

«Да кто же это? Значит, и он был в полку?» — вновь с досадой подумал Чернояров.

— Здесь вот, под Белгородом, к нашей роте пристал он, из отходивших подразделений, — словно поняв мысли Черноярова, пояснил Козырев. — «Не уйду, — говорит, — пока фрицев не остановим». И не ушел! Один на один с танком фашистским схлестнулся и — угробил!

— Молодец! — воскликнул Чернояров и с силой пожал руку Василькова. — Обязательно в нашу роту его, в пулеметную!

— Вы командир нашей роты, товарищ старший лейтенант? — с любопытством взглянув на Черноярова, спросил Васильков.

И Бондарь и Козырев замерли, ожидая, что же будет после столь неудачного вопроса. Опешил на мгновение и Чернояров, чувствуя, как поток горячей крови хлынул в лицо, но быстро овладел собой и так же непринужденно, в тон Василькову, ответил:

— Да. Я командир второй пулеметной. Чернояров моя фамилия, зовут Михаил и по отчеству Михайлович. Вместе будем фашистов крушить!

 

III

Командующий группой немецких армий «Юг» фельдмаршал Фриц Эрих фон Манштейн стоял у окна своего салон-вагона, укрытого в бесчисленных тупиках Запорожского узла, и нетерпеливо посматривал на часы. Всего сорок минут назад из Берлина в Запорожье прилетел специальный представитель Гитлера генерал-лейтенант Пауль Фицнер. С минуты на минуту он будет здесь.

Манштейн не любил наезда различных представителей и уполномоченных, был с ними официален, холоден и сух, поручая все переговоры своему начальнику штаба. Но Пауль Фицнер был не совсем обычным представителем, и его приезд, по убеждению Манштейна, имел особый смысл.

Манштейн и Фицнер были одногодки. Еще в 1906 году они вместе начали службу в прусской армии кандидатами в офицеры, и с тех пор их связывала тесная дружба. Они вместе окончили военную академию, в первую мировую войну вместе служили в 213-й пехотной дивизии, а затем вместе работали в военном министерстве. Лишь с приходом к власти Гитлера пути их разошлись, но дружба осталась. Когда Манштейн был уже фельдмаршалом, Фицнер все еще оставался полковником в прежней должности, в генеральном штабе. Подъем Фицнера начался с назначением начальником генштаба генерала Цейтцлера. Через месяц после прихода Цейтцлера в генштаб Фицнер стал генерал-майором, а через полгода — генерал-лейтенантом. Фицнер, как хорошо знал Манштейн, в последнее время был близок не только с Цейтцлером, но и пользовался доверием самого Гитлера. Именно поэтому приезд Фицнера и радовал и тревожил Манштейна. Ему было приятно встретиться с давним другом, и в то же время новое положение Фицнера настораживало Манштейна. И Цейтцлер и сам Гитлер, несомненно, хорошо знали их дружеские отношения, и если послали к Манштейну именно Фицнера, то это наверняка не было случайностью.

Встреча, как и всегда, произошла тепло и непринужденно. Манштейн предложил обед, но Фицнер отказался и попросил только рюмку коньяку и чашечку кофе.

В серьезных разговорах, даже с близкими людьми, Манштейн любил каким-либо неожиданным приемом ошеломить собеседника и сразу же захватить инициативу.

— Пауль, — прервал Манштейн Фицнера, увлеченного воспоминаниями о прошлом, — ты уверен, что мы сможем опять двинуться на восток и победить русских?

— В это сейчас верит, кажется, только один человек. Это наш фюрер, — сразу же, словно продолжая начатый разговор, ответил Фицнер и, отставив кофе, склонился к Манштейну. — Фриц, ты прости неофициальность. Я по старой дружбе. Мы же не лейтенантики безусые. У нас головы седые…

— Точнее, почти голые, — поняв, что ошеломить Фицнера не удалось, добавил Манштейн.

— Ну, у тебя еще кое-что сохранилось на затылке. А вот у меня не голова, а коленка.

— Да, — задумчиво проговорил Манштейн, видя, что собеседник откровенен, — волосы — это украшение. А вот когда о голове речь идет… Ты понимаешь, Пауль, я все время думаю, думаю, ночами не сплю. Две кампании, два года войны, такие победы, а русские все держатся.

— И не только держатся, — подхватил Фицнер, — они жмут, давят, теснят нас. Мы были в пригородах Москвы, подошли к Волге, Кавказскому хребту, а теперь…

Он жадно отпил кофе, сморщил худое, изборожденное морщинами лицо и, торопливо закурив сигару, возбужденно продолжал:

— Мы потеряли сотни тысяч солдат, пролили реки крови и в конечном итоге откатились на сотни километров назад…

Нервный, надтреснутый голос Фицнера, его беспокойные глаза с опухшими веками и частое подергивание левой щеки взволновали Манштейна. Видимо, его старый друг, так же как и он сам, многое пережил и еще более переживает сейчас.

— А какие у нас были победы, какие победы! — воскликнул Манштейн и ударил ладонью по столу. — Должны же в конце концов иссякнуть силы русских!

Пухлые, дряблые щеки его потемнели, огромный голый лоб покрылся испариной.

— Приволжские степи, эти проклятые степи между Волгой и Доном! Оттуда все началось.

— Нет, Фриц, началось, кажется, раньше.

— Нет, нет! Все началось с окружения армии Паулюса. Когда Гитлер вызвал меня и приказал возглавить группу армий «Дон» и разорвать кольцо вокруг Паулюса, я был уверен, что сломлю русских и освобожу шестую армию. Но эти бескрайние степи, свирепый мороз и осатанелое упорство русских все повергли в прах. А дальше…

Манштейн отчаянно махнул рукой и одним глотком выпил рюмку коньяку. Фицнер удивленно смотрел на него, не узнавая своего друга, известного несломимой твердостью, спокойствием и фанатическим упорством.

— Да, потеряли мы слишком много, — сказал Фицнер. — А силы русских не иссякли, они все растут и растут.

— Это несомненный факт, неумолимая действительность, — подтвердил Манштейн, — но что делать? Отступать дальше нельзя, нужна победа. Но как, каким путем достичь победы?

— Вот за этим я и приехал. Гитлер хочет знать мнения командующих о планах дальнейшего ведения войны. Его особенно интересует твое мнение.

— Он мне неудачу прорыва к Паулюсу простить не может, — хмуро проговорил Манштейн.

— Но он не забыл и твои заслуги во Франции и в Крыму.

— Что Франция, что Крым! Эпизоды. Францию мы взяли шутя. А Крым нам стоил дороже, чем он стоит с любой точки зрения.

Манштейн выпил еще глоток коньяку, хрипло прокашлялся и, сузив глаза, с натугой сказал:

— Полной победы над Советами, кажется, добиться невозможно. Так что же, отступить, впустить русских в Германию? Нет! Никогда!

Глаза его вспыхнули яростью, мясистые губы плотно сжались, и на висках вспухли синие жилы.

— Так что же делать? Где выход? — повторил Фицнер.

— Добиться ничейного исхода войны, добиться хотя бы сепаратного мира.

— Но русские не пойдут на сепаратный мир.

— Их нужно заставить пойти!

— Но как, как?

— Измотать их, залить кровью, обессилить и вынудить отказаться от наступления, — с металлическим звоном в голосе, угрожающе сказал Манштейн и тише, словно убеждая не только Фицнера, но и самого себя, продолжал: — Нам сейчас как воздух нужна хоть какая-то победа. Но такая победа, которая привела бы к огромным потерям русских. Конечно, решительной победы можно достичь только наступлением. Но сейчас наступать с далеко идущими целями, как в прошлом, как в позапрошлом году, мы не можем.

— Тогда провести наступление на каком-то одном, наиболее важном участке.

— Нет! — хитро прищурился Манштейн, глядя на Фицнера. — Нет, дорогой Пауль, мы русским устроим другое. Мы их возьмем обманом, хитростью, нашим высоким военным искусством и доблестью наших войск. Вот смотри, — подвел он Фицнера к огромной, занимавшей всю стену военной карте, — моя группа армий занимает фронт от Азовского моря и до города Сумы. Это семьсот шестьдесят километров. И здесь расположены самые главные объекты, которые сейчас особенно интересуют русских. Это Донбасс, Криворожье, хлеба Украины. Русские очень упорны в достижении своих целей. Они бросят в наступление все силы, чтобы взять Донбасс, взять Украину. И когда советские армии начнут наступление, мы к этому времени припасем для них хорошенький сюрприз. Я не сомневаюсь, что наступать они будут в районе Белгорода, Харькова и южнее, стремясь выйти к Днепру и форсировать его. Чудесно! Пусть наступают. А мы подготовим для них ловушку. Вот здесь, в районе Сум, мы сосредоточим все наши танковые дивизии. Именно все, а не одну, не две и не пять. Это будет гигантский танковый кулак. Весь фронт мы прикроем пехотой, артиллерией, расставим огромное количество мин. Когда русские перейдут в наступление, мы создадим видимость упорного сопротивления и будем отходить к Днепру. Русские, конечно, устремятся вперед. Пусть, пусть идут! На десять, двадцать, на сто, на двести, пусть на триста километров. Чем дальше, тем лучше. Сопротивлением при отходе мы измотаем их, заставим растянуть и войска и тылы, заманим в мешок, и вот тогда… — Возбужденный, с круглыми огромными глазами, Манштейн яростно взмахнул кулаком и, весь дрожа, выкрикнул: — Танки — вперед!

Он обессиленно смолк, порывисто дыша и облизывая языком пухлые, мясистые губы.

— Это будет начало ничейного конца войны, — отпив глоток коньяку, спокойнее продолжал Манштейн. — Масса наших танков сомнет фланг русских, ударит по их тылам. У Азовского моря мы захлопнем эту невиданную ловушку и начнем беспощадное истребление советских армий.

— Изумительный замысел! — воскликнул Фицнер, но, помолчав, разочарованно добавил: — Но русские могут не перейти в наступление.

— Как это? — возмутился Манштейн.

— Они могут спокойно стоять и ждать, пока их союзники не откроют второй фронт.

— Второй фронт! Союзники! — с едкой усмешкой воскликнул Манштейн. — Русским слишком долго придется ждать открытия второго фронта, терпения не хватит. Американцев, да и англичан война так не припекает, как нас и русских. Пауль, дорогой, я уверен, что американцы и англичане всерьез пойдут на открытие второго фронта только тогда, когда увидят, что русские и одни могут одолеть нас и вступить в Германию. Только тогда! А пока они будут шуметь, грозить, обещать и спокойно сидеть за морями и океанами. Кроме того, — видя, что еще не рассеялись сомнения Фицнера, продолжал Манштейн, — сама группировка русских войск говорит за то, что они будут наступать именно здесь. Вот они стоят, четыре русских фронта. И, обрати внимание, кто ими командует: Рокоссовский, Ватутин, Малиновский, Толбухин. Это все молодые генералы, в сыновья нам годятся. И все они генералы наступления. Это не только по молодости, но и по их характерам и по их опыту.

— Есть сведения, что Хрущев назначается комиссаром Воронежского фронта, — сказал Фицнер.

— Вот видишь! — воскликнул Манштейн. — А кто такой Хрущев? Это главарь украинских большевиков. Он и во сне бредит освобождением Украины. Так что же, даром его посылают на самый сильный фронт? Нет! Это для борьбы за Украину. Будут они наступать, будут! А мы им подготовим ловушку и, — стиснул руки Манштейн, — сделаем им, как они дразнят нас, полный капут!

— Значит, ловушка, так сказать, и ответный удар.

— Вот именно! Ответный и сокрушительный!

— Так можно и доложить фюреру?

— Точно так. Подробный план я представлю через несколько дней, в конце февраля.

Манштейн превосходно знал характер и хватку Гитлера и его ближайшего окружения. Стоит только еще раз оступиться, и не спасут ни годы безупречной службы, ни старческие морщины, ни громкая известность, как одного из выдающихся немецких полководцев. Гитлер, не задумываясь, сомнет его, сделает козлом отпущения всех неудач и провалов.

Именно поэтому Манштейн с вдохновенным упорством разрабатывал свой заветный план заманивания советских армий в ловушку у Днепра и сокрушительного разгрома их ударом массы немецких танковых дивизий. Никогда за всю свою жизнь Манштейн не работал так напряженно, тщательно и много. Обычно он не вникал в мелочи, не разрабатывал отдельные моменты и детали, а лишь определял общие, решающие положения предстоящей борьбы. На этот раз он скрупулезно продумал и рассчитал все, что может произойти и что нужно сделать, как поступать в том или ином случае, когда советские армии рванутся в наступление к Днепру, а немецкие войска, заманивая их, начнут заранее рассчитанное отступление. Кульминацией этих событий Манштейн намечал удар не менее двух десятков немецких танковых дивизий по растянутым тылам советских армий, окружение этих армий в гигантском треугольнике, Днепр — Белгород — Азовское море, и полнейший разгром их в коротких, но жесточайших боях.

Свой план он изложил отточенным, чисто прусским военным языком и представил Гитлеру.

Нудно тянулись дни ожидания ответа. Все попытки Манштейна прощупать отношение Гитлера к его плану заманивания советских армий в ловушку ни к чему не привели. Словно глухая, неприступная стена отрезала Манштейна от Гитлера. Наконец состоялась личная встреча. Гитлер дал возможность Манштейну обстоятельно доложить, терпеливо выслушал его и… первыми же словами разрушил все, что с таким напряжением и надеждой вынашивал старый фельдмаршал.

— Что вы нам предлагаете? — взбешенно выдохнул он. — Вы что, фельдмаршал, не понимаете, что нам как воздух нужна победа над русскими, а не заманивание их к Днепру ценой хотя бы временной потери инициативы и украинской территории?!.

Это был ошеломляющий удар, потрясший Манштейна с не меньшей силой, чем «черный декабрь», когда он не смог пробиться к окруженной армии Паулюса. Но Гитлер, словно позабыв и о трагических событиях между Волгой и Доном и о новом, так возмутившем его плане фельдмаршала, заговорил с Манштейном спокойнее обычного. Он даже спросил его мнение, когда молодой начальник генерального штаба генерал-полковник Цейтцлер чеканно и гордо изложил свой план продолжения войны. Чутьем опытнейшего службиста Манштейн понял, что план Цейтцлера, названный им операцией «Цитадель», составляет теперь если не все, то большую часть того, чем живет Гитлер. И то же чутье службиста определило и поведение Манштейна. Еще не поняв до конца, что же задумал Цейтцлер, он всем своим видом старался показать Гитлеру, что новый план Цейтцлера привлекает его, Манштейна, самое пристальное внимание и что над этим планом стоит и подумать и поработать.

Сущность предложения Цейтцлера была проста, как дважды два. Используя создавшееся ходом событий начертание линии фронта, образовавшей глубокую впадину в расположении немецких войск в районе Курска, Цейтцлер предлагал двойным концентрическим ударом от Орла и от Белгорода на Курск срезать эту впадину или выступ, окружить и уничтожить там войска двух советских фронтов, а также разгромить стратегические советские резервы, которые, несомненно, будут брошены на спасение окруженных в районе Курска войск Воронежского и Центрального фронтов. Вначале Манштейн никак не мог понять, что же так привлекло Гитлера в замысле Цейтцлера. Любой безусый лейтенантишка, взглянув на Курский выступ, мог бы предложить подобное. Но Манштейн хорошо знал, что Цейтцлер не тупица и не верхогляд. Если уж он выступил с таким решительным предложением, то за этим лежали какие-то большие расчеты и надежды. Все стало ясно, когда Цейтцлер заговорил о силах, которые будут брошены на Курск. Даже его, Манштейна, привыкшего к огромным масштабам, поразило одно лишь сухое перечисление цифр. Девятьсот тысяч солдат и офицеров, не менее десяти тысяч орудий и минометов, две тысячи семьсот танков, свыше двух тысяч боевых самолетов! Таких сил немецкая армия еще никогда не бросала в наступление всего лишь на одном участке фронта. К тому же Цейтцлер настоятельно требовал бросить на Курск все наличные «тигры» и «пантеры». А их промышленность должна выпустить к маю не менее двух с половиной тысяч. Да! Перед таким ударом, безусловно, не устоит ни одна оборона. Так вот что так увлекло Гитлера! Полное и молниеносное уничтожение двух самых мощных советских фронтов, а это было не менее трети всех сил Советской Армии.

Да! Цейтлеровская операция «Цитадель» может привести к потрясающим результатам. Теперь собственный план заманивания советских войск в ловушку у Днепра казался Манштейну невероятным. Несомненно, так же думал и Гитлер. Но почему он не проявляет своего характера, почему не громит, не крушит его, Манштейна, а обращается к нему благосклонно и даже предупредительно? Почему не убирает его, как обычно, со сцены решающих событий, а, наоборот, поручает создать и возглавить самую сильную группировку, которая будет наступать на Курск с юга, от Белгорода? То, что второй группировкой, наносящей удар на Курск с севера, от Орла, будет командовать генерал-полковник Модель, вполне объяснимо. Это давний любимец Гитлера. Но почему остается он, Манштейн? Этого старый фельдмаршал никак не мог объяснить себе, и это мучило; угнетало его.

А вдохновение Цейтцлера все нарастало. Заветным коньком его доклада был план продолжения операции «Цитадель», названный Цейтцлером операция «Пантера». Ее замысел действительно напоминал яростный и неудержимый прыжок пантеры. Окружив и уничтожив советские войска на Курском выступе, все немецкие танковые дивизии поворачивали на юго-восток и устремлялись к северной оконечности Азовского моря. В огненное кольцо окружения попадал весь южный фланг советского фронта. Если это осуществится, то война для Германии не проиграна. Да! Такие перспективы не могут не увлечь даже хронического скептика.

Но хватит ли сил? Не сорвется ли операция «Цитадель» в самом ее начале? Не сумеют ли русские противопоставить такие силы, которые не только сдержат наступление ударных группировок, но и сами нанесут ответные и, возможно, еще более сильные, удары? Тогда крах всему, окончательная гибель. Несомненно, Цейтцлер исходит из принципа «или — или». А Гитлер всегда действует по этому принципу. Или победа, или смерть! Да, собственно, иного выхода и сам Манштейн не видел. Поздно думать об укреплении берегов, когда река прорвала плотину. Этот гамлетовский вопрос — «быть или не быть» — поставлен еще в самом начале войны с Россией и даже раньше, когда начали большую войну в Европе. Так что же теперь раздумывать, когда все пути отступления отрезаны? Остается только одно: или победа, или полнейший крах.

Эти мысли и определили все последующие действия Манштейна. Он начал выполнять план Цейтцлера с не меньшим энтузиазмом, чем собственный. Начало решительного наступления на Курск было назначено на первые числа мая. Для подготовки ударной группировки времени оставалось очень и очень мало. Но военная машина была отлично налажена, и Манштейн знал каждый ее винтик. Как опытнейший механик, направлял он ее работу, чувствуя малейшие скрипы и бросая туда все нужное для устранения возможных неполадок.

 

IV

Мало кто даже из людей военных знал, что на полпути между Белгородом и Курском, в тихом городке Обояни, размещался мозг и сердце огромного воинского коллектива — штаб Воронежского фронта. Сотни видимых и невидимых нитей из Обояни тянулись на юг, юго-запад и юго-восток — к оборонявшимся армиям, корпусам и дивизиям, на север, северо-восток и восток — к резервам, к тылам, к соседям, к Ставке Верховного Главнокомандования.

В одном из деревянных домиков на окраине Обояни представители Генерального штаба при Воронежском фронте генерал-майор Решетников и полковник Бочаров допоздна просидели над картой оперативной обстановки, обсуждая военные события.

Решетников прибыл всего неделю назад, и у Бочарова еще не сложилось определенного мнения о своем новом начальнике. Он знал только, что Решетников прошел все ступеньки служебной лестницы от взводного командира до начальника штаба полка, окончил академию имени Фрунзе, а затем работал в Генеральном штабе. Невысокий, худенький, с выразительным остроносым лицом и удивительно неугомонными руками, он внешне не производил хорошего впечатления. Казалось, делает он все поспешно, говорит необдуманно, поступает не по логике ума, а в силу интуиции и мимолетных впечатлений.

Сам Бочаров тоже не отличался долгодумием, но у него выработалась привычка дотошливо вникать в каждую мелочь, собирать множество фактов и высказывать свои мысли или принимать решения только тогда, когда из этих фактов выработаются определенные выводы. Именно поэтому и не любил он людей поспешных и суетливых. А генерал Решетников при первой встрече показался ему именно таким. Но генерал сразу же уехал в войска. И теперь это была вторая их встреча. Решетников, как чувствовал Бочаров, старался изучить своего заместителя.

— Нет, нет и нет! — резко взмахивая рукой, звонко говорил Решетников. — Гитлер и в этом году, как в прошлом и позапрошлом, обязательно будет наступать. Обязательно! А вы как думаете? — совсем тихо, словно в раздумье, спросил он и вскинул на Бочарова серые внимательные глаза.

Этот необычный для Решетникова тон сбил мысли Бочарова.

— Видите ли, Игорь Антонович, — неуверенно заговорил он, — если судить по итогам минувшего года…

— Вы имеете в виду разгром немцев на Волге и наше зимнее наступление? — все так же вполголоса и задумчиво прервал Решетников Бочарова.

— Конечно. Такие потери людей и техники, что понесли немцы, не так-то просто восполнить.

— Да, да. Не просто, — согласился Решетников и вдруг, как и раньше, взмахнул рукой и продолжал резко, торопливо, чеканя отрывистые фразы: — Вся Европа у Гитлера. И экономика, и промышленность, и люди. Тотальная мобилизация. Сотни тысяч пополнения. Вот вам и новые дивизии. Нажим на промышленность. Предельное напряжение. Вот вам и техника.

Худое, нервное лицо его побледнело. Руки взмахивали все отрывистее и резче. Глаза разгоряченно блестели, и вся его жилистая фигура, казалось, налилась сталью. Он подсчитывал, сколько немецкая армия могла получить людей от тотальной мобилизации, сколько новых дивизий даст это и что будут способны сделать эти новые дивизии.

Под вихрем цифр и расчетов Бочаров удивленно смотрел на Решетникова. Сам Бочаров постоянно изучал возможности Германии и ее армии, много думал об этом. Но сейчас, слушая Решетникова, он понял, что знал слишком мало и его знания были не так объединены и систематизированы, как у Решетникова.

— Нет, нет и нет, — продолжал генерал, — чепуха, что Гитлер слаб! Бред, что ему нечем воевать! Силы у него есть, и не малые. А раз есть силы, то он будет бить. Будет! Не таков Гитлер и его окружение, не такова вся сущность немецкого фашизма. Бить, овладевать, захватывать, покорять! Вот так я понимаю фашизм. Так понимаю и политику и стратегию гитлеровцев.

Он смолк и, откинув назад светловолосую голову, торопливо закурил.

— Вы понимаете, — помолчав, вновь неторопливо заговорил Решетников, — что такое для Гитлера отказ от наступления? Это признание, что Германия войну проиграла. Да, да! Проиграла!

— Это и так видно, — возразил Бочаров.

— Видно? — отбросив папиросу, усмехнулся Решетников. — А вы помните, что многие думали после разгрома немцев под Москвой? Помните? Блицкриг сорван, немецкая армия надломлена. Ура! Победа за нами! И не только думали — говорили об этом, в газетах писали, даже Верховный Главнокомандующий в своих приказах указывал. А что получилось? Рванули немцы прошлым летом и аж до Волги, до Кавказа добрались. Вот вам и «ура», вот вам и «видно»! Нет, Андрей Николаевич, все гораздо сложнее, чем иногда кажется нам. Война — это такое сплетение самых невероятных противоречий, что разобраться в них, осмыслить все и понять не каждый может.

Решетников вновь закурил и расстегнул китель. Лицо его стало еще бледнее, тонкие губы плотно сжались, в глазах затаилась не то боль, не то обида.

— Помните, до войны, — глухо заговорил он, — сколько мы кричали: «Не отдадим ни пяди родной земли! Воевать только на чужой территории!» А что получилось?

И его слова и тон голоса всколыхнули в Бочарове то, о чем он много и мучительно думал. В его памяти опять всплыли первые дни войны, рев немецких бомбардировщиков, скрежет танков, толпы беженцев на дорогах, разрозненные группы отступающих войск.

— Трудно было, ох, и трудно! — с хрипом проговорил он, чувствуя, как в груди, все ширясь, нарастает боль.

— Не только трудно — страшно, — прошептал Решетников и, с силой сцепив тонкие пальцы, воскликнул: — Но все кончилось, осталось позади!

— Да, но в памяти все это цело, живет, — сказал Бочаров.

— И будет жить! Кто-кто, а мы-то никогда не забудем. Именно это — горечь прошлого, а еще больше обязанность перед будущим требуют от нас думать, думать, думать и делать только так, чтобы не повторить прошлого. Так что же, Андрей Николаевич, — склонился Решетников над картой, — если противник будет наступать, то с какой целью, где?

— Едва ли они попытаются вновь ударить на Москву или на Кавказ, — так же, как и Решетников, склонясь над картой, сказал Бочаров. — Пуганый зверь по старой тропе не ходит.

— С охотничьей точки зрения это верно, — возразил Решетников, — но в военном деле нередки и повторения старых вариантов в новых условиях и с новыми силами.

— А смогут ли они вообще, как в прошлом, как в позапрошлом году, развернуть наступление на широком фронте?

— Едва ли. Но даже если и смогут, то, мне кажется, не рискнут. Что сейчас для них главное? — прищурясь, задумался Решетников. — Захват новых территорий? Возможно. Но каких? Опять удар на Кавказ? Но там все разрушено. Захватить Москву? Конечно, эффект колоссальный. Но Москва такой орешек, который им не по зубам.

— Нет, Игорь Антонович, мне кажется, они будут стремиться где-то окружить как можно большую группировку наших войск. Это, во-первых, реванш за разгром на Волге. А во-вторых, ослабление наших сил и лишение нас возможности развернуть крупное наступление.

— Да, да. Возможно, возможно, — проговорил Решетников, напряженно всматриваясь в исчерченное поле карты оперативной обстановки. Его тонкие пальцы, словно ощупывая карту, скользили вдоль линии фронта, что дугой с севера, с запада и с юга огибала Орел, дальше, западнее Курска, спускалась на юг, к Сумам, затем снова резко поворачивала на восток, окаймляла Белгород и по Северному Донцу уходила к югу, оставляя позади Харьков в недалеком тылу противника. Это своеобразное начертание линии фронта, где на севере Орел, на юге Белгород и Харьков были в руках противника, а советские войска удерживали обширный плацдарм севернее, западнее и южнее Курска, уже получило свое историческое название — Курская дуга.

— Может, здесь? — вполголоса проговорил Бочаров, как и Решетников, напряженно глядя на карту.

— Весьма и весьма выгодное место. Целых два наших фронта: Центральный и Воронежский. Удар с двух сторон, и они могут быть окружены. Да, да, окружены! Заманчивый, весьма заманчивый вариант. Но… но не слишком ли это явно? Не придумают ли гитлеровские генералы еще какой-нибудь ход?

— Сейчас трудно судить. Еще не полностью выявлена группировка войск противника. Ясно одно: противник будет наступать, и, видимо, в самое ближайшее время.

— Да, да, — согласился Решетников и задумчиво, с горечью продолжал: — Где бы это наступление ни началось, опять кровь, жертвы, тысячи вдов и сирот… Ах, черт возьми, как все это ужасно! Да, Андрей Николаевич, а где ваша семья?

— Жена и сынишка живут у моих родителей в деревне.

— И мои дочка с сыном у бабушки, а жена, — генерал нахмурился, еще глубже вздохнул и с заметной гордостью сказал: — на фронте, в полевом госпитале, хирургом. В Москве оставляли — ни в какую, на фронт — и все! Знаю, не сладко ей, но восторгаюсь, прямо вам скажу, горжусь тем, что она именно такая.

Услышав, что жена Решетникова врач, Бочаров невольно отыскал глазами на карте так хорошо знакомую ему красную скобочку, обозначавшую полк Поветкина, и представил Ирину. Сейчас, видимо, она спит — тихая, усталая, раскинув свои шелковистые волосы и подложив под щеку правую руку.

Всеми силами старался Андрей Бочаров забыть Ирину, вычеркнуть ее из памяти, но не мог. Он часто думал о ней, сердито обрывал думы, старался отвлечься, но то одно, то другое опять наводило его мысли на ту короткую и яркую любовь, которая ни ей, ни ему не принесла счастья.

— Да вы, я вижу, малость вздремнули, — прервал мысли Бочарова веселый смех Решетникова.

— Нет, так, задумался, — проговорил Бочаров, стараясь скрыть свои мысли.

— Впрочем, не мудрено и задремать. Времени-то третий час ночи. Ну, Андрей Николаевич, утром я уеду в войска, вернусь дня через три. А вы за это время тщательно изучите все материалы о противнике. Мы должны, хотя бы лично для себя, определить, где все-таки они будут наступать.

Пожелав спокойной ночи, Решетников ушел. Бочаров свернул карту, собрал бумаги, хотел было лечь спать, но почувствовал, что уснуть едва ли сможет. Все настойчивее наплывали мысли об Ирине, возвращая его к началу войны, когда впервые встретил миловидную смуглую девушку, работавшую врачом в санитарной части корпуса, где был он начальником штаба. Он и сам не мог вспомнить, как и когда началось все. Возможно, сблизили их те страшные июльские дни, когда разрозненные части корпуса под натиском гитлеровцев по лесам Белоруссии отступали на восток; может, все началось под Смоленском, где Бочаров с группой офицеров и солдат штаба корпуса целую неделю удерживал перекресток трех дорог и где маленькая, хрупкая Ирина вытащила его из-под вражеского огня. Раньше, до войны, Бочаров не мог бы даже в мыслях совместить кровавые бои и большую, настоящую любовь. Теперь же он знал, на себе испытал, что для любви нет невозможных условий. Она может вспыхнуть и разгореться даже там, где жизнь человеческая переступает последний порог.

«Хватит! Все! Все кончено, и довольно!» — оборвал мысли Бочаров и, чтобы отвлечься от дум об Ирине, начал перечитывать последние письма жены.

Алла подробно описывала деревенскую жизнь, тревожилась о нем, просила беречь себя хотя бы ради сына и того нового человека, который скоро появится на свет. Читая письма, Бочаров представлял, как беременная жена склонилась на столом и при тусклом свете керосиновой лампы неторопливо передает ему свои мысли.

В избе тихо, тепло. Костик, видимо, спит. Мать с какой-нибудь работой в руках посматривает на Аллу, на бегающий по бумаге карандаш, изредка приглушенно вздыхает, боясь помешать ей. Ленька, конечно, убежал на гулянку. А отец… Что делает отец в это время, Андрей представить почему-то никак не мог.

Еще летом, узнав из письма жены, что отец снят с должности председателя колхоза, Андрей даже обрадовался. Хлопотливая председательская работа изматывала и так не крепкого здоровьем старика. К тому же отцу, едва-едва умевшему писать и читать, трудно было руководить хоть и маленьким, но все же коллективом людей, да еще в сложных условиях военного времени.

Правда, в глубине души Андрея шевелилась обида на то, что отца не освободили, не переизбрали, а именно, как писала Алла, сняли. И снял не кто-нибудь, а сам Иван Петрович Листратов, председатель райисполкома.

Андрей в юности хорошо знал Листратова. И то, что писала о нем Алла, называя Листратова самодуром, бездушным чиновником, никак не укладывалось в сознании Андрея. Тогда, еще до коллективизации, работая председателем сельсовета, Листратов для Андрея Бочарова был образцом настоящего руководителя, умеющего найти теплое слово для каждого человека. Теперь же называют его самодуром, чинушей. Неужели так изменился этот когда-то душевный, простой и отзывчивый человек? Нет! Видимо, Алла по своей женской логике, жалея отца, преувеличивает и искажает действительный смысл событий. Листратов, очевидно, видел, что старику тяжело, и заменил его молодым Алексеем Гвоздовым.

Как-то справляется с делами Алексей Гвоздов, тот самый Алешка Гвоздик, с которым Андрей вместе рос, немного дружил и так тепло встретился во время приезда в деревню в прошлом году? Характер у него настойчивый, въедливый. Вот только в колхоз он вступил поздновато, почти последним во всей деревне. Ну и что ж, не все же сразу поняли смысл новой жизни. А он был молодой, только женился, после смерти отца остался главой семьи, обзавелся хозяйством. Видимо, хотел все сделать сам, в одиночку, но убедился, что одиночка слабосилен, и пошел в колхоз.

В каждом письме Алла с душевной теплотой говорила о Сергее Слепневе. Андрей знал его еще мальчишкой, а теперь он был председателем сельсовета и, как писала Алла, «душой целых пяти деревень».

«Да, жизнь везде идет — трудная, сложная, тяжелая, но бурная и неугомонная, — думал Андрей. — Алексей Гвоздов — председатель колхоза, Сергей Слепнев возглавляет сельсовет. А Листратов…»

Вновь вспомнив Листратова, Андрей никак не мог поверить, что этот так уважаемый им в юности человек стал теперь совсем другим.

 

V

В Дубки Листратов приехал перед обедом. Прикорнувшая на взгорке деревушка весело сияла подслеповатыми оконцами. Внизу, пересекая широкую лощину, темнела та самая плотина, о которой столько лет мечтал Сергей Слепнев. Первые ручейки, пробиваясь с полей и береговых круч, стекались в лощину. Уходящий вдаль ледяной простор уже затопила еще не взмученная илом светлая вода, отчетливо вырисовывая извилистые контуры будущего озера. Никогда, даже слушая романтические мечтания Слепнева, не представлял Листратов, что на месте кочкастой луговины возникнет такая красота.

— Величаво, Иван Петрович, а? Величаво? — на ходу расстегивая шинель, прокричал спешивший к плотине Гвоздов.

За ним, тяжко опираясь на костыли, неторопливо шел худенький, в коротком ватнике и порыжелой кепке Сергей Слепнев.

— Да, да! Именно величаво! — отозвался Листратов, зачарованно глядя на озеро.

— Это еще что! — щуря заплывшие глазки, напористо продолжал непомерно располневший Гвоздов. — Это всего-навсего вода пустая, без жизни совсем. А вот как рыбку в нее пустим да гусей с уточками разведем! Я так прикидываю, что с этого самого озера, значит, доходцев поболе, чем с полей, получим. Перво-наперво рыба, конечно. А рыба в наших краях, прямо сказать, штука редкостная. Любой с руками оторвет и наличными выложит. И гусики и уточки — тоже вещь деликатная, дорогая.

При виде молчаливого, бледного Слепнева Листратову была неприятна говорливость дородного Гвоздова.

«И что ты разоряешься? — раздраженно подумал он. — Вот кто душа этого озера, а не ты».

— Как дела, Сережа? — чувствуя властно наплывавшую жалость к Слепневу, мягко сказал Листратов.

— Ничего, — задумчиво отозвался Слепнев. — Инвентарь отремонтировали, людей расставили. Вот только семян не хватает и лошадей кормить нечем. Сена осталось на два-три дня, а овса-то и осенью не было.

— Да… — глухо проговорил Листратов. — Семена, корм… Ну, семена дадим, а вот с кормами сами выходите из положения.

— Да выйдем, Иван Петрович, беспременно выйдем! — с жаром воскликнул Гвоздов.

— А как? — вновь испытывая раздражение от слов Гвоздова, спросил Листратов.

— Сенцо пока какое-никакое, а есть малость, — уверенно ответил Гвоздов, — соломки добавим, а там, глядишь, и травка прорежется.

— Нам бы хоть на неделю трактор, Иван Петрович, — сказал Слепнев и вдруг так надсадно и удушливо закашлялся, что Листратов обнял его за плечи и с дрожью в голосе проговорил:

— Подлечиться тебе надо, Сережа, в больницу поехать или хотя бы дома отлежаться.

— Ай, ничего, — тяжело дыша, отмахнулся Слепнев, — само собой пройдет. На фронте куда труднее, а терпят же.

Он хотел было сказать еще что-то, но мучительный приступ кашля остановил его.

— Иди домой, Сережа, и в постель. Я завтра врача пришлю, — отводя взгляд от посинелого лица Слепнева, сказал Листратов и, взяв его под руку, усадил в свои санки.

Слепнев, продолжая кашлять, не возражал и, только когда санки остановились около его дома, решительно отстранил руку Листратова и твердо сказал:

— Сам я, Иван Петрович, хоть и немного силенок, а все же есть.

— Вот всегда он такой, — не то с обидой, не то с укором проговорил Гвоздов, когда Слепнев скрылся за дверью. — В чем только душа держится, а упорствует.

— Помогать ему надо, — мрачно сказал Листратов.

— Да как, чем помочь-то? Вы же знаете его характер: с ног валится, а все мечется из колхоза в колхоз.

Гвоздов говорил доброжелательно, даже с сожалением, и это понравилось Листратову. Он зашел в правление колхоза, просмотрел сведения о наличии лошадей, инвентаря, семян и, все продолжая думать о Слепневе, сказал:

— На курорт бы его или хоть в больницу.

— Конечно, Иван Петрович, — подхватил Гвоздов. — Это бы враз его на ноги поставило.

— Конечно, конечно, — нахмурился Листратов. — Где они, эти курорты, война все съела, а больница так переполнена, что самых тяжелых положить негде. Да и в сельсовете заменить его некем.

— Известно, таких, как наш Сергей Сергеевич, раз, два — и обчелся. И грамотный и толковый, а главное — кремень человек! Всегда на своем стоит, за дело общее душой болеет.

Листратов искоса взглянул на Гвоздова, поморщился, но ничего не сказал. Гвоздов понял это как неверие в искренность того, что он говорил о Слепневе, и решил как можно скорее изменить столь скользкую тему разговора.

— Иван Петрович, может, на конюшню пройдете, в сарай сбруйный, к инвентарю? — деловито предложил он, догадываясь, что Листратов спешит и едва ли согласится на его предложение.

— Поздновато заскочил-то я к вам, — взглянул на часы Листратов. — Вечером бюро райкома. А мне еще двадцать километров петлять по ухабам.

— Хоть закусите малость. Вы же целый день небось в дороге.

— Нет, нет. Времени в обрез.

— Ну, немного, на скорую руку. Это же минутное дело. Моя Лиза все в момент спроворит.

— Ну ладно, кружку молока, если есть, не возражаю. Только быстро.

— Есть, есть, все есть: и молоко, и яички свежие, и ветчинки уцелело немного. Осенью боровка заколол, только больше половины продать пришлось. Сами знаете, налогов-то сколько, да и одежонка и у меня, и у жены, и у ребятишек пообтерхалась.

Пятистенный, с тремя окнами на улицу и одним в переулок дом Гвоздова понравился Листратову чистотой и каким-то особенным запахом не то свежеиспеченного хлеба, не то привкусом сушеных трав. Сама хозяйка ходила на последних неделях беременности, но была опрятна и приветлива. Листратов невольно сравнил ее со своей женой. Жена его, Полина Семеновна, была примерно тех же лет. Так же, как и у Гвоздова, было у Листратова трое детей. Но не было у Полины того спокойствия и привета, которые так и сквозили в каждом движении Елизаветы.

— Все о делах районных тревожитесь, — прервал раздумье Листратова Гвоздов. — Беспокойная работа у вас, Иван Петрович, небось и передохнуть-то некогда.

— Какие тут передышки, — поддаваясь лести Гвоздова, вздохнул Листратов. — Война, разруха во всем: одно залатал — другое рвется, тут наладил — там разваливается.

Бесшумно хлопотавшая в доме Елизавета неуловимо быстро накрыла стол чистой скатертью, расставила тарелки с огурцами, капустой, ветчиной, дымящейся яичницей и, поймав решительный кивок мужа, достала из шкафа поллитровую бутылку водки.

— Это ни к чему, — запротестовал Листратов.

— Да что вы, Иван Петрович, вам же часа четыре по морозу трястись! Даже солдатам на фронте и то в морозы водочную норму увеличивают. Это же для согрева, для здоровья только.

Упорство Гвоздова победило Листратова. Он выпил две рюмки и, закусывая, впал в то безмятежное настроение, которое овладевало им, когда после напряженной работы приходилось выпивать. Он не слушал, что говорил Гвоздов, не заметил даже, как тот что-то поспешно и сердито объяснял жене, и, выпив еще рюмку, окончательно разомлел. Все, что было беспокойного, тревожного и трудного, исчезло, и вся жизнь казалась теперь простой и легкой. Он рассказывал Гвоздову о своих планах весеннего сева, о твердом намерении обогнать другие районы и добиться если не первого, то уж наверняка второго места в области.

Гвоздов старательно слушал, поддакивал и незаметно одну за другой налил еще две рюмки.

Когда уже Листратов совсем захмелел, Гвоздов осторожно приступил к давно обдуманному разговору.

— А Слепнева-то жалко, Иван Петрович, до боли жалко, — склонясь к Листратову, участливо шептал он. — Израненный он весь, инвалид, больной совсем. Если по правде сказать, он же воспитанник ваш, вы ведь его на ноги поставили.

— Да, да, — с гордостью подтвердил Листратов. — Сережу я с детства знаю, немало повозился с ним.

— Вот вам-то и пожалеть бы его. Мучается человек, ни за что вконец здоровье свое погубит. Освободить бы его от председателей, передышку дать, здоровье подправить.

— Да, да. Его нужно, нужно освободить, — послушно согласился Листратов, но тут же опомнясь, поддел вилкой кусок ветчины и сурово сказал: — Освободить-то немного ума потребно, а где замена?

— Да что, у нас людей, что ли, нет? Разве кто из председателей колхозов не смог бы стать на место председателя сельсовета?

— Ну, а кто, например?

— Кто? Мало ли кто, всякий.

— Ты, например, смог бы руководить сельсоветом? — не отводя взгляда от лица Гвоздова, еще настойчивее спросил Листратов.

— Да как сказать-то. Если, конечно, вы поможете, подучите, как и что делать, то, пожалуй, и смог бы.

— Смог бы, смог бы, — склонив голову, шумно вздохнул Листратов и, с минуту помолчав, поспешно встал. — Спасибо за угощение. Мне пора.

— Иван Петрович, вот, пожалуйста, не обидьтесь, — подал Гвоздов какой-то сверток Листратову, — вам, жене вашей, семье.

— Что это? — нахмурился Листратов.

— Продуктов малость: яички, ветчины кусочек, мед засахаренный.

— Ну, к чему это, к чему?

— Иван Петрович, мы же знаем: в городе-то покупное все, а у нас свое, домашнее. От чистого сердца мы.

— Нет, нет, — решительно отстранил Листратов сверток и, еще раз поблагодарив хозяев, поспешно вышел из дома.

