В октябре 1941 года, когда немецко-фашистские войска вышли на ближние подступы к Москве, а в столице началась эвакуация предприятий и учреждений на восток, старого токаря Василия Ивановича Полозова свалил в постель тяжелый сердечный приступ. Разбитый и обессиленный, с худым землистым лицом, лежал он в своей комнате и ловил тревожные вести о событиях в городе. Многому он не верил, и только когда к нему зашел сам директор завода и сказал, что все оборудование погружено в эшелоны и отправлено на Урал, он понял: Москве угрожает смертельная опасность. Василий Иванович не спал всю ночь, а утром почувствовал неожиданное облегчение. Это же заметил и врач, сказав, что кризис миновал и началось выздоровление. Жена не поверила ни словам врача, ни бодрому виду Василия Ивановича, считая, что и врач и старик только успокаивают ее, что болезнь не проходит, а, напротив, ухудшается. Она целыми днями сидела у кровати мужа, без конца надоедала с лекарствами и на все его вопросы неизменно отвечала:

— Лежи, лежи. Вот отлежишься — все узнаешь.

Только с приходом дочери Веры Василий Иванович оживал, жадно слушая ее рассказы.

За свою жизнь он повидал и войну, и разруху, и голод, но никогда, даже в мыслях, не допускал, чтобы на двадцать четвертом году советской власти враг мог подойти к Москве.

Все чаще ему казалось, что ему или говорят неправду, а может быть, он настолько болен, что все понимает не так, как нужно. И чем безнадежнее были вести, тем все меньше и меньше верил им Василий Иванович. Даже грохот зениток по ночам воспринимал он теперь не как раньше. В конце концов он перестал слушать Веру и только ждал удобного случая, чтобы вырваться из-под опеки жены и самому посмотреть, что делается в Москве. Ходить по комнате врач ему разрешил уже давно, и Василий Иванович, когда жена стояла в очереди в продуктовом магазине, старательно оделся, взял палку и вышел из дому. И сразу же, выйдя на улицу, понял, что положение в городе действительно тревожное. Всегда шумная и оживленная Семеновская площадь была пуста. На углу, перегораживая улицу, темнели сваренные из рельсов стальные ежи. Нижние окна большого универмага были заложены мешками с песком и чернели прямоугольниками бойниц. Почти пустые трамваи ходили редко и вяло, не оглашая улиц веселыми звонками. На всем пути до завода Василий Иванович увидел среди прохожих только несколько штатских мужчин и двоих детей. Но более всего поразил Василия Ивановича родной завод. Две его высокие трубы не дымили, как всегда, а измазанные черными и коричневыми пятнами уныло уставились в пустынное небо. Центральные ворота были распахнуты настежь, и около них в куче мусора безбоязненно копошились воробьи. Железная мачта у трансформаторной будки покосилась, и с ее вершины безвольно свисали хвосты оборванных проводов. На просторном дворе было дико и пусто. Там, где пролегла линия железнодорожной ветки и неизменно посвистывал маневровый паровоз, валялись вывернутые шпалы и щетинилось несколько таких же, как на углу Семеновской площади, ежей из стальных рельсов. Всю заводскую территорию окутала опустошительная тишина.

Обходя кучи мусора, Василий Иванович уныло брел заводским двором. Увидев глазницы выбитых окон первого цеха, он обессиленно прислонился к стене и замер. Ему казалось, что стоит еще раз шагнуть, как он упадет и больше не поднимется.

— Положение, товарищи, тяжелое, — вывел его из оцепенения тихий голос за стеной. — Немцы отчаянно рвутся к Москве…

Голос смолк, и послышалось тяжелое, прерывистое дыхание усталого человека. По рассказам Веры Василий Иванович знал, что на заводе неизвестно зачем остались семеро молодых мужчин из разных цехов и начальник второго цеха Полунин. Все они были призывного возраста, но в армию не ушли и с заводом не уехали. Давно зная Полунина, Василий Иванович безошибочно различил его голос.

