Шестеро суток военнопленные и арестованные немцами местные жители сидели в битком набитом колхозном сарае, и каждые сутки в сарай все загоняли и загоняли новых людей. Теперь уже не было прежнего разделения на мужскую и женскую половины, и люди лежали вповалку, кто где смог отыскать хоть маленький клочок свободного пространства. Павел Круглов лежал все в том же самом дальнем от ворот углу, где примостился в первый день, решив ни за что на свете не оставлять захваченного места.

Первое время стиснутые в сарае люди кричали, стонали, требовали воды, пищи, но никто их не слушал, и все, словно по молчаливому сговору, смолкли, затаились, не давая кричать даже маленьким детям. Гитлеровцы из сарая никого не выпускали, и уже на вторые сутки едкая вонь задавила все другие запахи. Самым страшным была мучительная, изнуряющая жажда. За длинный летний день палящее солнце раскаляло крышу, стены сарая, и спертый воздух казался густой, вязкой массой, обжигающей горло. К вечеру дышать было нечем. Обезумевшие люди переползали через других людей, рвались к щелям в бревенчатых стенах сарая, откуда пробивался ослепляющий свет и сочились живительные струи неотравленного воздуха.

На третьи сутки немцы-охранники подняли шестерых сидевших у ворот мужчин и прикладами выгнали их на улицу. Почувствовав в этом недоброе, все замерли. Через полчаса вновь распахнулись дощатые ворота, и те шестеро, что были выгнаны охранниками, вкатили в сарай высокую — ведер на десять — кадку с водой. И сразу же со всех сторон к ней рванулись, давя и сбивая друг друга, изможденные люди.

— Назад! — перекрывая крики, стоны, тяжкое сопение, раздался властный голос. — Назад! Сидеть по местам!

То ли голос был настолько грозным, то ли сами измученные люди боялись властных окриков, в сарае мгновенно стихло, и десятки жадных взглядов устремились на стоявшего у кадки невысокого мужчину в разорванной на левом плече гимнастерке.

— Воду все получат, только без паники! Люди мы, а не скот, — отрывисто бросал он резкие слова, — первыми подходят дети, затем раненые, женщины и последними мужчины.

Он кружкой зачерпнул воду, и от ее легкого, едва слышного плеска люди перестали дышать.

Рванувшись было к воде, Круглов от властного окрика вернулся в свой угол, не надеясь, что до него когда-нибудь дойдет очередь. Не имея сил оторвать взгляда от мелькавшей в кадку и из кадки кружки, он подсчитывал, сколько уже выпито воды. Когда ему показалось, что вода кончается, он торопливо поднялся и, расталкивая людей, в полубеспамятстве закричал:

— Раненый я!.. Раненый, избитый, дайте хоть глоточек!..

От его крика люди расступились, и он оказался лицом к лицу с раздававшим воду мужчиной.

— Стыдно, товарищ, стыдно, — подавая Круглову кружку с водой, укоризненно говорил мужчина. — Могли бы и потерпеть немного.

Не помня себя, Круглов выпил воду и, сразу же отяжелев, повернулся и побрел в свой угол. А очередь у кадки с водой все не уменьшалась. Властный мужчина по-прежнему неторопливо делил воду, подавая в очередь кружку и что-то приговаривая. Женщины, видимо признав его за единственного руководителя, наперебой обращались к нему, называя его то товарищ Васильцов, то Степан Иванович.

Утолив жажду, Круглов почувствовал опустошающий голод, вывернул все карманы и, найдя несколько хлебных крошек, жадно проглотил их. Это не принесло облегчения. Обессиленно закрыв глаза, он прислонился к стене, стараясь заснуть. Избитое тело саднило и болело. Распухшие уши с трудом улавливали обрывки чьих-то разговоров и глухой шум где-то недалеко проезжавших машин.

Одна мысль, что жизнь кончена, приводила Круглова в состояние бессильной ярости. Только в кошмарных сновидениях всплывало и тут же исчезало красивое лицо Наташи и, как призрак, постоянно повторяющийся облик раненого Кости Ивакина, озлобленно кричавшего: «Гадина! Предатель!» И всякий раз, когда повторялся этот крик, Круглов отчаянно махал руками, бежал от Ивакина, но крик догонял его, давил, разрывая на части разгоряченную бредом голову.

На седьмые сутки Круглов настолько ослаб и упал духом, что лежал, не поднимаясь, не шевелясь, и только издавал изредка глухие стоны. Бредовое, горячечное состояние сменялось короткими минутами просветления, тогда Круглову становилось нестерпимо жаль самого себя, и он беззвучно плакал, не стыдясь и не вытирая слез. В один из таких моментов просветления к нему пробрался Васильцов и, присев на землю, глухо спросил:

— Тяжело, браток?

