В середине сентября неожиданно выпали первые заморозки, и за одну ночь деревья, трава, картофельная ботва на бульварах и на каждом свободном клочке земли в Москве пожухли, потеряв прежний живительно-радостный зеленый цвет. И сразу на людей дохнула осень, напоминая о тяжелой, горестной осени прошлого года, когда наполовину опустевшая, затемненная и перегороженная баррикадами Москва щетинилась в небо стволами зениток, когда в темнеющую синеву предвечернего неба поднимались серебристые громадины аэростатов заграждения, когда одна за другой разносились тревожные, ошеломляющие вести о захвате немцами западных подмосковных городов. И в этом 1942 году так же оставались баррикады и окопы на улицах, площадях, так же на скверах, бульварах, в садах, парках стояли зенитки, так же по вечерам заслоняли московское небо аэростаты заграждения.

Оставшиеся люди в Москве были внешне суровы и молчаливы. Как удивительная редкость, раздавался звонкий, заразительный смех, даже самая большая радость выражалась скупой, тут же гаснущей улыбкой, на худых, пожелтевших лицах вновь закладывались преждевременные морщины, а в усталых глазах не исчезало отражение внутренней тревоги. Ошеломив людей сообщениями о выходе немцев к Волге в Сталинграде, на подступы к Грозному и к Главному Кавказскому хребту, о захвате Майкопа, Краснодара и Новороссийска, война словно остановилась. В сводках Совинформбюро, в газетных статьях сообщалось о тяжелых боях под Сталинградом и на Кавказе, и вместе с тем не было больше ни одного сообщения об оставлении нашими войсками новых городов и территорий. И уже от одного этого росла вера, что враг окончательно остановлен и скоро, как в прошлом году, советские войска сами перейдут в наступление и вновь погонят гитлеровцев на запад.

Однако война оставалась войной. Она властно напоминала о себе непрерывным потоком воинских эшелонов и санитарных поездов, новыми призывами в армию, тревогой и беспокойством за тех, кто был на фронте. Особенно ощутимо напоминала о себе война всем бытом и жизнью москвичей. Опустели многие квартиры и целые дома. Одни хозяева уехали, эвакуировались из Москвы, другие, не заходя домой, неделями, месяцами жили там, где работали: на заводах, фабриках, в депо, в мастерских, в вагонных парках и гаражах, в учреждениях и конторах. Большинство крупных зданий, где до войны были учебные заведения и научные организации, теперь занимали переполненные ранеными военные госпитали. У продовольственных магазинов, палаток, ларьков день и ночь толпились очереди. Управдомы сбивались с ног в поисках топлива и, не найдя ничего, хмуро предупреждали жителей, что отопление зимой работать не будет и каждый должен обогревать себя чем может. Опять, как и в прошлую зиму, застучали жестянщики, мастеря печки-времянки; опять зачернели в окнах самодельные железные трубы. Все, что пригодно было для топлива, копилось в коридорах, в квартирах, в подвалах и на чердаках.

Только самым страшным было не это. Все москвичи от мала до велика чувствовали, что подступает не только холодная, но и голодная зима. В результате летнего наступления немцы захватили самые хлебородные районы — области центральной черноземной полосы, донские, кубанские, азово-черноморские, прикаспийские земли, и это не могло не отразиться на снабжении хлебом всей страны и в особенности столицы. Продовольственный вопрос был самым сложным и самым тяжелым в эту суровую вторую военную зиму.

В третий раз собирался партком машиностроительного завода для решения этого вопроса. Несколько часов до хрипоты спорили, ругались, а выхода найти не могли. Вся надежда была только на продовольственные карточки и на тот скудный, отпускаемый наркоматом лимит продуктов для заводской столовой, которого едва хватало на изготовление жиденького супа или щей для работающих на заводе.

Когда усталые члены парткома уже собирались расходиться, кто-то вспомнил, что до войны было у завода свое подсобное хозяйство. Тут же запросили хозяйственную часть заводоуправления. Там о подсобном хозяйстве ничего не знали. Старые руководители и рабочие эвакуировались на Урал, а новые даже понятия не имели, что было у завода до войны.

Весть о подсобном хозяйстве так взволновала Яковлева, что он, покинув заседание парткома, побежал разыскивать самого старого производственника, Василия Ивановича Полозова.