— Если немцы ворвутся в Москву, мы приступаем к работе, — продолжал Полунин за стеной.

Услышав эти слова, Василий Иванович стиснул зубы и неуверенными шагами двинулся вдоль стены. Миновав раскрытые ворота, он увидел тех самых семерых мужчин, о которых рассказывала Вера. Тесным кружком они стояли вокруг Полунина и, заслышав шаги Василия Ивановича, повернулись к нему.

— Василий Иванович? — удивленно и с заметной досадой спросил Полунин.

— Нет, выходец с того света, — буркнул Василий Иванович и со злостью выкрикнул: — Шепчетесь, туды вашу мать, Москву сдавать готовитесь!

От тупой боли в груди он вдруг пошатнулся, жадно хватая ртом воздух, постоял мгновение и, оседая на землю, погрузился в пелену зыбкого тумана.

Очнулся он от холода. Как сквозь сон, доносился до него едва слышный говор Полунина:

— Вот, старый, что подумал!

— Не он один, многие косятся. По улицам ходить стыдно, — с горечью произнес второй голос.

— А ты не стыдись того, что партия поручила, — сердито ответил Полунин.

«Подпольщики, видать, — сообразил Василий Иванович, — а я — то на них».

Он открыл глаза и увидел озабоченные лица рабочих. Все они с жалостью смотрели на него, и от этого ему стало стыдно и за то, что подумал о них, и за то, что сказал.

— Лежи, лежи, Иваныч, — с нежностью проговорил Полунин, — все обойдется.

Василий Иванович поймал его руку и, перебирая сухие пальцы, хрипло попросил:

— Ты, Семен Федотович, в случае чего и меня в виду поимей. Я еще пригожусь. Из Москвы-то я никуда…

* * *

После этого случая Василий Иванович еще несколько дней пролежал в постели, но уже чувствовал себя совсем не так, как раньше. Мысль, что, если Москва и будет занята немцами, в ней для борьбы все равно останутся наши люди, успокаивала и придавала сил. Переругиваясь с женой, он все чаще и чаще вставал с кровати, бродил по комнате и каждый вечер с нетерпением поджидал Веру. Она возвращалась с завода усталая, бледная, но необычайно возбужденная и сразу же начинала рассказывать. От Веры он узнал, что Московский комитет партии поручил Полунину на опустошенном заводе организовать выпуск мин, что Полунин и те семеро оставшихся с ним мужчин восстановили четыре старых токарных станка и уже начали обтачивать мины, что на месте заводской автобазы старый шофер Селиваныч, громко именуемый теперь заведующим гаражом, Вера и трое шоферов отремонтировали два брошенных грузовика и теперь возят на завод заготовки мин, что там, где был инструментальный цех, обосновался военный техник с несколькими рабочими и что они на днях начнут снаряжать мины, и тогда завод полностью освоит военное производство.

Каждый день Вера приносила новые вести. В механическом цехе работало уже не четыре, а семь станков. К тем рабочим, что остались с Полуниным, присоединилось несколько женщин и ремесленников-подростков, и теперь все станки работают круглые сутки, а за готовыми минами военные приезжают прямо с передовой.

— И я пойду, — слушая Веру, беспокоился Василий Иванович. — Молодые они, понапутают, а я там каждый закоулок знаю. Полунин-то, он с малых лет на заводе, да один разве управится? А я чем-нибудь да помогу.

Наутро, опять обманув бдительность жены, он вышел из дому.