* * *

Надсадный, удушливый кашель обрывал дыхание, сотрясал все тело, тугой, неутихающей болью давил грудь. Мокрый, с полыхавшим от жара лицом Сергей Слепнев с трудом сбросил пальто, стянул сапоги и, совсем обессилев, свалился на кровать. В хаотичном беспорядке, как обрывок тяжелого сна, метались бессвязные мысли.

Листратов приехал, но поговорить так и не удалось. Гвоздов может черт те что наплести ему. Ну и пусть! Дров в школу опять не подвезли. Холодище в классах, позастудятся ребятишки и будут вот так же… На финской в снегу валялся — и ничего, вышел как новенький. Сугробы-то, сугробы… Морозище — воробьи на лету коченели. «Сколько же мы там лежали? Ночь, день, еще ночь. А потом та ночь, когда ползли к доту. Снег, снег… Если бы не снег, всех перещелкали… Как же там, в «Красном утре»? Снегу-то по колено, и твердый, заледенел, хоть на автомобиле катись. Вывезли они удобрение на поля или опять лежит на дворах? Промешкают, дождутся, когда таять начнет, раскиснет, что и пешком не пройдешь, и в это лето опять посевы останутся без удобрений. Завтра же с утра в «Красное утро»! Нет, утром надо обязательно отправить хоть две подводы за дровами для школы… Да, черт возьми, а скандал в «Дружбе». Тоже придумали название — «Дружба», а сами грызутся день и ночь. И хоть бы по делу, а то из-за чепухи. То солому не поделят, то трудодни не так запишут. Ну хоть колхоз-то был бы как колхоз, а то шестнадцать хозяйств, и ужиться не могут. Все в начальники рвутся, а на полях женщины да подростки. Завтра же, обязательно завтра — в «Дружбу». Собрать всех, поговорить по душам и окончательно. Понимать надо: война идет. Жестокая, страшная. Все силы собрать нужно, в кулак стиснуть, а у них скандалы. Да теперь все должны быть, как один, все только для войны, для фронта… Что же там на фронте?»

Сергей ослабевшей рукой дотянулся до книжной полочки и вытащил старенькую географическую карту с множеством заплат на изгибах. Эта истрепанная карта была второй — после семьи и сельсоветских дел — жизнью Сергея Слепнева. Получив свежие газеты, Сергей перечитывал фронтовые сообщения и красным карандашом отмечал на карте, где шли бои. С ноября прошлого года, когда в красных отметках обозначилось огромное кольцо между Волгой и Доном, карта словно расцвела, наливаясь свежими соками жизни. Стремительно проносились дни, и красные отметки все глубже растекались по карте, сметая синие черточки, которыми отмечал Сергей вражеское продвижение в сорок первом и сорок втором годах. Они уже решительно перешагнули Дон, от предгорий Кавказа потекли по Ставрополью и Кубани, от Воронежа двинулись к Орлу, Курску и Белгороду, призывно заалели, наконец, у Великих Лук, у Вязьмы и Дорогобужа.

Всю зиму, как чудодейственная святыня, кочевала карта по всем пяти колхозам сельсовета. Сколько горячих споров и великих надежд вызывал ее каждый новый значок, обозначавший освобожденные советские города, станции, поселки!

Но в начале марта отметки на карте стали появляться все реже и реже, и вскоре старенькая отобразительница фронтовых событий вновь укрылась на книжной полочке Сергея. Прочитав фронтовые события, Сергей лишь изредка развертывал карту, молча смотрел на ее цветное поле и, вздыхая, вновь прятал на полку. На всем фронте стояло затишье.

«Что же это? — все чаще и чаще задумывался Сергей. — Или выдохлись и немцы и мы, или затишье перед бурей?»

Во время этих раздумий кошмарным видением всплывали в памяти охваченный пламенем Минск, вереницы беженцев на дорогах и дикий, все сметающий скрежет немецких танков.

«Неужели опять повторится такое? — вспыхивала отчаянная мысль. — Неужели они снова пойдут, а мы, как тогда, под Минском, будем все катиться и катиться назад, оставляя города, села, теряя людей, технику? Нет! Не может больше такое повториться! Не может? А почему же в сорок первом и в прошлом году случилось? Почему тогда мы их сразу не остановили? Сил-то много было, и вся страна целая наша. А теперь-то и Украина, и Белоруссия, и Прибалтика, и столько областей исконно русских под немцем. А там же хлеба какие! Не то, что у нас — жиденькие поля ржи да гречихи. Там пшеница в рост человека вымахивает. И все это захватил немец. Чем теперь кормить нашу армию? Только и надежды на нас да на Сибирь с Дальним Востоком. Дадим хлеба армии вдоволь, и не повторится сорок второй год. И должны, должны дать! В этом спасение и нас самих и всей страны».

Охваченный раздумьем, Сергей не услышал, как скрипнула дверь в сенях и в избу неторопливо вошел Николай Платонович Бочаров в своем неизменном перешитом из шинели пиджаке с заячьим воротником и потертой военной шапке-ушанке.

— Что, опять плохо? — тревожно спросил он, протягивая Сергею худую жилистую руку. — О, да ты весь как в огне. Лежать надо, Сережа, отлеживаться и лечиться.

— Да что ты, Николай Платонович, — бодрясь, приподнялся Сергей, — я совсем здоров! Так, малость придавило…

— Придавило! Да ты зеркало возьми, погляди-ка, на кого похож.

Старик сам посмотрел в тусклое, надтреснутое зеркало, висевшее в простенке, и ладонью старательно пригладил остатки волос на облысевшей голове.

— Говорят, лицом на отца смахиваю, а глазами точная копия матери, — шутливо ответил Сергей.

— Копия, копия… Всыпать тебе надо, хоть ты и в начальниках ходишь, тогда, может, за ум возьмешься!

— Дядя Николай, ты что такой воинственный? С Гвоздовым, что ли, схлестнулся, а на мне отыгрываешься?

— Что мне твой Гвоздов! Я папашеньку его в молодости не раз колачивал. А он ни дать ни взять, как ты говоришь, копия папашеньки и физиономией и душонкой торгашеской.

— Так что, это правда, что Гвоздов с тульскими спекулянтами связался?

— Я не хожу по пятам за Гвоздовым и под окном у него не караулю, — сердито буркнул старик и, тряхнув когда-то рыжей, а сейчас совсем белой бородой, озлобленно прокричал: — И вообще тыщу раз тебя просил: отстань ты от меня с этим Гвоздовым! Ты начальник и сам распутывайся. А меня не тревожь, не тревожь! Вот так. Уразумел? Да ты не гляди, не гляди на меня. Я и так тебя насквозь вижу. Думаешь, я про Гвоздова из-за обиды, что меня из председателей долой, а его на мое место?

— Да что ты, дядя Николай…

— Глупыш неразумный, если такое подумал. Ну какой из меня председатель, сам поразмысли! Грамотешки никакой, и годков шестой десяток. У меня уж старшему сыну под сорок.

— Как Андрей-то, пишет? Как он там?

— Известно как, воюет на фронте. А в письмах-то много ли расскажешь… Приветы да поклоны, жив да здоров — вот и все, — нехотя ответил Бочаров, обычно не упускавший ни малейшей возможности вдоволь поговорить о своем сыне-полковнике.

— Хорошие у вас сыновья, и Андрей Николаевич и Ленька.

— Ну, насчет Леньки-то — утро еще не наступило. Сумрак пока смутный. Дубить да дубить надо, и дубинкой хорошей. Сладу нет. Так и крутится вокруг Гвоздова. Того и гляди пойдет вместе с ним поллитровки по дворам сшибать.

Услышав о поллитровках, Слепнев нахмурился. Он часто замечал, что Гвоздов ходит под хмельком. Подмерзший ранней осенью картофель и на колхозных полях и на приусадебных участках во многих домах шел на самогон. Слепнев несколько раз на собраниях уговаривал и предупреждал самогонщиков, но каждую ночь где-нибудь на деревне пробивался сладковатый запах самогонной гари. Слепнев с участковым милиционером обошел все дома, еще раз предупредил каждого, отобрал и разломал семь самогонных аппаратов, но и это не помогло, а, наоборот, обернулось против самого Слепнева. Ярые самогонщики обозлились на него, поналадили новые аппараты и варили сивуху тайком, скрываясь в сараях, подвалах и даже в лесу. Сам Гвоздов самогон не варил, но знал каждого самогонщика и, как говорили в деревне, нюхом чуял, где закипала пахучая жидкость. Как-то само собой установилось некое подобие дани самогонщиков Гвоздову. Самый крепкий первач шел ему как откупное за молчание и попустительство. Но опять все это делалось тайно, и, сколько ни пытался Слепнев уличить Гвоздова в этом взяточничестве, никто из самогонщиков не выдавал его.

Укоренился своеобразный неписаный закон, что любой колхозник, прежде чем просить у председателя колхоза лошадь для поездки по делам или гнившую на полях солому, должен был угостить Гвоздова. Об этом знала вся деревня, но, как только Слепнев пытался установить факт взяточничества, колхозники отмалчивались или равнодушно говорили:

— Да брось, Сергей Сергеевич, какие там взятки! Верно, заходил Гвоздов, выпивал, но пришел он, когда мы сидели за столом. Ну и поднесли ему, это у нас испокон веков заведено: пришел человек — угостить надо…

— Так почему же, почему ты молчишь?! — не выдержав, вскипел Сергей, в упор глядя на старика Бочарова. — Все говорят: «Гвоздов поллитровки сшибает, Гвоздов пьянствует», — а как дойдет до дела, все в кусты?

— А чего бы ты хотел от меня? — с хитринкой ухмыльнулся Бочаров.

— Факты, факты давай! Где, когда, у кого, что?

— Ишь ты, факты! А потом сам же подумаешь: «По злобе Бочаров подкапывается под Гвоздова».

— Политически это называется беспринципностью. Нельзя терпеть взяточников. Нужно одернуть, а не поймет — гнать в три шеи.

— И опять нового председателя выбирать?

— Безусловно!

— Нет, не безусловно! — выкрикнул Бочаров, и обычно добродушное, изборожденное морщинами лицо его стало жестким и злым. — Совсем не безусловно. Новый председатель — новые порядки. Накуролесит черт те чего, а колхоз и колхозники отдувайся. Помнишь, прошлым летом начудил Гвоздов с хлебозаготовками и половину урожая в поле оставили? А это же хлеб, хлебушек, — всей грудью горестно вздохнул старик. — Без хлебушка-то и солдат не навоюет и рабочий не наработает. А воевать-то надо, надо их, проклятых, хотя с земли нашей вытурить.

Слушая Бочарова, Сергей смотрел на его так поразительно постаревшее лицо, на исхудалые руки, на сутулые, когда-то широкие, могучие плечи и думал:

«Сильна в тебе закваска народная, Платоныч. Как ни терла тебя жизнь, как ни ломала, а душой ты, хоть и годков тебе под шестьдесят, остался чист. На таких, именно на таких, как ты, Платоныч, и держится земля наша».

— Да по мне хоть черт, хоть дьявол председателем будь, — разгорячась, продолжал Бочаров, — лишь бы в делах хоть малость разбирался и за хлебушек, за хлеб воевал, как на фронте. — Услышав шаги за окном, он остановился. — Никак твоя молодка!..

— Галя? — встрепенулся Сергей и, поспешно встав с постели, натянул сапоги, одернул рубашку, поправил одеяло на кровати.

— Что, приструнила тебя жена молодая, — усмехнулся Бочаров, — или виду показать не хочешь, что нездоровится тебе?

— Зачем расстраивать? Она и так всю душу мне отдает.

— Правильно, Сережа. Если она друг настоящий, лучше в себе, внутри все перетерпеть. Мы все же мужчины, мы сильнее. А жену беречь надо.

— Ты дома? — с маху открыв дверь, воскликнула Галя. — Я и не знала, давно пришла бы… Это все ты, ты никак не уймешься с этими утями и гусями, — с укором повернулась она к степенно вошедшей вслед за ней Наташе Кругловой.

— Кто же мог подумать, что средь бела дня сам товарищ Слепнев дома! — отшутилась Наташа, веселыми карими глазами лукаво посматривая на Сергея. — Он же днюет и ночует в колхозах и в сельсовете. Домой его и с борзыми не загонишь.

— Есть хочешь? Сейчас обедать будем, — словно не замечая ни Наташи, ни старика Бочарова, влюбленно хлопотала Галя около Сергея.

Полгода замужества удивительно изменили ее. Худенькое веснушчатое лицо округлилось, хрупкие плечи раздались, в серых застенчивых глазах светилась нескрываемая радость.

— Да не балуй, не балуй ты его! Им, мужикам, строгость нужна, — ласково и одобрительно глядя на Галю, с нарочитой грубоватостью сказала Наташа. Вдруг веселое, румяное лицо ее помрачнело, голос сорвался, и вся ее плотная, стройная фигура в ладной стеганой куртке сникла.

«Эх, Наташка, Наташка, — с горечью глядя на нее, подумал Бочаров, — сгубили твою жизнь родители, не за понюх табаку исковеркали. Пашка Круглов! Да разве такой тебе муж-то нужен был?»

— Сергей Сергеевич, — оправясь от волнения, вновь гордо распрямилась Наташа, — что же нам с птицей делать?

— А что, случилось что-нибудь?

— Пока нет. Но еще недельки две, и передохнут все.

— В чем же дело? И озадков и чистого зерна для них оставили.

— Было зерно, да сплыло, — презрительно отмахнулась Наташа. — Забыл, что еще под Новый год сверх плана сдавали?

— Не все же сдали, осталось и для птицы, — неуверенно возразил Слепнев, припоминая, сколько же кормов было выделено для вновь заведенных гусей и уток.

— Да перестаньте вы! Все про дела да про дела… — настойчиво перебила их Галя. — Зима бы скорее кончалась, тогда все наладится.

— Верно, Галинка, — согласилась Наташа, — нам бы до весны дотянуть. А там травка зеленая и водичка вольная враз оживят и уточек наших и гусиков.

Она запахнула стеганку, подтянула концы серой шали и, кокетливо подмигнув Сергею, сказала Бочарову:

— Пойдемте, дядя Николай. Не будем мешать. Пусть голубки поворкуют.

— Никуда не пущу, — схватила ее за руку Галя. — Обедать с нами.

— Нет, нет! У меня там детей целая куча, да и старики хуже ребятишек малых.

— И мне пора. Отдыхайте, молодежь, — поднялся Бочаров.

— Волнуется она, — проводив Бочарова и Наташу, сказала Галя. — Все из-за Привезенцева из-за этого, из-за Феди-капитана. Бывало, что ни день, то письмо. А теперь вот вторую неделю ловит почту, и ничего нет. И я… я тоже волнуюсь, — робко добавила она, прижавшись лицом к груди мужа.

— Не надо, маленькая, не тревожься, — пропуская между пальцами ее волосы, прошептал Слепнев, — все будет хорошо, а подойдет время, в больницу поедем.

— Да нет, я не о том, — еще плотнее прижалась Галя к груди мужа. — Я про Наташу. Воюет этот Федя, а на войне-то мало ли что? Я знаю, Сережа, нехорошо так думать, но после того, как Наташа узнала, что Павел погиб, она вроде переродилась.

— Тяжелый был человек Павел Круглов, — хмурясь, проговорил Слепнев. — Трое детей народилось, а жизнь так и не наладилась.

Слепнев нежно гладил теплые плечи жены и впервые почувствовал, как внутри Гали шевельнулось и тут же затихло что-то трепетное, живое. Он ладонями сжал ее щеки, приподнял голову и в глубоких, счастливых глазах увидел, что и она впервые ощутила в себе новую, едва зародившуюся жизнь.

 

VI

Кирпичный дом с тремя окнами на улицу и двумя в переулок. Молодая, всего по второму телку, белолобая корова и около нее Наташа с новеньким подойником, который он, Павел Круглов, купил перед самой войной… Звонко журчат тугие струи молока. Очень, очень звонко. Так звонко, что ломит в висках и нарастающая боль сковывает все тело. Нет, нет!.. Почему же так горит голова? Да это же не молоко, не корова, не Наташа. Он, опять он, этот толстый, как переспелый огурец, охранник с черным пауком на рукаве. Он, он! Это его рыжие, щетинистые, как у Гитлера, усы. Что он хочет, зачем идет? Сейчас схватит за ноги, поволочет туда, за проволоку, в овраг, где добивают тех, кто обессилел…

Павел Круглов в ужасе сжимается, пытается подтянуть ноги, но они, как ватные, не шевелятся даже. А он, этот пузан, уже подходит к нарам, зовет второго, того, здоровенного, с красной мордой. Ручищи у него как медвежьи лапы. Одним тычком валит любого пленного. Бежать, спрятаться, хоть под нары…

Павел Круглов вскакивает и тут же валится.

— Лежите, лежите, Круглов, — сквозь кошмарный бред доносится до него женский голос, — вы же только заснули.

Туманя сознание, наплывает что-то мягкое, светлое. Это пруд, старый пруд перед домом в родных Дубках. На плотине кто-то полощет белье. Кажется, это Наташа. Это ее рассыпанные по плечам светлые волосы. Нет!.. Это не жена. Кажется, мать. Но мать уже умерла давно. «А может, и я умер, нет меня совсем?..»

— Выпейте вот, — прервал бредовое забытье все тот же певучий голос.

Круглов поймал губами ложку с горьким лекарством. В голове постепенно прояснилось, но тело размякло, стало совсем непослушным.

— Где я? — прошептал он.

— Лежите, лежите и не волнуйтесь, — успокоил его тот же голос, — дома вы, в госпитале партизанском.

«Дома, в госпитале, жив, значит, уцелел», — мысленно повторил Круглов и уснул.

Когда Круглов проснулся, рядом с его кроватью сидел Васильцов. Он был почти не похож на того Васильцова, каким запомнил его Круглов в бараке военнопленных. Худое лицо было чисто выбрито; рваную, пропитанную кровью гимнастерку заменили шерстяной свитер и черный пиджак; в серых глазах под кустистыми с проседью бровями светилась радость и даже озорство.

— Молодец, Павел, очнулся и на поправку пошел, — весело заговорил он, взяв горячую руку Круглова. — А мы, дружок, так переволновались за тебя! Шутка ли, второй месяц пластом лежит и в сознание не приходит.

— Степан Иванович, а как же это мы оттуда, из тех бараков, вырвались? — прошептал Круглов.

— Как вырвались-то? — нахмурился Васильцов. — Вырвались, Паша, дорогой ценой. Человек больше двухсот потеряли. Да каких! Самых смелых. Ты лежи, лежи, — остановил он хотевшего было привстать Круглова, — поправишься, все узнаешь. Коротко скажу: мы давно готовились к побегу; ты-то не знал ничего, больно слаб был. У нас в лагере сколотилась подпольная организация. В каждом бараке боевые группы сформированы. И оружие кое-какое припасли. В тот день, когда ты совсем ослаб и один в бараке остался, а нас на работу вели, двое охранников начали избивать пленного. Наши вступились и пристукнули конвоира. С этого и пошло. За полчаса всех охранников переколотили, оружие захватили, подняли всех пленных и ринулись в леса. Вот тут-то и началось самое трудное. Немцы части воинские подтянули, в погоню бросились. А у нас всего с полсотни винтовок и автоматов, да и патронов к ним всего десятка по два. Туго пришлось. Всех бы нас истребили, если бы не партизаны наши. А теперь и мы партизаны в отряде Бориса Перегудова. Так что, Паша, лежи спокойно, выздоравливай, сил набирайся. А сил-то нам много еще потребуется. За все с фашистами поквитаться надо. И поквитаемся!

Павел Круглов жадно ловил слова Васильцова, но из всего отчетливо понимал только одно: «Жив, жив, значит, уцелел. Теперь не умру, никто не убьет…»

* * *

В конце зимы 1943 года вокруг партизан в брянских лесах начали сгущаться грозовые тучи. Немецкие гарнизоны даже в маленьких деревушках вокруг лесов были усилены. На железнодорожных станциях почти каждую ночь выгружались все новые и новые воинские эшелоны гитлеровцев. Вражеское сопротивление партизанам настолько возросло, что за последние полмесяца не удалось провести ни одной серьезной операции. К тому же совершенно неожиданно порвалась связь с постоянной разведывательной группой отряда в Орле. Двое связных, посланных в Орел, не вернулись. Не возвратились также и связные, посланные в соседние отряды. Отряд Перегудова оказался отрезанным от внешнего мира. Нужно было восстанавливать связи и в первую очередь с разведгруппой в Орле, которая всегда снабжала отряд самыми свежими и достоверными данными о намерениях гитлеровцев. Добывали их не из случайных источников, а непосредственно из штаба 9-й немецкой армии генерал-полковника Моделя, той самой армии, которая занимала большую половину Орловского плацдарма и командующий которой был хозяином всего орловского участка фронта.

Еще не оправясь от полугодовых мук в немецком лагере военнопленных, Васильцов в дальние рейды выходил редко. Но он хорошо знал Орел и окрестные районы. А обстановка была столь угрожающей, что Перегудов после долгих раздумий разрешил ему пойти в Орел.

До выхода из лагеря оставалось еще около часу. Васильцов зашел в свою землянку, взглянул на спавшего на нарах Перегудова и, присев к столу, неторопливо достал первое и единственное за последние восемь месяцев письмо от жены и детишек, полученное уже в партизанском отряде. Кажется, в сотый раз перечитал он это длинное, на целых четырнадцати страницах письмо, и всегда каждая его буковка до слез волновала Васильцова. Да! Восемь месяцев назад жене сообщили, что он, Степан Васильцов, погиб в боях под Курском. А они, милые, и жена и детишки, не поверили этому, ждали, все восемь месяцев терпеливо ждали заветную весточку. «Великое спасибо и тебе, Машенька, и вам, детки, за веру в меня, в мои силы, за терпение и надежду. Я вернусь к вам, все пройду, все преодолею, но вернусь!»

Размечтавшись над письмом, Васильцов не заметил, как проснулся Перегудов. Поднявшись с нар, он пригладил взлохмаченные волосы, взглянул на часы и присел к столу.

— Ну, Степан Иванович, — гулко пробасил Перегудов, — ждем тебя через неделю, ровно через неделю и ни часом позже.

— Теперь уже не Степан Иванович, а житель славного города Киева Алексей Мартынович Селиванов, агент по закупке пушнины знаменитой фирмы «Ганс Штейман и сыновья».

— Да, да! — взахлеб засмеялся маленький, остроносый, никак не соответствовавший своей фамилии Перегудов. — Ты хоть на шапку мне пару овчинок цигейковых раздобудь. А то на все брянские леса позор: командир такого отряда, вроде генерал по чину, а шапка хуже, чем у солдата рядового.

— Что шапка! Я тебе настоящую боярскую шубу привезу, из соболей, из горностаев, ну, уж на худой конец из шкуры медвежьей.

Шутливо переговариваясь, и Васильцов и Перегудов изучающе смотрели друг на друга.

«Веселиться-то веселишься ты, — думал Перегудов, — но сам отчетливо знаешь, что может выпасть на твою долю. И хорошо это, за это и верю тебе».

«Правильно поступаешь, Борис Платонович, — мысленно одобрил поведение Перегудова Васильцов, — не читаешь нравоучений и наставлений. Значит, душой веришь мне, надеешься, что не подведу. И надейся, твердо верь: все, как говорят военные, будет в порядке».

— Ну, Борис Платонович, — торопливо встал Васильцов. — Мне пора. Смеркается уже, а к рассвету я должен быть на железнодорожной станции.

— И начать скупать пушнину.

— Вот именно! Пух-перо из штаба генерал-полковника фон Моделя!

* * *

Пробравшись в оккупированный гитлеровцами Орел, Васильцов не узнал этот старинный русский город, до войны тихий и задумчивый, весь утопавший в зелени небольших садов. Теперь это был не обычный город, где все напоминало о персонажах Тургенева, Лескова и Бунина, а какое-то военное поселение, сплошь наполненное солдатами и офицерами немецкой армии. На тесном, переполненном вокзале, на старых, с выбитым булыжником улицах, на редких бульварах и скверах, у подъездов домов и на перекрестках — везде и всюду темнели, желтели, отливали серебром мундиры, шинели и фуражки с фашистскими знаками и эсэсовскими повязками. Среди этого скопища военщины мелькали и тут же исчезали робкие фигуры гражданских. Даже городской рынок, такой же шумливый и многолюдный, как и в тридцатые годы, и тот кишел немцами в военной форме.

Васильцов проскользнул в дальний угол рынка и сразу же узнал так хорошо описанную Перегудовым явочную квартиру. Это был старый, с облупленной штукатуркой двухэтажный дом. У входа в подвал красовалась вкривь написанная на ржавом железе оригинальная вывеска:«Стой, гражданин! Взгляни на свою обувь. Если порвалась, заходи, починим».

Но хоть у многих орловчан Васильцов видел истрепанную обувь, в сапожную никто не заходил. Видать, орловчанам было не до обуви.

С полчаса покружив вблизи мастерской, Васильцов направился к облупленному дому и вошел в подвал. Сгорбленный, с морщинистым лицом и тусклым взглядом водянистых глаз сапожник, к счастью, оказался один.

Глядя куда-то поверх головы Васильцова, он безразлично выслушал слова пароля, с минуту посидел, о чем-то думая, потом неторопливо встал и, взяв Васильцова за руку, проговорил:

— Пойдемте, товарищ, заждались мы вас. Беда у нас великая…

Он провел Васильцова лабиринтом темных коридоров и, остановись у какой-то двери, прошептал:

— Всех наших гестаповцы схватили. Только одна связная уцелела. Ниночка Найденова.

Когда сапожник открыл дверь бледно освещенной комнаты, Васильцов увидел девушку в старом засаленном ватнике и по-деревенски повязанном грязном и порванном шерстяном платке. Васильцов взглянул в ее большие, в упор смотревшие на него открытые глаза и сразу же понял, что это она, Нина Найденова. Та самая девушка, которая целых полтора года, выполняя противную работу судомойки в столовой гитлеровского штаба, делала великое дело советской разведчицы и держала связь с партизанами.

— Здравствуйте, товарищ, — вполголоса ответила она на приветствие Васильцова, с особой нежностью произнеся последнее слово.

— Измучились вы, устали?

— Нет, я ничего, — проговорила Нина и, сморщив темное лицо, чуть слышно прошептала: — Вот наши все: и Люся, и Тоня, и Борис, и Валя — все арестованы. Непонятно как-то, — виновато глядя на Васильцова, продолжала она, — работали, все было хорошо, и вдруг все провалилось. Люсю и Тоню — они были официантками — сразу в столовой схватили, Валю — на квартире, а Бориса — водовозом он работал — во дворе, только с бочкой выехал. Мне наш повар шепнул: «Убегай, Нинка, тебя ищут». Я через двор, в огороды выскочила, к Оке сразу, там я в домике у одной старушки жила. Пробралась садом, посмотрела на домик наш — и похолодела вся. Машина стоит, черная, гестаповская, и эсэсовцы ходят. Куда деться? Я сразу сюда вот, к Ивану Семеновичу, — кивнула она головой в сторону сапожника, — вот и сижу тут. А у меня же сведений много, утром вчера Борис передал, чтобы сюда, к Ивану Семеновичу, отнести. Вот, все написано тут, — протянула она Васильцову свернутую бумагу. — А на словах Борис приказал передать, что фашисты готовят большое наступление против партизан. Сам Модель, как говорят немецкие офицеры, руководить будет. Грозятся начисто брянские леса выжечь и партизан всех с лица земли смести.

Васильцов развернул поданную Ниной бумагу и, вчитываясь в бисерные строки, еле сдерживал радость. На крохотном листочке были перечислены немецкие воинские части и соединения, занимавшие Орловский плацдарм.

— Да это же… Да это же, Ниночка, такие сведения!..

— Девушки наши — Люся, Тоня, Валя, — это они выведали, а Борис собрал все вместе, — с едва заметной гордостью сказала Нина и, опять помрачнев, горестно добавила: — Погибнут они. Замучают гестаповцы.

Васильцов хотел было успокоить ее, сказать, что еще не все потеряно и арест может быть случайным, но, взглянув в ее влажно блестевшие глаза, не смог выговорить ни слова.

— Товарищ, — после горестного молчания робко спросила Нина, — а вы были там, за линией фронта, в Красной Армии?

— Был, — ответил Васильцов, не понимая цели ее вопроса.

— А случайно, может, — еще робче продолжала расспрашивать Нина, — не приходилось вам встречать… слышать, может… Поветкин… Сергей… Командир он… Старший лейтенант был…

— Поветкин… Сергей, — повторил Васильцов. — Нет, Нина, не доводилось ни встречать, ни слышать…

 

VII

Командующий Воронежским фронтом генерал армии Ватутин вторую неделю ездил по соединениям и частям. И с каждым днем его все больше охватывала тревога. По наблюдениям войск на переднем крае и по данным разведки становилось все яснее, что над Воронежским фронтом нависает серьезная угроза. Здесь, в районе Харькова, Белгорода, Сум, перед южным, как его называли, фасом Курской дуги, который занимал Воронежский фронт, противник скапливал крупные силы. Одна за другой появлялись все новые и новые дивизии. Не рядовые дивизии, а отборные, самые сильные и боеспособные, такие, как «Мертвая голова», «Адольф Гитлер», «Великая Германия», «Райх», «Викинг». Это не могло быть случайностью. Гитлер обычно бросал эти дивизии на участки решающих событий. Видимо, и теперь их появление перед Воронежским фронтом означало подготовку немцами каких-то решительных действий.

Мысли о замыслах и планах противника так овладели Ватутиным, что он решил прервать поездку и вернуться в штаб фронта. Там, в тихой Обояни, отвлекшись от бесчисленных встреч и разговоров, можно спокойно все обдумать и выработать определенное решение.

Он наотрез отверг настойчивые просьбы генерала Федотова, дивизию которого он проверял, переночевать и в сумерки выехал в Обоянь.

Поднималась обычная для последних недель зимы колючая метель. Беспокойные порывы ветра гнали струи жесткого снега. Дорогу то и дело седлали вязкие перекаты. Мотор вездехода обидчиво ревел на них, фыркал и, вновь выкатив на чистую дорогу, урчал миролюбиво, но настороженно, ожидая новое препятствие.

Под эти, словно живые, переборы мотора мысли командующего потекли спокойнее, то перенося его в прошлое, то возвращая к тому, чем жил он теперь.

Как яркий кадр кино, память выплеснула вот такой же вьюжный вечер, когда он в братовой шубейке с заплаткой во всю грудь бежал из школы в Валуйках в родное Чупахино. Валуйки! Чупахино! А до них отсюда рукой подать, чуть больше полусотни километров. Не было тогда ни войны, ни стрельбы, ни дум этих неотвязных, а только ветер, колючий снег, сумка с книжками за спиной и предвкушение горячих щей, что нальет мать, когда он доберется домой.

И еще вот так же гуляла поземка. И тоже не так далеко. У Луганска, у Старобельска. Но тогда свистел не только порывистый ветер. Пули белогвардейские звенели над головой. И не было тогда этого удобного сиденья в вездеходе, генеральской бекеши на меху и каракулевой папахи. Шинель с обожженными полами, заячий треух, винтовка па веревочке вместо ремня и к ней два десятка патронов. Кончался тогда двадцатый год, а самому еще не было и девятнадцати.

Сколько пронеслось в его жизни вьюг и метелей! И таких вот хотя и беспокойных, но неопасных, и более буйных, грозных. А ненастные осени и знойные лета…

Да, памятно и горькое лето сорок первого года. Тогда впервые на поле боя познал он хваленые приемы Манштейна.

Вот и опять Манштейн. Вновь (в который уж раз!) война столкнула их — пятидесятишестилетнего фельдмаршала Манштейна и сорокадвухлетнего генерала армии Ватутина.

Сороковой год. Манштейн — заместитель начальника немецкого генерального штаба. А он, Ватутин, заместитель начальника советского Генерального штаба.

Манштейн — автор плана разгрома Франции, и он же командир головного танкового корпуса, который тараном пробился через французские войска и первым форсировал Сену. Танковый прорыв! Идея-то, собственно, гудериановская. Но осуществил ее Манштейн. А у нас на Северо-Западном фронте в сорок первом? Манштейн тоже бросился в танковый прорыв. Это же повторил он и прошлой осенью, когда шел на помощь окруженной армии Паулюса.

Так на что же сейчас нацелился фельдмаршал Манштейн, стягивая танковые дивизии к Харькову, к Белгороду, к Сумам? Опять танковый прорыв? Ну, нет уж, господин фельдмаршал, на этот раз попадет вам похлестче, чем на Северо-Западном и в приволжских степях. Это вам не Франция, и не Польша, и не сорок первый год. Не допустим не только прорыва, но и удара не дадим нанести. Сорвем ваши замыслы еще до начала их осуществления.

Эта мысль о срыве вражеского удара так захватила Ватутина, что, приехав в штаб фронта, он, не отдыхая, сразу же вызвал к себе начальника штаба и своих заместителей. В разговоре с ними у него все отчетливее прояснялась общая картина положения на фронте и все настойчивее утверждалась мысль о срыве замыслов противника нанесением упреждающего удара по его, видимо, еще не готовым к наступлению войскам.

Как и всякий человек твердой и непреклонной воли, а генерал Ватутин был именно таким, он, приняв решение, весь отдавался подробнейшей подготовке всего, что нужно было для выполнения этого решения. Так было и сейчас. Ватутин приказал начальнику штаба и своим заместителям держать замысел упреждающего удара в строжайшей тайне и поручил им незамедлительно подготовить свои соображения о предстоящих действиях.

Углубился в работу и сам Ватутин. Теперь у него уже окончательно утвердилась мысль, что только ударом всех сил по скоплению вражеских войск можно предотвратить нависавшую угрозу.

Главная группировка войск фронта создается перед Белгородом. Но бить в лоб на Белгород не стоит. Его лучше обойти, наступать через Томаровку, Борисовку, Богодухов. Харьков также лучше обойти, не ввязываться в уличные бои. Главное — разгромить войска Манштейна, сорвать их сосредоточение. Это решит все последующее.

Чем полнее и отчетливее вырисовывался план предстоящих действий, тем спокойнее становился Ватутин. Все его силы и воля, раньше скованные сомнениями, теперь устремились к одному — к нанесению противнику сокрушающего удара.

* * *

Когда Решетников и Бочаров вошли в кабинет командующего фронтом, Ватутин хотел было встать им навстречу, но зазвонил телефон, и он, рукой показав на стулья, взял трубку.

— Так в чем же дело? — с минуту послушав, строго спросил он. — Вы отвечаете за разведку, и я с вас спрошу. Да, да, спрошу так, что жарко станет.

Полное, с упрямым подбородком лицо его нахмурилось, небольшая крепкая рука сжалась в кулак, и в окруженных синью темных глазах затаилась неодолимая настойчивость.

— Вот что, — выслушав, видимо, оправдание, еще строже сказал Ватутин. — Если в ближайшие два дня не будет пленных, вы за все ответите. И за прошлое и за настоящее. За все сразу, чохом. И даже прибавлю на будущее. Все!

Слова его — резкие, тугие, — как стальные шары, падали в телефон, и Бочаров не позавидовал тому, с кем говорил Ватутин.

Он резко положил трубку, словно продолжая разговор, косо взглянул на телефон и, скупо, одними глазами, улыбнувшись, проговорил:

— Слушаю вас, товарищи генштабисты.

Часто бывая у Ватутина, Бочаров всегда видел один и тот же строго определенный порядок на его рабочем столе. Все его обширное поле застилала чистенькая карта с тщательно нанесенной на ней оперативной обстановкой. На свободном участке лежали блестящий циркуль, треугольная с желобками линейка, красный, синий и черный карандаши и небольшая тетрадь для записей. Больше ничего на рабочем столе Ватутина Бочаров никогда не видел.

И внешний вид Ватутина был всегда один и тог же. Выбритые до синевы полные щеки и подбородок, гладко причесанные, с пробором на левом виске темноватые волосы, безукоризненно чистый китель с тремя орденами на объемистой груди, темно-синие брюки с алыми лампасами и всегда, всегда ярко начищенные сапоги.

— Обстановка усложняется, товарищ командующий, — заговорил Решетников. — События могут развернуться самые неожиданные и весьма решительные.

— Да, обстановка не из легких. И какие же выводы из этой обстановки?

— Противник готовит наступление, — торопливо, глядя прямо на Ватутина, продолжал Решетников. — И, судя по всем данным, наступление решительное.

— А наша задача — сорвать это наступление! — слегка пристукнув кулаком по столу, отрывисто бросил Ватутин.

— То есть намести упреждающий удар? — все так же настойчиво глядя на Ватутина, спросил Решетников.

— Самый решительный и ошеломляющий, — сурово сдвинул брови Ватутин и с еще большей силой стукнул кулаком по столу.

— Но, товарищ командующий, обстоятельства в данный момент таковы, что нам невыгодно бить первыми.

— А что же выгоднее: как в сорок первом, как в прошлом году, допустить, чтобы они ударили первыми, и опять позволить топтать им нашу землю, захватывать и мучить наших людей?

Всегда внешне замкнутый, скупой на слова, Ватутин на этот раз казался совсем другим. Он встал из-за стола, торопливо прошелся по кабинету и, подойдя вплотную к Решетникову, с необычным для него жаром заговорил:

— Вы помните, Игорь Антонович, июль сорок первого? Мы с вами вместе поехали на Северо-Западный фронт. Помните эти толпы беженцев, пожарища Пскова и Новгорода, наши разрозненные, разбитые, отступающие войска? А июль и август прошлого года? До Волги, до Кавказа докатились. Разве можно допустить повторение подобного?

Страстная речь Ватутина и его взволнованное, полное решительности лицо не поколебали Решетникова. Худенький, с плотно сжатыми губами и стиснутой в кулак правой рукой, он напряженно слушал и, когда Ватутин смолк, заговорил с обычной для него запальчивостью:

— Чтобы не повторить того, что было, не дать возможности противнику и в этом году топтать нашу землю, нам прежде всего придется перемолоть его основные силы. Вот они, — провел он рукой по карте Ватутина, — «Мертвая голова», «Великая Германия», «Викинг», «Адольф Гитлер», «Райх». По штату в каждой из них по двести два танка. И, решась на серьезное наступление, Гитлер постарается их пополнить до штата. Но пусть, пусть даже в каждой из этих дивизий будет не по двести, а по сто пятьдесят танков, и это уже семьсот пятьдесят машин. А кроме этих, отборных, есть еще и обычные танковые дивизии. Это огромная мощь, танковая армада.

Ватутин слушал внимательно, ни единым жестом не прерывая Решетникова. Только лицо его неуловимо багровело и под левым глазом — результат прошлогодней контузии — нервно билась синяя жилка.

— Что будет, если немцы соберут все эти силы в кулак и в чистом поле, когда мы выйдем из своих траншей и перейдем в наступление, нанесут ответный удар? Подумать страшно!

Все, что говорил Решетников, было хорошо известно Бочарову. Они, прежде чем идти к Ватутину, все изучили, обдумали. Бочаров был уверен, что Ватутин если и не полностью, но по основным вопросам согласится с их мнением. Однако командующий фронтом хотя и слушал Решетникова очень внимательно, но по выражению его лица Бочаров видел, что он нисколько не согласен с ним.

— А вы безжалостный аналитик, Игорь Антонович, — скупо улыбнулся Ватутин, — все на цифрах, на расчетах, на конкретных данных.

— Ваша школа, товарищ командующий, — улыбнулся в ответ и Решетников.

— Значит, учил, учил и на свою голову выучил, — рассмеялся Ватутин и, сразу же став по-прежнему суровым и сосредоточенным, теми же тугими словами продолжал: — Конечно, встреча с массой танков, как вы говорите, в чистом поле — опасное предприятие. Но еще опаснее, когда эта масса танков нанесет удар в неизвестное для нас время и в неизвестном месте. Прорыв! Брешь в нашей обороне! Захват инициативы! Полнейшая неизвестность и надежда на случайность? Нет! Случайностей не должно быть! Избежать этого можно только упреждением противника, разгромом его основных сил, когда они еще полностью не готовы к действиям.

— Но есть и другой выход: создать мощную оборону, дождаться наступления противника, разгромить его танковые силы, а затем нанести ему мощнейший удар и добить окончательно.

— Сидеть у моря и ждать погоды? — глухо проговорил Ватутин. — А ветер может подуть с другой стороны, и погоды не будет. Нет! Нужно ударить здесь, у нас, под Белгородом, развернуть решительное наступление и гнать противника до Днепра, за Днепр и дальше.

Решетников пытался убеждать, доказывать, но Ватутин слушал его рассеянно, занятый своими нелегкими мыслями.

* * *

Заседание Ставки Верховного Главнокомандования закончилось на рассвете. Решетников первым вышел в приемную и залпом выпил два стакана ледяной воды. Много раз бывал он на важных и ответственных заседаниях, но то, что произошло в эту ночь, ему еще переживать не доводилось. План генерала Ватутина о нанесении упреждающего удара по сосредоточению вражеских войск был решительно отвергнут. Но Решетников, хотя новый план в основе составлял то, что они с Бочаровым предлагали Ватутину, не чувствовал удовлетворения. Он, правда, был твердо убежден, что план Ватутина мог привести к пагубным последствиям. Отказ от этого плана был наиболее разумным решением в создавшихся условиях войны. И все-таки столь сокрушительное поражение Ватутина было для Решетникова неожиданным.

«Что бы я делал на его месте? — думал он, глядя на Ватутина. — Конечно, стал бы доказывать, убеждать, отстаивать свои мысли, спорить и ругаться в конце концов».

Но Ватутин, склонясь над бумагами, был невозмутим. Он неторопливо записывал что-то в свою книжечку, смотрел на выступавших и опять склонялся над книжечкой. Твердое, волевое лицо его, внимательные с прищуром глаза и все движения были спокойны, совсем обычны, словно ничего не случилось.

«Какая выдержка, какое самообладание!» — невольно удивился Решетников. Он почти два года проработал в подчинении Ватутина в Генеральном штабе, бывал с ним на выполнении важных заданий, и казалось ему, хорошо знал Ватутина. Это был человек внешне замкнутый, неразговорчивый, с упорной, непреклонной волей и суровой требовательностью. Он не допускал даже малейшего отклонения от того, что решил или сказал. Теперь же, когда провалилась его заветная мечта, рухнул, видимо, всеми душевными силами взлелеянный план, Ватутин был абсолютно спокоен, не выражал ни обиды, ни смущения, ни обычного для такого положения разочарования.

«Что это, умение владеть собой, скрывать свои чувства и переживания или искреннее сознание своей неправоты? — уже выйдя в приемную и выпив ледяной воды, думал Решетников. — А может, это именно то, что составляет одно из важнейших качеств человека военного: чтобы уметь командовать людьми, научись сначала сам подчиняться?»