— Как же, как же, — прервав занятия с учениками, ответил Василий Иванович, — было у нас подсобное хозяйство, было. И большое. Далековато, правда, дальше Загорска, лесами, дороги плохие. Верст так сорок от Загорска.

— Товарищи, — возвратясь на заседание парткома, взволнованно проговорил Яковлев, — это обязательно нужно использовать.

— Конечно, — подхватил Полунин, — завтра же утром отправим туда Веру Полозову. Отец ей расскажет, как проехать, да и напористая она, настойчивая, все разузнает.

Селиваныч долго ворчал, когда Вера рассказала ему о поручении директора и парткома, по пальцам пересчитывая дела, которые не доделала она в гараже, и под конец, боясь спорить сразу и с директором и с парткомом, махнул рукой и укоризненно сказал:

— Поезжай, раз ты у начальства теперь в почете. Только на мужчин не рассчитывай! Женщину можешь любую взять, а мужчин ни-ни!

— Я с Козыревой, с Анной поеду.

До темноты хлопотала Вера, заканчивая самые неотложные работы, а довольная таким заданием Анна мыла, чистила, проверяла и заправляла свою машину. Селиваныч, хмурый и озабоченный, с каким-то странно виноватым выражением на изрезанном морщинами лице, несколько раз подходил к Вере, видимо намереваясь что-то сказать, но только еще больше хмурился, ни за что ни про что кричал на шоферов, на слесарей и, раздраженный, скрывался в своей конторе. Когда Вера уже собиралась уходить домой, он опять подошел к ней, нарочно закашлялся и, вдруг взглянув на Веру сердитыми глазами, сказал ровно и неторопливо:

— Вот что, Верочка, ты там как хочешь, а ежели будет картошка в этом самом подсобном хозяйстве, то мешка два, не меньше привези в гараж. Не смотри на меня, не спорь, глупостей не думай! Ты же сама видишь: мужчины-то почти все, а женщины более половины в гараже живут. Домой только бельишко переменить бегают. Многие часов по двадцать руля не отпускают. Надо нам подкормить их или не надо? — визгливо прокричал он. — А грех этот я на себя приму.

* * *

Утром, едва заголубело в окнах, Вера торопливо оделась и побежала в гараж. Анна Козырева была уже там и хлопотала около машины.

Статная, полногрудая Анна в последние месяцы словно переродилась. Не было в ней прежней застенчивости, не ходила она по гаражу, боясь что-то задеть и разбить, а держалась свободно и независимо. Только в разговорах с Верой и Селиванычем она часто краснела, по-прежнему смущалась и говорила робко. Машина Анны всегда была самой чистой, самой исправной, и управляла она ею как прирожденный шофер — уверенно и спокойно.

— День и ночь едут, — говорила Анна, показывая на встречные военные грузовики. — На какую дорогу ни свернешь, везде едут. И все мало этой войне проклятой! Уж пора насытиться вроде, а она все хватает и хватает, как чудовище какое. От Вани я вчера письмо получила. Пишет, что немцев остановили и на франте тихо, а я не верю. Он всегда так, не волновать чтобы. А сам-то, по всему вижу, под Сталинград попал. Там, говорят, ад кромешный. Дон-то, говорят, и Волга от крови покраснели. От самолетов солнца не видно.

Анна рассказывала о войне так уверенно, словно она только что вернулась с фронта, побывав в самых ожесточенных боях. Самое важное место в ее разговорах занимал муж. Когда она вспоминала его, на ее желтовато-смуглых щеках вспыхивал по-детски яркий румянец, а большие серые с желтизной глаза становились дымчатыми, мечтательно-задумчивыми.