Стояли первые дни ноября. Легкий снежок запорошил улицы, побелил землю, и в воздухе стоял бодрящий запах молодого снега и неистребимой прели уходившей осени. Вокруг были все те же знакомые дома, улицы, переулки, неторопливые трамваи, редкие пешеходы, но во всем этом Василий Иванович не сознанием, а всем существом своим чувствовал что-то новое, молодое, обнадеживающее. Подходя к заводу, он видел все те же омертвелые трубы, серый забор, разрисованные полосами и пятнами крыши и стены цехов, но по какому-то странному совпадению весь этот налет войны не казался ему теперь опустошающим и безжизненным. Главные ворота завода были наглухо закрыты и даже на месте оторванного листа железа на их правой половине желтела кем-то старательно прилаженная фанера. В проходной Василий Иванович почти лицом к лицу столкнулся с удивительно знакомой седой женщиной.

— Марья, что ль? — с минуту разглядывая ее, спросил Василий Иванович, узнавая в женщине сверловщицу из второго механического цеха, которая лет десять назад ушла на пенсию и с тех пор не появлялась на заводе.

— Как видишь, я, — не по возрасту задорно ответила женщина. — На вас-то никакой надежды, вот и пришла.

— И ты кто же теперь? Вахтерша, что ли?

— Подымай выше: вроде начальника проходной, а заодно и вахтерша. Одна за всех!

Василий Иванович постоял с ней, поговорил о ее ушедших на фронт сыновьях и неторопливо прошел на заводской двор. Он еще ничего не увидел, но чутким слухом уловил какой-то гул, радостью отозвавшийся в его душе. Он глянул вправо и понял все. Ажурный столб около центральной трансформаторной будки был выпрямлен, от него тянулись к цехам и к будке три толстых провода. Гул в будке отчетливо показывал, что провода опять подают в цехи живительную энергию.

— Папа, ты куда? — услышал Василий Иванович встревоженный голос Веры. — Опять ушел. Опять свалишься.

— Не егози, не егози. Нужно было — лежал, а теперь хватит.

— Старая гвардия! Привет, привет! — раздался густой бас, и Василий Иванович увидел сутулую фигуру шофера Медведева, которого уже лет пятнадцать все звали Селиванычем. — Ты что же, старина, сдаешь? — басил Селиваныч, тиская руку старого приятеля. — Не годится, дружок, не к лицу нам.

— Иван Селиванович, — укоряла его Вера, — зачем вы так? Папа серьезно болен, а вы с такими разговорами.

— А ты иди-ка, делом своим занимайся! — прикрикнул на дочь Василий Иванович. — Тоже мне: яйца курицу учат.

— Верно, — поддержал Селиваныч, — ступай-ка в гараж, и чтоб к вечеру эта развалина, что привезли со склада, как новая была.

— Иди, иди! Не задерживайся! — еще раз прикрикнул Василий Иванович. — Ну, как дела-то? — спросил он Селиваныча и присел на груду ржавых болванок.

— Дела! — передернув просмоленными усами, буркнул Селиваныч и сердито скосил глаза на Полозова. — Сам видишь, — что творится! Не завод, а развалина. Наши-то вон с передовой прямо на завод за минами приезжают. А мы им что даем? Три десятка в смену! Горе горькое, а не продукция. И кто это удумал только из Москвы заводы вывезти? И на новых местах ничего не наладили, и тут пусто, а воевать надо. Ну ладно, браток. Прощевай пока. Побегу седьмой грузовик из мертвых воскрешать.

Василий Иванович с трудом поднялся, посмотрел на безмолвную котельную и пошел в цех. Как и в первый приход после эвакуации завода, тяжелые думы охватили его. Все вокруг казалось пустым, безжизненным, лишенным самого главного — неумолчного кипения работы. Ему представлялось, как сейчас там, где-то далеко на Урале, валяются в снегу машины, станки, те самые станки, которые он и его товарищи собирали и монтировали целых двадцать лет, а вокруг этих мертвых и безжизненных станков угрюмые и злые ходят рабочие, инженеры, директор завода. И у них, видать, как и у него самого, тоскливо и нудно на душе не только потому, что война подошла к Москве, но и потому, что сами бессильны сделать что-либо в эти трудные, безрадостные дни.