Решетников хорошо знал всю жизнь Ватутина. Нынешний командующий Воронежским фронтом начал военную службу рядовым солдатом и за двадцать три года дошел до генерала армии. Но по-разному доходят до высоких чипов. Бывают и молниеносные, вихревые взлеты и трудная, от ступеньки к ступеньке, полная напряжения и борьбы армейская служба. Первое было у Ватутина или второе? Сейчас ему сорок два года, а он командующий фронтом. Судя только по возрасту Ватутина, это, несомненно, взлет. Но что прошел он за двадцать три года службы? Рядовой, курсант, взводный командир, высшая школа командного состава, помощник командира, затем командир роты, учеба в академии имени Фрунзе, работник штаба дивизии, помощник начальника отдела в штабе округа, начальник штаба дивизии, академия Генерального штаба, заместитель начальника, а через год начальник штаба Киевского военного округа, заместитель начальника Генерального штаба и теперь командующий самым крупным фронтом.

Взлет ли это? Но почему же не взлетели так другие, кто вместе с Ватутиным, кто раньше его начинал военную службу? Не хватило ума, силы воли, чтобы пройти через такую жизнь, одолеть все препятствия и, забыв самого себя, отдать все силы работе? Да, очевидно, это так. Не в этом ли причина того, что сегодня, в свой один из весьма мрачных дней, Ватутин так спокоен и невозмутим?

— Игорь Антонович! — подошел к Решетникову Ватутин. — Вы как, остаетесь или на фронт?

— Нет… Я все доложил, указания получил. Обратно теперь на фронт, — смущенно ответил Решетников, не решаясь взглянуть на Ватутина.

— Тогда поехали на аэродром. Только подождите немного. Я еще с Никитой Сергеевичем поговорю. Вот он уже идет…

От высоких дверей, склонив голову, с кожаной папкой в правой руке шел невысокий, плотный генерал-лейтенант. Видимо о чем-то напряженно думая, он шел той грузноватой походкой, какой ходят обремененные множеством забот много думающие люди.

Хрущев был хорошо известен всей стране, и Решетников знал о нем многое, но лично видел его впервые. Когда на заседании Ставки было объявлено, что член Политбюро ЦК партии Никита Сергеевич Хрущев назначен членом Военного Совета Воронежского фронта, Решетников сразу же подумал, что это означало очень многое. Несомненно, что такой деятель, как Хрущев, не мог быть послан на второстепенный фронт. С первых дней войны он находился на самых важных участках борьбы. Особенно большую работу, как хорошо знал Решетников, в первые месяцы войны провел он на юго-западном направлении и в битве на Волге. Назначение Хрущева членом Военного Совета Воронежского фронта говорило, что в предстоящей борьбе этот фронт будет решать особо важные задачи.

Хрущев все той же усталой походкой, напряженно думая, дошел до середины приемной, поднял голову, огляделся и, увидев Ватутина, твердыми, решительными шагами направился к нему. Желтое в электрическом свете лицо его с большим блестящим лбом и седыми волосами прояснилось, прищуренные глаза заулыбались, и вся невысокая, плотно сбитая фигура словно помолодела.

— Вот, Николай Федорович, и повоюем вместе, — веселым, с хрипотцой голосом сказал он, вплотную подойдя к Ватутину.

— Очень рад, Никита Сергеевич, — заговорил Ватутин.

Решетников удивился и тону голоса и выражению лица Ватутина. Это был совсем не тот Ватутин, которого так хорошо знал Решетников. Строгий и непреклонный с подчиненными, корректный и внимательный с равными, весь собранный в ожидании и напряжении с высшими начальниками, Ватутин проявил сейчас какое-то новое качество, самое важное в его положении.

Понимая состояние Ватутина, Хрущев избежал обычных ободряющих слов о том, что и он рад поработать вместе, и не улыбнулся дружески и приветливо, как это тоже бывает почти всегда в подобных случаях. Он только вздохнул всей грудью, сурово сдвинул светлые брови и глухо, полным напряжения голосом проговорил:

— Нелегкая нам предстоит работа, очень нелегкая.

— Да! И попотеть и потерпеть придется, — сказал Ватутин.

— Ничего! Мы работы не боимся, абы харч, — весело рассмеялся Хрущев и взглянул на Решетникова. — Как догадываюсь, генерал Решетников? Верно, Николай Федорович? Так сказать, наша главная опасность.

— Он самый, Никита Сергеевич, — улыбнулся и Ватутин. — Думал, в Москве останется. Нет, опять едет на наши головы.

— Ну что ж, будем держать ухо востро, — с прежней веселостью пожал Хрущев руку Решетникова. — А впрочем, я слышал, что он не столько контролер, сколько критик. Верно, Николай Федорович?

— Да еще какой! — к удивлению Решетникова, с дружеской усмешкой сказал Ватутин. — Неделю назад в моем собственном кабинете он меня громил похлестче, чем здесь, и по тем же самым вопросам.

— Вот вы какой! — вскинул брови Хрущев. — Люблю задиристых людей. С ними не закиснешь. А с теми, кто только каблуками щелкает да поддакивает, скука, преснятина. Так, Николай Федорович, — оборвал Хрущев шутливый разговор, — какие у вас планы?

— Я немедленно, сейчас же на фронт. Нужно все организовать, как решено здесь.

— И как можно быстрее! А мне придется денька на три в Москве задержаться. Очень дел много. Все, что для нашего фронта нужно сделать здесь, я сделаю.

— Главное, Никита Сергеевич, пополнение людьми, вооружением, техникой.

— Это я беру на себя. Вы ничем не отвлекайтесь. Создание обороны мощнейшей, неприступной — первостепенная задача.

Они стояли — оба невысокие, плотные, с серьезными, озабоченными лицами, — обсуждая множество вопросов и проблем, которые им, руководителям огромного воинского коллектива, придется выполнять.

Слушая их, Решетников пристально изучал Хрущева, стараясь составить о нем свое мнение. Хоть и живой, решительный человек был Решетников по своему характеру, но с новыми людьми, особенно с большими начальниками, сходился трудно. Много раз в жизни он ошибался в людях, много повидал измен внешне преданных друзей, много знал случаев, когда человек в самую трудную минуту оказывался совсем не таким, каким представлялся раньше. И это, даже при его кипучем характере, всякий раз при встрече с новым человеком настораживало Решетникова. Сейчас же, впервые увидев Хрущева, нового члена Военного Совета фронта, с которым ему, представителю Генерального штаба, не раз придется сталкиваться при работе, Решетников не чувствовал этой настороженности. Было в Хрущеве какое-то удивительное сочетание внешнего обаяния, душевной простоты, внутренней силы и неуловимой властности.

Никто еще, кого знал Решетников, не производил на него такого сильного впечатления с первой же встречи. Теперь он начал понимать, почему так говорил с ним Ватутин. Хрущев обладал тем, чего так не хватало сейчас Ватутину, — душевной силой, способной и поддержать, когда трудно, и вдохнуть энергию, когда нахлынут сомнения, и сказать напрямую, властно потребовать, когда ошибешься.

Разговор Хрущева и Ватутина затянулся. Уже померк электрический свет и высокие окна приемной пламенели под солнцем. Новый день перевернул новую страницу в истории большой войны.

 

VIII

Дряхлый, во многих местах прошитый пулями вагон натруженно скрипел, качался, лязгал разболтанными буферами и надоедливо стучал колесами на стыках рельсов. Вместе с вагоном плавно раскачивались двухъярусные нары, железная печь-времянка и все три десятка молодых солдат, шестые сутки томившихся в этом жилье на колесах. Давно были перепеты все известные песни, давно рассказаны занимательные и скучные истории, и наступило то нетерпеливо-нервное ожидание, которое охватывает людей, едущих на фронт.

В распоясанных гимнастерках, без ушанок, многие в одних носках и портянках, солдаты лежали и сидели на дощатых нарах, подбрасывали в печку дрова, грудились у двери, глядя на проплывавшие мимо поля, едва очистившиеся от снега. Все были молчаливы, задумчивы; видимо, каждый вспоминал то, что осталось позади, и думал о неизвестном будущем. И только один из них, невысокий, веснушчатый паренек с большими, по-мальчишески оттопыренными ушами и нежным румянцем на курносом лице, был необычайно весел и возбужден; разгоревшимися карими глазами восхищенно глядел он на мелькавшие мокрые поля, на голые, темные от сырости рощи и перелески, на облупленные железнодорожные будки.

— Тамаев, это родина твоя? — видимо поняв состояние паренька, спросил кто-то с верхних нар.

— Родина! — протяжным вздохом ответил паренек.

— Родился тут, Алеша, да? — настойчиво переспросил совсем маленький, худенький, с остроскулым смуглым лицом Ашот Карапетян.

— И родился, и рос, и учился! Вот там, километров шестьдесят отсюда. На самом берегу Оки, у воды, как говорят у нас.

— А мой родина, ой, далеко! Черное море знаешь? Вот там. Только вода у нас соленый-соленый!

Этот разговор словно всколыхнул всех. На нарах, у погасшей печки, у распахнутой двери наперебой загомонили звонкие и хриплые голоса, мечтательно заблестели глаза, перекатом рассыпался радостный смех, и весь вагон наполнился веселым гулом.

Словно в полусне, Алеша смотрел в дверь вагона и не заметил, как поезд подошел к большой станции и остановился.

По мокрой и грязной платформе суетливо бегали солдаты. Тревожно осматривалась по сторонам пожилая женщина в огромной черной шали. В поисках пищи шныряла между людьми худая, облезлая собачонка. К вагону подходил сопровождавший команду пополнения лейтенант. За ним походкой моряка, вразвалку вышагивал коренастый солдат в серой десантной куртке, с объемистым вещмешком за спиной и каким-то длинным свертком в руках.

— Сюда садитесь, — остановись у распахнутой двери вагона, сказал коренастому лейтенант. — А вы потеснитесь немного, освободите место товарищу, — добавил он, глядя на сидевших в вагоне, и ушел.

— Здорово, орлы! — одним махом вскочив в вагон, выкрикнул коренастый и, вытянувшись, как перед большим начальством, тем же зычным голосом представился: — Еще пока не гвардии рядовой Гаркуша Потап Потапович, от роду тридцать пять лет, ни дома, ни хаты нет, никогда не было и, може, не буде… О-о-о! — озорными глазами осматривая примолкших молодых солдат, насмешливо протянул он. — Я думав, це орлы-гвардейцы, а бачу не орлов, а сусликов. Здорово, суслики! — вновь строго вытянувшись, выкрикнул он. — Мовчат, — словно обращаясь к кому-то, удивленно осмотрелся он по сторонам. — Скажите на милость, мовчат! Та що ж це такэ! Та хто ж вы? — пересыпал он свою нарочито смешливую речь украинскими словами. — А ну, вот ты, — повернулся он к Алеше, — кто ты такой будешь?

— Станковый пулеметчик, — смущенно пробормотал Алеша.

— Кто, кто? — сморщив полное, с густыми сросшимися бровями и длинным, изгорбленным носом лицо, едко переспросил Гаркуша. — Пулеметчик, говоришь? Та якой з тэбэ пулеметчик! Пулеметчик — это ж грудь — сажень, рост — пид потолок, глаза — огонь и голос — як труба военная. А ты ж кирпатый, та ще курносый, та й росточек, як у того школяра, шо матка по утрам пирожками пичкае.

— Вы… вы вот что, — вдруг выскочил из-за Алешиной спины и ринулся на Гаркушу Ашот. — Вы грубиян, вы нахал, вы плохой человек…

— Стой, стой! — невозмутимо проговорил Гаркуша и, недоуменно разводя руками, обвел всех насмешливым взглядом. — Товарищи дорогие, что ж получается? Человек в гости к вам пожаловал, а его чуть не в штыки. Грубиян, нахал, плохой человек! Як це понимать? Ну, сам ты посуди, — подступил он к Ашоту, — ты, я бачу, кавказский человек, а кавказцы гостя никогда не обижают! Так я понимаю?

— Вы никакой не гость!.. Вы оскорбитель, вы… вы… вы… вы совсем не наш человек.

— Ну, ты это брось! Человек я на сто процентов наш. Ты, я вижу, тоже наш. Росточек, правда, подкачал, но це не беда. Пудов пять каши кадровой скушаешь и пидтянешься. Как зовут-то? Давай знакомиться, може, вместе кровушку пролить доведется, — миролюбиво протянул он руку Ашоту.

— Карапетян, Ашот, — обескураженно пробормотал Ашот и нехотя пожал руку Гаркуши.

— И ты не обижайся, — подошел Гаркуша к Алеше. — Ишь, как щеки-то полыхают, сразу видать, с характером парень!

От возмущения и обиды Алеша давно намеревался сказать что-нибудь резкое, но сейчас под мягким взглядом подобревших глаз Гаркуши растерялся и бессвязно пробормотал:

— Я что… Я не обижаюсь… Я так…

— О це добре! — воскликнул Гаркуша и пошел по вагону, пожимая руки молодых солдат.

Обойдя всех, он присел около печки, взял длинный сверток и под настороженными взорами солдат достал из него видавшую виды старенькую гитару. Словно находясь в одиночестве, он молча склонил голову, пробежался пальцами по струнам и запел. Просмоленное цыганское лицо его потеряло жесткое и язвительное выражение, движения рук были мягкие, осторожные, голос приятно перемежался с перестуком колес. Пел Гаркуша вдохновенно, страстно и знал бесчисленное множество песен. Песни эти были то про море, про Одессу, про рыбаков и грузчиков, то про южные ночи и чернооких красавиц или беззаветно преданных, верных и безответных или коварных, изменчивых и ненадежных подруг все тех же рыбаков, моряков и грузчиков.

Словно завороженные сидели в вагоне солдаты. Над всеми властвовали негромкий голос Гаркуши и призывные переборы гитарных струн.

Алеша, разобиженный и возмущенный, вначале не смотрел на Гаркушу, машинально вслушиваясь в его пение. Многие песни и мелодии он слышал раньше. Многие были совсем не знакомы, но сейчас, повторяясь одна за другой, все они, и мечтательно-грустные и игриво-задорные, сливались в одно целое, создавая ощущение чего-то большого и светлого. От этого сладко щемило в груди и хотелось без конца сидеть, ничего не вспоминая, ни о чем не думая, ничего не делая. Но все оборвалось совсем неожиданно. Поезд остановился, по вагонам понеслись разноголосые команды:

— Собирай вещи! Выходи строиться! Быстрее! Не задерживаться!

Алеша кубарем скатился с нар, поспешно надел шинель, подпоясался, схватил тощий вещмешок и выпрыгнул из вагона. Поток военных, подхватив его, увлек к развалинам большого кирпичного здания. От него сохранился только угол стен первого и второго этажей, а все остальное грудой кирпича с торчащими балками и толстыми змеями проводов рухнуло вниз. В уцелевшей части виднелись пустые прямоугольники высоких окон и дверей, выбитым глазом темнела круглая коробка электрических часов с одной-единственной цифрой «восемь» и остановившейся на этой цифре искореженной стрелкой.

— Город Курск. Московский вокзал, — с протяжным вздохом сказал кто-то рядом. — Какой был красавец! Залюбуешься и глаз не оторвешь. А теперь…

— Война! — с таким же горестным вздохом ответил второй голос.

«Война», — мысленно повторил Алеша и впервые в жизни вздрогнул от этого страшного слова.

— Алеша! — подбегая к нему, прокричал Ашот. — Строиться пошли. Наши стоят все, только тебя нет.

Вся команда пополнения уже действительно выстроилась. К счастью, начальник команды о чем-то говорил с окружившими его старшинами и сержантами, и Алеша с Ашотом незаметно пристроились на самом левом фланге.

Вскоре раздалась команда «равняйсь», потом «смирно», «направо», и колонна по разбитой дороге двинулась в город. Справа и слева темнели развалины, валялись горелые и разбитые машины, круглились бесчисленные залитые водой воронки от снарядов и бомб. Солдаты шли молча, понуро рассматривая горестные остатки железнодорожной станции и поселка около него. Алеша думал, что за станцией развалины кончатся и начнется настоящий город. Но прошли уже с полкилометра, спустились по косогору к грязным водам реки, а следы страшного опустошения не исчезали. Прямо на вывернутых, искореженных рельсах свалился набок исклеванный пулями и осколками трамвайный вагон. Рядом с ним уткнулся радиатором в землю сгоревший грузовик. Еще дальше среди бесформенных груд разбитых домов дико и странно белели остовы русских печей с высоко поднятыми закопченными трубами. Переломившись надвое, рухнули в реку фермы большого железного моста.

Наконец город остался позади, и колонна остановилась в голой реденькой роще. Алеша пытливо осматривал строй, даже самому себе не признаваясь, что отыскивает Гаркушу. Но Гаркуши вблизи не было. Это так обрадовало Алешу, что он весело улыбнулся и шутливо толкнул Ашота в бок.

— Видал, куда завезли нас, аж в сам город Курск! — сказал он настороженно смотревшему Ашоту.

— Курск, Курск, — горячо отозвался Ашот. — Мой мама говорил: от нас в Москва едешь, Курск никак не проедешь. А теперь куда мы, куда, Алеша, а?

— Ну куда, — замялся Алеша, — в подразделения, наверно, в роты, в батальоны.

Разговор прервала звонкая команда «смирно». Строй замер, и тот же звонкий голос скомандовал:

— Радисты, четыре шага вперед!

В разных местах от строя отделились несколько солдат и под командой старшины ушли в глубину леса. Вслед за радистами туда же отправились телефонисты, потом шоферы, артиллеристы, саперы, минометчики, бронебойщики. С каждой новой командой строй все редел и редел, тая на глазах оставшихся солдат.

— Станковые пулеметчики, четыре шага вперед! — прокричал, наконец, начальник команды. Алеша, не чувствуя своего тела, торопливо вышел из реденького строя. Он слышал, как левее прошагал Ашот, а взглянув вправо, увидел навсегда запомнившуюся ему коренастую фигуру Гаркуши.

«Неужели вместе будем?» — подумал он и не расслышал новой команды.

 

IX

Распределив пополнение по ротам, капитан Бондарь вернулся на свою квартиру. Не успел он снять шинель, как, во весь мах распахнув дверь и почти всю ее загородив собою, в избу ввалилась женщина могучего сложения с сержантскими погонами на добротной, ладно подогнанной шинели. Она по-хозяйски осмотрела комнату, не по комплекции легко шагнула и остановилась перед удивленным Бондарем.

— Товарищ капитан, — по-военному четко, приложив руку к ушанке, заговорила она низким, грудным голосом, — санинструктор Степовых и санитарка Федько прибыли в ваше распоряжение!

— Очень хорошо. Здравствуйте! — сказал Бондарь и, не зная, что делать дальше, спросил: — А где же санитарка?

— Вот она! — отступила в сторону Степовых, и Бондарь увидел невысокую девушку лет восемнадцати, с бледным лицом и настороженными, смотревшими прямо на него васильковыми глазами.

«Сама Степовых любого раненого вытащит. А эта Федько, она-то как же?» — подумал Бондарь и совсем не по-командирски предложил:

— Садитесь, пожалуйста.

— Спасибо, — с достоинством ответила Степовых. — Садись, Валя.

«Фу, черт, о чем же говорить с ними? — думал Бондарь. — Всеми командовал, только не женщинами».

— Ух, и умаялись мы, пока добирались! — вытирая лицо белоснежным платочком, сказала Степовых. — И на машинах, и на подводах, и пешком. А грязища кругом — не пролезешь.

— А вы издалека?

— Аж с самого батюшки Урала, из города Свердловска. Целый эшелон нас, медработников. До Курска-то хорошо, поездом, в теплушках, как дома. А вот из Курска кто как знает по своим по частям добирались.

Санинструктор смолкла, и Бондарь, опять не зная, о чем говорить, опустил глаза и, может быть, долго просидел бы, но инстинкт подсказал ему нужный вопрос.

— Простите, — сказал он точно так, как говорят не командиры с подчиненными, а обыкновенные мужчины при знакомстве с женщиной, — а как ваше имя и отчество?

— Я Марфа, Марфа Петровна. А она Валя. Валентина Матвеевна.

— Ну, что ж, Марфа Петровна, вам с дороги отдохнуть нужно. Идите в соседний дом справа, располагайтесь там и отдыхайте.

— Есть идти в соседний дом справа, располагаться и отдыхать! — удивляя Бондаря своими чисто военными приемами, отчеканила Марфа.

— Ох, и пойдет теперь кутерьма! — проводив Марфу и Валю, проговорил Бондарь. — И зачем только женщин в армию берут?

* * *

— Ну, вот, Валька, и добрались мы до самого фронта, — говорила Марфа, пристально осматривая крохотную комнатенку. — И крыша над головой и кровать, видишь, хоть и плохонькая. Не то что шинель подстелила, шинелью оделась, шинель под голову подложила.

После долгого пути с бесконечными пересадками и голосовками на перекрестках дорог Валя не чувствовала усталости. Там, в дороге, она еле держалась на ногах. Теперь же чувствовала себя удивительно бодро, весело и только немножко тревожно. До фронта остался всего какой-то десяток километров. Впереди бои, новая, совсем неизвестная жизнь с трудностями, лишениями, опасностями. Тревожно ей было и потому, что там, позади, в Москве, осталась мама, подруги и все-все, что окружало ее с детских лет и до того недавнего дня, когда она в шинели, с вещевым мешком в руках стояла на платформе Ярославского вокзала. Словом, она была в состоянии человека, завершившего один этап своей жизни и уже шагнувшего, но еще не вошедшего в этап другой. Валя совсем не думала об этом. Она сбросила шинель, ушанку, расчесала коротко подстриженные волосы и, оправив гимнастерку, присела к окну. На улице едва заметно голубели прозрачные сумерки. Тонкие ветки голых вишен нежно клонились к еще не оттаявшей земле. Но розоватые почки деревьев уже набухли, и у самых стволов внизу упрямо иглилась удивительно зеленая травка.

— Любуешься? — обняв девушку, спросила Марфа.

— Да, — протяжно вздохнула Валя. — Весна…

— Весна! — с таким же вздохом проговорила Марфа. — Весна! — совсем другим голосом, сурово и тревожно, повторила она. — Что принесет нам эта весна? Второй раз встречаю я весну на фронте и второй раз жду чего-то необыкновенного. И на воине, как нигде, больше всего человек о своей жизни думает. В самые страшные моменты так жить хочется, что все бы отдала, лишь бы не погибнуть, а жить.

Марфа смолкла. В неярких отсветах уходившего дня лицо ее стало необычайно мягким, мечтательным и немного грустным. По-мужски большие, сильные руки ее нежно перебирали Валины пальцы. Пепельные, словно подернутые сединой волосы упали на высокий лоб, и от этого лицо Марфы стало еще мягче и нежнее.

— Ты, Валюша, молода, только вступаешь в жизнь, — начала она материнским, но строгим тоном. — Скажу тебе только одно: не забывай, что ты девушка и что ты пошла на святое дело, на войну! Нас с тобой никто не приневоливал. Мы добровольно пошли не юбками крутить, а воевать! Воевать! Слышишь? Что греха таить: немало дурех, которые в армию за женихами ринулись. Конечно, каждой женщине свое счастье найти хочется. Только искать-то нужно его не так, как некоторые финтифлюшки. Не гоняться за чинами, а дело свое делать, спасать жизнь людей наших. И знаешь, Валюша, — вдруг снова мягко и нежно продолжала она, — какое это счастье, когда ты чувствуешь, что сделала большое дело и что ты чиста перед всеми! Перевязываешь раненого, а он так смотрит на тебя, словно всю душу свою передать тебе хочет. Да разве такой взгляд, разве такую душевность можно променять на сюсюканье любителей женских юбок! А любовь, любовь и на фронте может быть, и даже сильнее, чем где- либо, но только любовь чистая, без грязи. Вот в этом-то и главное. Понимаешь, Валюша?

— Понимаю, — прошептала Валя и прижалась к могучей груди Марфы.

* * *

Вторая пулеметная рота передала свои позиции соседям и вместе с батальоном вышла в резерв на формирование. После восьми месяцев окопной жизни маленькая полуразбитая деревушка в окружении чахлых кустарников и кочкастых лугов показалась старшему сержанту Козыреву настоящим раем на земле. Словно впервые увидев белый свет, он с наслаждением ходил по кривым улочкам, смотрел на придавленные соломенными крышами крохотные домики и жадно вдыхал приправленный дымком сельский воздух. Разморенный привольем и тишиной, Козырев собрался было до обеда прилечь в хате, но прибежал связной и вызвал его к ротному командиру.

— Лейтенант Дробышев в штабе полка дежурит, — явно недовольный чем-то, хмурясь, сказал Чернояров. — Вот, пополнение принимайте, — кивнул он в сторону троих солдат, стоявших около дома. — Укомплектовывайте расчет Чалого. Наводчиком будет вот он, Гаркуша, помощником — Тамаев, а подносчиком патронов — Карапетян.

Когда Козырев, а вслед за ним Гаркуша, Алеша и Ашот вошли в сумрачную избу, с подслеповатыми, наполовину забитыми фанерой окнами, Чалый, сидя на застланном соломой полу, возился с тремя малышами. У зевластой печи, подложив под щеку исхудалую руку, стояла хозяйка дома.

Увидев Козырева, Чалый поспешно встал.

— Дядя Боря, куда же вы? — прокричал с пола самый старший из детей, чумазый мальчик лет восьми.

— Куда зе, куда? — залепетала девочка поменьше. А самый младший, карапуз лет четырех в одной коротенькой рубашонке, обхватил голыми ручонками сапог Чалого и со всей силой тянул к себе.

— По отцу истосковались, — горестно вздохнула хозяйка.

— На фронте? — глядя на ее бледное, исхудалое лицо, спросил Козырев.

— Известно где, там, — безразлично проговорила хозяйка и, вдруг просияв, оживленно продолжала: — Третьего дни письмо получили, первое за всю войну. Я уж и не чаяла о живом-то о нем услышать. Только во сне почти кажну ночь видела. Гадать ходила. Бабка тут одна у нас, хорошо ворожит. Раскинет карты. «Цел твой Микола, — говорит, — болезни переносит, но живехонек. Ты жди, — говорит, — его, Федосья, не сумлевайся». А как не сумлеваться? Она, бабка-то, почитай, всем нам, солдаткам, говорила одно и то же, обнадеживала, видать, чтоб не отчаивались мы.

Федосья смолкла, вытерла кончиком платка слезы и, озарясь мечтательной улыбкой, сказала:

— А мне-то бабка правду на картах напророчила. Жив Микола мой. Ранен два раза, в госпитале лечился, орден ему дали. А теперь опять воюет под Ленинградом гдей-то.

И печальный и радостный рассказ хозяйки взволновал всех. Присев к столу, Козырев упрямо склонил крупную голову. Чалый прижал к себе притихших детей и, раскачиваясь, молча убаюкивал их. Ашот нетерпеливо переминался с ноги на ногу, вздыхал приглушенно, закрывая рот ладонью, покашливал и, словно боясь взглянуть на хозяйку, все время смотрел на выбитый земляной пол. Даже неугомонный Гаркуша примолк и стоял, не шевелясь, будто пристыл к покосившейся дверной притолоке.

— А вы как же тут жили, при немцах-то? — не поднимая головы, хрипло спросил Козырев.

— Какой там жили! — махнула рукой Федосья. — В погребе скрывались, а летом в бурьянах, на огороде. Тут, в избе-то, немцы хозяйничали. Одни уйдут, другие приходят. Как тот год, так и этот. Вот уж нынче зимой корову порешили. Берегла я ее, в яме за огородом прятала. Разнюхали, проклятые, враз раскромсали, бедняжку… И остались мы ни с чем. Слава богу, хоть удалось малость картошки припрятать да свеклы штук с полсотни сберегла. Вот и кормились одной картошкой, а со свеклой чай пили заместо сахару, вприкуску. Беда, да и только: ни скота не осталось, ни кур.

— Будут, будут и скот и куры! — гневно сказал Козырев. — Все у нас будет. А с ними, с паразитами, мы сполна поквитаемся! Вот! — повернул он к Алеше и Ашоту багровое лицо с черным шрамом на подбородке, — Вот за что мы воюем, за что ни крови, ни жизни своей не щадим! За жизнь людей наших, за то, чтоб не измывались фашисты над ними, чтоб жили они свободно…

 

X

Рано утром раздалась самая обыкновенная, будничная и привычная команда «подъем».

— Быстрее, быстрее, на физзарядку опоздаем, — стоя у двери, торопил Чалый.

— Черт те что удумали! — сонно бормотал Гаркуша. — На фронте зарядка! Мабудь, и осмотр утренний будэ и с писнями на прогулки пойдем?

— И осмотр будет и прогулка. Все, как по уставу положено, — невозмутимо ответил Чалый.

— По уставу, по уставу! Вот шандарахнет фриц дальнобойной, враз все уставы и все наставления пропишет.

Когда пулеметный расчет вышел из дома, на улице еще держалась зыбкая утренняя темнота. Гулко топая по подмерзшей земле, солдаты бежали, переходили на шаг, вновь бежали; рассыпавшись «на длину вытянутых рук», проделали несколько упражнений и, разгоряченные, шумно дыша, разошлись по своим хатам.

— Вот водичка свеженькая. Из колодца только принесла. Мойтесь, пожалуйста, — приветливо встретила вернувшихся пулеметчиков Федосья. — Вот и полотенчики. Старенькие, правда, но чистые. Вчера выстирала.

— Не надо, Федосья Антоновна! Зачем все это? — пытался остановить ее Чалый. — Полотенца у нас свои есть. И воды сами принесем.

— Что вы, что вы! Свои полотенца вам на войне пригодятся. Там постирать-то некому.

«А мы где же? — растерянно подумал Алеша. — Значит, еще не на фронте». Он хотел было спросить Чалого, но постеснялся, вышел из дома и принялся рубить хворост на топку.

— Давай, давай! — толкнул его в бок Гаркуша. — Старайся, лычки ефрейторские заслужишь!

— Отстаньте, что вам нужно? — рассердился Алеша.

— Ну ладно, ладно, не пыли! Побереги свою ярость для фрицев, — миролюбиво сказал Гаркуша и скрылся за дверью.

«Что ему надо, что пристает? — раздраженно подумал Алеша. — Так и пышет злостью».

Когда Алеша вошел в избу, Гаркуша в одной нижней рубашке сидел мрачный и, яростно орудуя иглой, подшивал к гимнастерке чистый подворотничок. Над ним, то вскидывая, то опуская изломанные брови, стоял Чалый и начальнически строго повторял:

— Подворотнички чтоб чистые были. Пуговицы все, как одна, на месте. И ни одной дырки на обмундировании.

Чалый отвернулся от Гаркуши и, взглянув на Алешины сапоги, отрывисто бросил:

— Вычистить, чтоб сверкали! Щетка и мазь вон там, около моего вещмешка.

— Бачилы? — когда Чалый вышел из хаты, кивнул Гаркуша Алеше и Ашоту. — Тоже мне начальство выискалось! Ну, будь бы сержант. А то ефрейторишко, такой же, як и я, солдат сермяжный.

— А командует! — Со злости он оборвал нитку, плюнул, рванул не полностью пришитый подворотничок, схватил новую нитку и, никак не попадая в игольное ушко, еще озлобленнее продолжал: — Ну, будь бы там моряк, або танкист, летчик, ну артиллерист на крайность. А то ж пехота лаптежная, а задается тоже!

Возможно, Гаркуша буйствовал бы еще не один час, но в избу вместе с Чалым вошел Козырев и, окинув всех взглядом добрых глаз, весело спросил:

— Как, хлопцы, спалось на новом месте?

— Як у той тещи, що зятька любимого принимав! — так же весело ответил вдруг преобразившийся Гаркуша. — Нам бы вареников чугунок та кусок кабанчика килограммчиков на пять!

— Как это говорят украинцы: «Був бы я царь, ее бы сало з салом и спал на мягком сене», — рассмеялся Козырев.

— Ни! Зовсим не так, — буйно встряхивая головой, возразил Гаркуша. — «Був бы я царь, ее бы галушки та вареники, запивал горилкой та валявся б на перине, як тот вельможа, що проспав усе царство небесное».

— И в грязных подворотничках ходил, — едко вставил Чалый.

— Та яки же пидворотнички у вельможи?! — ничуть не смутился Гаркуша. — Це ж тильки нам, бедолагам солдатам, придумали пидворотнички. А вельможи шарфами пуховыми шеи заматывали. Та не простыми, а лебяжьими, из-под пуза белых лебедив. О це як!

Строгое, полное напыщенной серьезности лицо Гаркуши, его ставшие совсем наивными желтоватые глаза и особенно смесь русского и украинского говора были так комичны, что только присутствие Козырева удерживало Алешу и Ашота от смеха. Даже все время суровый Чалый не выдержал командирского тона и улыбнулся не то укоризненно, не то одобряюще.

— Ну ладно, пух так пух, лебяжий так лебяжий, — давясь от смеха, сказал Козырев. — Кончайте сборы и на завтрак!

Когда Алеша вышел из сарая, приспособленного под столовую, к нему подошел белобрысый парень с веснушчатым лицом и, весело улыбаясь, протянул ему руку.

— Тамаев, кажется, да? Будем знакомы. Комсорг роты Васильков Саша. Как настроение? Конечно, вначале, когда еще никого не знаешь, неловко как-то, диковато, а потом привыкаешь. Ты родом-то откуда?

— Из-под Серпухова.

— Да мы же земляки! А я москвич! Так вот, Алеша, положение у нас вот какое: с тобой вместе нас, комсомольцев, девять человек. Собрание послезавтра. С докладом выступит сам командир роты. Ну, а тебе, я думаю, придется быть агитатором или помощником агитатора, так что готовься. А главное — не теряйся, чувствуй себя на высоте. На нас, комсомольцев, все смотрят. Так что — кровь из носу, но не отставать и другим пример показывать! В случае чего приходи в любое время. Я в третьем взводе, во втором расчете. Ну, бывай!..

* * *

Утреннее солнце мягко золотило позеленевшие от старости соломенные крыши маленьких, когда-то белых домиков. Из почернелых труб над крышами безмятежно курились дымки. Волнующий запах немудреного варева растекался по всей деревне. На оголенных ветвях старого клена среди темных островков старых гнезд кричали грачи. Еще скованная морозом земля была тверда, но от нее уже текли неуловимые запахи весны.

«Эх, у нас на Оке ребята теперь блаженствуют! — шагая в строю позади Гаркуши, думал Алеша. — Льдины друг на друга громоздятся, скрежет, грохот, костры на берегу…»

— Расчет, стой! Напра-во! — оборвал Алешины мысли резкий голос Чалого.

Алеша взглянул на худенького горбоносого ефрейтора и безрадостно подумал: «Опять начнется: «Ать- два, ать-два! Тверже шаг! Выше голову!»

— Сейчас мы, — сбивчиво заговорил Чалый, — займемся элементами… этой самой… тактико-строевой подготовки. Это значит: перебежки и переползания по-разному — и по-пластунски, на получетвереньках, и… — окончательно сбившись, замялся Чалый. — Ну и вообще так, как надо в бою перебегать и переползать.

Смешным и нелепым казались Алеше и сам Чалый в роли командира и эти перебежки и переползания, которыми они, молодые солдаты, в запасном полку занимались чуть ли не каждый день.

— Ну, с кого начнем? — беспокойно оглядывая расчет, проговорил Чалый. — Давай-ка с вас, Тамаев, — остановился он на Алеше и крикнул ему: — Два шага вперед! Ложись! — и, растягивая слова, пропел: — Новая огневая позиция — прямо сто метров, у куста. Короткими перебежками — вперед!

Алеша, забыв и смешную фигуру Чалого и его надтреснутый голос, стремительно вскочил и что было сил понесся к темневшему невдалеке кусту рябины.

— Стой, стой! — почти добежав до куста, услышал Алеша голос Чалого. — Убит, наповал убит! Назад возвращайся, снова повторим.

Ничего не понимая, Алеша понуро вернулся, лег на прежнее место впереди Гаркуши и Ашота.

По команде Чалого так же резво вскочил и еще стремительнее побежал, вкладывая в этот бег все свои силы. И опять Чалый прокричал:«Убит, убит наповал!» — и вернул Алешу в исходное положение.

— Эх, ты! Разве так перебегают? — укоризненно сказал Чалый. — Смотри, как надо.

Он резко шагнул в сторону, словно подломив ноги, плашмя рухнул на землю и сам себе скомандовал:

— Новая огневая позиция — у куста. Короткими перебежками — вперед!

Он вскочил так стремительно и, пригибаясь к земле, побежал так быстро, что Алеша даже не успел заметить, когда Чалый упал, отполз в сторону и снова побежал.

— Видал, коленца выкидывает! — одобрительно сказал Гаркуша и локтем толкнул Алешу. — А ты что же? Герой, на курсах пулеметчиков занимался!

Алеша даже не слышал язвительных слов Гаркуши. Он видел только сухопарую фигуру Чалого, его худое, изрезанное морщинами лицо. Маленьким, беспомощным, совсем ни на что не способным чувствовал он себя и все так же, не отрывая взгляда, напряженно смотрел на ефрейтора.

— Ну вот. А теперь повторим, — шумно дыша, с улыбкой проговорил Чалый и вновь положил Алешу на то самое место, откуда он бежал впервые.

«Пробегу, пробегу точно, как нужно!» — мысленно твердил Алеша. Услышав команду, вскочил, со всей силой рванулся вперед, упал на землю и, отчаянно работая руками и ногами, отполз в сторону.

— Мало, мало пробежал! — остановил его Чалый. — Такая перебежка — все одно гибель. Фашисту и целиться не надо, ты рядом совсем. Повторим-ка снова.

И опять Алеша, злясь на самого себя, бежал, падал, отползал в сторону. Перебежка оказывалась то длинной, то слишком короткой. Отползал он медленно или далеко, вскакивал неповоротливо. Чалый снова и снова возвращал его назад и приказывал повторить перебежку. Измученный душой и телом, в десятый раз вернулся Алеша к расчету. Чалый взглянул на его распаленное жаром лицо и неторопливо проговорил:

— Ну, хватит на этот раз. Смысл, кажется, понял. Бегать вроде с умом начинаешь, а не дуриком.

Теперь настала очередь Ашота. Словно нетерпеливый конь, он не мог стоять спокойно. Не дослушав команды Чалого и, видимо, не чувствуя самого себя, Ашот побежал неумело и смешно. Алеша, всей душой сочувствуя ему, не смог сдержать улыбку. Но неудачной у Ашота была только первая попытка. Возвращаясь на исходное положение, он, казалось, переродился. Почернелое лицо его налилось гневом, огромные, словно без зрачков, глаза яростно блестели, движения рук и ног были резки и отрывисты, бледные губы сжались, и ниже острых скул нервно вздрагивали мышцы.

— Ух, кавказская кровь разгулялась! — с неизменной усмешкой сказал Гаркуша. — Не подходы — зарэжу!..

— Разговоры! — оборвал Чалый.

Еще трижды бежал и возвращался Ашот, с каждым разом действуя все увереннее и спокойнее.

— Молодец! Молодец! — подбадривал его Чалый. — Еще быстрее отползай и пулей вскакивай. Тогда ни один фашист тебя не достанет!

Последним бежал Гаркуша и, к удивлению Алеши, так бежал, что Чалый еще при первой попытке одобрительно сказал:

— Сразу видно, что наслушался, как пульки над головой цвенькают!

Самодовольно улыбаясь, Гаркуша стал в строй и, опять толкнув Алешу локтем, прошептал:

— От тебе и курсы пулеметные!

Усталый и злой, боясь взглянуть на людей, возвращался Алеша с занятий. В голове складывались и мелькали десятки мыслей, ни одна из них не была радостной. Проголодавшись за полдня, он с трудом съел обед и, когда расчет вернулся в свою хату, тайком вышел на улицу.

На землю уже легли длинные тени, и в воздухе заметно похолодало. Из низины за деревней, где протекал ручеек, тянуло сыростью и прелью старых водорослей. От этого хорошо знакомого и волнующего запаха ранней весны у Алеши сладко защемило в груди. Память сразу же вернула его в родное Подмосковье, на берег Оки, где сейчас точно так же пахнет водорослями и подсушивает землю легкий морозец. Неторопливо и привольно, заливая пойменные луга и низинный лес, плывут помутневшие воды. В деревне тихо в эти часы, спокойно. Работа в колхозе закончилась, и люди расходятся по своим избам. Мать кормит корову, Костя и Сенька сидят за уроками, а Любаша, подражая им, старательно выводит каракули в своей дочерна исчерканной тетрадке. Все они дома, все спокойны, и только отец и он, Алеша, далеко-далеко от родной Оки, в чужих краях, на военной службе. Вспомнив отца, Алеша глубоко вздохнул. Скоро два года, как не виделись они. В памяти Алеши отец оставался все таким же, каким видел он его во второй день войны на вокзале в Серпухове — молчаливым, сосредоточенным, о чем- то неторопливо говорившим с залитой слезами матерью. В армии Алеша получил от отца всего лишь одно письмо. Отец ничего не писал прямо, но Алеша, читая между строк, понимал, что он тревожится не только за его жизнь, но и за его службу, за его боевые дела и страстно хочет, чтобы его старший сын был настоящим воином.

«Настоящим воином! — прошептал Алеша. — А я? Какой же я воин? Даже перебегать не умею!»

От этой мысли Алеше стало горько и тоскливо. Он присел на березовый обрубок и по-стариковски опустил голову на руки.

— О чем грустишь, Алеша? — услышал он веселый голос Саши Василькова.

— Так просто… Задумался, — вставая, пробормотал Алеша.

— Куришь? — достал Васильков вышитый разноцветным шелком бархатный кисет.

— Нет, — ответил Алеша и, сам не зная почему, решительно добавил: — А впрочем, давай закурим.

— Не стоит. Раз не приучился, то не к чему. По себе чувствую. Я-то по дурости, чтобы казаться взрослым, курить начал в сентябре сорок первого. Мне семнадцати не было тогда. Ополчение у нас в Москве собиралось. Ну и я пристал к ним.

— Трудно было вначале?

— Очень! Ну ничего же военного я делать не умел. В школе-то мы на военном деле все чапаевцами лихими представлялись да из малокалиберки щелкали. А вот винтовку, гранату настоящую и в глаза не видали. Ну, изучить оружие еще не так сложно. А вот настоящее военное дело — это целая наука. Я, как вспомню сейчас, каким был, — затягиваясь дымом, улыбнулся Саша, — так смешно станет, просто не верится. Первый раз стрельнул из винтовки, из боевой, и даже в щит не попал. Да что там стрельба! Какие-то перебежки, переползания несчастные и те были для меня настоящим бедствием. Хорошо, что у нас в отделении ребята были настоящие вояки, всему научили. А на марше — мы же тогда, ополченцы, день и ночь маршировали — просто вспомнить стыдно. Пройду километров пятнадцать — и выдохся. Ноги одеревенеют, руки, как плети, болтаются. Стиснешь зубы и только думаешь, как бы не упасть до очередного привала. А потом втянулся, и все пошло. А ты как? Трудно? — подняв на Алешу светлые, искристые глаза, тихо спросил Саша.

