В последние месяцы генерал Велигуров почти все время болел, жалуясь то на сковавший его радикулит, то на общее недомогание, то на старые раны, и вся тяжесть работы легла на одного Бочарова. Часто бывая у Велигурова, Бочаров видел, что генерал мучается не столько от болей физических, сколько переживает какую-то душевную травму. Он пытался откровенно поговорить с ним. В ответ Велигуров только охал, вздыхал и неизменно повторял:
— Пролетела молодость, отгорела, а старость, браток, никого не щадит. Доживешь до моих лет, на себе познаешь.
В эти месяцы, несмотря на сравнительное затишье на фронте, работы у представителей Наркомата обороны намного увеличилось. И сам генерал Васильев и многие другие генералы беспрерывно запрашивали то одни, то другие сведения. В войска поступил новый Боевой устав пехоты, и Васильев требовал проверить, как изучаются, осваиваются и внедряются в практику положения этого устава. Стужа сковала Дон, и Москву интересовала толщина льда в том или другом районе. Особенно много материалов запрашивал сам Васильев. Его интересовало буквально все: и организация службы в войсках, и состояние дивизий и армий, и обеспеченность войск зимним обмундированием, и построение боевых порядков, и работа железнодорожного транспорта в прифронтовых районах, и множество других, самых неожиданных вопросов.
Бочаров без конца разъезжал по войскам, по тыловым районам, уточнял, изучал, проверял, а возвращаясь, писал короткие донесения, докладывал по телефону и телеграфу в Москву, получал новые задания и снова уезжал.
22 ноября, после трудной поездки в войска, Бочаров проснулся поздно и, едва открыв глаза, почувствовал вдруг что-то веселое и радостное, похожее на воспоминание далекого детства, когда по большим праздникам в деревенской избе Бочаровых все преображалось, радуя глаз и чисто вымытым полом, и выскобленными лавками и скамьями, и только что побеленной печью, и белой скатертью на столе.
Откуда появилось сейчас это ощущение праздника, сразу понять Бочаров не мог. Только встав с постели, увидел он, как в разрисованные морозом окна льется в комнату нежный молочно-розовый свет. Бочаров умылся, торопливо надел шинель и вышел на улицу. Окруженное двумя радужными кольцами солнце было подернуто легкой дымкой и заливало землю радостным светло-розовым сиянием, легким пурпуром окрашивая и сверкающий серебристый снег, и словно уснувшие под белыми шапками дома, и узорчатое сплетение воздушно-пышных заиндевелых деревьев. Во все стороны горизонт скрывался в густевшей синеве, от этого казалось, что весь мир состоит только из этого нежно-розового окружья и неяркого солнца над ним.
— Андрей Николаевич, — окликнул Бочарова совсем незнакомый голос.
Он обернулся и на резном крыльце ближнего дома увидел генерал-лейтенанта Ванина.
— Здравия желаю, — заговорил было Бочаров.
Генерал взмахом руки остановил его.
— Тихо! Слушайте, внимательно слушайте, — прошептал он, рукой подзывая Бочарова к себе.
Ничего не понимая, Бочаров прислушался — вокруг стояла такая тишина, что было слышно, как потрескивали от мороза деревья в саду.
— Слышите? — спросил Ванин.
— Слышу, мороз трещит.
— Не то! Лучше слушайте, лучше.
В это время невдалеке захлопал движок радиостанции, и генерал, не переставая мечтательно улыбаться, с недовольством сказал:
— Перебили связисты. Пойдемте ко мне, из дома слышнее.
— Вот где слушайте! — подвел он Бочарова к расстеленной на столе карте и звонко хлопнул ладонью по тому месту, где был Сталинград. — Слышите! Звенит все, грохочет, и песни наши, родные песни несутся над степями сталинградскими.
Бочаров всмотрелся в карту и там, где Волга и Дон разделялись самым узким пространством, увидел густое скопление синих номеров вражеских дивизий, корпусов и армий, а в стороне от них с запада и с юга яркие красные стрелы. Одни стрелы начинались от донских берегов у Серафимовича, Клетской, Сиротинской и, как исполинские ножи, устремляясь на юго-восток, пересекали Дон ниже излучины и острием упирались в острие других стрел, которые шли на северо-запад от озер южнее Сталинграда. Эти два мощных потока стрел обнимали, стискивали все, что синело в Сталинграде и на пространстве между Волгой и Доном.
— Неужели начали? — прошептал Бочаров.
— Вот именно! — воскликнул Ванин. — Девятнадцатого ноября Юго-Западный и Донской фронты ударили от Дона на Калач, двадцатого — Сталинградский фронт от озер. И не только начали, уже прорвали оборону противника на огромном пространстве и пробиваются навстречу друг другу. Не сегодня-завтра все, что стянули немцы к Сталинграду, — тут, пожалуй, дивизий до тридцати наберется — будет зажато, стиснуто в огненное кольцо. Это, видать, будет началом конца войны.