И, войдя в свой цех, Василий Иванович не успокоился. Просторный, выстроенный перед самой войной цех был пуст. Лишь в дальнем углу, где темнел широкий проход в термическую, виднелось несколько станков, и около них копошились трое мужчин, четыре женщины и два совсем хлипких паренька. Как и прежде, ровно и спокойно гудели станки, шипела стружка, врезаясь в металл, взвизгивали резцы, но наметанный глаз Василия Ивановича сразу уловил, что по-настоящему работали только мужчины, а женщин и подростков даже учениками назвать было нельзя.

— Не так, не так, милая, — увидев, как молодая женщина с испуганным лицом грубо подала резец и застопорила станок, не выдержал Василий Иванович, — вот так надо, смотри…

* * *

Так началась у Василия Ивановича Полозова новая жизнь на родном заводе. Никто не зачислял его в штат, никто не назначал на работу, никто не указывал, что нужно делать. Как и обычно, вставал он рано утром, пил чай и вместе с Верой шел на завод. Ни начальников цехов, ни инженеров, ни мастеров на заводе не было. Всем управлял и распоряжался один Полунин. Увидев, что Василий Иванович обучает женщин и подростков, он постоял несколько минут и, ничего не сказав, ушел. А под вечер востроглазая хохотушка Зойка Васина, исполнявшая при Полунине все канцелярские обязанности, зашла в цех и передала Василию Ивановичу рабочую продуктовую карточку и талоны на дополнительный паек.

Торопливо бежали день за днем. Василий Иванович не заметил, как те женщины и подростки, с которыми он занимался, стали работать настоящими токарями. Не заметил он, откуда появилось еще несколько токарных и сверлильных станков, как просторный цех все гуще и плотнее заполнялся гулом, как все чаще и чаще из механического цеха уходили к пиротехникам тележки, доверху нагруженные обточенными корпусами мин.

Не заметил вначале Василий Иванович и появления на заводе нового для него человека, который, как говорили, до войны был сменным инженером в механическом цехе, а теперь считался секретарем парткома. Это был совсем молодой, лет двадцати шести, невысокий мужчина, с широкими не по росту плечами, крупной, коротко остриженной головой и пытливым взглядом серых настойчивых глаз. Все звали его Александром Ивановичем, и редко кто именовал по фамилии — Яковлев. Первое, что заставило Василия Ивановича обратить внимание на нового секретаря парткома, было назойливое стремление Яковлева влезть во все заводские дела. Они столкнулись совсем неожиданно, когда Василий Иванович ремонтировал старый токарный станок и, два дня безуспешно промучившись, плюнул и хотел бросить все, как подошел Яковлев и неторопливым, равнодушным голосом сказал:

— Шестерня промежуточная изношена. Выбросить ее и на двух передачах работать. Пусть скорость уменьшится, зато станок войдет в строй.

За долгие годы работы на заводе Василий Иванович так уверовал в свой авторитет, что чуть не задохнулся от дерзости молодого инженера. Он окинул его презрительным взглядом и, не ответив, вновь склонился над станком. Яковлев, видимо, понял состояние старика и ушел из цеха.

С этого дня и легло между ними отчуждение, которое ни старый, ни молодой никак не могли перешагнуть. В хлопотах и заботах Василий Иванович часто забывал о Яковлеве, но, увидев его, мрачнел и так углублялся в свою работу, что к нему невозможно было подойти.