— Трудно, — признался Алеша.

— А ты знаешь? — вплотную к Алеше придвинулся Саша. — Конечно, и стыдно и обидно, когда плохо получается. По себе знаю. Но ты перебори стыд этот, подави обиду и учись. У всех учись: у взводного, у отделенного, у товарищей, особенно у фронтовиков, у тех, кто уже воевал. Самое главное — воевать научиться, а тогда все пойдет!

«Верно! Точно! — слушая комсорга, думал Алеша. — Из-за гордости, из-за самолюбия переживал я… Прав Саша. И откуда он про меня все узнал?»

 

XI

Воронежский фронт занимал всю южную половину Курского выступа и огибал Белгород с востока и юго-востока. На этой огромной территории, равной чуть ли не половине Англии, располагались сотни воинских соединений, частей, подразделений. Перед ними стояла мощнейшая группировка противника. На войне жизнь протекает исключительно напряженно и стремительно. Резкие, решительные изменения на фронте могут произойти почти мгновенно, не за дни и даже не за часы, а за какие-то считанные минуты и секунды. Даже в условиях самого глубокого затишья на фронте, когда кажется, что жизнь замерла и все остановилось, в войсках все равно непрерывно происходят изменения. Одни части или подразделения покидают худшие места и переходят в лучшие; другие перемещаются, чтобы обмануть, ввести в заблуждение противника; в третьи прибывают пополнения, резервы, и они так же вынуждены менять прежнее положение, размещая новые силы. Но все это лишь частичка той кипучей жизни, которую ведет такое объединение, как фронт. В его составе сотни тысяч людей, множество машин, вооружения, самой различной техники. Фронт нужно питать, обеспечивать, снабжать. А для этого необходимы транспорт, дороги, склады, базы.

И это еще не главное, что составляет понятие «фронтовая жизнь». Самое главное и важное — это противник. О нем нельзя забывать ни на секунду. Его нужно изучать и не просто знать, кто и что стоит перед фронтом, а — самое главное — разгадать его замыслы, определить, что и когда он будет делать, и быть готовым в любой момент сорвать его намерения, спасти жизни своих людей и разгромить врага.

Неисчислимое множество проблем и вопросов непрерывно возникает и решается в огромном коллективе фронта.

И обо всем, что происходит и что может произойти на фронте, должны постоянно знать они, представители Генерального штаба генерал Решетников и полковник Бочаров. И не просто знать, но решающие события увидеть собственными глазами, именно собственными, а не глазами докладов, сводок, донесений, все проанализировать, сделать свои выводы и доложить их в Генеральный штаб.

Таков был основной смысл работы генерала Решетникова и полковника Бочарова.

Игорь Антонович Решетников словно был рожден для таких дел. Резкий, стремительный, с острым аналитическим умом и отчаянной смелостью, он, как метеор, носился по войскам фронта, всегда оказываясь там, где назревали или свершались новые события. Словно до предела заряженный аккумулятор, возвращался он в штаб фронта, и тут все накопленное им во время поездки раскладывалось по полочкам анализов и расчетов, переплавлялось в конкретные выводы и обобщения. Этого умения сразу же схватить множество событий и фактов и из этого множества выделить главное и решающее не хватало полковнику Бочарову именно сейчас, пока Решетников находился в Москве.

С каждым днем обстановка на фронте угрожающе осложнялась. Разведчики и партизаны сообщали, что по всем дорогам — к Харькову, к Белгороду, к Сумам — идут вереницы немецких эшелонов с войсками и техникой. На ближние и дальние аэродромы из Германии, из оккупированных ею стран Западной Европы, с других участков фронта перебазируются авиационные части.

И в это напряженное, тревожное время, как назло, внезапно оборвалось поступление новых сведений о противнике. Немцы на фронте резко повысили бдительность. Каждую ночь десятки разведывательных групп и партий в разных местах пытались проникнуть в расположение вражеских войск, но неизменно натыкались на огонь и засады и возвращались ни с чем.

Словно по единой команде замолчали все немецкие войсковые радиостанции. Радиоподслушивание, ранее дававшее ценнейшие сведения, теперь бездействовало.

Густые туманы и низкая облачность сковали действия авиации. Летчики, решаясь даже на пагубные бреющие полеты, не могли рассмотреть, что творилось в стане врага.

Порвалась связь и с партизанами. Против них гитлеровцы бросили регулярные войска с танками, артиллерией, авиацией. В лесах вокруг Курского выступа разгорелась партизанская война.

Никто точно не знал, что творилось в штабах, войсках и тылах противника.

В четверг утром всей разведке фронта был отдан категорический приказ: любой ценой добыть пленных. Но прошли четверг, пятница, суббота, наступило воскресенье, а пленных все не было.

К тому же и в наших войсках положение также все более осложнялось. Началась весенняя ростепель. Грунтовые дороги раскисли, а шоссейных не было. Встали все автомашины. Только с трудом ползли по грязи конные повозки и тягачи. Защитников Курского выступа связывала с тылом страны одна-единственная железнодорожная линия Курск — Воронеж, да и ту день и ночь бомбила немецкая авиация. И эта ненадежная ниточка питала два огромных фронта — Воронежский и Центральный. Воронежский фронт с великим трудом получал по одному-два эшелона грузов в сутки, а это для такой огромной массы войск и техники было почти каплей в море. В соединениях и частях начал остро ощущаться недостаток в боеприпасах и горючем. Армейские и фронтовые склады катастрофически пустели. Там, в тылу страны, за Воронежем, за Ельцом, лежали тысячи тонн воинских грузов. А здесь, под Курском, приходилось экономить каждый снаряд, каждый килограмм бензина.

Весна наступала стремительно и властно. Траншеи и окопы заливала вода. Вспухли и стали непреодолимым препятствием безобидные ручейки. Бесчисленные овраги и балки с раскисшими, неприступными берегами остановили передвижение вдоль фронта. Отдельные части и подразделения были отрезаны друг от друга и от тылов. В войсках вспыхнула эпидемия гриппа. Медпункты, медсанбаты, госпитали наполнились больными. Редели и таяли и так малочисленные части и подразделения, а пополнение все из-за того же бездорожья поступало слишком медленно.

Бочаров с ненавистью смотрел на карту расположения противника. Там к Харькову, к Белгороду, к Сумам с запада, с севера, с юга — с трех сторон подходили десятки исправных железнодорожных линий, вились шоссейные и мощенные камнем дороги.

А у нас все сковали взорванные и разбитые мосты, разрушенные дороги, сложное начертание линии фронта. Немецкое командование беспрепятственно гнало к фронту вереницы вагонов, колонны машин. А у нас приход даже одного эшелона с войсками и грузами считался великим счастьем.

Несколько раз Бочаров пытался проехать на передний край и своими глазами увидеть, что там происходит, но, едва свернув с шоссе, машина застревала. Приходилось довольствоваться телефонными разговорами и официальными сведениями, которые получал штаб фронта.

Это угнетало Бочарова. Он осунулся, похудел. Тяжелые думы о положении на фронте перемешались с внутренним разладом, который вновь охватил Бочарова. Хотя и твердо решил он навсегда вырвать из своей памяти Ирину, но мысли о ней не оставляли его. Они возникали по самому пустячному поводу. Стоило увидеть женщину в шинели, и сразу вспоминалась Ирина. Читая сводку о больных за последние сутки, он тут же представлял, как Ирина мечется по переполненному медпункту, ходит по ротам и батальонам, и сердце его сжималось от боли.

Тревожило его и положение дома. Раньше через два, через три, а то и через день получал он письма от Аллы. Теперь же шла третья неделя, а писем все не было. Это не могло быть случайностью, что-то произошло там, в деревне.

Измученный думами, Бочаров лишился сна и с нетерпением ждал возвращения Решетникова.

Генерал вернулся во вторник утром и сразу же с аэродрома, не переодевшись, зашел к Бочарову. С первого взгляда Бочаров отметил необычное состояние Решетникова. Он все так же был стремителен и весел, но какие-то внутренние силы и мысли придавали его лицу и всем движениям приподнятое, почти праздничное и торжественное настроение. Слушая доклад Бочарова о положении на фронте, он тихо улыбался, с удовлетворением кивал головой, словно радуясь тому, что о противнике нет новых сведений, что опустели тыловые склады и базы, что каждый третий солдат болен гриппом, а пополнения застряли где-то за Воронежем.

«Уж не выпил ли он с летчиками?» — с раздражением подумал Бочаров.

Но Решетников был трезв, «как стеклышко».

— Все это грустно, все это печально, — заговорил он, выслушав Бочарова, — но все это временное и не решающее. Все это преодолимо и будет преодолено. А главное, Андрей Николаевич, вот что.

Он взял карандаш и, склонясь над картой Бочарова, начал быстро чертить. Из-за его плеча Бочаров видел, как две жирные синие стрелы — одна от Орла, вторая от Белгорода — сомкнулись у Курска. Затем их пересекли красные стрелы с севера и с юга от Курска, с востока от Воронежа. Новые красные стрелы с трех сторон устремились на Орел. Другие красные стрелы ударили на Харьков, на Полтаву и потянулись к Днепру.

— Вот что главное, Андрей Николаевич, — порывисто встал Решетников.

Бочаров сразу же понял, что это было новое решение Верховного Главнокомандования.

— Значит, план генерала Ватутина о нанесении упреждающего удара отвергнут?

— Да. Весьма решительно. Но, кажется, Николай Федорович и сам убедился в своей неправоте. Интересный человек. Два года работал с ним, вроде знал его, как самого себя. И вдруг он повернулся совсем другой стороной. Из Москвы летели вместе. Веселый, шутит, смеется. Бывало, из него и в праздники улыбку не выдавишь. А тут разгромили его, отвергли заветный план, а он смеется. Да не просто смеется, а искренне, от души весел.

— Так что, он улыбался и когда громили его?

— Э, нет! Он сидел как олицетворение гранитной серьезности.

— Так что же так его ободрило?

— Мне кажется, разговор с Хрущевым.

— А что Хрущев?

— Назначен членом Военного Совета Воронежского фронта.

— Да! — воскликнул Бочаров.

— И мне кажется, это великолепно. Сочетание Ватутин — Хрущев — это именно то, что сейчас нужно здесь, в предвидении событий, которые развернутся в самое ближайшее время. А события, Андрей Николаевич, несомненно, будут и суровые и грандиозные.

Решетников, показывая по карте, своим обычным торопливым, возбужденным говорком начал рассказывать о решении Ставки Верховного Главнокомандования.

— Ставка считает, что противник обязательно будет наступать. Обязательно! И главный объект его наступления — Курский выступ. Да, да! Курский выступ, как и мы с вами предполагали. Немцы, несомненно, нанесут двухсторонний удар на Курск — с севера, со стороны Орла, и с юга, от Белгорода. В этот удар они вложат все свои силы, бросят все, что есть. Они, несомненно, рассчитывают на мощь своих танковых дивизий. Вы посмотрите только: две трети всех немецких танковых дивизий сосредоточены здесь, перед Курским выступом, в районе Белгорода и Орла. Две трети! Вот поэтому-то и отвергнут план Ватутина. Нужно обороной перемолоть фашистские танковые дивизии. Затем нанести сокрушительный ответный удар, смять противника и гнать к Днепру и за Днепр. А сейчас первейшая наша задача: создание мощной, неодолимой, в первую очередь противотанковой обороны.

Слушая Решетникова, Бочаров видел залитые водой овраги и балки, раскисшие, непроходимые дороги, реденькие подразделения на переднем крае и переполненные больными медицинские пункты. Да! Оборона! Только оборона сейчас жизненная, первейшая необходимость. На переднем крае траншеи почти отрыты, но в глубине пустые, голые поля. Нужно время, нужны силы, чтобы укрепиться и создать действительно неприступную оборону. А даст ли на это время противник? У него густая сеть хороших, исправных дорог, и по ним к фронту непрерывно движутся войска. Немцы могут подготовить удар в самое ближайшее время. Успеем ли мы подготовиться к встрече этого удара?

— Главное — выиграть время, — словно отгадав мысли Бочарова, продолжал Решетников. — Сейчас дорог каждый день, каждый час и даже минута. И если мы успеем создать оборону, тогда…

Решетников выразительно махнул рукой по карте, как бы сметая, словно мусор, начерченные на ней расположения вражеских войск.

— А если не успеем? — задумчиво проговорил Бочаров.

— Начнется свистопляска, — вздохнул Решетников, — придется вводить в дело резервы. Все пойдет не так, как запланировано. Но нет! — вновь возбуждаясь, решительно продолжал он. — Мы успеем, должны, обязаны успеть. И представьте, Андрей Николаевич, общую картину. Два фронта — наш, Воронежский, и Центральный — отражают удары противника, крушат, жгут его танки. А в это время Западный и Брянский фронты готовят удар на Орел. Мы перемололи фашистские танковые дивизии, измотали противника, он израсходовал все резервы. И тут, как гром при ясном небе, Западный и Брянский фронты бьют на Орел. А мы переходим в контрнаступление на Белгород и Харьков. А? Как? Грандиозная картина! Да, грандиозная, — помолчав, приглушенно продолжал Решетников. — Грандиозная только в уме, в мыслях. А как оно на деле? Несомненно одно: борьба будет трудная, ожесточенная и, я бы сказал, свирепая. Сил нам потребуется — и физических и моральных — очень много. Копить надо силы, экономить.

Услышав звонок телефона, Решетников взял трубку и, выслушав что-то, побледнел.

— Хорошо. Сделаю. Конечно, конечно, понял вас, — сдавленным голосом проговорил он и поднял на Бочарова встревоженные глаза. — Андрей Николаевич, у вас дома большое несчастье. Берите машину и поезжайте…

 

XII

Старшему сержанту Козыреву редко удавалось самому проводить занятия с пулеметчиками своего взвода. Обязанности парторга роты и члена партбюро полка часто отвлекали его на различные заседания, совещания, семинары, инструктажи и на работу в других подразделениях.

Это угнетало Козырева, но командир взвода и Чернояров успокаивали его, уверяя, что дела во взводе идут хорошо и он больше принесет пользы на партийной работе, чем выполняя обязанности помощника командира взвода. И все же на душе Козырева было тревожно. Он вырывал малейшую возможность, чтобы самому побывать на занятиях, лично потренировать расчеты и отдельных пулеметчиков, хорошо понимая, что только так можно вникнуть в душу и познать характер каждого человека. Особенно тревожила его молодежь, только что прибывшая во взвод. В большинстве это были еще юнцы, прошедшие короткий курс обучения в запасных частях и еще не познавшие, что война не романтика, не сплошной героизм и подвиги, а тяжелый труд, полный лишений и смертельной опасности.

Наиболее неблагополучно, казалось Козыреву, было в расчете Чалого. Сам Чалый всего месяц как из рядовых пулеметчиков стал командиром. А Тамаев и Карапетян были совсем молоды, да и наводчик Гаркуша отличался больше балагурством, чем серьезным отношением к делу.

В четверг под вечер, когда лейтенант Дробышев с половиной взвода ушел работать на строительство полкового медпункта, Козырев решил проверить в расчете Чалого знание материальной части станкового пулемета. Вместе с Козыревым пошел в расчет и ротный комсорг Саша Васильков.

Чалый приход Козырева встретил с явным неудовольствием.

«Все спрашивать и спрашивать! — сердито думал он, ведя расчет в сторону полуразвалившегося сарая па краю деревни. — Позавчера сам лейтенант Дробышев всех до одного спрашивал. А теперь, извольте видеть, снова здорово».

Без малейших признаков энтузиазма встретил новую проверку и Гаркуша. Он тащил на плече зачехленное тело пулемета и бросал косые взгляды на шагавших в стороне Козырева и Василькова. Зато Алешу и Ашота приход в расчет парторга и комсорга взволновал и встревожил. Нервный, впечатлительный Ашот то и дело сбивался с шага, перебирал в уме все, что знал, о пулемете и, думая то по-русски, то по-армянски, никак не мог вспомнить что-то самое главное.

Алеша, привычно взвалив на плечи станок пулемета, шел хотя и не так сбивчиво, как Ашот, но и он не чувствовал обычной уверенности, хотя по материальной части пулемета всегда имел только отличные оценки. Его волновало присутствие Саши Василькова. Дружеские, душевные отношения, которые установились между ними, были как раз той причиной, которая человека искреннего и дорожащего дружбой заставляет в присутствии друга показывать все лучшее, что есть в самом себе.

Старый сарай с дырявой крышей, где до войны колхоз хранил сельхозмашины, Чернояров сразу же после выхода роты на формирование приспособил для занятий пулеметчиков. На зеленых, заплесневелых стенах мелом и известью были нарисованы мишени. У ворот и по углам стояли три (по числу взводов) стола из грубо сколоченных неструганых досок с такими же массивными скамьями вокруг.

У ближнего от ворот стола Козырев остановил расчет и приказал собрать пулемет. Когда все уселись вокруг стола и Козырев хотел уже начать занятия, в сарай вошли невысокий, плотный генерал в серой с зелеными пуговицами шинели, в такой же простой фронтовой фуражке, и командир полка майор Поветкин.

— Садитесь, товарищи, садитесь, — взмахом руки остановил генерал вскочивших пулеметчиков и, подойдя к столу, весело, с прищуренными глазами и улыбкой на полном добродушном лице сказал:

— Знаменитый «максим». Старая, но испытанная и очень грозная машина. Как освоили ее? — все теми же веселыми глазами оглядел он пулеметчиков и остановился на Ашоте. — Из Армении? — спросил он, присаживаясь на край скамьи.

— Никак нет! Черное море. Город Туапсе.

— Хорошие места, красивые. Давно в армии?

— Четыре месяца одна неделя.

— А на фронте?

— Две недели третий день.

— И как, овладели станковым пулеметом?

— Так точно! Без глаз разберу и соберу, — в один вздох выпалил Ашот и, смутившись, тихо добавил: — Ночью, значит, и днем, значит…

— В общем в любых условиях, — помог ему генерал.

— Так точно.

— Очень хорошо! Давайте-ка посмотрим вот этот механизм, — подал генерал Ашоту замок пулемета.

Маленький смуглый армянин взял замок, неизвестно зачем дважды щелкнул ударником и, опустив руки, с натугой выдавил:

— Это, значит… Пулемет, значит, замок…

В сарае замерла настороженная тишина. Все взгляды сосредоточились на Ашоте. А он, маленький, бледный, растерянно стоял и беспомощно вертел в руках замок пулемета. Нервное, худое лицо Чалого позеленело. Гаркуша весь подался вперед, с ненавистью впившись глазами в Ашота. Алеша Тамаев стиснул полыхавшую жаром руку Саши Василькова, беззвучно повторяя: «Пропал Ашот, растерялся. Меня бы, лучше меня бы спросил или Гаркушу». Козырев понуро опустил голову, дрогнувшими пальцами теребя низ гимнастерки. «Да что же ты, Карапетян, что же ты? — глядя на Ашота, молил он. — Ну, соберись с духом, не теряйся. Это же не просто генерал. Это… Эх, да как же это я раньше не успел проверить всех! А теперь вот… Позор…»

— Замок, значит… — пролепетал вконец растерявшийся молодой солдат, лихорадочно подбирая нужные слова. В хаотическом метании бессвязных мыслей он пытался вспомнить наставление, как наяву, видел многие страницы, но о замке припомнить ничего не мог.

— Замок служит для извлечения патрона из ленты, подачи его в патронник, — услышал Ашот тихий голос генерала и чуть не вскрикнул от радости. Это были точно те слова, какими начиналось описание замка в наставлении.

«Наизусть все знает товарищ генерал», — подумал Ашот и, почувствовав удивительную легкость, поспешно заговорил, рассказывая о замке. Голос его с каждой секундой звучал все тверже и увереннее. Он ловко разобрал замок и, словно не замечая никого, подробно рассказывал о каждой части.

Радуясь за друга, Алеша Тамаев поднял голову и впервые прямо посмотрел на генерала. Полное лицо его с сетью морщин вокруг прищуренных глаз и особенно широкий, наполовину закрытый фуражкой лоб с седыми висками показались Алеше удивительно знакомыми.

— Вот, — собрав замок и щелкнув ударником, гордо закончил Ашот и, багрово покраснев, проговорил: — Можна как ночью…

— Как это ночью? — прищурясь, усмехнулся генерал.

— Темь когда… Кругом не видно… А замок сломалась…

— И на скорость, конечно, по времени?

— Абязательно!

— Что ж, попробуйте.

Чалый завязал платком глаза Ашота.

— Можна?

— Действуйте!

Худые и длинные пальцы Ашота стремительно отделяли одну за другой части замка и, разложив все на брезенте, так же стремительно начали сборку.

— Гатов! — щелкнув пружиной, выкрикнул Ашот и сорвал с лица повязку. Черные глаза его полыхали радостью, полураскрытые губы что-то шептали, на щеках багровел густой румянец.

— Очень хорошо. Минута и двадцать секунд, — глядя на часы, сказал генерал.

— Не очень, — с обидой пробормотал Ашот, — я один минута успевал. И Алеша минута, и Гаркуша минута, а сержант пятьдесят секунд. Можна павтарить?

— Что ж, повторите.

— Все, — вслепую разобрав и собрав замок, воскликнул Ашот, — сколька?

— Чудесно! Пятьдесят восемь секунд! — одобрительно сказал генерал и спросил Поветкина: — У вас все пулеметчики так подготовились?

— Есть и получше, есть и похуже, — ответил Поветкин, радуясь, что испытание самого молодого солдата прошло так удачно.

— А это, так сказать, середнячки, — смеющимися глазами вновь оглядел пулеметчиков генерал. — Что ж, для середнячков неплохо, совсем неплохо.

— Так вин лучше может! — внезапно загоревшись патриотизмом к своему расчету, воскликнул Гаркуша. — Нервишки малость не выдержали, психанул, вот и засуматошился.

— Одессит? — погасив улыбку в глазах и на лице, спросил его генерал.

— Так точно! Потап Гаркуша, рыбак черноморский. Як говорят у нас, до костей просоленный.

— Давно на фронте?

— С самого первоначалу.

— Значит, не только рыбак просоленный, но и солдат, огнем прокаленный.

— Даже продырявленный.

— И много?

— Трижды. Две пули, шесть осколков.

— Да, — вздохнул генерал, — довелось и повидать и натерпеться. А с танками фашистскими сталкивались?

— Чего не было, того не было, — разочарованно сказал Гаркуша. — Издали видал, а сидеть под ними или бить их не доводилось. Вот старший сержант наш бился один на один с танком. Комсорг ротный тоже в упор схлестнулся. А меня все танки стороной обходили.

— Видать, рыбака за километр чуют, — возмущенный вольностью Гаркуши, сердито пробормотал Чалый.

— А що? — заметив, что генерал с трудом сдерживает смех, подхватил Гаркуша. — Рыбак, вин в воде не тонет и в огне не горит.

— Трудно с танками бороться? — пристально глядя на Козырева, спросил генерал.

— Трудно, — проговорил Козырев и, сдвинув брови, строго добавил: — Но можно, очень даже можно.

— Что главное в борьбе пехотинца с танками? — не отводя взгляда от побуревшего лица Козырева, расспрашивал генерал. — Что вы сами испытали, что чувствовали тогда, при встрече с танком?

— Да все было вроде очень просто… — опустив голову, сказал Козырев. — Нет, не очень и не просто, — с горячностью воскликнул он, глядя прямо на генерала. — Положение у нас сложилось отчаянное. Прошлым летом в окружение мы попали. Зажали нас фрицы в крохотном лесочке, все насквозь пулями пронизывают. Ну, пехоту мы отбили, а вот танки подошли, душно стало. У нас-то одни пулеметы да винтовки, а у них броня. Пули как горох отскакивают. Крошат нас своими пушками да пулеметами издали. Только стон стоит и люди гибнут. Но выдержал я, схватил бутылку с горючим, гранату и пополз… Ну, сначала бутылкой, потом гранатой, вот и все…

Пулеметчики и генерал долго молчали, глядя на возбужденного воспоминаниями старого солдата.

— Разрешите закурить? — не выдержав напряжения, попросил Козырев.

— Курите, пожалуйста, курите, товарищи, кто курящий, — так же взволнованно сказал генерал и, помолчав, тихо спросил Козырева: — А что же все-таки главное в борьбе с танками? Что помогло вам сжечь танк?

— Да как сказать-то? — успокоенно заговорил Козырев. — Все произошло так скоропалительно, что и вспомнить толком не могу. Одно, как сейчас, вижу: крушит он нас, а нам ответить нечем. Вскипело у меня все, — люди же гибнут, наши люди, — и пополз я ужом по земле. Вот уж близко, но чую, не добросить бутылку. А тут его пулемет вдруг зашевелился и в меня целится. Ну, была не была, кто кого! Рванулся и сразу бутылкой, потом гранатой, а сам плашмя на землю. Вот и все.

— Решительность, смелость, готовность пойти на риск и опять-таки умение, мастерство, — в раздумье, морща широкий лоб, проговорил генерал. — Да, да! Именно героизм и умение, — отрывистым махом руки подчеркнул он. — Смелый да умелый десятерых стоит. Верно? — спросил он Козырева.

— Точно, — подтвердил Козырев и вполголоса добавил: — Только у меня особый случай. В окружении как-никак, иного выхода не было. Вот Васильков в открытом бою танк подорвал, когда они напролом лезли.

— Там легче, — сказал густо покрасневший Васильков.

— Почему?

— Они идут, а я в траншее укрылся, жду. Приблизился — гранатами!

— А если бросил рано и промазал?

— Так и было. Первая граната не долетела, второй промахнулся, только третьей в решетку над мотором угодил.

— И в этом случае опять-таки смелость и умение, — вполголоса проговорил генерал. — Неуютно в окопе, когда танк на тебя прет. Правда?

— Страшно, — едва слышно сказал Саша Васильков. — Мотор ревет, земля дрожит, кажется, враз все оборвется и рухнет. Вот если бы заранее хоть со своими танками потренироваться… А то ведь я танк-то впервые тогда увидал.

— Со своими, говорите? — переспросил генерал.

— Как обычно на учениях, — вмешался в разговор Козырев, — как мы вот взвод на взвод, рота на роту наступаем. Только пусть нас не пехота атакует, а танки наши. Мы в окопе сидим, а на нас наш танк на полной скорости несется.

— И еще пусть огонь ведет холостыми патронами, маневрирует из стороны в сторону, — с жаром подхватил Саша Васильков.

— А он, танкист-то, ошибется да как всей махиной давнет на тебя, и косточек не соберешь, — с едкой усмешкой сказал Гаркуша.

— Окоп поглубже да поуже, как в настоящем бою, — пояснил Саша Васильков.

— Точно, — подхватил все время молчавший Чалый, — и действовать надо, как на фронте, а не ворон считать.

— Да если бы, товарищ генерал, — воскликнул Васильков, — хоть разок потренироваться с настоящим танком, разве бы я промазал!..

— Будем тренироваться, товарищи, обязательно будем. И с макетами и с настоящим танком, как в подлинном бою, без всяких условностей. Но все-таки главное зависит от вас. Из-под палки многому не научишься. Нужно умом, сердцем, всем своим существом понять, что без учебы, без тренировки, а только нахрапом врага не победить. Пусть сейчас, когда есть возможность учиться, колени и локти ваши будут в кровь истерты, пусть вы прольете море поту и недоспите час-другой, но зато в схватке с врагом все это окупится с лихвой. Говорят, что трус умирает дважды, а герой — никогда. Это верно. Но я бы еще добавил: герой не тот, кто отчаян и смел, а кто к тому же ловок и умел. А вы же молодые, здоровые, как говорят, силушка в жилушках так и взыгрывает.

Генерал говорил тихо, задумчиво, то опустив голову, то глядя на пулеметчиков. В предвечерней тишине голос его звучал по-домашнему просто и душевно.

— Спасибо, товарищи, — взглянув на часы, закончил генерал, — я очень рад, что побывал у вас. Надеюсь, что в боях вы будете действовать и смело и умело.

— Не подведем, товарищ генерал! — словно сговорившись, в один голос воскликнули пулеметчики.

Проводив генерала, взволнованные пулеметчики долго сидели молча.

— А генерал-то, генерал! — первым заговорил Алеша.

— Ге-не-рал? — насмешливо протянул Гаркуша. — Це наш Микита Сергеевич Хрущев, секретарь ЦК Украины. А ты — генерал!..

— Вспомнил, вспомнил! — прокричал Алеша. — Он же к нам в школу заходил. Я в первом классе учился. Только тогда он совсем не седой был и лицо без морщин…

— Шо? — язвительно прищурился Гаркуша. — Вин? У вас? У школи? Та чего он там не бачив? Вин у нас, на Украине.

— Да был! Я сам видел, хорошо помню! — с обидой выкрикнул Алеша.

— Брешешь! — категорически отрезал Гаркуша.

— Напрасный спор, — вмешался Козырев, — до Украины Никита Сергеевич Хрущев был секретарем Московского комитета партии и много ездил не только по заводам и фабрикам, но и по селам, деревням. Я сам несколько раз и видел и слышал его.

— А-а-а! Так то ж колысь було! — пытался вывернуться Гаркуша, но дружный смех пулеметчиков обескуражил его. — Ну, чого, чого ржете? — смущенно пробормотал он. — Я ж Москву-то тильки во сне бачив…

 

XIII

— Пробрались, голубчики вы мои, проскользнули! — шумно встретил Перегудов Васильцова и Нину. — Я уж совсем отчаялся. Тут черт те что творится. Хорошо, что ты не напрямую, а через Брянск пошел. Да садись, садись же, — обнял он Нину и провел к столу. — Ты столько пережила, так перемучилась. О провале не говори, знаю. Двое наших вчера прорвались из Орла.

Нина смотрела на почернелые бревна лесной избушки, на жарко полыхавшую печь, на маленького неугомонного Перегудова и от радости не могла говорить.

— Ей отдохнуть надо, — устало проговорил Васильцов.

— Да, да! Сейчас же, немедленно, — спохватился Перегудов и, распахнув дверь, гулко прокричал: — Кленова ко мне!

— Что вы… Я ничего… Я… — с трудом продохнула Нина, но спазмы опять стиснули горло, и она с трудом сдержала слезы.

— Кленов, — сказал Перегудов вбежавшему в избушку молодому парню в щегольском полушубке и лихо заломленной кубанке, — под личную ответственность. Это Нина Найденова. Накормить, переодеть, обогреть и — полнейший отдых!

— Как она? — проводив Кленова и Нину, спросил Перегудов.

— За друзей переживает, только и говорит о них. И еще спрашивала — видно, жених ее — о Поветкине Сергее Ивановиче. До войны он был старший лейтенант.

— Как только связь восстановим, запросим Москву… — Перегудов нервно передернул плечами и, склонив лысеющую голову, зло пробормотал: — Связь, связь… Нет у нас никакой связи! Фашисты решили начисто уничтожить нас. Всякая там полиция, жандармерия и охранники разные — ерунда! С этой сволочью мы бы запросто разделались. Войска, войска регулярные брошены против нас: пехота, артиллерия, авиация и даже танки. Вот как мы у них в печенках засели! От штаба бригады мы отрезаны, от соседей отрезаны. А против нас, смотри, — развернул он старенькую, истрепанную карту, — здесь батальон пехоты, шесть танков и целый дивизион артиллерии; тут, между нами и штабом бригады, пехотинцы вклинились с легкими минометами. Так шпарят — житья нет. Здесь вот еще до батальона пехоты, и тоже с танками, с минометами и даже с гаубицами. А у нас ни танков, ни пушек. Только винтовки, автоматы, два миномета, да и боеприпасов голодному на одну закуску… Не только в этом беда-то, — помолчав, продолжал Перегудов. — Жители, жители мирные — вот кто сковывает нас по рукам и ногам. Почти две тысячи женщин и детишек из окрестных сел скрываются у нас. Не бросишь же их фашистам на съедение! Спасать нужно. А где тут спасать, когда самих каратели обложили с трех сторон?

— Придется в глубь лесов уходить, — не отрывая взгляда от карты, проговорил Васильцов.

— Это единственный выход, — согласился Перегудов. — Только не просто уходить, а драться. Вывести женщин и детишек, а всем мужчинам, кто способен оружие держать, драться. Вот что, Степа, — положил Перегудов руку на плечо Васильцова, — только без всяких разных обид и недовольств. Ты поведешь жителей, больных и раненых в самую глубь лесов, а я с отрядом прикрывать буду…

* * *

Партизанский отряд Перегудова, отбиваясь от наседавших карателей, отходил в глубину брянских лесов. Как назло, стояли солнечные дни и высветленные звездами погожие ночи. Только дремучий сосняк и густые дубравы спасали партизан от оптических глаз назойливо бороздивших небо фашистских самолетов.

Степан Иванович Васильцов возглавлял колонну больных, раненых и спасавшихся в лесах местных жителей. Странная и горестно-скорбная была эта колонна. Полторы сотни подвод с людьми, скудным запасом продуктов и кое-каким домашним скарбом уныло тянули отощавшие лошаденки. Между ними брели женщины и дети повзрослее, жалостно мычали продрогшие и голодные коровы, кое-где виднелись одинокие фигуры вооруженных мужчин. Ни смеха, ни громких выкриков и оживленных разговоров. Только приглушенный хруст, тяжкое дыхание людей и животных да редкие возгласы ездовых тревожили глушь бескрайних лесов.

Позади, на востоке, где остались главные силы отряда, то замирая, то разгораясь, глухо рокотали отзвуки боя. Едва уловимо доносилась стрельба и с севера и с юга. К утру вконец измученные лошади уже не подчинялись ни уговорам, ни кнутам. Не пройдя и половины намеченного пути, пришлось остановиться на дневку.

Васильцов рассыпал подводы среди угрюмых, безмолвно качавших седыми шапками вековых сосен, выслал во все стороны дозоры и отправил донесение Перегудову.

Стрельба на востоке не утихала. Вернувшиеся от Перегудова связные привезли Васильцову коротенькую записку.

«Не задерживайся ни на секунду! — писал командир отряда. — Уведи колонну еще хоть километров на пять. Каратели жмут отчаянно. Держимся с трудом. Много убитых и раненых. Боеприпасов осталось совсем мало».

— Еще хоть пять километров, — повторил Васильцов, осматривая беспорядочный табор. От жующих последние остатки сена лошадей и коров валил белесый пар. В разных местах дымили костры, и вокруг них грудились женщины и дети. Дымилась и единственная во всем отряде захваченная у немцев походная кухня.

— Сварилась каша? — спросил Васильцов чумазого повара с деревянным протезом вместо правой ноги.

— Еще бы малость подварить, да вот, — морща одутловатое лицо, показал повар на окружавших костры людей, — того и гляди поуснут, и не поднимешь.

— По малому черпаку хватит на всех?

— Должно хватить.

— Ну, быстро выдавай сначала детям, раненым, а потом остальным. Через полчаса тронемся.

— Тронемся? — удивленно округлил покрасневшие глаза повар. — Они же и с места не двинутся, враз попадают.

— Воздух! — донеслось из глубины леса.

— Гаси костры! — прокричал Васильцов. — И ты заливай топку, — бросил он повару, — наверняка «раму» черти несут.

Над лесами и в самом деле, поблескивая в лучах солнца, плыла осточертевшая и солдатам на фронте и партизанам в лесах «рама» — двухфюзеляжный немецкий разведывательный самолет. Пока «рама» кружилась вдали, все костры были погашены, и в сосновом бору замерла прогорклая дымом настороженная тишина.

— Сюда, сюда прется! — отчаянно прокричала какая-то женщина, и все люди, не сговариваясь, словно по единой команде, бросились к стволам деревьев.

— Вот неразумные, — беззлобно упрекнул повар женщин и детишек, — вроде как страусы: голову спрятал, а хвост наружи! Да в таком лесище — будь у него хоть сто глаз — ни черта не разглядит.

В этом был уверен и Васильцов, но, когда «рама» прогудела над бором и повернула на второй заход, он невольно шагнул в сторону ближней сосны.

«Фу ты, как мальчишка несмышленый!» — мысленно выругался он и, выждав, когда разведчик отлетел к северу, приказал повару:

— Раздавай, только быстро.

Первыми к походной кухне прибежали санитарки, за ними потянулись детишки. Женщины с удивительным спокойствием и, как показалось Васильцову, безразличием продолжали стоять под деревьями, не глядя даже в сторону кухни.

От Перегудова прибежал еще один связной.

— Уводите скорее! Командир приказал, — задыхаясь, прохрипел он. — Фрицы танки пустили. Один мы подбили, остальные напролом лезут. Только и можем удержать, что за ручьем с оврагами. А овраг-то, вот он, почти рядом.

Васильцов ждал, что сразу же после команды «в колонну стройся» начнутся жалобы, стоны, роптанья. Но все подводы уже вытянулись между деревьями, и никто не проронил ни слова.

Опять, перемежаясь с неумолкающей стрельбой, поплыли среди величавых сосен монотонный скрип, приглушенные всхрапы лошадей, тяжкий шорох множества ног.

Разведчики опять ушли далеко вперед, но какая-то смутная, сосущая сердце тревога охватила Васильцова. Он взял с собой двоих партизан и решил сам выскочить вперед колонны.

— Степан Иванович! — окликнула его в голове колонны Нина. — Степан Иванович, я же совсем здоровая, сильная, что же я буду с больными, ранеными… Я же стрелять умею… Дайте оружие, я тоже в охранение пойду.

— Степан Иванович, — вступился за девушку Кленов, — и в самом деле, что ей прозябать тут, когда она воевать может! У нас есть в запасе и автомат и патроны.

Васильцов хорошо знал презрительное отношение к женщинам вихрастого, часто озорного и буйного отчаюги разведчика Артема Кленова и немало удивился его столь горячей защите почти незнакомой девушки.

— Да вы не глядите, не глядите так на меня! — рассердился Кленов, поняв мысли Васильцова. — Это же не какая-нибудь неженка, а Найденова Нина, — дерзко скосил он на Васильцова цыганские глаза, — та самая разведчица, про которую мы, не зная ее имени, целый год легенды слушали.

Нина смущенно потупилась, что-то невнятно пробормотала и, взглянув искоса на Кленова, проговорила:

— Что выдумываете несуразное?..

— Ну, хорошо, хорошо, — впервые за последние сутки улыбнулся Васильцов, — согласен. Только куда же направить тебя: к разведчикам или в охранение?

— Какое там охранение! — возмущенно воскликнул Кленов. — Она же разведчица и будет с разведчиками.

— А вот и автоматик, — вынырнул из-за спины неразлучный друг Кленова Сеня Рябушкин, низенький курносый паренек лет восемнадцати с удивительно голубыми и чистыми глазами. — Немецкий, правда, нашего не нашлось, — словно оправдываясь, поглядывал он то на Васильцова, то на Нину, — зато патрончиков всегда вдосталь.

— А гранаты что же, позабыли? — подзадорил Васильцов разведчиков.

— Никак нет. В полном порядочке, — лихо отрапортовал Рябушкин и ловко перекинул через плечо Нины брезентовую сумку с гранатами.

— О це дивчина, как говорит наш Иван Кечко! — с гордостью воскликнул Кленов, когда Нина, щелкнув затвором автомата, взяла его на изготовку. — А вы ее, Степан Иванович, в обоз записали.

— Только смотрите, — погрозил пальцем Васильцов, — беречь ее, как собственный глаз.

— Ни боже мой! И пылинке сесть не дадим, — торжественно заверил Рябушкин.

— Ну, а теперь вперед, — радуясь короткому перерыву тревожных мыслей, скомандовал Васильцов.

«Эх, если бы не раненые да не женщины с детьми! — думал он. — Помотали бы мы карателей по лесам брянским, по чащобам да болотам».

Все так же подымая высоко к небу иглистые макушки, величаво проплывали медностволые сосны. Казалось, этому дремучему бору не будет ни конца ни края. Но километра через три бор резко оборвался, потянулось неказистое мелколесье, и вдруг открылась чистая прогалина.

— Стой! — крикнул Васильцов. — Маскируйся!

Над прогалиной назойливо кружила «рама».

— Да-а-а, — оглядываясь по сторонам, с досадой протянул Кленов, — и вправо и влево сплошь открытое поле, да и впереди до леса километра, наверно, три. Вот бы влопались, если всей колонной на эту пустоту выползли.

— Где же разведчики? Я троих послал, — возмущенно проговорил Васильцов.

— Вот следы, — прокричал Рябушкин, — вправо опушкой двинулись.

— Раз они вправо пошли, — приказал Васильцов Кленову и Рябушкину, — тогда вы так же по опушке влево проскочите. Далеко не уходите, километров пять и назад. Я здесь буду. А вы, Нина, быстро к обозу. Как дойдете до края бора, стоп и рассредоточиться.

Отправив разведчиков и девушку, Васильцов с ненавистью взглянул на хищно кружившую «раму» и присел под куст. Отзвуки боя, казалось, приблизились вплотную. О переводе колонны через открытую прогалину днем Васильцов не мог даже подумать. «Рама» сейчас же вызовет бомбардировщиков, и от колонны останется только кровавое месиво. Единственный выход — ждать темноты. Но сдержат ли партизаны натиск карателей до ночи?

Васильцов обхватил голову руками и несколько минут сидел в безмолвном оцепенении. Все, что было сделано для спасения изможденных пленных из лагеря и обреченных на смерть женщин с детьми, сейчас могло быть перечеркнуто одним налетом немецких бомбардировщиков или ударом какой-нибудь паршивенькой роты вражеских автоматчиков.

— Нет, — резко вставая, со злостью проговорил Васильцов, — этого не должно быть! Нужно отыскать выход!

Его внимание привлек легкий шум на вершинах сосен. Подняв голову, он заметил, как под напором порывистого ветра иглистые ветви, качаясь, склонялись к юго-западу.

«Дымом, дымом закрыть прогалину, — мгновенно осенила Васильцова счастливая догадка. — Создать видимость лесного пожара и замаскировать колонну от наблюдения с воздуха. Да… — тут же усомнился он, — а если пожар и в самом деле разольется по всему лесу? Ну и пусть, — решительно возразил самому себе Васильцов, — далеко не разойдется. А если и раскинется вдоль этой прогалины, то мы успеем проскочить, а каратели будут отрезаны. Потерпи, батюшка брянский лес, ради спасения людей советских», — умоляюще посмотрел он на шумевшие под ветром сосны.