Ванин говорил, а Бочаров, слушая его, никак не мог оторвать взгляда от карты. Он не то что восхищался или радовался тому, что случилось под Сталинградом; он всем своим существом ощущал всю важность свершившихся событий. Всего четверо суток наступали войска Юго-Западного и Донского фронтов, и за это короткое время они взломали всю вражескую оборону на Дону и продвинулись вперед почти на сто двадцать километров, а войска Сталинградского фронта за трое суток углубились в оборону врага более чем на сто километров. Это было грандиозно, потрясающе неожиданно и превосходило все, что знал Бочаров из военной истории. Немцы даже в первые месяцы войны, в июльское наступление этого года, когда преимущества были на их стороне, не имели таких успехов. Теперь же, в лютые морозы, по заснеженным, насквозь продуваемым свирепыми ветрами степям советские воины, не имея такого преимущества, какое немцы имели в прошлом, за сутки продвигались вперед по тридцать-сорок километров.
— Сталинград только начало! — развивал и наращивал картину гигантской операции генерал Ванин. — Теперь развернется наступление на Кавказе, на среднем Дону, на Западном фронте! Покатится все у немцев на запад и так покатится, что никакие ухищрения не спасут их! Мы выдержали, выстояли, и теперь мы хозяева положения! Теперь мы будем диктовать свою волю противнику!
* * *
Чем больше вчитывался Бондарь в статьи нового Боевого устава пехоты, тем отчетливее понимал, что все написанное в этих двух книжках с малиновыми обложками не только ясно и понятно ему, но словно описано с того, что видел и пережил он сам за время войны.
«Кто же писал этот устав? — думал Бондарь. — Чтоб так написать, нужно все испытать самому».
Думая так, Бондарь даже не догадывался, что над положениями нового устава работал не один человек или группа ученых людей, а создавала этот устав вся армия и что даже сам он, теперь капитан Бондарь, участвовал в создании этого устава.
— Скоро двенадцать, — взглянув на часы, проговорил Бондарь и позвонил в роты.
На фронте было спокойно, только немцы, как и всегда, беспрерывно светили ракетами.
— Доблестному комбату два — салют! — вместе с белесым клубом холодного воздуха ворвался в землянку звонкий голос Привезенцева. — Все устав зубришь? Кончай это дело — Новый год на пороге!
— Здравствуй, Федя, — радостно встретил Привезенцева Бондарь, — раздевайся, садись.
— Отпросился к тебе на целых три часа, — вытирая обмерзшие усы, говорил Привезенцев, — и представь, без звука начальство отпустило. Только клятву страшную взяло: триста граммов — и ни-ни!
— Ты, я вижу, вообще изменился, — усмехнулся Бондарь, — ленты пулеметные снял, кинжалов не видно, да и шинель, ушанка как у настоящего службиста.
— Эх, Федько, — хлопая Бондаря по плечу, воскликнул Привезенцев, — что там ленты, кинжалы — муть! Он мне душу перевернул! Черт его знает, и сам с виду неказист и фамилия заштатная. Подумаешь, Поветкин! Мягкое что-то, нежное, вроде ветерком весенним припахивает. А так взял нас в оборот, так зажал — дыхнуть нечем! Ну, будь бы ругался, матерился — не обидно! А то тихонько, ровненько, без грома, без молний, а крыть нечем! Все в штабе перетряс, перевернул и с ног на голову поставил. Да ты не ухмыляйся! Он и до вас доберется.
— А он и так добрался! Попробуй не доложить вовремя…
— Вот, вот! Так вам и надо, а то как я в начальниках ходил, у вас не жизнь была, а раздолье, — своим обычным звонким язвительным голосом выкрикнул Привезенцев и, сразу посерьезнев, продолжал неторопливо: — А ты знаешь, Федя, я рад этому. Вот убей меня — рад! Верно, в первый месяц после приезда Поветкина вроде взбесился я. Так было обидно, что в куски был готов порвать его, хоть рядовым в стрелковую роту беги. А потом присмотрелся — и вижу: умный он парень, дело говорит. Я же на целых три года старше его, — я с двенадцатого, а он с пятнадцатого, — а по уму, по ухватке я котенок перед ним. А умных людей я, понимаешь, нутром вот как-то с самого детства люблю. Как магнитом тянет меня к ним. Так-то вроде я сопротивляюсь им или виду не показываю, а в самом деле каждое их слово на лету хватаю!
— Подожди, Федя, еще наговоримся, — перебил его Бондарь, — время-то без пяти двенадцать.