А работа действительно все больше и больше захватывала старика. Он приходил на завод рано утром и уходил глубоким вечером, забывая и о еде и об отдыхе. Временами Василию Ивановичу представлялось, что все происходит точно так, как было в двадцатые годы, когда из кустарной мастерской мучительно и трудно начал вырастать машиностроительный завод. Но тогда сам Полозов был молод, здоров и силен. Теперь здоровье ослабло, и, становясь к станку, он чувствовал, что настоящего, напряженного труда долго не выдержит, что руки дрожат, а глаза часто застилает светлый туман. Раньше он редко интересовался делами цеха и тем более — всего завода. Лишь в конце месяца он сравнивал показатели участков, смен и цехов, сердился, когда его участок, смена или цех отставали, ругал начальство, ругал рабочих, которые работали хуже других. Теперь же, по неясным для него самого причинам, он каждый день заходил на склад готовой продукции, ревниво считал и пересчитывал все, что выпущено за смену, и уходил или довольный, или рассерженный, старчески ворча и раздумывая, что еще предпринять, чтобы побольше выпустить мин. По привычке он иногда ругал тех, кто работал с ленцой, но быстро утихал, видя, что и так люди стараются из последних сил, что даже девчонки и подростки — ремесленники — сутками не уходят из цеха, а старые, из мертвых возрожденные станки не могут дать больше того, что дают. И все же каждый вечер шел он домой довольный, подсчитывая, сколько сделает ночная смена и сколько на следующий день будет отправлено мин на передовую. Эти подсчеты так вошли в привычку, что даже дома, читая сводку Совинформбюро, там, где сообщалось об успехах наших войск, он с нескрываемым довольством приговаривал:

— Конечно, разбили! Это наши миночки! Мы вчера им подбросили три сотенки, вот и турнули Гитлера!

Если же в сводках говорилось об оставлении городов и населенных пунктов, он мрачнел, сердито двигал седыми бровями и вполголоса бормотал:

— Яснее ясного! Подвезли наши мины, да не туда. И мало подвезли.

Все удачи и неудачи на фронте он связывал только с работой своего завода, уверяя и других, что именно те мины, которые выпускает завод, решают судьбу всей войны.

Самым горячим единомышленником и сторонником Василия Ивановича была Вера. Оберегая отца, она провожала его на работу, часто забегала в цех, а по вечерам сидела с ним над старенькой картой, где он чернильным карандашом отмечал ход войны. За эти тревожные месяцы у них выработались особые, совсем не похожие на прежние отношения. Они много разговаривали, с полуслова понимая друг друга, и в этих разговорах Василий Иванович увидел свою дочь совсем другой. Вся ее двадцатидвухлетняя жизнь прошла у него на глазах, и в его сознании Вера оставалась пусть взрослым, но все же ребенком. Сам человек горячий, веселый, общительный, он всегда потакал ее шалостям и детским забавам, из-за этого часто ссорился с женой. Даже когда шестнадцатилетняя Вера, учась в автомобильном техникуме, увлеклась старшекурсником — веселым и озорным украинцем Петей Лужко, Василий Иванович на все нападки жены неизменно повторял:

— А сама-то, сама, вспомни-ка, с пятнадцати лет вокруг меня увивалась.

Но, говоря так, он думал совсем другое. Хоть и нравился ему Лужко общительностью, живостью характера, но все-таки Василий Иванович считал, что это увлечение детское и оно пройдет, забудется, как проходит и забывается большинство детских увлечений. Особенно Василий Иванович уверился в этом, когда Лужко с последнего курса техникума поступил в военное училище и уехал в далекий от Москвы город. Но случилось совсем не так, как он предполагал. Разлука Веры и Лужко не только не нарушила их дружбы, но, наоборот, укрепила ее. Он не сразу заметил, что после отъезда Лужко Вера как-то сразу повзрослела. Правда, он отмечал, что после Лужко ни один парень не заходил к ним на квартиру, но значения этому не придавал, решив, что дочь встречается со своими сверстниками в техникуме или на работе. Но теперь, когда Вера была постоянно с ним, Василий Иванович понял, что она не только ни с кем не встречалась, но даже не замечала других парней. Четыре года не виделась она с Лужко, но все ее мысли были только о нем. Это отчетливо видел Василий Иванович по тому, как тревожно ожидала она его писем, как волновалась, получая фронтовые треугольники, как при одном только взгляде на фотографию Лужко загорались ее большие черные глаза и вспыхивало румянцем смуглое лицо. Такое постоянство радовало и в то же время пугало Василия Ивановича. Он не мало знал случаев в жизни, когда большая и искренняя любовь одного человека оказывалась обманутой и поруганной другим человеком. Особенно часто случалось это при долгих разлуках. Тогда обманувшийся в любви человек всю жизнь не мог восполнить душевной пустоты и чаще всего жил не тем, что давала ему жизнь, а несбыточными мечтами о возвращении к прошлому.