Перегудов одобрил решение Васильцова, и через час густая полоса дыма поползла по лесной прогалине. В воздухе все так же гудела «рама», но ее не было видно, и колонна Васильцова двинулась в соседний массив леса.

Пропуская колонну, Васильцов увидел Круглова, до самого подбородка закутанного одеялом.

— Как самочувствие, Паша? — весело окликнул его Васильцов.

Круглов, жалостно глядя тоскующими глазами, пытался улыбнуться, но вместо улыбки криво сморщился и глухо пробормотал:

— Ничего вроде. Ноги вот только ломит и в грудях скрипит чтой-то.

— Потерпи, осталось немного. Вот отскочим от карателей, прилетит самолет, и мы тебя на Большую землю переправим. А там подлечишься в госпитале — и домой.

— Спасибо, Степан Иванович, — прошептал Круглов и, когда отошел Васильцов, про себя добавил: — Дай-то бог, дай-то бог! Поскорей бы только…

 

XIV

Всякий раз, бывая в полку Поветкина, генерал Федотов боялся встречи с Ириной. Прошел почти год с того затянутого дымкой весеннего дня, когда в уютном садике московского госпиталя Федотов увидел нескрываемую любовь своего старого друга Андрея Бочарова и военного врача Ирины Петровны. Много дел и событий за этот долгий военный год рубцами легло на сознание Федотова, но тот, казалось, ничем не приметный день чаще других вызывал горькие раздумья. Внешне вроде ничего не произошло. Искренне, без тени сомнения в своей правоте, он, Федотов, по праву старой дружбы настоял, чтобы Андрей Бочаров навестил семью и до конца выяснил свои отношения и с женой Аллой и с Ириной. Круто поговорили друзья, и Андрей, подавленный, полный внутреннего смятения, уехал к жене. Это и было началом конца связи Ирины и Бочарова.

После госпиталя военная судьба вновь свела их вместе. Ирина служила старшим врачом полка в дивизии Федотова, а полковник Бочаров был представителем Генерального штаба при штабе фронта, в который входила федотовская дивизия. Всего какие-то километры разделяли их, но прежние отношения навсегда похоронил тот блеклый день в госпитальном садике. Андрей Бочаров твердо решил порвать с Ириной и вернуться к жене. Но Федотов, хорошо зная своего друга, отчетливо понимал, что решение было результатом усилий ума и совести, а не веления сердца.

«Будет ли Андрей счастлив с Аллой?» — часто спрашивал себя Федотов и ответа не находил.

Но самые тревожные думы вызывала Ирина. Она работала с удивительной самоотверженностью и была одним из лучших врачей дивизии. Спокойная, неторопливая, женственно-нежная, но строгая и неуступчивая с больными и ранеными, Ирина, казалось, не знала никаких внутренних тревог и волнений. Но за те несколько чисто служебных встреч, что были у комдива с полковым врачом, Федотов видел, что Бочаров не забыт и разрыв с ним тяжело отразился на Ирине. Он пытался поговорить с ней просто и душевно, как частенько беседовали они в госпитале, но Ирина с неотразимым тактом умной женщины уходила от личного, всегда находя повод для разговоров только служебных. После каждой встречи с Ириной у Федотова оставался тяжелый осадок на душе, и всякий раз вспоминал он тот безрадостный, тусклый день в госпитальном садике.

«Зачем, по какому праву вмешался я в чужую жизнь? — раздумывал он. — По праву дружбы? Дружба! Это же святое, чистое… Это душевное понимание и честная помощь другу! А я? Ворвался в души троих, сам толком не понимая, что творилось в этих душах. Может, по моей вине поломана и его жизнь, и жизнь Ирины, да и Аллы тоже! А мог бы так поступить Андрей?»

Эти мысли почти всегда вызывали воспоминания о далеком прошлом.

Ксюша!.. Говорят, невозможна любовь с первого взгляда. Чепуха! Всего две коротенькие встречи во время походов, когда заканчивал военное училище. Два мимолетных разговора, и Ксюша навсегда врезалась в жизнь. Да, да! Говорят, что с годами любовь тускнеет, а то и вовсе исчезает, обращаясь в привычку, равнодушие и даже ненависть. Чепуха! Целых двенадцать лет пронеслось, а Ксюша, маленькая Ксюша все та же. Нет, не та же! Та, прежняя, с белесыми косицами, может, и позабылась бы, стертая потоком времени. А эта, мать троих детей, с морщинками вокруг серых глаз, с сединой в волосах, с огрубелыми в работе руками, стала вторым «я», второй половиной самого себя.

А была бы Ксюша, если бы не Андрей Бочаров? Едва ли. Он, только он, Андрей Бочаров, в то жаркое летнее утро двенадцать лет назад поступил как истинный друг. Всего сутки дали выпускникам военного училища на сборы к отъезду. Сутки! А до Ксюши сорок километров лесного бездорожья. Сейчас сел бы на вездеход, час-полтора — и там. А тогда… И вот он, лихач-извозчик, краса и зависть всех извозчиков города. Разбойное, с гусарскими усами лицо, лихо заломленный картуз с блестящим козырьком, а позади лихача — Андрей Бочаров в новеньком командирском снаряжении. Пять часов скачки по рытвинам и колдобинам глухих дорог. Пять часов сомнений, надежд, отчаяния. «Поедет? Не поедет! Посмеется! Откажется!» И только его, Андрея Бочарова, неунывающий голос: «Поедет! Обязательно поедет!..»

И еще самых тяжких два часа. Рыдает Ксюшина мать. Рыдает и сама Ксюша. Грозной тучей мечется по избе отец. Нахмурились в углах избы братья. Ксюшу не отпускают. И опять выручил он, Андрей Бочаров…

Лихой извозчик и справа и слева нахлестывает лошадей. Те же рытвины и колдобины. Та же дикая, неезженая дорога. Но как лучезарно, как чудесно вокруг! Рядом Ксюша, босоногая, в единственном платье и голубой, с узорчатым воротничком кофточке…

Двенадцать лет, как боевое знамя, хранится эта голубая кофточка в семье Федотовых…

* * *

В этот раз, въезжая в балку, где размещался штаб Поветкина, Федотов совсем забыл об Ирине. Им овладело то отрешенное от всех личных дел состояние, которое переживает командир на фронте, когда он всем своим существом чувствует, как угрожающе нарастает опасность, но еще не знает ни конкретных сил противника, ни его замыслов.

Федотов оставил вездеход в скрытом кустарником овражке и, грузно шагая, пошел к землянке Поветкина. Словно вынырнув из-под земли, молоденький лейтенант с красной повязкой на рукаве доложил, что за время его дежурства происшествий в полку не случилось; хотел было еще что-то сказать, но Федотов пожал его руку и двинулся дальше.

«Происшествий не случилось… — с горькой усмешкой повторил он слова лейтенанта. — У тебя-то на дежурстве все в порядке, а вот у меня…»

От досады он оборвал мысль и поднял голову. Из землянки Поветкина выходила Ирина. Еще не заметив генерала, она чему-то улыбалась так вдохновенно, что Федотов и сам улыбнулся.

— Здравствуйте, Ирина Петровна! — весело сказал он, подавая ей руку.

На ее лице мелькнула едва уловимая досада, но она овладела собой и совсем не так, как в прошлых встречах, непринужденно ответила:

— Здравствуйте, товарищ генерал.

Это сухое и строгое «товарищ генерал» так не соответствовало и ее голосу и веселому, по-весеннему радостному лицу, что Федотов хотел было пожурить ее за такую официальность и поговорить так же просто и душевно, как говорили они в московском госпитале. Но из землянки, видимо предупрежденные дежурным о приезде комдива, поспешно вышли Поветкин и Привезенцев. И опять лицо Ирины неуловимо изменилось. Теперь оно было строгое и сосредоточенное.

— Все собираюсь зайти к вам, да то одно, то другое, — проговорил Федотов и, поняв нелепость смысла и тона своих слов, торопливо добавил: — Зайду, обязательно зайду, сегодня же.

— Пожалуйста, товарищ генерал, буду очень рада, — спокойно сказала Ирина, но Федотов понял ее состояние. Он так же дружески попрощался с ней, внутренне негодуя на себя за этот неуместный разговор.

— Так что же, Сергей Иванович, опять пленного не взяли? — сурово сказал он Поветкину и спустился в землянку. — Почти каждую ночь поиски проводите, а «языка» все нет и нет. Мы же как слепые сидим.

— Противник очень бдителен. Одними поисками, товарищ генерал, мы ничего не добьемся, — глухо заговорил Поветкин, — нужна силовая разведка. Разрешите одной ротой захватить высотку на правом фланге. Тогда и пленные будут.

— Одной ротой? — задумчиво повторил Федотов. — Можно, конечно, и ротой, даже батальоном. А будет ли толк?

— Да зачем, зачем это, товарищ генерал! — воскликнул Привезенцев. — Чем больше боев, тем больше потерь. Пленного и без боя можно взять, хитростью.

— А почему же не взяли?

— Так случилось… Обстоятельства, — смутился Привезенцев, но тут же оправился и озорно блеснул разгоревшимися глазами. — Сегодня ночью будет «язык»! Разрешите утром лично к вам доставить?

«Вот бахвал! — возмутился Поветкин. — И черт знает что за характер? Так человек как человек, и нормальный вроде, а как взовьется и пошел куролесить».

— Утром?.. Лично?.. — с любопытством глядя на Привезенцева, повторил Федотов.

— Так точно! — как неоспоримую истину, подтвердил Привезенцев.

— Вас, товарищ генерал, — услышав писк телефона, подал Поветкин трубку генералу и, склонясь к Привезенцеву, едва слышно прошептал: — Вы обдумали, что наобещали?

— Обдумал, и серьезно, — так же шепотом, гневно ответил Привезенцев и, смутясь от своей резкости, спокойно ответил: — Возьмем пленного, товарищ майор, как пить дать возьмем! Только не беспокойтесь, на меня положитесь.

— Что, сейчас же, немедленно? Ах, как не вовремя! Столько дел, а тут… Ну, хорошо. Вызывайте всех, я еду, — с недовольством говорил по телефону Федотов и, положив трубку, сурово взглянул на Привезенцева. — Так, значит, «язык» будет?

— Так точно! — с прежней горячностью отчеканил Привезенцев.

— Что ж, посмотрим, — явно озабоченный чем- то, сказал Федотов, — только без лихачества. Продумайте все, организуйте, подберите лучших, самых опытных людей. Вечером я приеду, проверю и — начнем! А вы, товарищ Поветкин, собирайтесь и едем. Меня и всех командиров полков срочно вызывает командир корпуса на совещание.

Вместо совещания командир корпуса усадил командиров дивизий и полков в крытый грузовик и по разбитым, залитым водой дорогам повез куда-то на восток. Часа через два тряского пути грузовик остановился в густом сосновом бору, где, как на выставке, между образцами различной военной техники ходило множество офицеров и генералов. Среди большой группы генералов Поветкин увидал Ватутина и Хрущева.

Командир корпуса, прихрамывая, пошел докладывать Ватутину и вскоре вернулся в сопровождении затянутого в комбинезон генерал-майора танковых войск.

— Товарищи, — сразу же заговорил танкист, — немецкая военная промышленность освоила выпуск новой бронетанковой техники. Сейчас гитлеровское командование поспешно оснащает этой техникой свои войска. В боях под Харьковом нам удалось захватить образцы наиболее важных типов этой техники, и они представлены здесь. Особенно обратите внимание на танки «пантера» и «тигр» и сверхтяжелое самоходное орудие «фердинанд».

Не раз Поветкину приходилось слышать целые легенды о новых немецких танках, которые якобы представляли из себя настоящее чудо. Одни утверждали, что эти особенные танки не берет ни один снаряд, ни одна противотанковая мина. Другие, ссылаясь на рассказы очевидцев, так расписывали огневую мощь новых вражеских машин, что, будь эти сведения хоть наполовину верны, ни один советский танк не смог бы и минуты продержаться в борьбе с этими чудовищами. Фантазия третьих уводила в область невероятного, доказывая, опять-таки по сведениям очевидцев, что новые фашистские танки так же свободно перемахивают через глубокие и широченные реки, как и ходят по земле, что они, как солому, валят толстенные деревья, с ходу прыгают через противотанковые рвы и овраги, не вязнут в болотах и трясинах, как яичную скорлупу, рушат и крошат завалы, баррикады, стены домов и строений. Многому из этих рассказов Поветкин не верил, но в душе его нарастала тревога.

Еще издали рядом с хорошо знакомым немецким танком «Т-3» Поветкин увидел массивную угловатую машину с длинной пушкой. Сваренная из толстых стальных плит, с намалеванной на борту полосатой пантерой, она словно всем своим сорокапятитонным корпусом изготовилась к прыжку. Рядом с «пантерой» шестидесятитонной глыбой возвышался тяжелый танк «тигр». Длинностволая пушка его обладала высокой скорострельностью и могла почти за километр пробивать броню любого нашего танка.

Осматривая внутреннее устройство, измеряя толщину брони, прикидывая возможности вооружения, Поветкин все более и более мрачнел, мысленно представляя себе встречу с такими громадами.

По суровым, сосредоточенным лицам других командиров полков и дивизий Поветкин видел, что и они, так же как и он, подавлены видом новых германских танков. К тому же и танковый генерал, объясняя устройство и возможности «пантер» и «тигров», словно умышленно сгущал краски и без конца приводил все новые и новые примеры их грозной силы и поразительной неуязвимости.

— Ну как, страшновато? — услышал Поветкин веселый спокойный голос и увидел неторопливо подходившего Хрущева. — И названия-то придумали: «тигр», «пантера»! Зверье хищнейшее. Дескать, попадись только, враз клочья полетят! — с усмешкой сказал он и постучал кулаком по лобовой броне «тигра».

Он о чем-то задумался, морща широкий лоб, отошел от танка и спросил не знакомого Поветкину высокого генерала:

— Помните, Семен Андреевич, как немецкие воющие пикировщики появились?

— Еще бы, Никита Сергеевич! — ответил генерал. — Валится махинища из поднебесья и воет ужасающе. Тошновато было, — крутнул головой генерал, — а потом ничего, обвыкли.

— И поняли, — подхватил его мысль Хрущев, — не от хорошей жизни гитлеровцы на своих пикировщиках сирены понаставили. Когда дров нет, и щепка — топливо. А дровишки-то у фашистов к тому времени, как у незапасливого хозяина к весне, довольно-таки поистратились. И в небе все теснее и теснее от наших самолетов стало. И с земли не отдельные хлопки, не огонь жиденький, а ливень, шквал снарядов и пуль. Иначе говоря: материальные условия войны изменились. Мы тогда в технике если еще и не добились перевеса, то достигли по меньшей мере равенства. Перегнать нас гитлеровцы уже не могли. И вот они пошли на трюкачество, решили на психике сыграть, поставили сирены на своих самолетах. Нечто подобное есть и в названиях этих новых машин. «Тигр», «пантера», «фердинанд». Зверье неукротимое! Только нет зверя, чтобы его капкан не прихлопнул.

Хрущев смолк и, неторопливо пройдясь перед строем, резко, со звоном в голосе, продолжал:

— Но волк остается волком, и его, как овечку, голыми руками не возьмешь. Антон Миронович, — подошел он к хмурому, с багровым шрамом через всю щеку артиллерийскому полковнику, — ваши артиллеристы первыми под Харьковом с «тиграми» столкнулись?

— Мои, — мрачно подтвердил артиллерист.

— И как? — еще ближе подошел к полковнику Хрущев.

— Да что, Никита Сергеевич, и вспоминать тошно.

— Вы не хмурьтесь, — весело улыбнулся Хрущев, — за битого двух небитых дают. А вы хоть и здорово пострадали, но все же «тигров» остановили.

— Остановили, — с хрипом всей грудью вздохнул полковник. — Как только остановили-то! Тяжелые пушки-гаубицы пришлось тракторами на открытые позиции выдвигать. А другие-то снаряды что горох отскакивали, даже самые сильные бронебойные. Вон у него лбище-то какой! — со злостью показал полковник на пятнистого «тигра».

— Все это в прошлом, больше не повторится, — проговорил Хрущев. — Партия и правительство приняли самые решительные меры. Наши конструкторы создали, а промышленность уже выпускает новые снаряды — подкалиберные и кумулятивные. Они пронизывают броню любого фашистского танка в любом месте. Вот, товарищи, взгляните, — сказал Хрущев и двинулся на опушку леса, где темнели силуэты «пантеры» и «тигра». — Вот что такое новый снаряд! — воскликнул он, остановясь у свалившегося набок «тигра» с множеством рваных и совсем необычных, словно выжженных пробоин.

Генералы и офицеры, тесно обступив изрешеченный новыми снарядами «тигр», вполголоса переговаривались.

— Это же наша пушка семьдесят шесть, а проломила-то насквозь.

— И эта по дыре вроде тоже семьдесят шесть, не здесь не пробито, а скорее прожжено.

— Это удар кумулятивного, или, как его попросту называют, бронепрожигающего, снаряда, — пояснил танковый генерал.

— Значит, есть чем бороться, — взволнованно сказал Поветкин генералу Федотову.

— Да. Средства борьбы есть, — задумчиво проговорил Федотов, — но главное-то — люди, люди.

— Вот именно, Николай Михайлович, люди, — подходя к Федотову, сказал Хрущев. — Самое страшное в борьбе с танками — это танкобоязнь.

Услышав голос Хрущева, генералы и офицеры мгновенно стихли и плотно окружили члена Военного Совета фронта.

— Но танкобоязнь — это не врожденный порок, — пристально глядя то на одного, то на другого командира, продолжал Хрущев, — это временная болезнь вроде гриппа. И лекарство против этой болезни одно: воспитание и обучение. У нас чудесные люди, товарищи! — с жаром воскликнул Хрущев. — Вот в полку товарища Поветкина есть замечательный молодой паренек Саша Васильков. Здесь, под Белгородом, он столкнулся с фашистским танком. И подбил его. Но как? Первой гранатой, говорит, промахнулся, промазал и второй, и только третья попала в цель. А почему? Он сам убедительно и очень просто объясняет. «Я же, — говорит, — не только вражеского, но своего танка вблизи не видел». Вот она где, беда-то, товарищи! Нужно тренировать людей с нашими танками. Не жалеть ни горючего, ни времени, ни сил. Конечно, главная сила в борьбе с танками — это артиллерия и танки. Но условия современной войны сложны и разнообразны. Попасть под удар вражеских танков может любой воин, в любом месте, даже в глубоком тылу. Поэтому все наши войска должны быть готовы к борьбе с фашистскими танками. Вчера Военный Совет фронта принял специальное решение: «обкатать» все наши войска танками. Суть приема очень проста: посадить людей в узкие глубокие окопы и пустить на них наши танки. Каждый воин должен пройти это испытание. И не просто посидеть в окопе, а научиться смело и вовремя бросить в танк гранату, бутылку с горючей смесью. Это, товарищи, важнейшее мероприятие. Оно закалит наших молодых воинов, излечит их от танкобоязни. Учить их надо, товарищи, учить конкретно. Пусть каждый, как когда-то «Отче наш», запомнит уязвимые места «тигра», и пусть каждый знает о наших новых снарядах, новых пушках. Враг, товарищи, — в этом у нас не должно быть никаких сомнений — готовится к последнему, самому решительному натиску. Силы у него велики.

Хрущев смолк, пристально посмотрел на сосредоточенные, взволнованные лица командиров и тихо продолжал:

— Трудным будет предстоящее лето, товарищи! Тяжелая, еще не виданная по своему напряжению развернется борьба. Но мы прошли такие испытания, каких еще не проходила ни одна армия в мире. Мы преодолели столько, казалось, непреодолимых подъемов и спусков, что нам уже не страшны никакие хребты и перевалы. Как бы ни были они высоки и обрывисты, мы все равно преодолеем их! А предстоящие события, товарищи, — это решающий перевал на пути к победе, к окончательному разгрому врага.

* * *

В полк Поветкин возвратился поздно вечером и, выпрыгнув из вездехода, нетерпеливо спросил подбежавшего дежурного:

— Где начальник штаба?

— На передовой, с командиром взвода разведки.

«Значит, поиск еще не начали», — облегченно подумал Поветкин и, зайдя в свою землянку, позвонил в первый батальон, куда ушел Привезенцев. К его удивлению, всегда спокойный комбат растерянно ответил, что Привезенцев ушел в разведку.

— То есть как ушел? Сам? Один?

— Никак нет! Вдвоем с командиром взвода разведки.

— Да не может быть!

— Так точно, вдвоем, — подтвердил комбат и, видимо чувствуя возмущение Поветкина, успокаивающе добавил: — Минут двадцать, как уползли. Я отговаривал, доказывал, а капитан и слушать не хотел. Приказал только, если что случится, огнем поддержать.

Хорошо зная лихачество Привезенцева, Поветкин мог всего ожидать от него, только не этого сумасбродного поступка.

— Что подготовлено для их поддержки? — оправясь от неожиданности, спросил он комбата.

— Артиллерийский огонь, минометный, пулеметный…

— Хорошо. Будьте наготове, я иду к вам, — поняв, что ничего другого сделать уже нельзя, сказал Поветкин. Не успел он переодеться в плащ, как совсем близко гулко ахнули взрывы и одна за другой вразнобой затрещали пулеметные очереди.

— Все! Обнаружили!.. — проговорил Поветкин и бросился на свой НП.

В кромешной тьме тусклыми отблесками полыхали все учащавшиеся взрывы. Где-то позади них, еще плотнее сгущая мрак, взвилось и погасло несколько осветительных ракет. Треск пулеметов и автоматов уже слился в сплошной гул и охватил почти весь участок полка.

— В чем дело? Что случилось? — вскочив в нишу своего НП, спросил он по телефону командира первого батальона.

— Ничего не понимаю!.. — растерянно ответил тот. — Ни с того ни с сего немцы вдруг начали палить как ошалелые.

— От Привезенцева сигналов не было?

— Нет. Ни одного сигнала.

Стрельба так же, как и началась, внезапно стихла. Поветкин стоял у амбразуры НП и ничего, кроме сплошной тьмы и шелеста все усиливающегося дождя, не видел и не слышал. Что было там, впереди, за рядами колючей проволоки, на этой совсем пустой, но такой недоступной «нейтральной зоне»? Где сейчас Привезенцев и командир взвода разведки? Как получилось нелепо! И надо же додуматься — самому пойти за «языком»! Сделать ничего не сделает, погибнет, а еще хуже — сам в плен угодит.

Сбросив фуражку, Поветкин прижался подбородком к холодной земле амбразуры. Брызги дождя били в лицо, но он не отстранялся, напряженно думая.

«Ну, что делать, чем помочь, как выручить этого сумасброда? Людей послать? Бессмысленно! В такую темнотищу все равно не найдут, только всполошат противника. Открыть огонь? Но куда? Как глупо, как нелепо! И Лесовых, как назло, в политотдел армии уехал. Он бы его остепенил. Погибнет, погибнет по глупости. Лужко пострадал ни за что ни про что, а теперь этот».

От напряжения ломило глаза, стучало в висках. Поветкин отодвинулся от амбразуры и закурил. Стало немного легче. Дождь стучал все ядренее и гуще. Тяжелый мрак, казалось, поглотил все живое. Влажный воздух словно загустел и стал вязким. Оглушающе резко прогудел телефонный зуммер.

— Да, я слушаю, — схватив трубку, прокричал Поветкин. — Вернулись? Пленного взяли? Молодцы! Что? Привезенцев ранен? Правый глаз? Ходить может? Немедленно Привезенцева на медпункт, а пленного ко мне.

Поветкин распахнул шинель и, жадно дыша, с силой взмахнул руками. В висках стучало все реже и спокойнее. Нежно голубел просвет амбразуры. В мягкой тишине убаюкивающе шуршали капли дождя.

— Ах, Привезенцев, Привезенцев! — вздохнул Поветкин, осторожно взял телефонную трубку и вполголоса сказал: — Врача.

— Я слушаю, — мелодично пропел в телефоне голос Ирины.

Поветкин еще крепче прижал телефонную трубку к уху и замер.

— Слушаю, — настойчиво повторила Ирина, и Поветкин сразу увидел ее недовольно сдвинутые брови и сердитые искорки в прищуренных глазах.

— Здравствуйте, Ирина Петровна, — наконец заговорил он. — Ранен Привезенцев. Очень прошу вас немедленно отправить его в медсанбат, а если потребуется — прямо в армейский госпиталь. Сейчас я пришлю машину.

 

XV

Гаркуша лежал под голым кустом терновника и, лукаво посматривая на командира расчета, дурашливо распевал:

Ой ты, доля, моя долюшка, доля разнесчастная!..

— Что ты ноешь? — не выдержал Чалый. — Завел волынку и тянет без конца!

— Эх, товарищ сержант, — подчеркивая новое звание Чалого, с притворной горестью отозвался Гаркуша, — тут не то что заноешь, а по-волчьи взвоешь! Вон они, — кивнул он в сторону редкой рощицы, где приглушенно урчали танковые моторы, — ревут, як оглашенные, гусеницами скрегочут, а пид ними наш брат солдатик дрожмя дрожит и матку ридну вспоминае. Ох ты, мати, моя мати, зачим ты мэнэ родила? — вновь несуразно затянул Гаркуша.

— А ну, прекратить кривлянье! — грозно прикрикнул Чалый.

Алеша Тамаев, полузакрыв глаза, смотрел на расстеленные в необъятной вышине серебристые облака. Утреннее солнце ласково пригревало. Только натруженные руки и ноги все еще ныли, напоминая о долгих ночах рытья окопов и траншей. Никогда еще Алеше не приходилось столько перекопать и перебросать земли. С темноты и до рассвета солдаты долбили черную, неуступчивую землю. А утром, позавтракав и поспав всего три часа, вновь разбредались по лощинам и рощицам, отрабатывали перебежки, переползания, стрельбу, маскировку, метание гранат, рукопашный бой и еще многое-многое, что может потребоваться на войне.

В последнюю неделю характер занятий резко изменился. Теперь не кололи больше соломенные чучела, не зубрили до отупения параграфы уставов и наставлений, не повторяли десятки раз взаимодействие частей пулемета и причины неисправной работы механизмов. Теперь началось совсем другое.

В часы занятий, перед обедом, во время отдыха, перед ужином везде и всюду, как только находилась минута свободного времени, командиры, парторги, комсорги, агитаторы по плакатам, брошюрам, газетным статьям и листовкам изучали с бойцами новые немецкие танки, их слабые, уязвимые места. В кустарнике за деревней понарыли окопов, поставили деревянные щиты с прямоугольными просветами, соорудили фанерные макеты танков.

Целыми днями солдаты метали гранаты лежа, с разбегу, из окопа, сидя; метали в круг, в прямоугольники дощатых щитов, в темное углубление окопа и, наконец, в макет танка, который то шагом, то рысью тащила пара лошадей.

Новые занятия властно захватили Алешу. Жадно ловил он каждое слово о немецких танках, до боли в руках бросал гранаты и первым сдал зачеты сержанту Чалому, помкомвзвода и, наконец, взводному командиру лейтенанту Дробышеву. Подступало самое важное, о чем всюду говорили и рядовые и командиры, — «обкатка» настоящими боевыми танками. Об этом теперь, лежа на спине и глядя в бездонное небо, и думал Алеша.

Из рощицы, где проходила «обкатка», доносилось урчание моторов, приглушенный скрежет гусениц, неясные людские голоса.

— Сержант Чалый, расчет на «обкатку»! — прокричал чей-то незнакомый голос.

Эта резкая, отрывистая команда словно подхлестнула Алешу. Он торопливо бежал, то натыкаясь на спину Гаркуши, то отставая от него.

Лейтенант Дробышев первым нырнул в траншею и взмахом руки приказал пулеметчикам делать то же.

Прыгнув вниз, Алеша противогазной сумкой зацепился за выступ обрубленного корня и, освобождаясь, увидел на его толстом срезе прозрачные капли свежего сока. Осторожно, почему-то боясь потревожить их, он пригнул обрубок, высвободил лямку, но неловко повернулся, встряхнул корень, и капли одна за другой крупными слезинками упали на утоптанный песок. Алеша невольно вздохнул, вспомнив вдруг старую березу на окраине родного села, на стволе которой каждую весну мальчишки из свежих порубов собирали сок. Это ребячье занятие, раньше такое увлекательное, показалось сейчас Алеше варварским и диким. Он снова взглянул на мокрый от сока срез корня и комочком глины старательно залепил его.

— Танки слева, из-за бугра! Гранаты и бутылки — к бою! — прокричал лейтенант Дробышев.

Алеша вздрогнул, взглянул на лейтенанта и, мгновенно сообразив, что нужно делать, расстегнул сумку и выложил на бруствер деревянные подобия гранат и бутылок.

— Гранатами бить в гусеницы, бутылками — в моторную часть, — тревожным шепотом напоминал Чалый, — только без суетни, спокойно, точно, с расчетом.

— Да где же они? Что не движутся? — нетерпеливо пробормотал Ашот.

— Не торопись пэрэд батьки в пэкло, — съязвил Гаркуша. — Придут да как навалются, как начнут гусеницами утюжить, и света белого не взвидишь!

— Прекратить разговоры! — прикрикнул Чалый.

Гаркуша смиренно потупился и лукаво подмигнул Алеше, неповторимо копируя рассерженного командира расчета. Алеша фыркнул от смеха и вдруг всем телом вздрогнул, прижимаясь к стене траншеи. Неизвестно откуда налетевший гул задавил все, и только через минуту Алеша понял, что это взревели танковые моторы. Он воровато оглянулся и, убедившись, что никто не заметил его испуга, неторопливо переложил болванки. Гул моторов постепенно становился ровнее и тише, но вдруг снова взвихрился до предела, и послышался металлический лязг гусениц. Не то лейтенант, не то сержант прокричали какую-то команду, но Алеша не расслышал и вопросительно посмотрел на невозмутимо спокойного Гаркушу.

Сержант опять что-то крикнул, и только по движению губ Алеша понял: «Не волноваться! Не спешить!»

«А я и не волнуюсь, — мысленно сказал себе Алеша, — и спешить не буду. Ударю точно, без промаха».

Совсем неожиданно из-за желтого бугра вынырнули три танка. Средний шел прямо на Алешу. Неуловимо мелькали его отполированные гусеницы. Черный кружок поднятой пушки угрожающе перемещался то вправо, то влево. Серая с темными пятнами броня холодно отблескивала под лучами солнца. Вся тяжелая, сотрясавшая землю громадина шла, казалось, с невероятной скоростью. Алеша пытался сообразить, сколько же пройдет времени, пока танк приблизится к траншее, но рука сама по себе потянулась к болванке.

Танк двинулся еще быстрее. Намереваясь первым же броском сразить его, Гаркуша схватил болванку, злобно сжал губы и, упираясь ногой в ступеньки траншеи, выполз на бруствер.

— Гаркуша убит! — крикнул Дробышев.

— Як так убит?! — зло огрызнулся Гаркуша.

— Пулей танкового пулемета, — спокойно ответил лейтенант и строго приказал: — Укрыться!

Гаркуша, кряхтя, сполз в траншею и тайком от лейтенанта погрозил танкистам кулаком.

Алеша и Ашот побросали свои болванки раньше, чем танк приблизился к траншее. Дробышев резко махнул флажком, и танк вернулся на новый заход.

Опустив глаза и от стыда боясь поднять голову, Алеша собрал болванки и расслабленной походкой вернулся на свое место.

— Гранаты нужно бросать не бессмысленно, не просто, лишь бы швырнуть, — встав между Алешей и Ашотом, вполголоса говорил Дробышев. — Нужно выбрать место, куда вы сможете добросить гранату, ждать, когда именно к этому месту подойдет танк, и только тогда бросать. Мы же отрабатывали это на фанерном макете. Так что же вы сейчас спешите, бросаете преждевременно?

«И в самом деле отрабатывали, — вспомнил Алеша, и все вокруг сразу посветлело. — Нужно выбрать точку прицеливания и ждать. Так это же проще простого! Мои гранаты падали вон там, у той ямки с кустом полыни. Значит, и бросать нужно, когда танк подойдет к тому кусту. Это будет наверняка».

Он стиснул болванки в руках, весь напрягся и, совсем не слыша грохота наползавшего танка, всем телом подался вперед.

— Спокойно, спокойно, — как сквозь сон, доносился тихий говорок лейтенанта. — Не спешить, помнить, что промах — гибель. Бить точно, без промаха.

«Ударю, не промажу! — не сводя взгляда с танка и куста полыни, беззвучно шептал Алеша. — Гранатой остановлю, а бутылкой подожгу».

Руки все так же мелко дрожали и тянулись назад, но Алеша, стиснув зубы, пересилил себя, выждал и со всей силой метнул болванку, когда танк правой гусеницей почти наехал на полынок. Он отчетливо видел, как, мелькнув в воздухе, прямо на гусеницу упала его болванка, как под второй гусеницей и рядом с ней легли еще две гранаты, брошенные Гаркушей и Ашотом. Словно пораженный в самом деле, танк резко остановился, и на его броню упали еще три болванки. Только через секунду Алеша сообразил, что одна из трех болванок была его условная бутылка с горючей смесью.

— А-а-а! Бензин с керосином! — махая третьей, уцелевшей болванкой, кричал Гаркуша. — Угомонился! Ну, двинься только, двинься, у нас боезапаса вдосталь!

Курносый танкист высунулся из башни и задористо прокричал:

— Представление еще не окончено. Сейчас утюжить будем. Держись, пехотка!

— Не икри, не икри! — парировал Гаркуша. — Сам нос не расквась, барабулька чумазая!

В новый заход танк ринулся на огромной скорости, вздымая клубы пыли и грозно ревя мотором. Но сколь ни стремителен был его натиск, весь расчет Чалого еще метрах в сорока от траншеи забросал его болванками, а уж совсем близко ударил условными зажигательными бутылками. И лишь когда тяжелая машина, сотрясая землю, надвинулась на траншею, Алеша и Ашот, не выдержав напряжения, упали на дно, ничего не видя, что делалось над ними. Гаркуша и Чалый только пригнулись и, когда танк прогрохотал над траншеей, послали ему вслед еще по одной болванке.

— Молодцы! — радостно кричал Дробышев. — Так и надо действовать! Отлично!

Оглушенный, запорошенный землей, Алеша поднялся и никак не мог понять, кого хвалил лейтенант.

— Пропустить танк через траншею, бить в моторную часть! — скомандовал лейтенант.

Эта команда вернула Алеше уверенность. Неотрывно глядя на стремительно наползавший танк, он инстинктивно пригнулся, когда танк уже почти наполз на траншею. Оглохший от рева и грохота над собой, он распрямился и со всей силой одну за другой бросил в заднюю часть танка все три болванки.

— Есть, товарищ лейтенант, есть! — закричал Алеша, увидев, как его болванки упали точно на сетку, прикрывавшую мотор, и совсем непочтительно схватил Дробышева за руку.

— Замечательно! — так же взволнованно и гордо воскликнул взводный. — И вы, Карапетян, действовали чудесно! Вот так и в бою нужно! Тогда никакие «тигры» и «пантеры» не страшны.

Еще дважды танк на полной скорости перескакивал траншею, и теперь, уже не цепенея, не врастая в землю, Алеша встречал и провожал его точными ударами болванок.

— Выползай, браток, из своей раковины! — крикнул Гаркуша вылезавшему из башни знакомому танкисту. — Покурим, побалакаем. Землячок, может?

— Конечно, земляк! — весело отозвался танкист. — Ты сам-то откуда родом?

— Одессит коренной, — стукнул Гаркуша кулаком в свою эффектно выпяченную грудь.

— Точно, земляки! — важно подтвердил танкист. — Ты одессит, а я пензенский.

— Тю, — разочарованно протянул Гаркуша, — у вас там, в Пензе, и курице утонуть негде, а у нас простор черноморский. Ну ладно, все равно на одной земле родились, — снисходительно уступил он. — Давай знакомиться, коль уж ты меня в землю втоптал, а я тебя пять раз подбил и трижды сжег. Наводчик станкового пулемета, — приосанясь, важно протянул он руку, — рядовой Гаркуша Потап Потапович.

— Командир танка, — встряхнув руку Гаркуши, в тон ему гордо ответил танкист, — гвардии лейтенант Малышев Антон Андреевич.

От неожиданности Гаркуша попятился, выдергивая свою руку из руки лейтенанта, потом вдруг озорно улыбнулся, взмахнул свободной рукой и по своему обыкновению задиристо воскликнул:

— Рядовой, лейтенант — все одно бойцы одной армии!

— Верно, пулеметчик, — ответил танкист. — Не в званиях дело, а в умении фрицев бить наповал. А бить, видать, ты мастак, чуть мне башню своей болванкой не разворотил. Кройте так же фрица, чтобы не только на фронте, а в самом Берлине земля дрожала!

— Уж будьте уверены, промашки не будет! — строго заверил Гаркуша. — Мы этих «тигров» и «пантер», как котят, передушим и в землю вобьем на веки вечные!

 

XVI

Много хлопот доставляла Листратову единственная на весь район МТС. Она ютилась в домах и сараях бывшей помещичьей усадьбы, где до МТС сначала была коммуна, затем совхоз и склады утильсырья. Перед войной начали было сараи перестраивать под цехи, но работу закончить не удалось, и МТС так и жила в полубеспризорном состоянии.

В МТС Листратов пробыл весь день. Набранные с горем пополам курсы трактористов застряли на изучении общего устройства мотора и никак не могли двинуться дальше. Шустрые на вид девчата из районного центра и пригородных сел, казалось, лезли из кожи вон, чтобы освоить новую специальность, но механик — недавно оправившийся от ранения танкист — категорически заявил, что они ничего не соображают и вместо серьезной учебы думают только о танцульках. Больше двух часов провел Листратов на курсах и убедился, что вся беда не в девушках, а в бывшем танкисте, который и сам толком не знал не только трофейных, но даже отечественных машин. Пришлось обращаться в стоявшую на формировании воинскую часть и просить хоть на пару недель выделить своего специалиста.

Уладив дела на курсах, Листратов зашел в ремонтные мастерские. Шефская бригада тульских рабочих уже пускала в ход четвертый трактор. Листратов от радости чуть не расцеловал седоусого бригадира и с яростью набросился на директора МТС, узнав, что рабочие целую неделю питаются только тем, что привезли с собой из Тулы.

— Где, ну, где я возьму продукты?! — отчаянно защищался директор. — В МТС никаких фондов нет. А в городской столовой одна свекольная бурда.

На свой риск и страх Листратов приказал директору мельницы отпустить два мешка муки, а заготпункту — бычка-двухлетка и центнер картошки. Повеселевшие туляки, окружив Листратова, наперебой заверяли, что будут работать день и ночь, но к посевной поставят на ноги не меньше пятнадцати машин.

Возбужденный Листратов размечтался, как выйдут эти тракторы и тягачи на колхозные поля, и незаметно дошел до райисполкома.

«Фу ты, черт, хоть бы домой заскочить, перекусить что-нибудь, — подумал он, входя в наполненную людьми свою приемную, — тут, видать, до полночи просидишь».

Опять началось то, что нескончаемо продолжалось изо дня в день. Председатели сельсоветов и колхозов осаждали его требованиями на семена и машины. Заведующий районо вопил о нетопленных школах. Больница требовала хоть какого-нибудь дополнительного помещения для ликвидации буйной вспышки гриппа. Райвоенком категорически настаивал на ремонте квартир для семей фронтовиков. Древняя старушка в изорванном ватнике молила о выдаче ей пособия.

Листратов, привычно подавляя в себе раздражение и усталость, выслушивал просьбы, давал указания, советовал, звонил по телефону, вызывал нужных людей и только в двенадцатом часу ночи, до изнеможения отупев, закончил дела.

На пустынных улицах городка торжественно сиял лунный свет. Листратов не торопясь миновал центральную площадь, обогнул развалины разбомбленной в прошлом году школы и удивленно остановился против своего дома. Окна столовой ярко светились. У палисадника лениво похрустывала сеном чья-то лошадь.

Еще в прихожей Листратов услышал смех жены и басистые раскаты голоса Гвоздова.

— Наконец-то! — увидев мужа, пропела Полина Семеновна. — Мы с Алексеем Мироновичем второй самовар допиваем, а хозяина все нет и нет.

— Напрасно я, как собирался, в райисполком не поехал, — отвечая на приветствие удивленного Листратова, с улыбкой на потном лице говорил Гвоздов. — Думаю, поздновато, в кабинете не застанешь, и вот такая промашка.

— Ну, садись, садись, — не дав мужу опомниться, подхватила его под руку Полина Семеновна, — яичница свеженькая, с ветчиной, а потом чаек с настоящим липовым медом.

«Яичница, ветчина, мед липовый, черт те что…» — растерянно подумал Листратов, под напором жены присаживаясь к столу.

— Неужели каждый день так: с утра и до полночи, без обеда, без ужина? — сожалеюще спросил Гвоздов, умиленно глядя на Листратова.

— Бывает и хуже, — горячо подхватила Полина Семеновна, — до рассвета заседают, а утром опять за дела.

— Как Слепнев? — торопливо проглотив несколько кусков яичницы, спросил Листратов.

— Пласт пластом, не поднимается третью неделю, — с надрывом в голосе ответил Гвоздов.

— И кто же за него?

— Можно сказать, никто. Девчушка у нас, знаете, секретарем в сельсовете. Ну, она и сидит. Справки какие срочные заверить или бумаги подписать — к нему домой бегает. Подкосила болезнь нашего председателя, — с горестным вздохом продолжал Гвоздов. — А бывало, заедет, посоветует что-либо, ну, покритикует за промашки — враз чувствуешь и оживление и ответственность большую. А теперь… — укоризненно развел он руками, продолжая настойчиво смотреть на Листратова. — Как-никак в нашем сельсовете четыре колхоза и народ — ухо держи да держи.

Листратов оторвался от еды и пристально посмотрел на Гвоздова. В чистеньком военном обмундировании сидел он на краешке стула, положив руки на колени, обтянутые длинными голенищами добротных чесанок в новеньких галошах. Серенькие глазки смотрели искательно и настороженно.

«Фу ты, черт, какой он весь маслянистый! — с неожиданным раздражением подумал Листратов. — И зачем он приехал?»

Словно поняв его мысли, Гвоздов еще ближе придвинулся и, помявшись, глухо заговорил:

— Я тут по делам хозяйственным в разные места ездил. А к вам… — нерешительно потупил он глаза, — дело у меня не совсем служебное и, можно сказать, вроде и не личное…

Листратов тайком кивнул жене и, когда та понимающе скрылась в детской комнате, заинтересованно спросил:

— Говорите, говорите, какое у вас дело?