Круглов ничего не ответил, воспаленными глазами взглянул на него и, встретив дружеский взгляд, вдруг почувствовал, что он не одинок, что рядом есть кто-то, кто еще думает о нем и хочет чем-то помочь.

— Ничего, крепись, — продолжал Васильцов, — жизнь, браток, дорогая штука, и расставаться с ней ни за что ни про что не стоит. Драться нужно за жизнь, драться! И уж если умирать, то не даром, а так, чтобы смерть твоя хоть какую-то пользу принесла.

Он протянул Круглову кусок черного хлеба, кружку воды и, глядя, как дрожащими руками Круглов макает хлеб в воду, продолжал говорить неторопливо и глухо:

— Сил у каждого человека много, только не каждый умеет силы свои собрать. Ты вот, к примеру, лежишь небось и навсегда прощаешься с жизнью. А это глупо и бессмысленно. Человек не о смерти, а о жизни думать должен, о жизни, понимаешь, и не о той, что прожил, а о будущей. Представь только, какая у тебя жизнь впереди, когда ты избавишься от всего, переживешь все, перемучаешься и по-иному, чем прежде, жизнь свою построишь. Сразу силы к тебе вернутся, и все эти ужасы, что нам испытать довелось, станут такими мелкими перед тем великим и прекрасным, что ждет тебя впереди.

И мокрый, липкий хлеб, и теплая, поразительно вкусная вода, и сам Васильцов, и его слова казались Круглову не действительностью, а продолжением сна, только сна не кошмарного с постоянным видением Кости Ивакина, а радостного и веселого, которые посещали его только в далекие детские годы.

— Вот нас тут почти две сотни немцы загнали в сарай, — продолжал Васильцов, — и многим, конечно, не пережить этих мучений. Только за что, спрашивается, погибнет человек в таком сарае? Кому и какую пользу он принесет своей смертью? Никому и никакой! Умер, как бессловесная скотина. Ну дети — они еще не понимают, мы-то, взрослые, мужчины в особенности, должны понимать… Так вот подумай, браток: если б каждый из нас не в плен попал и не в таком сарае с жизнью своей простился, а честно дрался до последнего вздоха и убил, ну, хотя бы одного врага, разве там ему больнее было бы умереть? Нет! Пусть мучительно, пусть тяжело, но умирал бы он со спокойной совестью, зная, что если сам он умирает, то и враг погиб от его руки. И если б все мы, советские люди, дрались до последнего вздоха и по глупости или по случаю не сдавались в плен, а били этих варваров чем только можно, то война давно бы закончилась.

Наутро, едва забрезжил рассвет, ворота сарая с протяжным скрипом распахнулись, и загомонили гортанные, хриплые голоса охранников. Они прикладами, ударами сапог поднимали заключенных и выгоняли на улицу, где двумя рядами стояли солдаты с автоматами. Через полчаса, отделив мужчин от женщин и детей, охранники выстроили пленных и арестованных в длинную пеструю колонну. Откуда-то с других концов деревни охранники пригнали еще четыре партии людей, и колонна растянулась по всей деревне и далеко за деревню. Пеших охранников сменили конные, и мрачное шествие двинулось неизвестно куда.

Выйдя из сарая и стараясь не попасть под удары озлобленных охранников, Круглов разыскал Васильцова и пристроился рядом с ним. Теперь в свете разгоравшегося дня Круглов хорошо рассмотрел его. Был Васильцов плечист, невысок, с большой стриженой головой и короткими крепкими ногами. Худое землистое лицо его густо заросло давно не бритой щетиной рыжих с краснотой волос, и это старило его. Ничто не выделяло Васильцова из общей массы пленников. Только быстрые, острые глаза его с белесыми ресницами то искрились добротой и лаской, встречаясь с глазами пленных, то вспыхивали злыми огоньками, когда смотрел он на охранников.

— Главное, товарищи, спокойствие и взаимная выручка, — то одному, то другому пленному говорил он, — держаться друг за друга, помогать друг другу. Ослабнет кто, сразу помочь, не бросать, не оставлять на дороге. Фашисты никого не пощадят. Ослаб кто, свалился — сразу пуля, и все!

Взбитая сотнями ног пыль грязной кисеей повисла над дорогой. От неизвестности, от истощения и голода, от страха близкой смерти люди шли, понуро опустив головы, прижимаясь друг к другу, всячески отдаляясь от мрачных непроспавшихся охранников.

Прошел час, второй, третий, а колонна пленников все ползла не останавливаясь; все так же тревожно, с затаенной надеждой смотрели насквозь пропыленные, изголодавшиеся люди вперед; все так же, подъезжая и разъезжаясь, переговаривались конвоиры; все так же то в одном, то в другом месте высвистывала, рассекая воздух, плеть, вскрикивал то озлобленный, то отчаянный голос.