«Кто он, этот Петя Лужко? Какой он человек? Что ждет Веру?»

* * *

Внешне казалось, что жизнь молодого инженера, секретаря парткома Яковлева проходит не только без тревог и волнений, но и счастливо. Возвратясь с Урала и получив новое назначение, он сразу же перенес свои скромные пожитки в комнату парткома и поселился на заводе. И днем и ночью появлялся он в единственном на весь завод цехе, ходил от одного станка к другому, неторопливо говорил с рабочими, и никто не знал, когда он отдыхает. Его плотная невысокая фигура и ровный голос дышали таким спокойствием, что это невольно заражало даже самых нетерпеливых людей. Казалось, нет ни одного обстоятельства, которое могло бы смутить Яковлева. Но так было только внешне. Никто и не догадывался, какая сложная и мучительная работа непрерывно свершалась в сознании Яковлева.

Действительно, спокойный и уравновешенный по характеру, он без тени волнения встретил начало войны, твердо веря, что пройдет совсем немного времени, и советские войска разобьют фашистов. Но проходили недели за неделями, фашисты все дальше и дальше продвигались на восток, война разрасталась, и Яковлевым постепенно начало овладевать беспокойство. Он не считал себя причастным к военному делу, не спорил, не обсуждал фронтовых событий, но, едва взглянув на географическую карту, со всей остротой чувствовал, как далеко зашла война и какие опасности она уже принесла и еще может принести. На втором месяце войны к этой общей тревоге советских людей добавилась еще одна — личная. С запозданием на целых три недели узнал он, что Ирина, так и не сдав государственных экзаменов в медицинском институте, ушла на фронт. Изредка получал он от нее коротенькие, наспех начертанные письма. Читая скупые, убористые строчки, Яковлев отчетливо представлял ее, хрупкую, нежную, в грубом военном обмундировании и ужасные условия, где и сильные мужчины с трудом владеют собой. Вначале, скорее из желания заглушить внутреннюю боль, он, как и многие, рвался на фронт, написал заявление о призыве в армию, но, получив категорический отказ и строгое внушение, что его место там, где поставят, и что воюют не только те, кто на фронте, а и те, кто работает в тылу, смирился со своей участью. Начавшаяся вскоре круглосуточная работа по демонтажу и эвакуации завода на Урал притупила боль. На Урале, на затерявшейся в необъятных просторах маленькой станции вновь рождался новый завод. Тысячи людей, мокрые и простуженные, возводили здания, собирали станки, а с запада подходили все новые и новые составы с рабочими, с семьями, с оборудованием. Наскоро сбитые бараки трещали от переполнивших их людей; печка-времянка и кусок голых нар или грязного пола считались невиданным блаженством; за кружкой кипятка и миской горячей похлебки день и ночь стояли длинные очереди. А с фронта приходили вести одна отчаяннее другой. Фашисты были уже в Подмосковье, у Ленинграда, под Ростовом-на-Дону.