— Уж сегодня мы с тобой душу отведем, я и пришел за этим. Ты не вызывай никого, — остановил Привезенцев поднявшегося Бондаря, — у меня все есть. Как-никак я все же заместитель начальника штаба, хоть и не король, но и не пешка! И Верловский у меня во где, — потряс он кулаком, вытаскивая из карманов шинели и брюк рыбные консервы, свиную тушенку, колбасу, соленые огурцы, лук и подмигивая Бондарю. — И водичка святая, московской именуемая, — в заключение отстегнул он от пояса трофейную флягу с водкой, — больше не взял, хватит!
Готовя закуску, Бондарь посматривал на Привезенцева и одну за одной находил в нем разительные перемены. Этот буйный, неугомонный отчаюга то ли от переживаний, то ли от других причин заметно остепенился и даже в движениях его костистых рук не было прежней резкости. Особенно изменились его коричневые, почти черные глаза. Они смотрели без прежнего озорства, ухарства и язвительной насмешливости.
— Федя, а усы все-таки сохранил, — улыбаясь, сказал Бондарь.
— Усы! — добродушной усмешкой ответил Привезенцев на улыбку Бондаря. — А что такое Федька Привезенцев без усов? Женщина без волос! Ну ладно, Федько, — налил он водку в кружки, — без полминуты двенадцать. Давай, дружок, выпьем за новый сорок третий год! Пусть этот год даст нам все, о чем мечтаем мы!
— И пусть в этом году закончится война, — добавил Бондарь.
Они выпили и, неторопливо закусывая, минуты две молчали.
— А знаешь, Федя, — первым заговорил Привезенцев, — о чем я мечтаю сейчас? Нет, тебе не догадаться! Мечтаю я, — он откинул голову и, полузакрыв глаза, продолжал, — хоть на полчаса, хоть на минуточку попасть в ту самую деревню Дубки и одним глазком взглянуть на нее. Ты что улыбаешься? Не веришь?
— Да что ты, Федя, верю, — успокоил его Бондарь.
— Ты верь мне! С тобой я всегда честен. Да, Федя, любил я и раньше. Только обжегся! Жизнь она мою, душу отравила. Думал, никогда не оттаю, не посмотрю на женщину без злобы. А теперь вижу: нет! Не все женщины одинаковы! И больше среди них честных, хороших, настоящих. А те, как моя бывшая жена, — нарост, гниль, червоточина! Мало мне с Наташей бывать пришлось, но и за это время навсегда врезалась она в мою память. Теперь письма получаю часто, чуть не каждую неделю. Малограмотные, с ошибками, с корявыми буквами, с кляксами, а только одно такое письмо на десятки самых изящных, самых нежных не променяю. К черту эту нежность! Пусть грубо, пусть коряво, зато от всей души! Такое письмо сразу видишь, что написала не фитюлька, а трудовая женщина, знающая, что такое жизнь. Жизнь Наташа знает! Она столько пережила! А как сейчас работает! Это понимать надо! Хоть и трудно сейчас в колхозе — она лучшая колхозница. Ты вдумайся только в одну цифру: у нее шестьсот тридцать трудодней! Это же если без выходных весь год и то по две нормы в день! Вот, Феденька, почему хлебушком-то мы в армии не бедствуем. Такие, как Наташа, за двоих, за троих работают, как же не полюбить такую! И представь: она знает, что сама лично получит мало, а работает. Ну, что это за оплата по триста граммов на трудодень? И все же работает, не отлынивает! Не для себя, для нас работает. И это еще не все. Посмотри, что она пишет. Только читай вот тут, а дальше не смей, там личное. «Сдали мы своей семьей в фонд обороны шестнадцать мешков картошки, теленка годовалого, овцу и четыре пуда ржи. Это для тебя, милый Феденька, ешь вдоволь и воюй хорошенько». Понятно? Для меня! Я теперь всем: и хлебом, и картошкой, и мясом обеспечен! Если у тебя в батальоне не хватит продуктов: присылай, поделюсь из своего фонда! Ну ладно, Федя, шутки в сторону. Давай-ка выльем за таких вот, за трудовых, за наших любимых!..
— А ну, Федя, — выпив водку и наскоро закусив, взмахнул рукой Привезенцев, — и ты пулеметчик, и я пулеметчик! Рванем-ка нашу пулеметную! Уж очень петь хочется!
— Эх, тачанка, ростовчанка, — запел он, и Бондарь, тихо подхватив его запев, погрузился в воспоминания. Воскресли дни, когда он, только что начав командовать пулеметным взводом, вихрем проносился на своих тачанках по военному городку, а у крайнего дома с завернутой в одеяльце Светланой стояла Мария. Пролетая мимо, он не видел ее лица, но знал, что она восторгается и гордится им и что вечером, когда он вернется домой, она встретит его еще ласковее и нежнее.