— Вы, Иван Петрович… Я, Иван Петрович… Меня, Иван Петрович, — то ли намеренно, то ли действительно в полнейшей растерянности бормотал Гвоздов. — В общем, Иван Петрович, вы меня, по сути дела, чуть ли не с малых лет знаете. Я вроде как ваш выдвиженец. В общем, Иван Петрович, я надумал в партию поступить и хочу попросить у вас характеристику, рекомендацию, так сказать.

— Рекомендацию? — испытывая какое-то странное раздвоение и не зная, что сказать, переспросил Листратов. — Что ж… Вот в следующую пятницу приедете на совещание…

— Спасибо, Иван Петрович! — вскочив со стула, схватил руки Листратова Гвоздов. — Век вашим должником буду, всем отблагодарю.

— Ну ладно, ладно, — пробормотал Листратов, высвобождая свои руки. — Вот чай, пожалуйста, пейте.

— Премного благодарен. Сыт, больше некуда. Спешить надо, время-то — скоро вторые петухи запоют.

— Алексей Миронович, куда же вы? — выплыв из детской комнаты, нараспев запричитала Полина Семеновна. — Мы вас не отпустим. Отдохните до утра, а там и в дорожку.

— Нет, нет, Полина Семеновна, никак не могу. Дела, знаете, целый колхоз на шее висит. Итак, почитай, сутки отсутствую. Мало ли что случиться может! — с почтительной вежливостью отказывался Гвоздов, натягивая новенький черной дубки полушубок с серым каракулевым воротником.

— Какой человек, какой человек! — распевала Полина Семеновна, когда Листратов, проводив Гвоздова, вернулся в столовую. — Душевный, отзывчивый, прямой. И тебя он так уважает, так ценит, только и говорит все про тебя и про тебя.

— Ну, ладно, ладно, спать пора, — недовольно проговорил Листратов.

— Да ты чаю-то хоть выпей. Такой изумительный мед! Алексей Миронович полный жбан привез.

— Что?! — побагровев от неожиданности, выкрикнул Листратов. — Какой жбан, какой мед?

— Пчелиный, самый настоящий, с липовых цветков, — нисколько не смутясь, спокойно сказала Полина Семеновна.

— Что, может, и ветчину и лица тоже Гвоздов привез?

— И ветчину, и яйца, и мешок крупы первосортной…

— Да ты что! — взревел, подскакивая к жене, Листратов. — Ты в уме или совсем ополоумела!

— А ты что! — кричала Полина Семеновна. — Ты думаешь твоими пайками, хоть они и начальнические, прожить можно? Да с них с голоду опухнешь и детей переморишь. Все люди как люди, достают, где удается. А он, чистюля, размазня, целыми днями по колхозам носится и крохи продуктов для семьи не привезет. Кто только выдумал тебя на мою голову?

— Прекрати немедленно! — страшным шепотом выдохнул Листратов и, чувствуя, как в груди разгорается жгучая боль, пошатнулся.

— Ваня, Ванечка! — пролепетала Полина Семеновна, подхватывая падавшего мужа…

 

XVII

Всю дорогу от Курска и до родной деревни Андрей Бочаров никак не мог поверить, что отец умер. Больше двадцати лет Андрей жил самостоятельно, вдали от родителей, редко виделся с ними, да и переписка тянулась еле-еле, по одному, по два письма в месяц, но он всегда отца чувствовал рядом и в самые важные моменты жизни мысленно советовался с ним.

Прошлым летом, когда Андрей после госпиталя заезжал домой, отец был здоров, весел, работал наравне с молодыми, ничем не выказывая даже признаков старости. И вдруг это страшное известие. Нет! Не может быть! Вероятно, произошла какая-то нелепая ошибка. Чем ближе подъезжал Андрей к Дубкам, тем эта спасительная мысль все настойчивее овладевала им.

Увидев все те же придавленные соломенными крышами избы с подслеповатыми оконцами, одинокую лозину на плотине заиленного пруда и веселый дымок над белой трубой родного дома, Андрей вновь почувствовал, как остро защемило в груди.

— Скорее, скорее! — торопил он шофера и, еще не подъехав к дому, выпрыгнул из машины.

Острый, пронзительный крик нестерпимой болью толкнул его назад. Он пошатнулся и увидел мать. С распущенными до плеч седыми волосами, с неузнаваемо черным, искаженным болью морщинистым лицом, она остановилась на пороге, словно не узнавая Андрея, и надрывно, с рыданием и стонами выкрикивала:

— Нету больше, нету нашего Платоныча!.. Покинул нас на веки вечные… Осиротил-обездолил своих детушек и меня горемычную…

Видя только огромные, налитые страданием глаза матери, Андрей обнял ее худые вздрагивающие плечи и, не зная, что делать, что говорить, бессвязно прошептал:

— Не надо, мама… Успокойся… Сама заболеешь… Не надо…

Судорожно всхлипывая, мать стихла, мокрым лицом прижалась к груди Андрея и горячими пальцами гладила его подбородок. От этой короткой, скупой ласки у Андрея потемнело в глазах и по щекам покатились слезы. На мгновение ему показалось, что скрипнула дверь и в сени вышел отец… Он встряхнул головой и на гвоздике у окна сеней увидал старый отцовский картуз. Этот самый картуз много лет назад привез ему Андрей в свой первый отпуск из армии. До войны отец носил его только по праздникам. И теперь этот серый, с лакированным козырьком картуз одиноко висел на стене.

— Пойдем в избу, — сквозь слезы, едва слышно проговорила мать, — пойдем, сынок.

«А где же Алла?» — вспомнил Андрей о жене и, распахнув скрипучую дверь, на постели под окном увидел бледное, почти белое, с поникшими щеками и заостренным носом лицо Аллы. Болезненно-усталыми глазами смотрела она на него и, видимо силясь что-то сказать, беззвучно шевелила поблекшими губами. Слабой рукой она обвила шею Андрея, робко и неуверенно притянула к себе и на ухо прошептала:

— Вчера у нас родилась дочь…

В порыве благодарности Андрей прижал к щеке влажную, болезненно-горячую руку жены и, не замечая, как по его щекам опять покатились слезы, робко проговорил:

— Родная моя, как ты устала…

— Нет, нет, — перебила его Алла, — все уже позади. Первый раз, тогда, с Костиком, было страшнее. А теперь я не так боялась…

— Посмотри, посмотри, Андрюша, вот она, новорожденная наша, — позвала Андрея мать, качая покрытый белым голубенький сверток.

Андрей откинул тонкое покрывальце и среди голубого увидел два туманных глаза и розовый, не больше горошины крохотный носик. И опять волна радости качнула Андрея. Он поцеловал тепленькое существо и, вспомнив отца, тяжело опустился на скамью.

— Когда похоронили? — глухо спросил он, чувствуя, как горькие спазмы снова сдавливают горло.

— В воскресенье, пятый день сегодня, — прошептала Алла.

— И не болел?

— Два дня пролежал в жару, последнюю ночь все метался, бредил, тебя звал, а к утру умер.

— А где же Костик? — тревожно осмотрелся Андрей.

— Наташа его взяла к себе, Круглова, — сказала Алла и, густо покраснев, добавила: — У нас же тут, сам понимаешь, что было. А с Наташей мы подружили. Она очень помогла нам, такая душевная она…

* * *

Перед обедом прибежал с работы Ленька и, пряча блестевшие от слез глаза, поздоровался с Андреем. За минувший год он раздался в плечах, посуровел лицом и привычкой теребить пушок едва пробившихся усов разительно повторял отца. Андрей расспрашивал его о делах в колхозе, но Ленька нехотя бросал скупые слова, явно чем-то недовольный и даже озлобленный. Пока мать готовила обед, братья вышли во двор и сели на кругляк заматерелого ясеня, который еще много-много лет назад Андрей с отцом приволокли из дальнего леса.

— Как же, Леня, случилось это? — вполголоса спросил Андрей.

— Из-за рыбы все, из-за мальков карпа зеркального, что в озере нашем плавают, — с трудом проговорил Ленька. — В рыбный совхоз мы ездили, с бочками водовозными, на трех подводах: отец, Ванек Бычков и я. Далеко это, за Тулой, целых четыре дня ехали. Туда-то ничего добрались. А вот обратно, как мальков в бочки с водой пустили, вконец измаялись. Грязища по самую ступицу. Отец шибко ехать не дает, говорит: «Мальков побить можно, шажком, шажком поедем». И тащились мы шажком почти неделю.

Ленька закурил, раз за разом жадно глотнул дым, поперхнулся, багровея худым, остроскулым лицом, но справился с удушьем и, отчаянно взмахнув стиснутым кулаком, продолжал:

— И уж тут вот, недалеко, километров сорок, и речка не речка и ручей не ручей, а разлилась во всю луговину, и ни мостика, ни переезда. Две подводы мы кое-как пропустили, а третья захрясла. Канава там вроде глубоченная, передок осел, и бочку чуть водой не подхватило. Ванек лошадей нахлестывает, а они ни в какую. Потом рванули, повозка шатнулась, отец закричал и бросился в воду…

Ленька жадно опять затянулся дымом, приглушенно вздохнул и виновато взглянул на Андрея.

— А ветрище-то был ледяной, — хрипло продолжал он, — так и пронизывал насквозь. Когда выехали на берег, с отца ручьем льет. Ну, костер мы развели. Да где там! — отчаянно махнул рукой Ленька. — Разве обсохнешь? Ведь он по самую шею в воде был. Переодеться бы в сухое, а во что? Ничего с собой нет, и до ближней деревни километров двенадцать. Ну, поехали. Я впереди был. Нахлестываю лошадей, чтобы скорее до деревни добраться, а он не пускает, кричит: «Шагом, шагом, рыбок погубим». Так и тянулись еле-еле. Да еще раз десять останавливались, воздух в бочки накачивали. Знаешь, насосом автомобильным. Мальков-то, их в каждой бочке тыщи, воздуха для всех не хватает, вот и подкачивали. Я говорю: «Поедем скорее, не будем останавливаться», — а он: «Нельзя, рыбки маленькие, нежные, погибнуть могут». Погибнуть могут!.. — повторил Ленька и, не выдержав, громко всхлипнул.

Андрей с удивительной ясностью видел эту грязную, унылую дорогу, три одинокие повозки в безлюдном поле и мокрого отца, насосом качавшего воздух в бочки с мальками.

— Пока до деревни добрались, — подавив слезы, продолжал Ленька, — он совсем продрог. В одном доме остановились, у старика. Вредный такой, за все деньги подавай. А откуда у нас деньги — больше недели в дороге. Выпить бы отцу, прогреться, а на что купишь? Я все дома обегал, просил, чуть не плакал. Никто не дает, за все деньги либо вещи требуют. Забежал я в сарай, чтобы отец не видел, сбросил свои кальсоны теплые, вязаные, что ты прислал, и рубаху вязаную и променял на самогонку. Растерли мы с Ваньком отцу грудь и спину, остатки выпить дали и на печку уложили. Отогрелся он вроде. А утром, как выехали, смотрю, руки у него трясутся и пятна красные по всему лицу. Я опять твержу: «Поедем быстрее», — а он свое: «Рыбок беречь надо, слабенькие они, погибнут». И останавливались, почитай, через каждый час, все воздух в бочки накачивали… Вот и… Рыбок-то всех вон целехонькими привезли, а он…

Ленька судорожно икнул и, уткнувшись лицом в колени Андрея, отчаянно зарыдал.

* * *

Еще издали заметив Андрея Бочарова, Гвоздов надвинул на лоб выцветшую артиллерийскую фуражку, в знак глубоких переживаний склонил голову и, подойдя ближе, заговорил глухим, полным горести голосом:

— И кто бы мог подумать! Такой был крепкий, здоровый — и вдруг на тебе!

— Не надо, Алексей, не надо, — хмуро остановил его Бочаров и вяло пожал руку Гвоздова.

— И все эта поездка распроклятая! — с сочувствием и возмущением продолжал Гвоздов. — Говорил ему, отговаривал: «Ну что спешишь? Сольет вода, подсохнет, и поезжай». Он же, знаешь, какой был…

От нахлынувшей боли Бочаров с трудом удержался, чтобы не закричать на Гвоздова. Тот, видимо, понял это и торопливо, заглядывая Андрею в глаза, дружески спросил:

— Ну, а ты-то как? Как здоровье? Глаз ничего, не болит?

— Слезится иногда, а вообще вижу нормально.

— Ну и слава богу. У меня вот тоже рука. Так вроде нормальная. А чуть к перемене погоды — заноет, заноет, хоть топором руби. О-о! Настоящий «Беломор», — взял он папиросу из пачки Андрея. — А мы все на махре да на самосаде пробиваемся. Как на фронте? Скоро на запад двинемся?

— Видимо, скоро, — нехотя ответил Бочаров. — А твои дела как? Что в колхозе?

— Эх, Андрей, — безнадежно махнул рукой Гвоздов, — дела, прямо тебе скажу, никудышные…

— Что так?

— Известно что! Народ-то у нас, знаешь, какой: ни дисциплины тебе настоящей, ни сознательности глубокой. Каждый так и норовит увильнуть от работы. Вот и приходится день и ночь мотаться. Одного уговоришь, другого приструнишь, а третьего… — помахал Гвоздов туго сжатым кулаком. — Одним словом, Николаич, хоть завязывай глаза и убегай без оглядки. А тут еще сверху давят. Вот оно, видишь, само начальство мое непосредственное жалует, — пренебрежительно кивнул он головой на костылявшего по улице Сергея Слепнева. — И фамилия-то у него во всем соответственная. Прилепится к чему — хоть махай, хоть бейся, не отлипнет.

Опираясь на костыли, Слепнев шел неторопливо, пристально осматриваясь по сторонам и, видимо, кого-то отыскивая. Увидев Бочарова и Гвоздова, он заторопился, на выбоине дороги неловко поставил костыль, пошатнулся и чуть не упал.

— И в чем только душа держится, — укоризненно сказал Гвоздов, — все мечется, мечется, вроде ему больше всех надо.

Бочаров с интересом смотрел на Слепнева и, когда тот подошел, радостно поздоровался с ним, невольно чувствуя и сожаление и гордость к этому так покалеченному войной совсем молодому мужчине с неугомонной и кипучей душой, которую не сломили ни инвалидность, ни тяжелая болезнь. Андрей был рад, что Слепнев, как обычно бывает при встречах, не выразил соболезнования потере Бочаровых, не справился о здоровье и самочувствии, а просто пожал руку, улыбнулся зоркими глазами и тут же, сурово нахмурясь, обратился к Гвоздову:

— Алексей Миронович, что это у тебя с Дарьей Семиной?

— А что, жаловалась? — насторожился Гвоздов.

— Что же ей еще делать? Ты поставил ее в такое положение…

— Какое положение? Работать заставлял, да? Это, значит, положение, да?

— Ты не кипи, не кипи! Она всегда работала хорошо.

— А теперь не хочет. Да! Отлынивает. Да!

— Но, пойми ты, не может она по неделе дома не бывать. Муж погиб, свекор без вести пропал. Осталась одна-единственная с четырьмя малышами и беспомощной старухой.

— Не такая уж беспомощная старуха. Есть и похуже ее, а не хнычут.

— Горе сломило ее. Враз потерять и сына и мужа…

— Ну, ладно, ладно. Ты же как прицепишься, так житья все равно не будет. Пошлю другую женщину в лес, а Дарью твою оставлю тут.

— Вот и чудесно, — улыбнулся Слепнев. — И еще вот что…

— Опять жалоба? — вскрикнул Гвоздов.

— Нет. Вроде совета.

— Ну, ну! Умный совет всегда польза.

— Почему ты решил картошку сажать за осинником, а гречь посеять за огородами?

— Ну, так и знал! — беззлобно всплеснул руками Гвоздов, но в побуревшем лице его Бочаров заметил тревогу. — А говоришь, не жалоба! Старики накляузничали? Говори прямо: они, бородатые?

— Нет, не старики и все безбородые, — рассмеялся Слепнев. — Старики насчет парников беспокоятся.

— И про это наклепали! — со злостью воскликнул Гвоздов и повернулся к Бочарову. — Ну, ты скажи, можно так работать? Что ни сделаешь, что ни скажешь — все поперек идут. Ну на черта сдались мне эти самые парники?

— А где возьмешь рассаду капустную, помидорную? — спросил Слепнев.

— В городе куплю, на рынке.

— Втридорога, да и качества сомнительного. Вся беда, видно, в том, что боишься за это дело взяться.

— Я? Боюсь? Да я дома такую рассаду выращивал…

— А ты и в колхозе вырасти.

— И выращу! Будь здоров, и для посадки и для продажи выращу! — явно для успокоения уязвленного самолюбия с вызовом выкрикнул Гвоздов и, горячась, подступил к Слепневу. — Ну что еще, что? Выкладывай до конца, отбрешусь за все сразу. Только не тяни, не тяни. У меня дела стоят…

— Ты пока насчет гречихи скажи. Почему ты ее к огородам придвинул? Земелька там самая пригодная под картофель. А ты гречь туда.

— Ах, вот оно что-о! — насмешливо протянул Гвоздов и, сузив глаза, укоризненно продолжал: — Умный ты мужик, Сергей Сергеевич, коммунист, руководитель. А поддаешься каждой сплетне. Неужели ты думаешь, что эту самую гречку сею за огородами потому, что моя пасека рядом, чтобы пчелкам моим поближе мед таскать? Думаешь? Да? Спасибо за доверие. Премного благодарен, Сергей Сергеевич.

Гвоздов говорил с обидой, с горечью, но по его бегающим глазам, по тревожному голосу Бочаров понял, что гречиху он в самом деле подтянул к своей пасеке. Несомненно, так думал и Слепнев, но не высказал этого, а спокойно продолжал:

— Чтобы не было лишней болтовни, собирай-ка вечером собрание. Обсудим, где и что посеять, поговорим, как лучше сделать.

— Это можно, — поспешно согласился Гвоздов, стараясь поскорее прервать неприятный разговор. — Пока все, да? Ну, я бегу — дела, дела. Ты, Андрей, ко мне загляни хоть на полчасика. Потолкуем, вспомним прежнее. А то с этой работой так замотаешься, и про себя вспомнить некогда.

— Ох, и деляга! — глядя вслед уходившему Гвоздеву, проговорил Слепнев. — То одно отчудит, то другое. А в районе авторитет завоевал, лучшим председателем считается.

— Листратов поддерживает? — спросил Бочаров.

— Не только Листратов. Он умеет пыль в глаза пустить! А черт с ним, — пренебрежительно махнул рукой Слепнев, — не на нем — на людях колхоз держится… Андрей Николаевич, как на фронте?

— В общем хорошо, я бы сказал — очень хорошо.

— Неужели опять немцы наступать будут?

— Возможно, но прошлое больше не повторится.

— Знаете, Андрей Николаевич, как люди воспрянули, когда окружение на Волге свершилось! А теперь затишье, и опять тревога нарастает. И у всех одна дума: «Неужели снова, как в сорок первом, как прошлым летом?»

Этот мучительный вопрос, который много раз слышал от других и задавал самому себе Андрей Бочаров, в словах Сергея Слепнева прозвучал особенно тревожно. В глазах его было столько надежды и ожидания правды, что Бочаров потупился и не знал, что ответить. Сказать о решении Советского командования он не мог, не имел права, но и перед этими искренними, раскрывавшими всю душу глазами нельзя было отговориться общими, шаблонными словами.

— Понимаю вас, Андрей Николаевич, — прервал неловкое молчание Слепнев. — Я сам чувствую, что сила на нашей стороне. И так говорю всем, каждого убеждаю. Но человек-то, — застенчиво улыбнулся он, — существо любопытное, глазам не всегда доверяет, хочет все руками пощупать.

— Правильно, Сережа, — радуясь деликатности Слепнева, сказал Бочаров. — Летом свершатся такие события, которые окончательно повернут ход войны в нашу пользу. И сил у нас много и планы замечательные. Но борьба предстоит трудная, возможно, еще невиданная в истории.

Слепнев жадно ловил каждое слово Бочарова. Болезненно-бледное лицо его розовело, глаза раскрывались все шире, худые, жилистые руки все крепче сжимали костыли.

Бочаров рассказывал, с каким упорством и настойчивостью готовятся фронтовики к боям, как они, забывая о сне и отдыхе, осваивают новую технику, новые приемы борьбы с врагом, какое вдохновенное настроение царит на фронте.

— И наши люди, Андрей Николаевич, наши колхозники — тоже! Хоть и мало мужчин… Откуда только силы берутся? Понимаете, слов не подберу… В общем вы помните, как было до войны? Да вот я вам… Просто цифры…

От волнения Слепнев никак не мог достать из кармана записную книжку, но, вытащив ее, тут же сунул в другой карман.

— Что записи, и так все в голову врезалось. Вот, Андрей Николаевич, — успокоясь, неторопливо продолжал Слепнев, — в начале войны в четырех колхозах нашего сельсовета было триста пятнадцать трудоспособных мужчин. А сейчас? — понизил он голос. — Сорок три. Да и те кто больной, кто после ранения, кто совсем инвалид. А земля-то, земля вся обработана! — с гордостью воскликнул он. — Ни одного клочка не пустует. А чьими руками обработана? Женщин да подростков! Ну, еще старики помогли. И чем обработана? Война взяла не только мужчин. В плуги-то мы до войны запрягали почти четыре сотни лошадей. А теперь и сотни набрать не можем. Тракторов почти совсем нет. И все же хлеб даем. Со слезами, с горем пополам, а даем.

— Да, горький этот хлеб, — в раздумье проговорил Бочаров.

— Нет, Андрей Николаевич, не горький! — воскликнул Слепнев. — Горько достается он, но в него душа вложена. Люди по двенадцати, по четырнадцати часов, а то и больше в поле, на работе. И не потому, что, как любит говорит Гвоздов, он всех приструнил. Из-под палки такое не сделаешь. Люди наши, колхозники, женщины особенно, душой понимают, что хлеб — это жизнь. Лучше самим недоспать, недоесть, но дать хлеб нашим воинам, дать рабочим в города. Вот отец ваш, Николай Платонович, — сказал Слепнев и сразу же смолк. — Простите, Андрей Николаевич, — глухо проговорил он, — я всей душой любил отца вашего.

Ком горечи опять подступил к горлу Бочарова.

— Спасибо, Сережа, — с трудом передохнул он и положил руку на костлявое плечо Слепнева. — Хорошая у тебя душа, и сам ты человек настоящий.

Слепнев потупился, долго молчал и, подняв на Бочарова сияющие глаза, с дрожью в голосе сказал:

— Эх, Андрей Николаевич, как хочется сделать все, все возможное, чтобы скорее победить, скорее войну закончить!

 

XVIII

В хлопотах с прибывшим пополнением, в напряжении боевой учебы и томительных окопных работах по ночам пролетел месяц. Второй стрелковый батальон из резерва вновь вышел на передовую. Это тяжкое для всех событие радовало Черноярова. Он на животе оползал весь батальонный район обороны, убедился, что старые огневые позиции расположены неудачно, выбрал для пулеметов новые места и доложил об этом Бондарю. Молодой комбат, как и всегда, опустив глаза и не глядя на Черноярова, выслушал его. Потом он сам проползал по всем огневым позициям и, доложив командиру полка, сказал:

— Новые места огневых позиций выбраны очень удачно. Приступайте к оборудованию.

Эта маленькая, косвенно выраженная похвала праздничным звоном отозвалась в душе Черноярова.

— Все сделаю, — взволнованно ответил он. — Такого насооружаем!.. Только разрешите на заготовку леса самому поехать.

Утром, оставив за себя Дробышева, Чернояров с десятком самых здоровых пулеметчиков на всех шести повозках выехали в рощу. Низкие тучи плотной завесой прикрыли землю, но дождя не было. На переправе через взбаламученную Ворсклу беззаботно раскуривали у своих орудий зенитчики. Усатый сапер, пропуская повозки, добродушно проговорил:

— Давай, давай, хлопцы, поторапливайся! А то развеет облака, и опять гансы нагрянут.

В густом сосняке на взгорке под сплошным ковром рыже-зеленой хвои было сумрачно, по-домашнему уютно и тепло. Весь лес, казалось, обнимал, голубил людей, истосковавшихся по спокойной мирной жизни.

Чернояров, распахнув шинель и сняв фуражку, долго ходил меж деревьев. Тихая грусть и какая-то странная нежность охватили его. Прошло уже больше часу, а он все никак не мог решиться начать работу. Только услышав стук топоров в западной части леса, где работали другие подразделения, он оглядел так же бродивших по сосняку пулеметчиков и угрюмо сказал:

— Что ж, начнем.

— Эх, товарищ командир, — воскликнул Гаркуша, — рука не поднимается губить красу такую!

— Война, ничего не поделаешь, — вздохнул Чернояров.

— Ну, — резко взмахнул топором Гаркуша, — послужите, родненькие, нам свою последнюю службу!

Вслед за Гаркушей и другие солдаты взялись за топоры. Деревья звенели, ухали, стонали, с тяжким шелестом, шумом падали вниз.

Чернояров вместе со всеми валил дубы и сосны, обрубал сучья, чувствуя, как все тело молодеет, наливается свежей силой. Не было ни мыслей определенных, ни забот, ни тревог, ни тягостных воспоминаний. В беззаботном, празднично-трудовом порыве незаметно пролетели полдня. Чернояров нехотя оторвался от работы, когда ездовые привезли обед.

— Эх, теперь вздремнуть бы минуточек шестьсот! — перевернув пустой котелок, воскликнул Гаркуша.

— Шестьсот многовато, а вот девяносто можно, и в самую меру, — сказал Чернояров.

Пулеметчики натаскали кучу хвои и под веселые присказки неугомонного Гаркуши улеглись отдыхать.

— Товарищ командир, пожалуйста, в мою повозку. Сено там, две попоны, — предложил Черноярову старенький, с морщинистым лицом ездовой.

— Нет, нет. Не нужно сена, не нужно попон, я здесь буду, — отказался Чернояров и, запахнув шинель, прилег рядом с солдатами. Снизу от наваленной хвои тянул густой смолистый запах. Вверху на фоне низких седых облаков плавно качались макушки сосен. Глядя на них, Чернояров почему-то вдруг вспомнил жену. Он так редко и так холодно думал о ней, что сейчас, вспомнив ее, сам удивился своим мыслям. Еще давно, сразу же после женитьбы, он убедился, что, связав свою жизнь с Соней, поступил легкомысленно. Все, как он считал, произошло случайно и нелепо. Был он тогда совсем молодой, едва вступивший на командирский путь лейтенант. Жизнь текла беззаботно и весело. После службы по вечерам и в выходные дни ходил он на танцы, в кино, изредка в театр, встречался с девушками, но всерьез ни одной не увлекся. Через два года, растеряв своих поженившихся друзей, он стал считаться переростком среди молодежи. Мысль о собственной семье даже в голову ему не приходила. Все силы были отданы службе. Он со своим взводом много занимался, был требователен и суров с подчиненными, на годовой проверке занял первое место в полку и был назначен командиром роты. С этого времени он все реже и реже ходил на танцы, а затем и вовсе перестал, считая неприличным ротному командиру протирать подметками клубный пол. Почти ежедневно с подъема и до отбоя он находился в роте. С ротой же проводил большинство выходных дней и лишь изредка и то чаще всего вместе с ротой бывал в кино и в театре.

Однажды (это было ранней весной) он позже всех пришел ужинать в командирскую столовую. Все официантки уже разошлись, и обслуживала только одна, самая молоденькая, белокурая Соня с дымчатыми глазами и тоненькой, словно выточенной фигуркой. Чернояров не раз ловил на себе ее внимательные взгляды, но не придавал им значения. И только теперь уловил и в голосе и в ее сияющих глазах особенное, теплое и душевное отношение к себе. Они перебрасывались ничего не значащими словами. Из столовой вышли вместе.

Ночь была безлунная, тихая, напоенная запахами ранней весны. По-прежнему продолжая говорить о пустяках, они прошли в парк и присели на скамью в пустынной аллее. От близости молодой, привлекательной девушки у него туманилось в голове. Он обнял ее и почувствовал, как она вздрогнула и доверчиво прижалась к нему. В густой темноте мягко шуршали ветви, над головой чуть слышно шелестели волны недалекой реки, изредка вскрикивали какие-то птицы… С этой ночи Соня каждый вечер ждала, когда освободится Чернояров, и они уходили или в тот же парк, или к нему на квартиру.

Так прошло полгода. О женитьбе, как и раньше, Чернояров не думал, дорожа личной свободой и считая глупцами всех, кто заводил семью раньше тридцати лет. Отношения же с Соней он поддерживал потому, что, во-первых, она была молода и привлекательна, а во-вторых, потому, что не в пример другим, прежним знакомым девушкам Соня была мягка характером, послушна и нетребовательна. Она без тени упрека могла часами ожидать, когда он освободится от служебных дел, терпеливо слушать его рассказы об одних и тех же ротных делах, нисколько не обижаться, когда он, огорченный чем-либо, целый вечер был мрачен и молчалив, с удивительным тактом улавливая даже малейшую перемену в его настроении. Все эти полгода близости с Соней Чернояров чувствовал себя особенно хорошо и спокойно. Ничего другого он не желал и желать не хотел.

Гром, как всегда, грянул неожиданно. В один из субботних вечеров, когда Чернояров раньше обычного ушел из роты и, взяв бутылку вина, настроился на тихий отдых, Соня, опустив голову и как-то сразу став маленькой и неприятно робкой, призналась, что она беременна. Весть эта была так неожиданна, что Чернояров несколько минут находился в полнейшей растерянности.

— Может… Может, что-нибудь сделать можно? — наконец невнятно пробормотал он.

— Я ходила, спрашивала, говорят: «Поздно», — едва слышно ответила Соня, не поднимая головы и сутуля худенькие плечи.

От этих слов и особенно от униженного вида Сони Черноярову стало холодно и неуютно. Одна за другой стремительно мелькали тревожные мысли. Освободиться, освободиться любыми путями! Но как, как освободиться? Отправить куда-нибудь Соню, перевезти в другое место. Но куда? Родственников у нее нет, специальности хорошей тоже нет. Куда она пойдет с ребенком на руках и что будет делать? А беременность ее скоро откроется, и все будут говорить, что виновник этого он, Чернояров. Да и одними разговорами дело не обойдется. Совсем недавно подобное случилось с командиром второй роты, который увлек девушку из полковой библиотеки, а потом, узнав о беременности, порвал с нею. Все тогда обрушились на него, да и сам Чернояров не меньше других возмущался и негодовал. Кончилось все тем, что командир второй роты стал посмешищем всего полка, а затем был снят с роты и оказался в презрительной должности командира хозяйственного взвода. От мысли, что и с ним может случиться подобное, Черноярова бросало то в жар, то в холод.

— Ну что ж, — толком сам не понимая, что говорит, с неестественной бодростью сказал Чернояров, — будем жить, вместе будем жить.

Соня от радости прильнула к нему и замерла.

А через неделю в кругу сослуживцев по батальону состоялась свадьба. Соня сияла, с удивительной ловкостью угощала гостей. Сам Чернояров притворно бодрился, пил одну рюмку за другой и часа через два окончательно опьянел. Он не помнил, как закончился вечер, как очутился в постели, и только утром, увидев рядом с собой безмятежно спавшую Соню, понял, что в его жизни произошел крутой перелом. Грустно, неловко и почему-то обидно стало ему. Вспомнились давние мечты о женитьбе на образованной девушке, которая представлялась ему не иначе, как самой обаятельной женщиной в городе. И вот теперь рядом с ним жена, его жена… Официантка столовой. Сейчас она с ним, а завтра опять пойдет на работу, подвяжет свой беленький фартук и будет улыбаться всем, кто сядет за ее столики. От этих мыслей весь хмель сразу исчез. Он поднялся, выпил кружку холодной воды и, присев на постель, всмотрелся в розовое от сна лицо Сони. Оно было так спокойно и так довольно, что он не мог долго смотреть на него, отвернулся, потом оделся и ушел в парк.

Был хмурый, придавленный тучами осенний день. Холодный ветер безжалостно гонял по дорожкам почернелые листья. Та самая скамейка, на которой впервые сидели они с Соней, была сплошь обрызгана грязью. Взглянув на нее, Чернояров опустил голову и, словно убегая от опасности, поспешно ушел из парка.

Когда он вернулся в свою комнату, Соня уже все убрала и сама чистенькая, веселая, с сияющими, счастливыми глазами бросилась к нему, ни о чем не спрашивая и помогая снять шинель.

Чернояров в тот же день потребовал, чтобы она уволилась с работы, и Соня взяла расчет. Домой он часто возвращался хмурый, мрачный, обозленный неудачами и промахами. А она, все так же ни о чем не спрашивая, бесшумно скользила по комнате, взглядом и всем своим существом угадывая каждое его желание. Уже через месяц эта безропотная покорность начала тяготить Черноярова. Вместе с женой ему было тоскливо и скучно. И он частенько без особых причин задерживался в роте, заходил то в клуб, то к кому-нибудь из сослуживцев и домой возвращался поздно ночью.

Рождение ребенка не только не приблизило Черноярова к Соне, а, наоборот, отдалило. Девочка была на редкость неспокойна, кричала по ночам. Чтобы не тревожить мужа, Соня уходила с ней на кухню и просиживала там до утра. Отношения немного изменились, когда девочка подросла и стала забавной, игривой куколкой, с точно такими же, как у Черноярова, большими серыми глазами и выпуклым лбом. Она смешно картавила, забиралась к отцу на колени, крохотными пальчиками теребила его волосы, бесконечно задавая самые неожиданные вопросы. Они целыми вечерами шумно играли, а Соня, хлопоча по хозяйству, молча смотрела на них и так же молча улыбалась.

Может, семейная жизнь и вошла бы в нормальную колею, но грянула война и Чернояров вместе с полком уехал на фронт. Через каждые два-три дня получал он от Сони длинные, чистенькие, с прямыми и ровными буковками письма, торопливо читал их, никогда не перечитывая, сам же отвечал на ее письма редко, с трудом набирая подходящие мысли на одну-полторы странички.

И вот сейчас, разморенный физической работой и сытным обедом, убаюканный коротким душевным спокойствием, он совсем в ином свете увидел свою жену. Как наяву, вставало перед ним ее всегда спокойное нежное лицо, слышался мягкий, ласкающий голос, шуршали ее тихие, неторопливые шаги. Он вспомнил о трудностях жизни в тылу и впервые подумал, как нелегко приходится Соне с теми семьюстами рублями, которые получает она по его аттестату. На эти деньги, в сущности, ничего нельзя было купить. И ни в одном письме Соня не жаловалась, не напоминала, что приходится переживать ей. Только теперь до него со всей ясностью дошло, почему она, робко и вскользь сообщив ему, пошла работать в столовую детского сада, куда устроила и дочку. При мысли, что его маленькая дочка, его игрушечная Таня не имеет многого, что должен получать ребенок, остро защемило в груди. С этим ощущением и непрерывно набегавшими мыслями о жене и дочке проработал он вторую половину дня и, возвратясь в батальон, сразу же после доклада Бондарю сел писать письмо. Он не заметил даже, как исписал целых восемь страниц, и, когда все перечитал, почувствовал удивительную легкость. И позднее, обойдя все расчеты и возвратясь в свою закрытую плащ-палаткой щель, Чернояров лег на соломенный тюфяк и думал о жене и дочке. И во сне он видел Соню — тихую, с нежным, ласкающим блеском в глазах; видел Танюшу — все такую же, как и три года назад, с белыми кудряшками, неугомонную и говорливую; видел и самого себя вместе с ними, но какого-то совсем другого, без теперешних морщин на лице, совсем спокойного и так же, как и они, радостного, веселого, без раздражения и недовольства, которое в те прежние годы так часто охватывало его, когда приходилось бывать вместе с женой.

С этими совсем новыми, окрепшими во сне чувствами встал он утром и начал приводить в порядок давно не чищенное обмундирование. Бензином и щеткой убирая пятна, он радовался, что сразу же по приходе в роту отказался от ординарца и начал делать все сам, к чему раньше даже не притрагивался.

За этим занятием и застал его Дробышев. Возбужденно веселый, с хриплым после ночного дежурства голосом, он одним духом доложил, что за ночь происшествий в роте не было, что противник огня не вел, а только до самого утра светил ракетами и копал траншеи.

— Все копает, значит? — добродушно переспросил Чернояров, с удовольствием глядя на раскрасневшегося лейтенанта.

— Так точно, товарищ старший лейтенант, — с залихватским удовольствием подтвердил Дробышев, — всю землю изрыл и все роет и роет.

Из троих взводных командиров пулеметной роты Дробышев был самым молодым, но Чернояров больше всех доверял ему и всегда с радостью говорил с ним. В свои двадцать лет Дробышев был по-юношески непосредствен и прост, а полгода пребывания на фронте, тяжелые бои минувшей зимы дали ему ту необходимую закалку, которая делает человека привычным к самым резким неожиданностям. Сочетание этих двух качеств и дало Дробышеву легкость и непринужденность в обращении с подчиненными и с начальниками. Как и все, он знал историю крушения Черноярова, но воспринимал ее не как другие офицеры, с сожалением или с презрением к Черноярову, а просто и обыденно, как ошибку человека, который рано или поздно может исправиться. Поэтому и Черноярову было так легко разговаривать с ним.

И еще одно сразу же привлекло внимание Черноярова к Дробышеву. Из рассказов тех, кто раньше служил в пулеметной роте, Чернояров знал, что был во взводе Дробышева злой, язвительный солдат Чалый, который изводил молодого лейтенанта насмешками, каверзными вопросами и оскорбительным недоверием. Узнав, что Дробышев и Чалый вернулись из госпиталя, Чернояров решил Чалого определить в другой взвод. Но, к его удивлению, Дробышев настойчиво потребовал, чтобы Чалого оставили в его взводе и оставили не наводчиком пулемета, кем он был раньше, а назначили командиром расчета и присвоили ему звание сержанта. Он с юношеским жаром доказывал, что Чалый и пулеметчик прекрасный и человек замечательный, что, став командиром, он сделает свой расчет лучшим и не дрогнет в самом тяжелом бою. Под напором Дробышева Чернояров впервые в своей командирской деятельности отказался от прежнего решения и сделал так, как просил подчиненный.

— Значит, все роет и роет? — зная, что Дробышев устал и задерживать его нехорошо, но не желая отпускать его, проговорил Чернояров. — Ну что ж, и мы не меньше копаем. Что это у вас? — увидев в руке Дробышева толстую книгу, спросил он.

— Томик Куприна достал, замечательная книга! — воскликнул Дробышев. — Я давно мечтал прочитать его, да как-то не попадалось больших сборников, все брошюрки тоненькие. А тут смотрите: «Поединок», «Гранатовый браслет», «Олеся» и рассказов штук, наверно, пятьдесят. Хотите почитать, товарищ старший лейтенант? Я еще «Войну и мир» не дочитал.

— Да некогда читать-то, — смущенно пробормотал Чернояров, вспомнив, что уже много лет, кроме уставов, наставлений и различных пособий, никаких книг не читал, — дела все, работа.

— Да в перерывах, знаете, затишье когда… А у нас теперь все время затишье. Бои-то неизвестно когда начнутся, — пылко убеждал Дробышев. — В этой книге такие вещи, такие вещи… Только читать начните — не оторветесь. Просто дух захватывает.

— Если книга свободна, давайте, — решив доставить Дробышеву хоть маленькое удовольствие, согласился Чернояров, — почитаю, если время будет.

После ухода Дробышева Чернояров дочистил костюм, протер и смазал сапоги и, зная, что завтрак будет еще не скоро, раскрыл книгу. Он не посмотрел названия того, что начал читать, но с первых же строк почувствовал вдруг какое-то удивительное, никогда не испытываемое наслаждение. Обычными словами описывалось ненастье на Черноморском побережье, потом резкая перемена погоды и подготовка княгини Веры Николаевны к именинам. Все было просто, обыденно, буднично, но Черноярова охватила праздничная радость. Он физически ощутимо чувствовал и нудный моросящий дождик, и прозрачные, насквозь пронизанные солнцем морские дали, и тихую радость счастливой именинницы. Он не помнил, сколько прошло времени, забыл, где находится, весь уйдя в переживания Веры Николаевны и влюбленного в нее несчастного Желткова. Когда он дочитал последнюю строчку и, лихорадочно перелистав книгу, увидел название «Гранатовый браслет», невыразимое, и грустно-тоскливое, и безмятежно-радостное состояние овладело им. Он сидел на соломенном тюфяке, опустив голову на руки, и с трудом сдерживал слезы.

С этого дня он не упускал ни одной свободной минуты, чтобы не взяться за книгу. Его внезапно вспыхнувшую жадность к чтению перебарывало только одно — письма к жене и дочке, которые писал он теперь через каждые два-три дня.

 

XIX

Шел уже пятый час утра, а генерал Федотов все еще не спал. Сняв китель и засучив рукава нижней рубашки выше локтя, он то поспешным шагом из угла в угол ходил по просторной землянке, то вновь присаживался к столу, куря одну папиросу за другой. Усталое лицо его пожелтело, широкий лоб пересекли глубокие морщины, под глазами залегли синие полукружья.

— Что же еще, что еще можно сделать? — в раздумье проговорил он и опять зашагал по дощатому полу землянки.

Как давно обжитую, до трещинки на потолке изученную квартиру, знал Федотов шестикилометровую полосу обороны, которую занимала его дивизия, перекрывая шоссе между Белгородом и Курском. Стрелковые полки, опоясав траншеями холмы, высоты и лощины, заканчивали последние работы на тыловых позициях. Пушки и гаубицы, закрыв самые опасные и важные участки обороны, могли стремительно переместиться на другие места, где для них уже были готовы запасные позиции. Расставленные саперами минные поля защищали подступы к переднему краю и, все расширяясь, уходили в глубь обороны. Сложная паутина телефонных линий связала подразделения, как пучок нервов, сходясь на командном пункте Федотова. Склады, обозы, медпункты и медсанбат зарылись в землю, ожидая начала нелегкой работы.

Все было готово к отражению вражеского наступления. Но беспокойство не покидало Федотова.

Что будет, когда от Белгорода, от Борисовки, заполняя просторные поля массой людей и машин, развернется вражеское наступление? Выдержат ля его подразделения и части первый, видимо, самый мощный удар противника? Несомненно, главное будет решаться на переднем крае. Достаточно ли мин, чтобы хоть на полчаса, хоть на десять минут задержать противника?

До мелочей продуманные варианты ответных действий на удары противника один за другим чередовались в памяти Федотова. Если противник наиболее сильно жмет на левом фланге, то он, Федотов, сосредоточивает туда огонь всей своей артиллерии, вызывает авиацию, подводит резервы. Если главный удар обрушится на полк Поветкина, что наиболее вероятно, тогда все силы сосредоточиваются у него, привлекаются соседние полки. А если обстановка усложнится, приходят на помощь корпусная и армейская артиллерия, подвижные отряды заграждений, артиллерийские противотанковые резервы.