Но как ни страшны и отчаянны были условия, к зиме все утряслось. Фашистов на фронте остановили. На пустыре, возле крохотной уральской станции возникли первые заводские цехи, и под вой метели застучали вновь ожившие станки и машины. Потекла голодная, холодная, но полная напряжения заводская жизнь. А когда на железнодорожной ветке были нагружены первые вагоны готовой продукции, люди, казалось, ошалели от радости. Все они — от старых, видавших виды производственников до безусых ремесленников, — забыв и голод и холод, облепили нагруженные вагоны и, не дожидаясь маневрового паровоза, с победными криками погнали их к станции. Яковлев вместе со всеми бежал, кричал и опомнился только около станции, где остановил его заводской письмоносец. С первого взгляда на маленький треугольник он узнал почерк Ирины и, схватив письмо, сел на обледенелое бревно. Неровные строчки казались ему самым светлым и самым дорогим на свете. Ирина была жива, здорова и не только жива, но и воевала, наступала, как писала она, на запад, отгоняя фашистов от столицы. В тот день Яковлев впервые в жизни выпил целый стакан неразведенного спирта и сразу захмелел. Он с кем-то говорил, смеялся, даже пел и впервые за всю войну уснул беспробудным сном.

Но это была его последняя радость. Писем от Ирины больше не было. Прошли январь, февраль, подошла весна, а почта так ничего и не принесла ему. Он получил назначение на старый завод, приехал в Москву, и ему вручили сразу целую пачку его писем с чужой, холодной надписью: «Адресат выбыл». Это и встревожило и обрадовало Яковлева. Было очевидно, что с Ириной что-то случилось, но если «адресат выбыл», значит она жива, переведена куда-то или попала в госпиталь. Он написал в адрес полевой почты, где служила Ирина, в бюро розыска, в Наркомат обороны и каждый день ждал ответа, но ответа не было. Яковлева вновь охватила тревога. Самые невероятные представления строил он о судьбе Ирины. Ему казалось, что она или погибла, или (что было самым страшным) попала в плен. Он часто видел ее во сне — по-прежнему веселую, ясноглазую, с вьющимися светлыми волосами и милыми, никогда не забываемыми крохотными ямочками на щеках. После каждого такого сна ему становилось еще труднее. Он пытался забыться в работе, но и работа не успокаивала, а только углубляла смятение и тревогу. Тот самый завод, где работал он до войны, по существу, не был заводом, а всего лишь наполовину заполненным станками цехом с полутора сотней случайно набранных рабочих. Все заводское хозяйство было начисто разорено. Не хватало электроэнергии, не работала котельная, была разрушена железнодорожная колея, что питала завод, не было инструментов, но полторы сотни человек на станках времен двадцатых годов выпускали продукцию. Не было не только нужного, но даже самого необходимого. Впервые осмотрев то, что громко именовалось заводом, Яковлев был поражен, как умудрялись эти полторы сотни человек с одним-единственным инженером, который к тому же считался и директором завода, выпускать то, что они сейчас выпускали. Поначалу Яковлеву показалось это невероятным, но, приглядевшись ко всему, он убедился, что это было именно так. Яковлев без содрогания не мог смотреть, как полуголодные мужчины, женщины и подростки сутками не отходили от своих станков, валились с ног и тут же в цехе засыпали мертвым сном, а поспав всего несколько часов, поднимались и вновь вставали к станкам. Это был не просто героизм, это было непрерывное горение и беззаветное мужество людей. И странное дело: через несколько дней, войдя в курс всех заводских дел, Яковлев уже не видел ничего особенного в том, что так поразило его в день знакомства с заводом. Он и сам, так же как и Полунин и рабочие, забывал, когда начинается день и когда наступает ночь, не замечал, что за сутки удалось всего однажды поесть, не считал невозможным работать без нужных инструментов и приспособлений, не кипел и не возмущался, когда из главка или из наркомата требовали все больше и больше мин. Он не то что понимал — он всем своим существом чувствовал, что это было не просто нужно, а необходимо. И он делал все возможное и невозможное, чтобы выполнить это требование.

Только в короткие моменты, когда он уходил от заводских дел, он вспоминал Ирину, и тревожное беспокойство охватывало его.