В Загорске они расспросили, как лучше проехать на подсобное хозяйство, и с шоссе свернули в сторону. Узкая разбитая дорога то тянулась лесами, то вырывалась на пустынные, уже убранные поля, то вилась по пригоркам и кустарникам, пересекая бесчисленные ручьи с хлипкими, шатающимися мостами. Километров пятьдесят исколесили они по рытвинам и колдобинам и, наконец, миновав густой сосновый бор, выбрались на обширную, уходившую далеко под гору поляну с какими-то строениями на самой опушке леса. По рассказам, это и было подсобное хозяйство машиностроительного завода. Глушью, тишиной, чем-то первобытным пахнуло на Анну и Веру, когда они остановили машину на углу потемневшего картофельного поля, по которому, понукая серую, словно поседевшую от старости, лошадь, вышагивал за самой настоящей сохой высокий сгорбленный старик в длинной, подпоясанной веревкой белой рубахе, с расстегнутым воротом на волосатой груди. Равнодушно взглянув на машину, он вновь опустил голову, подхлестнул лошадь и, удерживая руками соху, так же плавно и неторопливо дошел до края поля и только тогда привалил соху к земле, обил кнутовищем комья грязи с чего-то похожего и на лапти и на головки сапог, застегнул ворот рубахи и пошел к женщинам.

— Скажите, здесь подсобное хозяйство машиностроительного завода? — вглядываясь в длинное, с вислыми седыми усами лицо старика, спросила Вера.

— Здесь, — хрипло проговорил старик.

— Нас прислал директор завода…

— Какого завода? — сердито хмурясь, недоверчиво переспросил старик.

— Нашего, машиностроительного.

— Это что ж, с Урала, что ли?

— Почему с Урала, из Москвы.

Старик удивленно заморгал белесыми ресницами, потом резко выпрямился и строго сказал:

— Документики предъявите!

— Пожалуйста, — подала Вера написанную директором бумагу.

Старик долго читал ее, шевеля бледными губами. Хмурое лицо его постепенно светлело, глаза, все чаще моргая, прояснились, вислые усы ходили то вверх, то вниз.

— Погоди, погоди, — вспоминал он что-то, — ты сама-то, значит, Полозова? Уж не дочка ли Василия Ивановича Полозова?

— Да! Родная дочь, — радостно ответила Вера.

— Скажи на милость! Красавица-то какая! Знавал я тебя, знавал. Только была ты аршин с шапкой! Отец-то жив, здоров?

— Болел сильно, сердце, а сейчас поправился.

— Про меня-то небось и забыл он. Да и где помнить-то! В тридцать пятом болезнь меня свалила, больше года не вставал с постели, а потом пристроили сюда вот, вроде как бы на курорт, ну, должностенку дали, прямо скажу, для виду, в сторожа определили, пенсию и жалованье положили. И сидит тут седьмой год старый слесарь Митрофан Авдеич Денисов. Воюют все, работают, а он сидит.

Из крайней избы вышла такая же, как и сам Денисов, высокая седая женщина с волевым морщинистым лицом, на котором, словно на всю жизнь, остались те отчетливые следы, которые бывают у людей, много лет проработавших в заводских цехах.

— Гостей, Паша, встречай! Наши, заводские приехали. В дом приглашай, — говорил Денисов, от радости и волнения суетясь и еще решительнее размахивая руками, — угостим, чем можем, потолкуем.

Пока хозяйка, то выходя куда-то, то возвращаясь, накрывала стол, Денисов присел напротив гостей и неторопливо рассказывал:

— До войны-то у нас, ого, какое хозяйство было! И начальство свое было, и контора, и рабочие. Началась война, и остались мы с женой одни-одинешеньки. Заведующий отдал мне печать, бумаги все: «Хозяйствуй, — говорит, — жди, как война кончится и завод вернется, так и рассчитаешься за все. Самое главное, — говорит, — дела только с государством веди и никаких чтоб частников!» Вот и стал я вроде как бы швец, и жнец, и на дуде игрец. А тут дела-то пошли, сами знаете, не поймешь, не разберешь. Немцы-то, вон они, под Москву подошли. Сидим мы со старушкой, слушаем по ночам, как самолеты немецкие гудят, и ума не приложим, что делать. Скот у нас на руках: коровы, лошади, поросята — скот-то заводской… А кругом трепатня идет, небось сами слышали: один брешет, будто немец вот-вот к Загорску подойдет, другой толкует, что вот-вот Москву наши оставят. Ну, что делать? Хоть волком вой! Глядим, под осень уж, войска нашего как надвигали в леса! Видимо-невидимо! Враз на душе полегчало. Начальники военные приехали. «Давай, — говорят, — дед, продукцию свою. Бойцов кормить нужно, а хозяйство твое все равно государственное». Только вы не думайте, что я так им все отдал, за здорово живешь. Нет! Все как положено: по документам, по квитанциям, по актам. Вот, пожалуйста, проверьте, — достал он откуда-то из-под кровати истертый портфель. — Нет, нет! Вы проверьте все как следует, проверьте! Вот квитанции на сто сорок тонн картофеля. Военные-то и копали сами. Вот на шесть свиней общим итогом семьсот двенадцать килограммов, вот за коров, за трех лошадей. Пришлось мне, правда, и поспорить с военными. Им ведь чем больше, тем лучше, а я думаю: все-то я вам не отдам. «Вернутся, — думаю, — наши с Урала, с чего хозяйствовать начнем?» Ну, как военные ни спорили, отстоял я трех поросят, двух лошаденок постарше и двух коровок. И картошечки погребок засыпал. Теперь вот приплод проверьте. Два теленочка, свинья одна опоросилась. Пять боровков как налитые ходят. Скоро вторая опоросится. Весной-то мы с горем пополам картошку посадили, до самого июля из борозды не вылезали. Неважнецкая, правда, картошка, не то что до войны, земля-то кое-как обработана, но соберем так, пожалуй, тонн семьдесят, не меньше.

Слушая рассказ Веры, как трудно с питанием на заводе, как полуголодные рабочие неделями не выходят из цеха, едва держатся на ногах от истощения, как дороги продукты на московских рынках, Денисов, видимо, с болью для себя дергал вислые усы и приговаривал:

— И надо же, как мучается народ! И надо же…

Накормив гостей, он решительно встал, засуетился, что-то отыскивая и не найдя, ворчливо проговорил:

— Хоть бы мешок какой разнесчастный. Ну, скажи, как после пожара. Корзины-то где у нас?

— На чердаке они, — ответила жена, — да ты не ходи, сама достану.

— А теперь мы поработаем часика два, — сказал Денисов, — нагрузим машину картофеля, поросенка большого прихватим — и в Москву. Сам поеду с вами, начальству доложу все по порядку, указания получу.

Задолго до вечера Анна Козырева вывела на дорогу полуторку, доверху насыпанную картофелем; за кабиной отчаянно визжал связанный веревкой боров пудов на десять.

Весть о возвращении Веры и Анны, да еще с самим заведующим подсобным хозяйством, с целым кузовом картофеля и огромным кабаном мгновенно облетела завод. Нетерпеливая толпа рабочих окружила грузовик. Анна, словно именинница сияя раскрасневшимся лицом, едва успевала отвечать на бесконечные расспросы. Денисов и Вера были в кабинете у директора, где собралось все заводское начальство. И возле машины и в кабинете директора, как по взаимному уговору, все говорили о неожиданно привалившем заводу счастье в виде позабытого и разысканного подсобного хозяйства, которое измученным постоянными заботами о питании людям грезилось сказочным царством, где есть все, что только нужно человеку. Даже всегда хмурый и часто недоверчивый директор завода чуть не обнимал растерявшегося от общего внимания и почтения Денисова. Напрасно старик, робея и смущаясь, пытался доказать, что его хозяйство имеет всего-навсего меньше трех гектаров картофеля и, даже если порезать всю скотину, не сможет набрать и десяти центнеров мяса, — никто его не слушал. Всех охватила вдохновенная горячка счастливого возбуждения и по-детски искреннего заблуждения, заставлявшее и рабочих и руководителей завода строить самые радужные планы и фантастические предположения. Наиболее горячие головы доказывали, что теперь заводу ничто не страшно, что столовая вдосталь, как до войны, три раза в день будет кормить всех, кто работает, а если богатствами подсобного хозяйства распорядиться экономно, то немало продуктов можно выделить и для поддержки семей. Были, конечно, и скептики, утверждавшие, что даже картошки и то едва ли хватит заводу на месяц. Только скептиков так решительно и дружно осаживали, что они тут же умолкали. Последний удар скептикам был нанесен, когда повара с помощью множества добровольцев разгрузили машину, зарезали и освежевали огромную, пахнущую теплой кровью и свежим мясом тушу борова и в котлах заводской кухни впервые за время войны забурлил, исходя паром, густой, наваристый суп.