Наконец вдали на пригорке миражем мелькнуло селение и тут же скрылось за дымчатой синевой недалекого леса. Опять потянулась унылая, пропыленная дорога и светлые, лучезарные поля по сторонам. И снова только шорох шагов, тяжкое дыхание и редкие вскрики плыли над дорогой. Не было ни встречных людей, ни птичьих голосов, ни веселого оживления на готовых к уборке полях. И, словно отвечая на чаяния людей, справа от дороги, уснув под солнцем, потянулась густая, крупноколосая рожь. По чьему-то приказу колонна остановилась, ехавшие справа верховые отодвинулись в сторону, и люди из колонны, как по единой команде, бросились в рожь, жадно хватая налитые зерном колосья, набивая ими карманы, вышелушивая и поедая зерна. Напрасно и Васильцов и другие предупреждали товарищей, что сырая рожь опасна, что много зерна есть нельзя. Никто их не слушал. Торопливо, с хрустом работали челюсти, шуршала и потрескивала солома, дрожащие руки, обгоняя друг друга, горстями хватали колосья. Не прошло и получаса, как от широкой, вытянутой вдоль дороги полосы укосистой ржи осталось только вытоптанное, до пыли опустошенное пространство.

Конвоиры криками и ударами снова выстроили колонну, и теперь повеселевшее шествие двинулось вперед.

— Вот сволочи, — свистящим шепотом ругался Васильцов, — сейчас наверняка подведут к воде, напоят, и люди один за другим падать начнут. Это же отрава, отрава для голодных людей.

Предположения Васильцова оправдались. В глубокой балке, где у самой дороги высоко поднял длинную шею колодезный журавель с огромной — ведра на три — деревянной бадьей, колонну остановили. Конвоиры отобрали из пленных десяток здоровых мужчин и приказали им лить воду в длинное деревянное корыто у колодца, где колхозники обычно поили скот.

Натуженно скрипел журавель, поднимая наполненную водой бадью, и с каждым его скрипом толпа пленных с горящими жаждой глазами, сгущаясь, все ближе придвигалась к колодцу. Горяча лошадей и взмахивая плетьми, конвоиры сдерживали напор и оттесняли толпу от колодца. Поднятая наверх бадья перевернулась, и светлая, прозрачная вода заискрилась, зажурчала, растекаясь по желобу. Толпа пленных вздрогнула, застонала и еще сильнее нажала на передних, прижимая их к конвоирам. Они разделились теперь на две группы: одна сдерживала напор толпы, другая поила лошадей в корыте и, черпая воду из бадьи кружками и котелками, неторопливо пили сами. Когда конвоиры поменялись местами, нетерпение толпы достигло предела. В гнетущей, грозовой тишине раздался звонкий голос Васильцова:

— Товарищи! Осторожнее пейте! Меньше пейте! Сырое зерно и вода — яд для голодного организма!

Четверо конвоиров, врезаясь в толпу, бросились на голос. Воспользовавшись этим, толпа прорвалась сквозь строй всадников и хлынула к корыту. В тесноте, в суматохе, в давке отчаянно кричали дети, кто-то, очевидно раздавленный, надрывно стонал, сопели, ругались озверевшие люди. Бадья то и дело мелькала вверх и вниз, выплескивая воду в закрытое людскими телами корыто скотского водопоя. Утолив жажду, обессилевшие люди выбирались из толпы, садились на землю и, отдохнув, снова устремлялись к корыту. Только человек двадцать мужчин во главе с Васильцовым сохранили спокойствие и, не глядя ни на колодец, ни друг на друга, понуро стояли в стороне. Конвоиры съехались вместе и, раскуривая сигареты, о чем-то с хохотом говорили один другому, показывая на толпу у корыта.

А часа через полтора, когда колонна километра на три отошла от колодца, от приступов острой боли в животе упала молодая женщина. Скорчившись, она лежала в пыли и не стонала, не кричала, а только взвизгивала, обезумевшими глазами моля о помощи. Васильцов и еще двое пленных бросились к ней, но подскакавший конвоир с маху ударил прикладом по лицу Васильцова, и он, обливаясь кровью, упал на руки товарищей. Никто больше не решился помочь женщине, и она, в окружении конвоиров, осталась на пыльной дороге. Там, где она лежала, хлопнул выстрел, и все люди в колонне вздрогнули, и задние увидели, как забилась в предсмертных судорогах молодая обессилевшая женщина.

— Застрелили, — жутким шепотом пронеслось по колонне, и этот шепот словно явился сигналом для самого страшного.

В разных местах упало одновременно несколько человек. Стоны, дикие крики, вопли огласили пустынное поле. Все люди еще плотнее сгрудились, боясь взглянуть на тех, кто, корчась от болей, оставался на дороге.