Да, но… Но пока все это произойдет, выдержат ли стрелковые полки? С пехотой они, безусловно, справятся. Но танки!.. Сможет ли устоять оборона при массовой атаке танков?

Конечно, помогут минные поля, но мины не так-то уж сложно обезвредить. Пустит противник саперов, противоминные танки, в конце концов ударит артиллерией — и вот они, проходы для танков. Нет! Главное в борьбе с танками — артиллерия. Эх, хоть бы еще один полчок противотанковый! «Буду, буду просить у командующего…»

«Просить! — упрекнул самого себя Федотов. — А если и у командующего нет? Ты сам, сам найди выход, а не хнычь. Помнишь, Подмосковье в октябре сорок первого? Две пушки на километр фронта — и удержались! А теперь восемь — и поджилки дрожат. Да, но под Москвой и танков у немцев было не столько, как сейчас, да и танки не «тигры», не «пантеры».

Споря сам с собой и раздумывая, что еще можно сделать для усиления обороны дивизии, Федотов лег спать только на рассвете. Но и во сне тревожные мысли не оставляли его. Колонны фашистских танков то развертывались перед фронтом всей дивизии, то, сгущаясь к левому флангу, давили полк Поветкина, то опять, заполняя всю полосу дивизии, катились широкой, нескончаемой волной. Встречь им били пушки, бронебойки, гаубицы, но угловатые длинностволые «тигры» и «пантеры» неудержимо ползли и ползли. Федотов бросил в бой свой резерв, выдвинул к шоссе отряд заграждения, выкатил на прямую наводку гаубицы. Однако натиск противника все не ослабевал. На левом фланге у сожженной деревни нарастающим гулом взревели моторы и вспухла смрадная волна дыма и пыли.

«Прорвались!..» — вскрикнул Федотов и проснулся.

В землянке было сумрачно и душно. Все тело сковала ломящая боль, и пересохло во рту.

— Просить, просить еще артиллерии, хотя бы несколько батарей, — торопливо вставая, решительно проговорил Федотов. — Усилить левый фланг, создать еще один противотанковый узел на шоссе, часть пушек поставить в глубине обороны. Иначе — беда!

С этим твердым намерением и выехал Федотов в штаб армии, куда его, начальника штаба и начальника политотдела дивизии вызывали на совещание.

Светлый, просторный зал школы села Ворскла, где размещался штаб армии, был сплошь заставлен рядами столов, на которых лежали свеженькие, очевидно только что склеенные, топографические карты, стопки белой бумаги и коробки цветных карандашей. Над каждым столом темнел четко выписанный на белом прямоугольнике номер корпуса или дивизии. Почти все места были уже заняты генералами и офицерами, но в зале стояла удивительная, совсем не привычная для таких собраний тишина.

«Это скорее экзамены академические, а не совещание», — осматриваясь, подумал Федотов.

Едва успел он занять свое место, как позади послышался шум отодвигаемых стульев и в проходе между рядами показались Ватутин и Хрущев. За ними шли командующий и член Военного Совета армии, командиры корпусов, генералы армейского управления.

Ватутин шагал твердо, строго и сосредоточенно глядя прямо перед собой. На его обветренном, округлом лице залегли упрямые морщины. У покрытого красным сукном стола он резко повернулся, из-под опущенных бровей строгим взглядом окинул собравшихся и, не меняя все того же строгого выражения на лице, поздоровался.

Услышав разнобойный ответ генералов и офицеров, Ватутин еще ниже опустил густые изогнутые брови. Его широкие ноздри дрогнули, тонкие губы сжались, и гневно блеснули глаза.

— Отвыкло большое начальство от строевой выучки, совсем отвыкло, — присаживаясь к столу, рассмеялся Хрущев. — Видать, нужна тренировка.

— Несомненно, — хмуро проговорил Ватутин, — и не только в строевой выучке.

Взмахом руки он разрешил генералам и офицерам сесть, а сам, продолжая стоять, заговорил прежним властным голосом:

— Сейчас вы получите выписки из оперативной директивы армии, где указаны боевые задачи каждого корпуса и дивизии. Все изучить, обдумать, оценить и принять решение каждый за свое соединение. На эту работу — два часа. Имейте в виду, — помолчав, добавил Ватутин, — Верховное Главнокомандование таким занятиям придает особое значение. Я хочу, чтобы каждый из вас уехал отсюда, имея полную ясность о характере предстоящих действий.

«Настоящий экзамен, только совсем не академический», — прочитав выписку из оперативной директивы, подумал Федотов.

Думая так, Федотов понимал, что дело не только в том, что здесь приходится выступать не перед группой академических преподавателей, а перед командованием фронта — суровым Ватутиным и требовательным Хрущевым, — но главное в том, что теперь приходится решать именно за свою собственную дивизию, точно такого же состава, какой она имеет, и расположенную на той же местности, где находится сейчас. Разница по сравнению с теперешним положением дивизии была лишь в том, что на усиление вместо одного истребительно-противотанкового артиллерийского полка дивизия получала истребительно-противотанковую бригаду и два отдельных полка — гаубичный и пушечный, инженерно-саперную бригаду, целый танковый полк и три полка реактивных минометов. Никогда еще — ни во время учебы в академии, ни на многочисленных учениях и маневрах — Федотову не приходилось встречаться с таким огромным количеством средств усиления, придаваемых одной стрелковой дивизии.

Глядя, как под рукой начальника штаба дивизии вырастает длинная колонка цифр танков, пушек, гаубиц, минометов, которые будет теперь иметь дивизия, Федотов невольно покачал головой.

— Что, не верится в реальность таких средств усиления? — услышал он прямо над собой тихий голос Хрущева.

— Нет, почему же? — вставая, замялся Федотов.

— Но все же сомневаетесь? — улыбаясь, сказал Хрущев. — Да вы садитесь.

— Вообще-то, конечно. Никогда такого усиления еще не бывало, — сказал Федотов, продолжая стоять.

— Да садитесь же, садитесь, — настойчиво повторил Хрущев. — Сомнения ваши, конечно, оправданны. Весь сорок первый, да и прошлый год мы воевали впроголодь, из всех уголков соскребали все, что можно. Но теперь мы не так бедны. Будет у вас точно то, что написано здесь! А может, и еще кое-что подбросим, если обстановка потребует. И ко всему, что есть, приплюсуйте еще авиацию — бомбардировочную и особенно штурмовую.

«Да, если все это будет, то пусть хоть сотни танков пускают», — радостно подумал Федотов, когда отошел Хрущев.

Мучительные раздумья минувшей ночи, казалось Федотову, дали свои результаты. Теперь можно было усилить не только левый фланг и центр полосы обороны дивизии, но и поставить противотанковые пушки на вторую, третью и даже тыловую позиции, создать еще противотанковый резерв и постоянно держать в своих руках такой мощный ударный кулак, как целый танковый полк.

Шепотом советуясь с начальником штаба и начальником политотдела, Федотов расставлял на карте части и подразделения, обдумывал, что будет делать каждый, когда противник начнет наступление, отвергал одно решение, заменяя его новым, лучшим.

На исчерченной карте постепенно возникала мощная оборона. По всей шестикилометровой полосе обороны дивизии путь противнику закрывали сплошные противотанковые опорные пункты и узлы из пушек, бронебоек, стрелков, пулеметчиков, прикрытых и с фронта и с флангов так же почти сплошной россыпью минных полей. Куда ни ударь противник, его встретят ливень огня, мощь заграждений и препятствий. А если фашистским танкам и удастся прорваться, то они будут остановлены второй и третьей полосами таких же противотанковых опорных пунктов и узлов. И на самый крайний случай у Федотова оставался еще мощный резерв: танковый полк, четыре батареи пушек, саперы, стрелки.

Разгоряченный работой Федотов расправил уставшие плечи и встретился с внимательным взглядом Ватутина.

— Все обдумали, все решили? — спросил Ватутин.

Федотов хотел было сказать, что еще нужно подумать, посмотреть, но, возбужденный столь удачной работой, ответил совсем другое.

— Кажется, все, — вставая, сказал Федотов.

— Кажется? — скупо улыбнулся Ватутин и обернулся к Хрущеву. — Что ж, посмотрим решение.

Ватутин и Хрущев склонились над картой Федотова. В переполненном зале замерла настороженная тишина. Все взгляды устремились на Федотова, но он не чувствовал этого, видя только, как зеленый карандаш Ватутина удивительно медленно ходит там, где изображена оборона дивизии.

— Построение в два эшелона, глубокие боевые порядки, сильные резервы, — вполголоса проговорил Хрущев и еще ниже склонился над картой.

— Да. Глубина достаточная, — в тон ему сказал Ватутин и с непонятной для Федотова иронией добавил: — Уставные нормы выдержаны. И штабная культура на уровне.

— Четыре с плюсом, никак не меньше, — весело проговорил Хрущев, — академическая закваска еще не выветрилась. Вот только на переднем крае жидковато. Как вы думаете, сколько сил противника будет наступать против вашей дивизии? — спросил он, снизу вверх глядя на Федотова.

— Две, максимум три дивизии, из них, вероятно, одна танковая, — уверенно ответил Федотов.

— И сколько танков противник может бросить против вас одновременно? — спросил Ватутин.

— Учитывая состав двух пехотных дивизий и одной танковой, видимо, в атаке одновременно может участвовать до двухсот танков.

— А известно вам, что в районе Харькова и Белгорода стоят танковые дивизии СС «Мертвая голова», «Адольф Гитлер», «Райх», «Великая Германия», «Викинг»?

— Известно.

— И какие выводы из этого?

— Это ударные дивизии. И они будут наступать.

— И наступать на главном направлении, — подчеркнул Хрущев.

— А ваша дивизия находится именно на главном направлении, — сказал Ватутин, — и, несомненно, столкнется с дивизиями СС.

— А всего две такие дивизии — это уже почти четыре сотни танков, — резко взмахнул рукой Хрущев, — че-ты-ре-ста, а не двести!

— Вы прекрасно знаете, что наиболее опасен первый, массированный удар, — продолжал Ватутин. — Выдержит оборона этот удар — победа, не выдержит — все полетит, все развалится! Поэтому оборону нужно строить из расчета удара максимальных сил врага, а не минимальных, и даже не средних. А вы что поставили на первой позиции? Чем встретите первый, самый мощный удар противника?

Незаметно, по одному все генералы и офицеры покинули свои места и плотным кольцом окружили стол Федотова. Словно не замечая нарушения порядка, Ватутин говорил, обращаясь к одному Федотову, зеленым карандашом на его карте переставлял артиллерию, танки, стрелковые и саперные подразделения, рассказывал, как лучше организовать оборону и наиболее полно использовать свои силы.

— Понимаю, товарищ командующий, — с трудом проговорил Федотов, когда Ватутин смолк. — На опыт прошлого ориентировался, не учел изменений в ходе войны, в силах противника.

— Опыт прошлого забывать никогда нельзя, — вполголоса сказал Хрущев, — особенно минувших двух лет войны. Этот опыт нам стоил крови, огромных жертв и усилий. Война — это не только борьба сил, то есть столкновение людских масс и военной техники, война — это и борьба умов. В народе говорят: «Врага бить — не сено косить; ум надобен!» Природного ума нам не занимать, своего хватит. Но ум без знаний — мотор без горючего. Горючее для ума людей военных — это военные знания, военная наука. Нам нужно всесторонне освоить весь наш кровью добытый опыт, соединить его с теорией и все это внедрить в практику. «Набирайся ума в учении, а храбрости — в сражении», — молвит старая русская пословица. Пока у нас передышка — все силы на учебу, на подготовку к борьбе в трудных условиях, к борьбе с сильным, опытным и — этого никогда нельзя забывать — умным противником. Готовьтесь, товарищи, готовьтесь и еще раз готовьтесь. Бои не за горами.

С каждым словом лицо Хрущева все разгоралось. Теперь совсем не похож он был на того веселого, улыбающегося генерал-лейтенанта, каким вошел в эту комнату. Он говорил все отрывистее, все резче. Стиснутая в кулак правая рука его то стремительно взлетала вверх, то с силой опускалась вниз, словно громя и уничтожая непримиримого врага.

* * *

«Война — это не только борьба сил… война — это и борьба умов», — возвращаясь в дивизию, повторял Федотов слова Хрущева.

Да, да. Именно и борьба умов! Это древняя истина, но как она важна сейчас! Да и в будущем ее значение не уменьшится. Что делал, например, командир батальона в бою во время войны 1812 года? С сияющей шпагой, чеканным шагом у всех на глазах шел на врага. Героизм, личная отвага да еще ответственность, чтобы никто в батальоне не отстал, не попятился, не дрогнул, не побежал. А наш современный комбат? На него так же смотрят десятки глаз, и чуть дрогнул он, дрогнет и батальон. И теперь, если его подчиненные дрогнут, не выдержат, отступят — комбат отвечает головой. Но это лишь частичка всего, чем он занимается в бою. Если раньше в батальоне были только винтовки, то теперь пулеметы, пушки, минометы, а часто и приданные танки. Хозяйство сложное, и им нужно управлять, а значит, нужны обстоятельные знания, опыт, умение.

Да. Это командир батальона. А у командира полка хозяйство еще обширнее и сложнее. И знать он должен еще больше. А командир дивизии — еще больше.

Федотов одного за другим вспоминал своих заместителей, помощников, командиров полков, батальонов, рот, обдумывал все, что знал о их знаниях и способностях, сравнивал их подготовленность с теми требованиями, которые предъявляют им новые задачи. К своему удивлению, он нашел множество недостатков и пробелов, которые раньше как-то стушевывались общим ходом дел и событий. В памяти всплывали то слабые знания боевых свойств и тактики артиллерии, то неумение использовать танки, то непонимание особенностей современного боя, то совершенное игнорирование управлением своего тыла.

Да, да. Нужно учить, всех учить. Прежде всего самостоятельная учеба. Но все ли могут учиться самостоятельно? Конечно, не все. И лень, и неумение, и загруженность текущими делами, да и пособий почти нет. Значит, придется что-то вроде лекций проводить, специалистов использовать. Именно специалистов! А их в дивизии достаточно. Но одни знания — это еще не все. Главное — уметь применять эти знания в работе, в бою. Значит, нужны тренировки, занятия, учения, и все это именно в тех условиях, в которых придется воевать. «Мне самому нужно тренировать командиров полков и батальонов; командирам полков — батальонных и ротных командиров; батальонным — ротных и взводных. Совместно и как в настоящих боевых условиях».

Приглушенный треск пулеметов оборвал мысли Федотова. Он приказал шоферу остановить машину и выключить мотор.

Теперь уже отчетливо была слышна все нараставшая стрельба. К пулеметным очередям присоединились гулкие, все учащающиеся взрывы.

По темному, почти черному небу метались бледно-кровавые всполохи.

— Это у Поветкина, — сказал начальник штаба.

— Да, на участке его полка, — согласился Федотов и отрывисто приказал шоферу: — Быстро на НП!

«Вот тебе и лекции, вот тебе и занятия! — глядя, как все шире разрастаются отблески взрывов, думал Федотов. — Неужели это начало наступления? Эх, еще бы хоть недельку, хоть пару дней! А может, так что-нибудь, случайная перепалка? Нет! Вот и дивизионная артиллерия вступила. Значит, не случайность…»

 

XX

Всего неделю не была Ирина на медпункте второго батальона, но, придя туда, едва поверила своим глазам. Марфа Стеновых, дородная, в новенькой, плотно облегающей могучую грудь гимнастерке, встретила Ирину четким рапортом и повела ее в землянку медпункта.

Мягкий свет, плавно лившийся из двух оконцев, озарял просторную комнату, совсем не похожую на землянку. Вокруг было так бело, что вначале Ирина не заметила накрытые простынями топчан слева, стол впереди и стоявшую около него санитарку Федько в чистеньком халате и белой косынке.

— Ух, как у вас! — не сдержала восхищения Ирина. — Как в амбулатории образцовой. Валя, здравствуйте, — увидела Ирина санитарку и подошла к ней.

— Здравствуйте, Ирина Петровна, — ответила Валя, сияя разгоревшимися глазами. — Вот стул, пожалуйста…

— Спасибо, — испытывая почти материнскую нежность к этой тоненькой миловидной девочке, поблагодарила Ирина. — Это, собственно, медпункт. А где же вы отдыхаете?

— Здесь, рядом, — приподняла Степовых простынь на стене, и Ирина увидела совсем крохотную комнатку с бревенчатыми стенами и потолком. По сторонам от небольшого столика синели байковыми одеялами два топчана, а над ними висели туго набитые санитарные сумки.

— Замечательно! — похвалила Ирина. — Если бы нам всегда в таких условиях и работать и жить! Видно, заботливый у вас комбат, ничего для медпункта не пожалел.

— Очень заботливый, — с внутренней теплотой отозвалась Степовых, — наш капитан Бондарь для людей на все готов. Посмотрите, какие дзоты, какие блиндажи у нас в батальоне! Хоромы просто, за всю войну я такого не видывала.

Строгая, уютная чистота медпункта, суровая приветливость могучей Марфы и открытая, по-детски прямая любовь юной санитарки вызвали у Ирины давно не испытываемые чувства домашнего покоя и тепла. Она села у маленького, приставленного к стене самодельного столика и, расстегнув тесный ворот гимнастерки, с безмятежным наслаждением смотрела на поголубевшие в сумерках оконца землянки.

«Ах, как хорошо, как чудесно!» — мысленно повторяла она.

— Чайку, Ирина Петровна, — и умоляюще и гостеприимно сказала Валя, — с вареньем малиновым, с маминым. Я от самого дома берегу.

— Правильно, дочка, — подхватила Степовых и строго скомандовала: — Тащи все на стол и пулей за кипятком на кухню!

Степовых зажгла неизвестно где раздобытую керосиновую лампу с цельным стеклом и розовым абажуром, замаскировала окна и присела напротив Ирины.

— Как хорошо, когда затишье на фронте, — мечтательно заговорила Степовых, — особенно по вечерам! Сидишь в полумраке, раздумаешься, и все-все, что было, в мыслях проплывает. Так легко станет на душе! Одно хорошее вспоминается почему-то в такие минуты.

— У вас есть семья? — тихо спросила Ирина.

— Дочурка и мать. Дочь у меня расчудесная. Тринадцать миновало, теперь уже невестится небось.

Степовых подперла ладонью щеку и, глядя затуманенными глазами на огонек лампы, вполголоса продолжала:

— В ее годы я тоже заневестилась. Помню, вот также весной, когда еще почки не проклюнулись, встретила я Ваню и… обомлела. Чудо просто какое-то! И бегали вместе, и учились, и дрались частенько — все было ничего, мальчонка как мальчонка. А тут глянула и — враз сама не своя. И смотреть стыдно и оторваться не могу. А он хоть и озорной был, но душевный. Годов через пять признался, что у него тоже в ту самую минуту дрогнуло сердечко. Видно, сама судьба свела нас. Раскрылись наши душеньки, да и не разъединялись больше.

— А где же он теперь?

Степовых поправила свои пепельные волосы и совсем обычно, с едва заметной дрожью в голосе проговорила:

— Тринадцать годков минуло, как нет его. Ровно столько, сколько моей Маришке. Кулаки застрелили.

Она судорожно передохнула и, широко открыв глубинно-синие в свете лампы глаза, задумалась.

— И вы с тех пор так и живете одна?

— Одна, — ответила Степовых и, почему-то улыбнувшись, продолжала: — Были, конечно, ухажеры всякие, увивались, обхаживали, сватов даже засылали. А я как вспомню Ванюшу, видеть никого не могу. Не скрою, тяжко порой бывало. Жизнь-то, она своего требует. А я здоровая, могутная… Не одну подушку зубами изгрызла… Особенно весной. Но, — застенчиво улыбнулась она, сгоняя морщины, — переборола себя, выдюжила, честь свою и гордость незапятнанной пронесла. Ох, а сколько этих всяких кобелей цеплялось! И так тебя обхаживают и эдак, кто улещивает, а кто дуриком, силой, напролом. Ну, одних я словами отваживала, а других вот, — потрясла она своими огромными кистями рук, — хвачу и… — Она с вывертом махнула рукой, звонко рассмеялась и, вновь собрав морщины на лбу, строго сказала: — А как же иначе? Только пойди по этой вихлявой дорожке — враз голову сломишь.

«А я и по дорожке вихлявой не ходила, а голову, кажется, сломала», — впервые с отчаянием подумала Ирина, и все пережитое — короткая любовь и разрыв с Андреем Бочаровым — вновь острой болью отозвалось в груди.

Где-то совсем недалеко несколько раз глухо хлопнуло, потом разом, так же глухо, наперебой застучали пулеметы.

— Что это? — насторожилась Ирина.

— Да куда же Валька провалилась? — вскочила Степовых. Она хотела было выйти из землянки, но земля вздрогнула, и с треском распахнулась дверь. Тупые, глухие удары следовали один за другим. Лампа на столе судорожно дрожала, и по белым стенам плясали бесформенные тени.

— Валька, да где же ты была? — бросилась Степовых к влетевшей в землянку санитарке.

— Ой, что творится, что творится! — с детской отчаянностью кричала она. — Сначала бах, бах, потом ракеты одна за другой. Светло, как днем. И пулеметы как застучат, как застучат!..

По тому, как все чаше и резче вздрагивала земля, Ирина понимала, что бой разгорается и нарастает. Она хотела было выйти и бежать на свой медицинский пункт, но в землянку двое солдат на плащ-палатке внесли раненого.

— Доктора, скорее доктора! — хрипло выкрикивал раненый.

— Здесь я, здесь, — склоняясь к нему, сказала Ирина и рукой приказала солдатам положить раненого на топчан.

Дикие вопли раненого ошеломили Валю. Она прижалась к стене, с ужасом глядя, как Ирина, вымыв и вытерев руки, с помощью Степовых что-то делала с еще отчаяннее кричавшим раненым. Она не слышала ни грохота над головой, ни стука дрожавшей от взрывов двери, ни того, о чем говорили Ирина и Степовых. Все ее сознание задавил этот отчаянный, нечеловеческий вопль.

Вдруг она отчетливо различила мягкий стук где-то совсем рядом, внизу, посмотрела на пол, и в глазах ее потемнело. Там, на полу, почти около ее ног, из огромного солдатского сапога торчал изорванный обрубок. От него, заливая чисто вымытый пол, бежали темные ручейки.

— Все, — как сквозь сон, услышала Валя усталый голос Ирины. — Успокойтесь. Жизнь ваша уже вне опасности. Потерпите немного.

Раненый перестал кричать и, только всхлипывая, приговаривал:

— А нога-то, нога…

— На носилки и быстро в полк. Я тоже пойду, — приказала Ирина и, подойдя к оцепеневшей Вале, обняла ее. — Ничего, Валюша, это бывает… — зашептала она, склонясь к девушке. — Я врач, специально училась, готовилась, а когда увидела первого настоящего раненого, не выдержала и разревелась.

— Я так… Я просто… — бессвязно пробормотала Валя и, прижимаясь к Ирине, задрожала всем телом и зарыдала.

— Пусть выплачется, легче станет, — сказала Степовых. — А вы идите, Ирина Петровна. У вас там, наверное, и из других батальонов раненых принесли.

Ирина с силой прижала к себе Валю, несколько раз поцеловала ее и, освободив руки, дрогнувшим голосом сказала:

— Ну, я пошла. Раненых сразу же направляйте ко мне. Крепись, Валюша, крепись! — еще раз обняла она Валю и ушла.

— Ну что ты, дурочка! — вытирая кровь на полу, говорила Степовых. — Мы же с тобой ободрять должны их, помогать. А ты сама в три ручья залилась. Ну больно, ну тяжело страдания и кровь видеть. Но им-то, раненым, от твоих слез разве легче станет? На вот салфетку, утрись, встряхни себя хорошенько, кажется, еще раненого несут.

Собрав все силы, Валя подавила рыдания, выпила воды и, смущенно глядя на Степовых, попыталась улыбнуться.

— Вот так-то лучше, а то разнюнилась. Готовь шприцы, бинтов еще достань, спирт открой, йод.

Делая привычную работу, Валя совсем успокоилась, теперь уже отчетливо различая частые взрывы и треск пулеметов наверху. Когда принесли нового раненого, она сама распорола мокрый от крови рукав гимнастерки и, подражая Ирине, мягко и ласково говорила:

— Успокойтесь, пожалуйста, не волнуйтесь. Сейчас перевяжем, и поедете в госпиталь.

— Молодец, молодец, — подбадривала ее Марфа, — так и надо. Только руки, руки свои утихомирь. Дрожат они у тебя.

* * *

Марфа и Валя перевязали и отправили уже восьмого раненого, а бой все не умолкал. То ближе, то дальше гудели взрывы, на мгновение стихало и опять тяжко ухало, сотрясая землю и обрывая дыхание у Вали. Моментами ей казалось, что еще один удар, и она не выдержит, задохнется и упадет. Марфа прикрикивала, требуя подать то шприц, то бинты, то лекарство, и Валя забывала, что творилось наверху. Даже стоны и крики раненых теперь уже меньше действовали на нее, и только вид крови выдавливал слезы, а от ее приторного запаха тошнило, туманилось в голове.

Когда обработали и отправили еще двоих раненых, Валя вдруг почувствовала какое-то странное облегчение. Она прислушалась и радостно закричала:

— Марфа Петровна, стихает! Слышите, стихает!

— Ну и слава богу, — отозвалась Степовых, — и так уж сколько людей покалечили. А ты не стой, не стой без дела, — прикрикнула она, — видишь, что творится кругом! Бери тряпку, подотри пол.

Валя радостно схватила кусок мешковины, окунула его в ведро с водой и почти так же, как у себя дома, начала мыть залитый кровью пол. Она двигалась так порывисто и стремительно, что Марфа вновь сердито проворчала:

— Не егози, не егози. Угомонись малость.

В ответ Валя только улыбнулась и, открыв дверь, замерла. В проем входа в землянку лился могучий поток света, а вверху, на светлой голубизне неба, полыхали розовые отсветы всходившего солнца. Над землей стояла удивительная тишина. Валя прислонилась к двери и, закрыв глаза, жадно вдыхала прохладный воздух.

— Разрешите? — услышала она негромкий голос и, открыв глаза, увидела того самого лейтенанта-пулеметчика, с которым она дважды почти рядом сидела на комсомольском собрании и на груди которого алел орден Красного Знамени. Фамилия его была, кажется, Дробышев.

— Вы ранены? — устремилась к нему Валя.

— Царапнуло маленько, — морща веснушчатое лицо, ответил Дробышев.

— Так проходите, проходите, что же вы остановились! — чувствуя необычный прилив сил, сказала Валя и смолкла, только сейчас заметив, что рукав гимнастерки лейтенанта разорван, а на правом плече темнело пятно. — Марфа Петровна, товарищ лейтенант ранен! — крикнула она в землянку и, схватив правую руку Дробышева, прошептала: — Скорее, скорее, проходите, пожалуйста.

— Да, что вы, что вы, — смущенно бормотал Дробышев, — какое там ранение! Две царапины, и все.

Опередив Марфу, Валя сама сняла с левой руки Дробышева неумелую, наспех наложенную повязку и ахнула.

— Где же маленько? Рана-то какая, Марфа Петровна!

Степовых омыла спиртом запекшуюся на руке кровь, и Валя увидела кусочек зазубренного металла, выступавшего над посинелой кожей.

— И ничего особенного, — проговорила Марфа. — Из-за чего охать-то? Маленький осколочек, и только.

Она подцепила осколок, качнула его, отчего по всему телу Вали пробежала дрожь, и резко дернула.

— Вот и все, — улыбаясь, подала она Дробышеву кусочек металла величиной с подсолнечное зерно, — берите на память. После войны детям показывать будете. У вас дети-то есть?

— Какие дети? — растерянно улыбнулся Дробышев.

— Какие? Да самые обыкновенные. Что, и жены нет?

Дробышев с серьезным, сосредоточенным видом отрицательно покачал головой.

Второй осколок, немного побольше, впился в шею лейтенанта.

Пока Марфа извлекала его, обрабатывала и перевязывала раны, Валя не могла шелохнуться. Ей казалось, что Марфа работает слишком грубо и Дробышев испытывает невыносимые муки. Но сам лейтенант мужественно переносил все. Даже когда Марфа вырывала осколки, ни один мускул не дрогнул на его лице. Лишь зрачки светло-голубых глаз то сужались в крохотные точки, то расширялись.

«Какой он мужественный, — восхищалась Валя, — настоящий командир, настоящий комсомолец!»

Что там было-то? — наложив последнюю повязку, спросила Марфа.

— Фрицы высотку отвоевать хотели, — серьезно сдвинув выгоревшие брови, заговорил Дробышев, — ночной атакой, внезапно. Подползли к нашей проволоке, а секреты обнаружили их. Ну и пошла пальба. Мы их пулеметным огнем, они на нас — артиллерию и минометы. Вот и бились всю ночь.

— Это из-за какой-то высотки и столько крови? — горестно покачала головой Марфа.

Высотки! — обиженно воскликнул Дробышев. — Да эта высотка нам дороже целой горы!

— И все же высотка, — вздохнула Марфа и строго добавила: — А вы, товарищ лейтенант, на полковой медпункт идите. Полежите там недельку, отдохните…

— Никаких лежаний! Хватит, в госпитале наотдыхался.

— Товарищ раненый! — прикрикнула Степовых, но Дробышев махнул здоровой рукой, крикнул: «Спасибо за все!» — и выскочил из землянки.

«Вот молодец!» — чуть не прокричала вслух Валя, с восхищением глядя вслед лейтенанту.

— Валька, — погрозила пальцем Марфа, — смотри у меня! Ишь какая резвая! То ревела, как дуреха, а завидела лейтенантика смазливого и заегозила.

— Что вы, Марфа Петровна! — потупилась Валя. — Я совсем ничего, я как всегда…

 

XXI

Из дома Андрей Бочаров возвратился под Первое мая. Узнав, что генерал Решетников уехал в войска, он торопливо помылся и пошел в оперативное управление штаба фронта.

— Вернулся? — встретил его вечно озабоченный Савельев. — Обстановкой интересуешься? Идем ко мне, дам карту, дам последние данные. А сам, прости, спешу, вот так занят, — провел он рукой по горлу и увлек Бочарова за собой.

С первого взгляда на карту оперативной обстановки Бочаров понял, что за время его отсутствия на фронте произошли крупные изменения. Общая линия фронта, создававшая Курский выступ, осталась прежней. Курск с его крупным узлом железных, шоссейных и грунтовых дорог был центром, который с трех сторон полукольцом охватила огненная дуга. И только со стороны Воронежа противник не угрожал Курску. Всего месяц назад это огромное пространство Курского выступа было пусто. Даже на самом переднем крае, где наши войска стояли лицом к лицу с противником, змеились только коротенькие обрывки траншей, с большими промежутками между ними, кое-где испятнанными реденькими окопами. Теперь же по всему переднему краю проходила сплошная, в рост человека, траншея. Позади нее вились вторая, третья, а во многих местах четвертая и пятая траншеи, соединенные сетью ходов сообщения. Это была главная полоса обороны, которая должна выдержать первый и решающий удар противника. Позади этой полосы, все ближе и плотнее окаймляя Курск с севера, запада и юга, темнели траншеи второй и третьей оборонительных полос.

Никогда еще Бочарову не приходилось видеть столь сложной и прочной системы обороны. И все это было сделано в поразительно короткий срок. Почти десять миллионов метров траншей и ходов сообщения было отрыто на прямоугольнике Курского выступа.

«Если все это вытянуть в одну линию, — подсчитывал Бочаров, — то глубокая канава, по которой, не пригибаясь, может пройти человек в полный рост, протянется через всю Европу и Азию, от Атлантического до Тихого океана».

Не менее потрясающи были и другие цифры. Всю эту сложную систему траншей прикрывали семьсот километров проволочных заграждений, почти полмиллиона противотанковых мин и триста тысяч зажигательных бутылок.

Пораженный гигантским размахом инженерных работ, Бочаров с восхищением смотрел на карту и мысленно повторял:

«Да, это сила, это мощь, несокрушимая, непреодолимая оборона».

Но восторг Бочарова сразу же померк, как только он углубился в изучение противника. Курский выступ сжимали две мощные группировки немецких войск. Непосредственно на фронте вражеских войск было сравнительно мало. Зато в ближних тылах, в двух-трех десятках километров от линии фронта, грозно синели кружки и овалы, обозначающие танковые, моторизованные и пехотные дивизии. Они, как два гигантских молота, с севера и с юга нацелились на Курск. А разведывательные сводки одна за другой сообщали о подходе в район Орла и Белгорода все новых и новых вражеских войск. Особенно тревожны были донесения партизан. Они сообщали, что все железнодорожные узлы во вражеском тылу забиты воинскими эшелонами. День и ночь по всем магистралям с запада на восток идут танки, артиллерия, пехота. На аэродромах скопились сотни самолетов. Прифронтовые склады и базы до предела заполнены боеприпасами и горючим. А с запада все подходят и подходят новые транспорты.

Скрытой угрозой веяло от каждого документа разведки. Читая и перечитывая их, сравнивая теперешнее положение с недавним прошлым, Бочаров отчетливо видел, как осложнилось положение на фронте. Даже не искушенный в военном деле человек, имея у себя документы, которые изучал Бочаров, мог твердо сказать, что неумолимо приближается начало решающих событий.

— Вернулись? — услышал Бочаров стремительный говорок Решетникова. — Как дома?

— Отца похоронили, — проталкивая опять подступивший к горлу комок горечи, ответил Бочаров и, пожав руку Решетникова, тихо добавил: — И дочь родилась.

— Да… — проговорил Решетников. — Отец умер. Дочь родилась. Так и идет вся жизнь наша. Одни, сделав свое, уходят. Другие приходят.

Он присел напротив Бочарова, сдвинул густые брови и, о чем-то напряженно думая, всмотрелся в лежавшую на столе карту.

— Да, жизнь, жизнь… Весьма сложная, весьма трудная штука, — задумчиво проговорил он и, оживясь, кинул на Бочарова какой-то странно-тревожный взгляд.

— Случилось что-нибудь, Игорь Антонович? — невольно привстал от этого взгляда Бочаров.

— Пока не случилось, но весьма скоро может случиться, — сжав длинные сухие пальцы, сказал Решетников и склонился к Бочарову. — Только сейчас говорил с Москвой. Есть данные, что противник в ближайшие дни начнет решительное наступление на Курск. Ставка Верховного Главнокомандования специальной телеграммой предупреждает об этом командующих Воронежским и Центральным фронтами.

— Это вполне вероятно, и этого нужно ждать, — вспоминая все, что узнал о противнике, сказал Бочаров.

— Вероятно. Весьма и весьма вероятно, — задумчиво повторил Решетников. — Время самое удачное для начала наступления. Сосредоточение ударных группировок они, кажется, закончили. И погода установилась хорошая. Да, весьма и весьма выгодное для них время. Только для нас это невыгодно. Еще бы пару недель, хоть недельку. Большинство нашей артиллерии только что встало на огневые позиции. Артиллеристы еще не освоились с новыми условиями. Да и войска не полностью укомплектованы и людьми и вооружением. Еще бы недельку, одну недельку! — словно умоляя кого-то, воскликнул генерал и смолк.

Молчал и Бочаров. Синие круги и овалы вокруг Орла и у Белгорода сейчас особенно отчетливо выделялись на карте. Казалось, их стало еще больше и они еще ближе придвинулись к нашей обороне.

* * *

Предупреждение Верховного Главнокомандования о возможности перехода германских войск в наступление в первых числах мая сразу изменило всю жизнь фронта. Прекратились окопные работы в главной полосе обороны. Все люди заняли боевые места. Командиры подразделений, частей и соединений вышли на свои наблюдательные пункты и, ни на секунду не отлучаясь, настороженно следили за противником. На переднем крае все словно вымерло, затаилось, с минуты на минуту ожидая начала вражеского наступления.

Томительно прошел первый день ожидания. Противник никаких признаков подготовки к наступлению не проявлял. В этот день даже не было ни одной обычной перестрелки. С рассвета и до темноты на всем фронте стояла грозная тишина. Едва сгустел ночной мрак, в разных местах фронта десятки групп советских разведчиков двинулись к вражеской обороне. И сразу же разгорелась стрельба. Кромешную тьму вспороли сотни осветительных ракет. Тревожно понеслись по проводам коротенькие донесения. Всю ночь, то умолкая, то взвихряясь, продолжалась перестрелка. Сколь ни силен был напор советских разведчиков, но ни одной группе не удалось даже приблизиться к вражескому переднему краю.

К утру разведчики вернулись в свою оборону, и вновь на всем фронте установилась грозная тишина. К рассвету, когда обычно начинаются большие наступления, напряжение на фронте достигло предела. На переднем крае, на вторых, третьих запасных позициях, в резервах, штабах и даже тылах никто не спал. Но рассвело, взошло солнце, разгорелся погожий весенний день, а немецкие войска в наступление не переходили.

Так прошли одни сутки, вторые, третьи.

Под вечер пятого мая генерал Решетников зашел к Бочарову и, резко жестикулируя руками, возбужденно заговорил:

— Тишина, понимаете, Андрей Николаевич, ти-ши-на! То, что они готовы к наступлению, — факт! Но почему не наступают? Почему?..

 

XXII

К середине апреля все немецкие дивизии, предназначенные для удара на Курск, были собраны в районе Белгорода, Харькова и Орла. По тому, как четко и стремительно поступали пополнения людьми и техникой, как точно по плану накапливались боеприпасы и горючее, Манштейн чувствовал, что Гитлер поднял на ноги всех и сам следит за подготовкой «Цитадели». В разгар кипучей работы у Манштейна все чаще и чаще возникал прежний вопрос: почему же все- таки Гитлер оставил без последствий и его неудачу между Волгой и Доном и его так позорно провалившийся план заманивания советских войск в ловушку? Никому еще Гитлер не прощал таких промахов. Что же руководит Гитлером теперь?

Не однажды пытался Манштейн встретиться или поговорить с Гитлером. Но ни встреч, ни даже обычных телефонных переговоров добиться не мог. Вся связь с Гитлером шла через его адъютантов или через Цейтцлера. Это был недобрый признак. Возможно, Гитлер просто-напросто использует его, Манштейна, опыт подготовки крупнейших операций, а затем вышвырнет, как выжатую губку?

Чем ближе подступал срок начала «Цитадели», тем все большая тревога охватывала Манштейна. Он с еще большей настойчивостью пытался лично поговорить с Гитлером, но никакие усилия не могли пробить стену его ближайшего окружения.

В середине апреля врачи вдруг неожиданно определили, что Манштейну нужно немедленно удалить гланды. Верно, он частенько страдал ангиной, и, несомненно, повинны были в этом гланды. Но сейчас он практически здоров. Сердце пошаливает, но это не впервые. Оно давно дает о себе знать. Почему именно теперь, когда столько дел, понадобилась операция этих злосчастных гланд? Вполне можно повременить до более спокойного времени. Но врачи стали удивительно упорны. Они уже не просили, не уговаривали, а настойчиво требовали немедленно ложиться на операцию. Это бесило Манштейна и вызывало еще большую тревогу. Манштейн категорически отказался от операции. Но опять неожиданно позвонил адъютант Гитлера, от его имени справился о здоровье фельдмаршала и сказал, что фюрер советует ему все-таки лечь на операцию и оперироваться не на фронте, а в спокойной, тихой обстановке, в Лигнице, где чудесная лечебница и все подготовлено для встречи фельдмаршала.

С тяжелым сердцем, полный внутреннего смятения, улетал Манштейн в Лигниц. Будущее рисовалось настолько туманным, что он не видел и малейшего просвета. Но все шло превосходно. Лечебница действительно оказалась великолепной, условия королевские, а врачи — верх медицинского совершенства и учтивости. Операция заняла всего несколько минут и прошла так удачно, что старый фельдмаршал не почувствовал и малейшей боли. Наутро он уже чувствовал себя совершенно здоровым, но эскулапы с отеческой настойчивостью уговаривали полежать хотя бы дней десять. И опять позвонил адъютант Гитлера, от имени фюрера справляясь о здоровье и советуя хорошенько подлечиться и не спешить на фронт.

Что крылось за всем этим? Действительная забота о здоровье или выжидание подходящего времени для нанесения рокового удара? Что-то никогда раньше Гитлер не пекся о его, Манштейна, здоровье, да и о всех других. Манштейн никогда не верил в искренность Гитлера в его бесчисленных поездках к родственникам погибших на фронте с пфенниговыми подарками, которые он так часто и обильно раздавал пострадавшим. Все это были блеф и пропаганда, фиглярство и завоевание дешевого авторитета. В сущности своей Гитлер был самым жестоким, самым бесчеловечным человеком во всей Германии. Даже самый сверхгуманный поступок Гитлера не мог убедить Манштейна в обратном.

И вот теперь эти сочувствия, эти добрые пожелания…

Время тянулось потрясающе медленно.

Наконец третьего мая его вызвали в мюнхенскую резиденцию Гитлера. Манштейн хорошо знал любимую привычку фюрера проводить особо важные совещания в самых неожиданных местах. Так бывало почти всегда перед началом крупных военных действий. Так было и в этот раз. Отличие было только в том, что совещание проводилось в крайне узком составе. Гитлер вызвал к себе всего лишь генерал- полковников Цейтцлера и Гудериана, начальника штаба военно-воздушных сил генерал-полковника Ешоннека, командующего группой армий «Центр» фельдмаршала фон Клюге, командующего стоявшей в районе Орла 9-й армией генерал-полковника Моделя и его, фельдмаршала Манштейна.

Необычно началось и само совещание. Вместо внушительной речи с множеством исторических примеров или резкого, с требованием мельчайших подробностей допроса присутствующих Гитлер, как показалось Манштейну, совершенно спокойно и бесстрастно обрисовал положение на германо-советском фронте и слово для доклада об операции «Цитадель» предоставил генерал-полковнику Моделю. Это, в сущности, была прямая пощечина основным участникам совещания, особенно фельдмаршалам Клюге и Манштейну. Модель был самым молодым и по возрасту, и по званию, и по значимости в немецкой армии. К тому же Клюге был начальником Моделя.

Манштейн видел, как дрогнуло и побледнело морщинистое лицо самолюбивого Клюге, как нервно забегали по столу его старческие пухлые пальцы и недобрым огоньком блеснули выцветшие глаза.

А Модель, моложавый, стройный, скорее похожий на юношу-спортсмена, чем на командующего армией, решительно встал, презрительно взглянул на лежавшие перед ним бумаги, потом резко отодвинул их в сторону и твердым голосом заговорил:

— Наступление — самый решительный вид боевых действий. Успех приносит только сокрушительный таранный удар по вражеской обороне, способный мгновенно смять ее и сломить волю противника к дальнейшему сопротивлению. Русские испокон веков сильны и упорны в обороне. А сейчас перед нами особенно мощная оборона, какой за всю войну нам еще нигде не приходилось встречать. Да и вообще история едва ли знала оборону, подобной той, что создали русские на Курском выступе, — с каким-то особенным яростным подъемом сказал Модель и невозмутимо, даже, как показалось Манштейну, дерзко посмотрел на Гитлера, который вопреки своему обыкновению перебивать и осаждать говорившего вопросами сидел молча, неотрывно глядя на Модели и о чем-то сосредоточенно думая.

— На Курском выступе, — спокойнее, но все так же твердо продолжал Модель, — русские создали мощнейшую и сложнейшую систему инженерных сооружений и заграждений. Непосредственно по переднему краю проходят три, местами четыре, а кое-где даже пять сплошных траншей. За ними в некотором удалении идет второй пояс из двух-трех траншей, затем — третий пояс… И все это заполнено войсками, связано огневыми позициями, минными полями, проволочными заборами. Чтобы сказать, что мы оборону русских прорвали, — возвысив голос, Модель вновь всмотрелся в Гитлера, — нам нужно продвинуться по меньшей мере на двадцать-тридцать километров. А это значит — придется вести не обычное наступление, а прогрызать, проламывать, штурмовать сплошные мощные укрепления. А для этого нужны огромные силы! Того, что у нас есть, явно недостаточно для прорыва такой обороны. Нас не спасет даже наше превосходство в танках. Русские перебросили на Курский выступ большое количество новых противотанковых орудий. Они способны пробить даже лобовую броню «тигра», не говоря уж о других наших танках, — отрывисто махнул рукой Модель и смолк.

— Следовательно, нужно усилить наши ударные группировки, — опять удивительно спокойно сказал Гитлер. — Я удвою количество танков в ваших ударных группировках! — теперь уже с обычной властностью выкрикнул Гитлер. — Я переброшу к вам еще несколько сотен «тигров», «пантер», штурмовых орудий. Я передам вам грозную силу — сверхмогучий батальон непобедимых «фердинандов». Если я сделаю это к десятому июня, вы сможете сломить оборону русских? — устремил он огненный взгляд на Моделя.

— Для прорыва такой обороны, что перед моими войсками, — стойко выдержав взгляд Гитлера, все так же спокойно, с достоинством заговорил Модель, — мне нужно шесть дней. В более короткий срок такую оборону прорвать невозможно.

— Позвольте, — видимо потеряв самообладание, дрогнувшим голосом сказал Клюге, — позвольте сказать. Это абсурд! — визгливо выкрикнул он, увидев утвердительный кивок Гитлера. — Данные генерала Моделя о том, что глубина оборонительных позиций русских достигает двадцати километров, преувеличены.

— Это подлинный факт, — даже не взглянув в сторону Клюге, отрубил Модель.

— Не факт, а преувеличение! — разгораясь, уже совсем грубо прокричал Клюге. — Аэрофотосъемки показывают, что то, что вы называете траншеями, позициями, не что иное, как развалины старых окопов от прежних боев.

— Эти развалины могут стать могилами десятков тысяч наших солдат, — сквозь зубы, презрительно морщась, процедил Модель. — По всему видно, что противник ожидает наше наступление. Поэтому, чтобы добиться успеха, нужно следовать другой тактике. А еще лучше вообще отказаться от наступления, — трагическим шепотом закончил он и сел.

Эти слова и особенно тон Моделя были так неожиданны и так смелы, что все генералы замерли.

Только один Модель был по-прежнему невозмутим и старательно приглаживал черные, смолянистые волосы.

В первое мгновение всем казалось, что Гитлер по обыкновению взорвется, вихрем налетит на Моделя и сомнет его, раздавит, обратит в прах. Но Гитлер молчал, и ни один мускул не дрогнул на его желтом лице. Только длинные пальцы костлявой руки, нетерпеливо крутя пуговицу френча, едва заметно вздрагивали.

— Сосредоточение сил для наступления затянулось… Русские подготовились… Окружить их сейчас не просто… Наших войск недостаточно… Танки, танки, нужно больше танков… И время для этого… Отложить операцию… Усилить группировки, — скороговоркой, едва слышно бормотал он и вдруг, окинув Клюге и Манштейна взглядом мутных, непроницаемых глаз, резко спросил: — Ваше мнение?

— Я считаю доводы генерала Моделя предвзятыми, — спокойно, но с заметной злостью на Моделя заговорил Клюге. — Если мы отсрочим операцию, мы упустим выигрышный момент, мы упустим инициативу.

Гитлер нетерпеливым кивком головы остановил его и обернулся к Манштейну.

— Я тоже считаю отсрочку начала наступления нецелесообразной, — сказал Манштейн, чувствуя все нараставшую тяжесть от неотрывного взгляда Гитлера. — За то время, пока мы получим пополнение танками, противник получит такое же пополнение. Русская промышленность ежемесячно выпускает не менее тысячи пятисот танков. И все они могут оказаться под Курском. Каждый день отсрочки наступления наращивает силы противника. И с каждым днем его оборона становится все прочнее и прочнее.

— Численное превосходство русских в танках, если они его добьются, — не ожидая, пока смолкнет Манштейн, заговорил Гитлер, — мы вдвойне, втройне компенсируем техническим превосходством наших «тигров», «пантер», «фердинандов». Мы усилим броню средних танков. Это наше преимущество, и я его полностью использую. Для обеспечения надежного успеха необходима отсрочка начала наступления. Впрочем, — помолчав, громко и отрывисто закончил он, — я еще подумаю. Вы свободны, господа. Приступайте к своим обязанностям.

Это странное совещание ничто не изменило в мыслях Манштейна. Тяжесть ожидания рокового несчастья как дамоклов меч висела над ним. Так и не поговорив с Гитлером наедине, он улетел в Запорожье, в штаб своей группы армий «Юг».

А 11 мая 1943 года был получен приказ Гитлера об отсрочке операции «Цитадель».

Мюнхенское совещание у Гитлера вначале казалось фельдмаршалу Манштейну конечным пунктом всей его военной карьеры. «Но неисповедимы пути твои, господи», — частенько говаривал его приемный отец, старый генерал Манштейн. Все пошло наоборот. Еще не успел фельдмаршал толком войти в свои дела командующего группой армий «Юг», как позвонил сам Гитлер и, не допрашивая пристрастно, не сердясь и не упрекая, как делал он обычно, почти целых полчаса проговорил с Манштейном по телефону. Он интересовался последними событиями в группе армий, расспрашивал о поведении противника, говорил, что в самое ближайшее время направит в распоряжение его, Манштейна, все «тигры» и «пантеры», которые уже вышли из производства, и в заключение совсем неожиданным, мягким и дружеским тоном сказал:

— Я возлагаю на вас самые большие надежды. Самые большие!

Манштейн не привык обольщаться призрачными надеждами. Этот разговор мог быть случайностью, толчком каких-то внутренних пружин столь противоречивого характера Гитлера. Но прошло всего несколько дней, и Гитлер еще раз позвонил, говоря опять спокойно, совсем дружески. Это, несомненно, была уже не случайность. Видимо, действительно Гитлер верил ему, надеялся на него, решительно перечеркнув все прошлые неудачу. К тому же все, что обещал Гитлер, выполнялось с пунктуальнейшей точностью. В группу армий Манштейна непрерывно поступали все новые и новые партии пополнения. Шли резервные батальоны, шли танки, артиллерия, самолеты.

 

XXIII

Ядреные капли весеннего дождя хлестко накрапывали по брезенту палатки, навевая на Васильцова дремоту. Рядом на ворохе молодых листьев, широко разбросав руки и приподняв острый небритый подбородок, беспробудно спал Перегудов. Второй час лежал он навзничь, в неудобном положении, но даже не шелохнулся, только всхрапывая изредка и что-то бормоча во сне. Последнюю неделю Перегудов почти не отдыхал. Он метался от одной группы партизан к другой, возвращался в лагерь и опять спешил на звуки вскипавшей перестрелки. Пятую неделю, напрягая силы, партизанский отряд Перегудова отбивался от наседавших гитлеровцев. Вчера каратели чуть было не прорвались через ручей, но, к счастью, хлынул ливень, и всего за какой-то час узенький ручей вспух, заливая луговину, и фашистские пехотинцы остались на той стороне.

— Нашли! — бурей влетев в палатку, прокричал Артем Кленов.

— Тише, — показал Васильцов на спавшего Перегудова, но сам, не в силах сдержать волнения, воскликнул: — Вернулись? Нашли?

— Так точно, Степан Иванович! — сияя мокрым, разгоряченным лицом, прошептал Кленов. — И штаб бригады там, и командир, и два партизанских отряда наших. Недалеко тут, километров пятнадцать. Фрицев накрошили — жуть! Целый пехотный полк вчистую раскромсали, батальон полицейский и две охранные роты. Трофеев захватили — полным-полно! Одних танков шесть штук, целенькие, и ребята наши уже моторы крутят.

— Как с продовольствием?

— Привез! Мешками на лошадей навьючить пришлось, на повозках не пробьешься. Грязища — чуть не по горло. Ну, в общем сухарей четыре мешка, два мешка крупы, сахару чувал. Немецкое все, трофейное!

— А боеприпасы?

— Степан Иванович, — укоризненно качнул головой Кленов, — да это я в первую очередь, боеприпасы-то! И патроны и гранаты — хватит теперь вдоволь фрицев угостить. Вот только, — нахмурясь, замялся Артем, — соли нет ни капельки, и наши там без соли сидят. Ну, это мы мигом! — мгновенно повеселев, заверил он Васильцова. — Это вы нам поручите. Боеприпасы теперь есть. Проберемся в тыл к фрицам и всего добудем. Да, вот еще, — спохватился Кленов, — двух радистов командир бригады с рацией прислал и вот пакет командиру.

— Какой пакет? — хрипло пробасил Перегудов.

— Вам, товарищ командир, — ринулся к нему взбудораженный Артем, — от командира нашей партизанской бригады.

Хмуря заспанное лицо, Перегудов молча взял пакет, неторопливо вскрыл его и, достав бумагу, долго, словно ничего не понимая, читал.

— Все! — вскакивая, вдруг прокричал он. — Все рухнуло у фрицев! Вырвались наши партизанские отряды! Вырвались!

Он схватил Васильцова, потом Кленова и, прижав их к себе, продолжал все так же восторженно выкрикивать:

— Ни танки, ни артиллерия, ни авиация не сломили нас. А теперь-то, теперь мы хозяева! Теперь повоюем! Как, Артем, повоюем?

— Так точно, товарищ командир! За все прошлое с фрицами рассчитаемся и кое-что в придачу подкинем.

— Ну ладно, — утих Перегудов и сел на бревно, — нужно все привести в порядок — и за дело. Командир бригады пишет, что сейчас главная задача — подготовка подрывников. Приказано всех здоровых партизан подрывному делу обучить. Видать, наше командование мощный фейерверк для фашистов задумало.

* * *

— Начальник штаба, ко мне! — перекосив брови и придав всегда озорному, веселому лицу неповторимо свирепое выражение, крикнул Артем. — На одной ноге, сей момент!

— Слушаюсь, товарищ командующий! — лихо, с подобострастием в ломком голосе отозвался из шалаша Сеня Рябушкин и стремительно вытянулся перед Кленовым.

— Что такое? Что все это значит? Что за вид растрепанный? — гневным взглядом окинул Артем щупленькую в непомерно длинной гимнастерке фигурку Рябушкина. — В каком виде изволите к самому командующему являться? Товарищ заместитель, — обернулся Кленов к лежавшему на спине Кечко, — я вам, кажется, уже сколько раз поручал привести начальника штаба в настоящий боевой партизанский вид. Когда же в конце концов будут мои приказы исполняться точно и неукоснительно? Я не потерплю разгильдяйства и распущенности!

Кечко лениво повернулся на бок, с напускным презрением долго смотрел на замершего, как изваяние, Сеню и, пренебрежительно отвернувшись, нехотя проговорил:

— Та я же вам кажинный день твержу: не по Ваньке шапка. Така должность высокая не для цего недоростка. Смахнуть его из начальников штаба и отправить помощником к Павлу Круглову коней пасти.

— Товарищ командующий, — взмолился Сенька, — хоть куда загоняйте, только не в пастухи! Круглов этот день и ночь молчит. Я же с ним и говорить разучусь окончательно.

— И правильно, — словно не слыша Сенькина голоса, согласился с Кечко Артем, — самое подходящее место для него в пастухах. Может, хоть лошади воздействуют на него. И Круглову с ним не скучно будет. А то он, бедолага, от тоски зачахнет и конца войны не дождется. Пиши приказ: «С завтрашнего утра Семена Антоновича Рябушкина изгнать из боевой команды разведчиков и перевести в заместители конюха Круглова. Приказ окончательный, обжалованию не подлежит». Подпись моя.

— Та що до завтра ждать? — возразил Кечко. — Шугнуть его сей момент на луговину, щоб и духу его тут не було!

— Нет, подождем до утра. Пусть котелки перемоет, вокруг шалаша подметет, на кухню сбегает. А пока, — свирепо взглянул на Сеньку Артем, — зыть к роднику! Воды студеной два котелка, и чтоб до краев, ни капельки не расплескать.

Нина, улыбаясь, слушала неизменно повторявшийся почти ежедневно шутливый разговор разведчиков, где всегда Артем Кленов выступал в роли грозного командира, Иван Кечко, вторя ему, изображал послушного, но неумолимо сурового заместителя, а Сеня Рябушкин был постоянным объектом их начальнических внушений и придирок. Первые дни это казалось Нине грубой шуткой и даже издевательством двух взрослых мужчин над молоденьким и безответным Сеней Рябушкиным. Но скоро Нина увидела и поняла совсем другое. Эго была та отдушина, которой пользовались трое разведчиков, чтобы позабыть хоть на какое-то время все трудности суровой партизанской жизни и дать выход кипевшей в их молодых душах неугомонной энергии.

Душой тройки был Артем. Умный, сметливый, окончивший три курса педагогического института, он, казалось, знал все на свете и мог выполнить любую работу. Особенно он был незаменим при выполнении трудных и опасных заданий в тылу врага. О подвигах Артема ходили в отряде целые легенды. Сам же он скрывал свое смущение внешней грубостью, ухарством, заметным подчеркиванием озорства.

Поэтому и не удивительно, что, попав в отряд, худенький, еще совсем подросток, любознательный до назойливости и влюбчивый, как большинство впечатлительных подростков, Сеня Рябушкин сразу же прирос к Артему, ловя каждое его слово и стараясь во всем подражать ему. Он почти без слов угадывал каждое желание Артема и не только покорно, но даже с радостью выносил все его подчас обидные шутки, и каждое его приказание выполнял с неуемным жаром своего восторженного характера. Артем же, подшучивая и часто всерьез распекая Сеню, всячески оберегал и жалел его.

Иван Кечко был полной противоположностью и Артему и Сене. Молчаливый, сосредоточенный, с мягким взглядом спокойных серых глаз, он часами мог не разговаривать, о чем-то напряженно думая.

По рассказам Сени Нина знала, что Кечко в отряд пришел из сожженного фашистами села под Сумами, где погибли все его родные и близкие. Во всех делах Кечко был спокоен, нетороплив и даже равнодушен. Только в короткие моменты подтрунивания над Сеней он веселел, присоединяясь к Артему.

В эти моменты Кечко удивительно напоминал Нине Петра Лужко — друга Сергея. И всякий раз, вспомнив Лужко, Нина неизменно переходила к думам о Сергее Поветкине. И, сама не зная почему, она твердо верила, что Сергей жив, с каждым днем все ощутимее и острее чувствовала Сергея где-то совсем недалеко. По совету Васильцова она сразу же написала в Министерство обороны, прося сообщить о судьбе Поветкина, но борьба с карателями надолго затянула отправку писем. Да и после, когда в брянских лесах установилось затишье, прилетавшие с Большой земли транспортные самолеты кружили над партизанскими базами, сбрасывали на парашютах грузы и, не приземляясь, улетали обратно. Нина терпеливо ждала, думала о Сергее. Разведчики, видимо, догадывались о ее мыслях и никогда не заводили разговора о письмах. Только в этот день негласный уговор безжалостно нарушил Сеня Рябушкин.

— Ура-а-а! — кричал он, возвращаясь с котелками свежей воды. — Давай, Артем, лезгинку или хоть цыганочку на крайность.

— Это что еще за панибратство такое? — строго прицыкнул на паренька Артем. — Придется и в самом деле не ждать утра, а сейчас же шугануть тебя к лошадям Круглова.

— Попробуй только! — грозно подбоченясь, без всякой почтительности выпалил Сенька. — Ты теперь в моих руках, и я что хочу, то и творю.

— Бачилы? — кивнул головой в сторону Сеньки Кечко. — Видать, парень-то с гаек свихнулся.

Сенька дерзко взглянул на него, потом уступчиво сказал:

— На вот, Артем. Почта была. Два письма тебе. И я тоже получил, — пряча глаза, совсем тихо добавил он и сел на землю.

Нина видела, как дрогнуло, розовея, лицо Артема и пальцы нетерпеливо заскользили по конверту.

Кечко, не меняя положения, безразлично смотрел на Сеньку и только ниже пряди волнистого чуба на виске его учащенно билась синяя жилка.

— Ну, братцы, отдохнули немного, и хватит. Пора за дело, — торопливо прочитав письма, с прежней веселостью сказал Артем. — Итак, мы научились готовить взрывчатку, чтобы ахнуть и — рельс напополам! А теперь смотрите, как нужно ставить запал в заряд.

Нина старательно слушала, но почти не понимала, что говорил Артем. Впервые за всю войну она с нарастающей болью думала, что Сережа, Сережа Поветкин, очевидно, погиб…

 

XXIV

Шел уже двенадцатый час ночи. Генерал Ватутин подписал необходимые бумаги, выслушал доклады начальника штаба и своих заместителей, отдал нужные распоряжения и остался один. Опять, как и всю эту последнюю неделю, волновал его один вопрос: почему же немцы не начали наступления? Данные разведки довольно определенно говорили, что в первых числах мая противник начнет решительное наступление на Курск. Но прошла уже почти половина мая, а немецкие войска все так же стояли в обороне и в своих районах сосредоточения. Чем вызвана отсрочка наступления? Да и отсрочка ли это? Может, Гитлер усиливает ударные группировки? Сколько же сил он бросит в наступление? Сможет ли он подвести новые дивизии? Едва ли. В район Белгорода и Орла он и так собрал все, что было возможно. Следовало ожидать только усиления техникой, вооружением и, конечно, в первую очередь танками. А сколько танков? Немецкая промышленность работает на полную мощь. Она способна дать в месяц не меньше тысячи средних и тяжелых танков. И все они могут оказаться здесь, под Курском. Тысяча за месяц! Пусть даже шестьсот-семьсот! Сколько же нужно сил, чтобы остановить и разгромить их?

Ватутин углубился в расчеты. Он обдумывал, что сделать, если вся масса немецких танков навалится на 6-ю гвардейскую армию. Но тут же всплывала мысль, что противник может ударить не по 6-й, а по 7-й гвардейской или по 40-й и даже по 38-й армиям. Что тогда делать? Фронт огромный. Тянется почти от Рыльска и до Волчанска. И противник может ударить на любом участке этого фронта. А везде быть сильным невозможно. Что сделать, что предпринять? Несомненно, для ликвидации всяких неожиданностей нужны сильные резервы, но и главную полосу обороны, передний край оголять нельзя. Именно там нужно нанести основное поражение противнику.

Пошел уже второй час ночи, а Ватутин все сидел над картой в глубоком раздумье.

— Да, — расправив усталые плечи, вполголоса проговорил он, — и так нехорошо, и так плохо, и эдак никуда не годится.

Он неторопливо свернул карту, спрятал ее в сейф и вышел из кабинета.

— Ничего не нужно. Я пройдусь немного, — махнул он рукой торопливо вскочившему адъютанту.

Ночь была темная, тихая, с ярко сверкающей россыпью звезд. Где-то вдали мерно постукивал движок походной электростанции, на шоссе приглушенно урчали моторы автомобилей.

Продолжая думать, Ватутин прошел краем едва распустившегося сада и оказался у дома члена Военного Совета фронта.

«Спит или не спит?» — подходя к темному крыльцу, подумал Ватутин.

От черной стены отделился часовой и, узнав командующего фронтом, вполголоса проговорил:

— Только что ушли от Никиты Сергеевича два полковника и генерал-майор.

«Значит, еще работает, зайду на минутку», — решил Ватутин и по скрипучим ступенькам поднялся, в дом.

В передней комнате над грудой бумаг сидел адъютант Хрущева. Увидев командующего, он поспешно встал, хотел было застегнуть распахнутый ворот гимнастерки, но не успел и смущенно проговорил:

— Разрешите доложить?

— Кто там? Ко мне? — раздался из-за двери голос Хрущева. — Николай Федорович? — увидев входившего Ватутина, встал он из-за стола. Усадив командующего в кресло, он предложил ему чаю, но тот отказался, хотя в прежние посещения с нескрываемым удовольствием пил крепкий, наваристый чай. — Новое что-нибудь на фронте? — спросил Хрущев, внимательно глядя на Ватутина.

— Пока все то же, никаких изменений, — в своей обычной манере скупо ответил Ватутин. — Немецкие группировки стоят в прежнем составе и на прежних местах. И у нас ничего существенного.

— Да, — задумчиво проговорил Хрущев, — весна давно на закат пошла, а на фронте затишье.

— Зловещее затишье, — всей грудью вздохнул Ватутин.

Что так смутило, а возможно, даже поколебало спокойствие и уверенность Ватутина?

Хрущев всматривался в его лицо, в глаза, в каждое движение и ничего нового в них не находил.

«Видимо, устал он, — подумал Хрущев, — как устали и все люди на фронте, да и не только на фронте».

— А весна-то, весна бушует! — с неожиданной лирикой в голосе проговорил Ватутин.

— И соловьи просто душу перевертывают, — подхватил Хрущев. — Сегодня вечером такой концерт закатили, еле в доме усидел. Дыхнем-ка свежим воздухом, Николай Федорович, — предложил он и, выключив свет, распахнул широкое, двухстворчатое окно.

В просторную комнату хлынул поток свежего ночного воздуха.

— Какая чудная ночь! — поставив локти на подоконник, вполголоса проговорил Хрущев. — Тишина, приволье! Каждая травинка и живет и отдыхает.

— Только люди не отдыхают, — сказал Ватутин и, помолчав, с придыханием добавил: — Человек — царь природы. А сколько тяжестей ложится на плечи этого царя!

Хрущев ничего не ответил; склонясь за окно, он глядел на высокие деревья старого сада, снизу бледно озаренные только что взошедшей луной.

Молчал и Ватутин. Он прислонился к оконной раме и глядел, как в просветах между ветвей все светлее становилось небо и тускнело сияние звезд.

— Царь природы… — задумчиво повторил Хрущев. — Нет, не царь, а властелин, повелитель и преобразователь! Цари — даже самые могущественные и властные — всегда были чьим-то орудием, в конце концов выполняли чью-то волю, и власть их, как бы ни была она деспотична и жестока, на крутых поворотах лопалась как мыльный пузырь. А человеку, властелину природы, все доступно. Возможности его безграничны, лишь бы только не были скованы его силы и способности.

— В том-то и беда, что не каждый человек имеет достаточные силы и способности, и не каждому представляется возможность развернуть их, если они и есть. Как говорят, выше головы не прыгнешь.

— То есть? — усмехнулся Хрущев.

— Да вот хотя бы наши тыловики, снабженцы, — с горячностью, как о давно наболевшем, продолжал Ватутин. — Они из кожи вон лезут, чтобы снабдить фронт боеприпасами, горючим, перебросить технику, вооружение, а сделать ничего не могут. Сковала, насмерть сковала эта хлипкая стальная ниточка.

Напоминание Ватутина о железной дороге Курск — Воронеж, единственной связи Центрального и Воронежского фронтов с тылом страны, вернуло Хрущева к прежним раздумьям. Будь хоть еще одна стальная магистраль к фронту, и сразу бы исчезла эта напряженность в снабжении войск. Но сейчас это было еще полбеды. По одному, два, иногда по три эшелона в сутки, а фронт все же получает. Но если Гитлер отложил наступление для усиления своих ударных группировок, то и средств для борьбы с ними нужно значительно больше. А как их подвезти к фронту? Немцы, конечно, еще перед ударом или одновременно с ударом попытаются разбомбить самые опасные места этой дороги. Тогда что? Надежда на автомобильный транспорт. Но его слишком мало.

— Для нашего фронта нужна своя, отдельная дорога, — высказал Хрущев мысль, которая давно волновала и мучила его.

— Но где, где она? — с болью воскликнул Ватутин. — Все противником перерезано.

— Нужно строить!

— Строить? — живо переспросил Ватутин и, облокотись на подоконник рядом с Хрущевым, едва слышно проговорил: — Чем, какими силами, Никита Сергеевич? Все же брошено на создание обороны. Ни одного свободного сапера, ни одного дорожника.

— И все же строить надо. Без самостоятельной дороги мы задохнемся, — после долгого молчания сказал Хрущев.

Ватутин ничего не ответил, и по его молчанию Хрущев понял, что он вряд ли верит в возможность постройки даже десятка километров новой железной дороги. Мысли его сейчас, видимо, опять сосредоточились на автобатах, авторотах, на конном транспорте, который, как кандалы, висел на ногах армии.

— Николай Федорович, сколько напрямую между Ржавой и Старым Осколом? Это же ваши почти родные места, — сказал Хрущев.

— Нет, мои южнее, Валуйки. А между Ржавой и Старым Осколом около ста километров, — ответил Ватутин и, повернувшись к Хрущеву, с надеждой спросил: — Так что и вы думаете соединить дорогой Ржаву и Старый Оскол?

— Это, пожалуй, единственный выход. Кратчайшее расстояние между двумя железными дорогами. И местность не трудная, почти равнина, ни одной большой реки. И строительство мостов не затруднит, и земляных работ меньше.

— Так это же, Никита Сергеевич, моя мечта! Не однажды во сне видел эту линию.

— Видите, как здорово получается: у нас с вами и сны одинаковые, — звонко рассмеялся Хрущев. — А я во сне даже на первом паровозе по этой дороге ехал. Вот что значит земляки: вы уроженец Воронежской области, а я — Курской. Видимо, надо подсказать кадровикам, чтобы земляков обязательно вместе, на одну работу ставили.

— Эх, Никита Сергеевич, — нахмурился Ватутин, — во сне-то и на Луне побывать можно. А проснешься — и опять грешная земля под ногами.

— Сделаем, Николай Федорович, сделаем! — левой рукой Хрущев с силой обнял Ватутина. — Сон в явь превратим. И сделает это, как вы говорите, все тот же царь природы. Вот что, Николай Федорович, — распрямясь, продолжал Хрущев, — давайте решим так. Соберите специалистов и поручите им подсчитать, какие нужны работы и сколько времени понадобится для строительства дороги. А я сегодня же свяжусь с секретарями Воронежского и Курского обкомов и выясню, что они могут дать для строительства.

— Так вы рассчитываете на силы местного населения?

— Именно!

— Да… — задумчиво протянул Ватутин.

— А вы что думали, что я буду просить у правительства специальные строительные организации?

— Честно говоря — да.

— Слушайте, по секрету, — склонился к уху Ватутина Хрущев. — Бес-по-лез-но! Все на спецстройках. Ничего даже относительно свободного нет.

— Да, — повторил Ватутин, — а я — то уж было размечтался об эшелонах боеприпасов, вереницах цистерн с горючим…

— Так вы что, сомневаетесь в силах местного населения? — отстраняясь от Ватутина, сухо спросил Хрущев.

— Никита Сергеевич, вы же сами знаете, сколько сил вложило местное население в строительство обороны. Только одна Курская область уже послала больше двухсот тысяч человек на рытье траншеи и окопов и посылает еще сто тысяч…

Ватутин не договорил. Где-то совсем недалеко в небе послышался слабый потрескивающий рокот мотора. Даже в тишине безмолвной майской ночи звук этот казался слабым, неуверенным, готовым вот-вот оборваться.

— «Кукурузники»? — тихо спросил Хрущев.

— Да. По плану перед рассветом пустили две эскадрильи потрепать нервы немцам.

— Фанера и дерматин, моторишко почти автомобильный, а летят, летят! Летят, Николай Федорович, ведь летят! — глядя в небо, вполголоса проговорил Хрущев. — И не просто летят, — с силой продолжал он, — а на противника, под огонь, под прожекторы…

— Что же делать, настоящих-то ночных бомбардировщиков нет, — с досадой сказал Ватутин, — а бить противника нужно. Вот и приходится…

— Замечательные у нас люди! — воскликнул Хрущев. — И не только в авиации, не только в армии.

За первым самолетом протрещали в воздухе второй, третий. Потом послышались такие же слабые потрескивающие звуки с другой стороны, и вновь все окутала предутренняя тишина майской ночи.

Хрущев и Ватутин молчали. Из низины, где лениво катился еще не набравший силы Псел, тянула прохладная сырость. Вскоре послышались отдаленные глухие взрывы, вспыхнул едва заметный луч прожектора, еще несколько раз рвануло, и, приближаясь, все так же чуть слышно, но уже облегченно и спокойно застрекотали немудреные моторы.

— До утра еще по одному рейсу сделают, — проговорил Ватутин, — а если бы вместо них да тяжелые бомбардировщики пустить…

— Будут у нас и тяжелые, и сверхтяжелые, и ракетные, а пока…

— И все-таки, Никита Сергеевич, — вернулся Ватутин к тому, что особенно волновало и тревожило его, — решающими в наших действиях при наступлении противника будут глубокая оборона и сильные резервы.

— Именно сильные резервы, — подчеркнул Хрущев, — и не только у нас на фронте, но и у командующих армиями, у командиров корпусов, дивизий и даже у командиров рот.

— Везде нельзя быть сильным, — высказал свою тревогу Ватутин.

— Безусловно, — согласился Хрущев, — да это просто невозможно. И именно потому, что нельзя быть сильным везде, нужны разведка и крепкие резервы.

Говоря вполголоса, они сидели у окна и смотрели в сад. На востоке уже светлело небо. В раскинутых на пригорке домиках Обояни кое-где над крышами вились сизоватые дымки…

 

XXV

Генерал Решетников, всегда горячий и возбужденный, день и ночь разъезжал по соединениям и частям Воронежского фронта. Запыленный, с усталым обветренным лицом, до предела набитый новостями, он возвращался в Обоянь, докладывал, что видел, в Генеральный штаб и, бегло поговорив с Бочаровым, вновь катил туда, где еще не успел побывать.

Вся тяжесть работы внутри штаба и вся бумажная волокита, как называл Решетников изучение штабных документов, легла на плечи Бочарова.

Жизнь на фронте, казалось, раз и навсегда вошла в проторенную колею, из которой не было никакого выезда.

Наши войска зарылись в землю, опутались колючей проволокой, обставились минами и по ночам все продолжали рыть и улучшать траншеи, ходы сообщения, землянки, блиндажи, вбивать новые колья проволочных заграждений, ставить еще и еще противотанковые и противопехотные мины. В ближних и дальних тылах, где стояли вторые эшелоны и резервы, шли, почти как в мирное время, занятия по боевой подготовке. А ночами, так же как и в главной полосе обороны, продолжались земляные работы. В штабах были давно разработаны планы отражения вражеского наступления. И теперь эти планы только уточнялись, дополнялись, наращивая и развивая в деталях, что и как должен делать каждый в различных условиях обстановки.

Тихо и спокойно было и в стане противника. Там, как доносила разведка, также росли новые траншеи и окопы, тянулись ряды колючей проволоки, проводились занятия и учения, что-то обсуждали и решали генералы и офицеры в штабах.

Наиболее оживленно было в дальних тылах и той и другой стороны. Между Полтавой, Харьковом, Белгородом, Сумами тучи пыли скрывали шоссейные и грунтовые дороги. На аэродромы прилетали все новые партии самолетов. По железным дорогам, забивая и так до предела забитые узловые станции, нескончаемым потоком шли воинские эшелоны. То же происходило, как сообщал штаб Центрального фронта, и в районе Орла, где готовилась к наступлению на Курск вторая ударная группировка немецко-фашистских войск.

В тылах советских войск — а тыл Воронежского и Центрального фронтов составлял, по существу, весь Курский выступ с центром в городе Курске — особенно напряженно было на дорогах. Несколько разбитых, с едва восстановленными мостами шоссейных и мощенных камнем дорог не могли вместить всего множества грузовиков, тягачей и повозок, бесконечным потоком тянувшихся по ночам из Курска и в Курск, где был один-единственный пункт, принимавший железнодорожные эшелоны для двух фронтов. По праву сильного водители грузовиков и тягачей оттесняли конные повозки на обочины, прижимали их к кюветам, а иногда и вовсе сталкивали с дороги.

Ездовые, плюнув на проторенные дороги, где властвовала техника, поворачивали своих коней в стороны и ломились напрямую через поля, балки, холмы и увалы. Так появился тот словно заколдованный лабиринт бесчисленных дорог, во всех направлениях исхлеставших всю территорию Курского выступа. Над этим лабиринтом, так и не сумев разгадать его, всю весну и лето ломали головы лучшие немецкие разведчики. Что творилось там, где сорока-пятидесятилетние советские ездовые, эти степенные, внешне неторопливые и всегда удивительно разношерстно одетые солдаты, прекрасно ориентировались, даже в пыли и кромешной тьме безошибочно отыскивая свои части и подразделения.

8 июня Государственный Комитет Обороны, выполняя просьбу командования Воронежского фронта, принял решение о строительстве железнодорожной ветки Старый Оскол — Ржава. Для сооружения новой трассы было отведено два месяца. 15 июня почти двадцать тысяч трудящихся Курской области вышли на строительство. Одновременно по всей линии протяженностью в девяносто пять километров закипела работа.

Генерал Решетников после трехсуточной поездки вернулся в Обоянь рано утром. Он рассказал Бочарову, что видел в войсках, и, взглянув на его бледное, желтое от недосыпания и работы лицо, с нескрываемой теплотой сказал:

— Поезжайте-ка, Андрей Николаевич, обвейтесь ветерком, вдохните свежего воздуха, а я в штабе покорплю. Задание простое: Генштаб требует проверить, как идут работы на строительстве железной дороги. Ну, что делать, объяснять вам нечего. Садитесь в машину и — аллюр три креста!..

* * *

Всякий раз, когда генералу Решетникову приходилось наблюдать важные события или самому участвовать в них, у него возникало неодолимое желание хоть на какое-то время остаться в полнейшем одиночестве и все спокойно обдумать. Такое настроение охватило его и сейчас. Проводив Бочарова, он уединился в своей комнате с открытым оконцем.

На карте в пространстве между Орлом, и Белгородом в расположение противника врезался наш огромный стальной щит, глубиною более двух сотен километров и почти столько же в поперечнике. И вот противник замахнулся на этот щит двумя огромными молотами.

Конечно, и мы создали оборону, какой еще никогда не было. Это сплошные укрепления и заграждения, это сплошной огонь, многослойный, всех видов, и с земли и с воздуха. Но противник, конечно, будет наступать на узких участках фронта и на этих участках создаст огромное превосходство в силах. И прежде чем наступать, обрушит на эти участки всю массу своего огня. А это же десять тысяч орудий и минометов, две тысячи самолетов! На узких участках они же могут смять все живое, до крохотного муравья. И когда все будет смято огнем, ринутся в атаку больше двух тысяч танков. В наступление перейдет почти миллионная армия.

Лев Толстой писал, что исход борьбы решается стечением бесчисленного множества случайностей. Могут ли случайности, не просто случайности, а случайности роковые, определить ход событий здесь, под Курском? Да, могут, если их допустить, эти случайности. В том-то и смысл всего, что мы делали, делаем сейчас и будем делать в ходе борьбы, чтобы не допустить случайностей, чтобы все рассчитать и подготовить точно, с учетом всяческих неожиданностей и, когда развернутся события, быть готовым ответить на любой удар противника, в любом месте, в любое время.

Но все ли мы правильно рассчитали, все ли сделали, все ли подготовили? Эта тревожная мысль овладела всем существом Решетникова. Он вновь и вновь вспоминал все, что видел в войсках, просматривал свои записи, сводки управлений и отделов штаба фронта, перечитывал и изучал планы обороны армий, корпусов, дивизий. Сделано, казалось, все, что нужно, и все, что было возможно. Но, снова вспомнив, что наступать-то будет не какая-то группировка из десяти или нескольких десятков тысяч солдат, а почти миллионная армия с огромной массой техники, Решетников опять уходил в тяжелые раздумья.

Под вечер 25 июня Решетников вышел из дома и увидел Ватутина. В последние недели Ватутин и Хрущев почти все время находились в войсках, лишь ненадолго появляясь в штабе фронта, чтобы отдать новые распоряжения и проверить, как идет работа фронтового управления. Видимо, и сейчас, весь запорошенный серой пылью, Ватутин только что вернулся из длительной поездки. Он неторопливо вышел из вездехода, направился было к своему дому, но, увидев Решетникова, остановился.

— А я все по вашим следам ездил, — здороваясь, с усмешкой сказал он. — Куда ни приеду: был, говорят, генерал Решетников, все изучал, проверял, даже обнюхивал. Просто покоя от вас нет. Ну, что нового, интересного? — погасив усмешку, взял он Решетникова за локоть.

— Что у меня нового, товарищ командующий? Все новое у вас.

— Да, новое, новое, — остановясь, задумчиво проговорил Ватутин, — кругом все новое, а старое лишь одно: ожидание, когда все начнется.

Он смолк, прошел еще несколько шагов и с протяжным вздохом сказал:

— А начнется скоро, по всему чувствую, очень скоро.

— И как ваше самочувствие? — не удержался от вопроса Решетников.

— Это что, спрашиваете как представитель Генерального штаба или как бывший сослуживец сослуживца? — прищурясь, усмехнулся Ватутин.

— Как ученик учителя, — шуткой на шутку ответил Решетников.

— Не дай бог, чтобы у всех учителей такие настырные ученики были, — засмеялся Ватутин и, склонясь к Решетникову, тихо продолжал: — Игорь Антонович, только вам, как старому сослуживцу… Миллион сомнений. Голова пухнет. Знаю, что все готово, сделано, что было возможно. Но если бы я один, сам все делал. А тут же десятки тысяч людей, и каждый не просто учетная единица, а человек, стоящий на определенном месте, которое в ходе борьбы не должно быть пусто. Вот влить бы в каждого мою уверенность, что противник будет разбит, и я бы суток двое, а то и больше спал без просыпу. Только об этом в Генштаб ни-ни!.. — шутливо погрозил он пальцем. — А то скажут: «Ишь, Ватутин рассиропился!» Это, кажется, ваш Бочаров? — показал Ватутин на выскочивший из переулка вездеход.

— Он, — ответил Решетников, — на строительство ветки ездил.

— Это очень интересно. Попросите его сюда.

Решетников махнул рукой Бочарову, но тот, видимо, не заметил, и вездеход продолжал катить по улице.

— Ах, какой невнимательный! — нетерпеливо проговорил Ватутин и сам решительно замахал рукой.

Теперь Бочаров увидел и Ватутина и Решетникова. Вездеход резко повернул и с разбегу остановился.

— Ну что, как там, на строительстве? — еще не дав выйти из машины Бочарову, торопливо спросил Ватутин.

— Удивительные дела, товарищ командующий! — взволнованно заговорил Бочаров.

— Работы идут по всей трассе? — перебил его Ватутин.

— По всей. От самого Оскола и до Ржавы, — ответил Бочаров и, вновь вспомнив все, что видел, сбился с делового тона и продолжал уже по-прежнему взволнованно и горячо: — Женщины, старики, подростки, а работают, как самые сильные мужчины. Дневная норма — три с половиной кубометра земли выбросить, а выполняют по шесть, по семь кубов. И все горят только одним: скорее, скорее сделать дорогу.

— Люди, наши люди! — напряженно слушая Бочарова, вполголоса проговорил Ватутин.

— Вчера по всей трассе митинги прокатились. Стихийные, никто не организовывал. В один голос все требуют: сократить сроки строительства и дорогу пустить на месяц раньше.

— На месяц раньше? — с удивлением и радостью переспросил Ватутин.

— Так точно! Пустить поезда не 15 августа, а 15 июля.

— Но это реально? — тревожно спросил Ватутин.

— Мы с руководством строительства все подсчитывали. Если не на месяц, то дней на двадцать можно сократить срок. С земляными работами люди справятся. Главное — материалы. Рельсы, шпалы, костыли.

— Так, так. 15 июля, — в раздумье повторил Ватутин. — 15 июля… Это же превосходно! — воскликнул он. — А с материалами мы нажмем. Бросим саперов снимать рельсы с бездействующих линий, готовить шпалы. Да, да! 15 июля!

— Товарищ командующий, — выждав, когда смолк Ватутин, продолжал Бочаров, — с питанием плоховато. Люди на десятки километров оторвались от своих домов. Питаются всухомятку, чем придется. Хорошо бы несколько кухонь походных подбросить.

— Сейчас же прикажу. Кухни, продукты, поваров своих — все бросим. Это же великое дело! Вот молодцы, вот герои! Да как же нам-то воевать спустя рукава? — разгоревшимися глазами глядя то на Бочарова, то на Решетникова, взволнованно сказал Ватутин. — Женщины, подростки, старики душу свою вкладывают… Да если мы не остановим противника, дадим ему хоть на шаг продвинуться… Это же не просто позор, а предательство, измена своему народу!

Невысокий, плотный, с взволнованным лицом, он был совсем не похож на того строгого, сурового Ватутина, каким знал его Решетников. Видимо, все, что скопилось у него в эти напряженные недели подготовки обороны, выплеснулось сейчас, заставив его говорить совсем не так, как он говорил обычно.

— И мы выдержим! — жестко, с яростью в голосе продолжал Ватутин. — Выстоим и раскромсаем их вчистую, наголову разгромим! Конечно, трудно будет, — приглушенно вздохнул он, — возможно, невыносимо трудно, но все нужно преодолеть и устоять. Эх, еще бы недели две, хоть недельку, и тогда… Но едва ли дадут они нам эту неделю. Вот-вот начнется. Но все равно ничего у них не выйдет. Ничего!

Решетников ловил каждое слово, каждый взгляд Ватутина, и его недавние сомнения таяли, словно дым под порывами буйного ветра. Только вернувшись к себе и взглянув на карту, на расчеты сил противника, он полным тревоги голосом задумчиво проговорил:

— А наступать-то на Курск будет миллионная армия!..