С утра посыпал мелкий, вихрящийся в воздухе снежок, и, когда уже повернувшее на лето солнце поднялось, над землей установился нежный полумрак, который бывает только в морозные дни середины зимы. Ни облаков, откуда сыпался снег, ни самого солнца не было видно. На земле все растворилось, потеряло привычные очертания, слилось в неразличимое, но так остро ощущаемое мягкое сияние света и снега. Вся природа словно дремала, отдыхая от прошлых испытаний и сладко грезя о будущем.

Так было в морозный январский день 1943 года, когда на просторах Средне-Русской возвышенности, на тех самых равнинных и холмистых полях, где целых полгода шла война, заканчивались последние приготовления советских войск к наступлению на Касторную, на Старый и Новый Оскол, на Орел, на Курск и Белгород.

На переднем крае, пользуясь тем, что взоры противника запеленала зимняя дымка, в полный рост ходили, стояли измученные долгим сидением в блиндажах и землянках стрелки, пулеметчики, бронебойщики — все те, кто из часа в час, изо дня в день, неделями, месяцами всем своим телом ощущал близость врага и в любую минуту мог столкнуться с этим врагом, попасть под его огонь. То ли от радужного сияния света, то ли от возможности свободно ходить, стоять, двигаться на лицах солдат, сержантов, офицеров светилась нескрываемая радость.

Еще большее оживление царило за первой траншеей, в глубине обороны, где в овражках и ложбинах были разбросаны расчеты артиллерии, стояли резервные войска, кухни и склады, прятались в котлованах обозные повозки.

Как и всегда, чище других одетые артиллеристы в новеньких полушубках, в валенках и ушанках хлопотали около своих орудий. Минометчики от нечего делать кружками сидели у закрытых чехлами стволов, неторопливо разговаривая, доделывая свои немудреные солдатские дела. По всему полю взад и вперед, с катушками и телефонными аппаратами сновали связисты, проводя новые и проверяя старые линии. Все же спокойнее и невозмутимее всех были ездовые. Разношерстные — кто в шинелях, кто в полушубках, кто в телогрейках, — они, как в родном колхозе, вразвалку ходили вокруг лошадей, убирали навоз из котлованов, чинили сбрую, стучали у саней и повозок.

Над всем этим суровым и затихшим простором царил безмятежный, трудовой покой. И только в штабных блиндажах и землянках, в укрытиях и на площадках наблюдательных пунктов кипела напряженная, до предела нервная и тяжелая работа. Без конца звонили телефоны; у онемевших, готовых ожить в любую секунду раций до звона в ушах вслушивались безмолвные радисты; на самодельных столах, на ящиках, на досках и прямо на земле стлались цветные поля топографических карт, белели исчерченные листы графиков, расчетов, планов, приказов, распоряжений, донесений. Измученные многосуточной бессонной работой, охрипшие, с воспаленными глазами офицеры штабов уточняли обстановку, заканчивали последние расчеты, докладывали и выслушивали приказы командиров. И тут, среди все нараставшего кипения работы, на усталых и измученных лицах, словно под ярким солнцем, вспыхивали радостные улыбки, слышался не обычный, а именно праздничный смех.

Такими в этот последний день перед большим наступлением видел Андрей Бочаров советские войска. Шестые сутки, как и все в эти дни, он, недосыпая и недоедая, обходил корпуса, дивизии. Он немало видел, как готовятся большие военные операции, казалось, привык ничем не восторгаться, и все же в эти дни, наблюдая, что делалось в войсках, он, помимо своей воли, отдавался странному, праздничному настроению. Если бы он попытался выяснить, откуда нахлынуло это настроение, то без тени сомнения понял бы, что это было не что иное, как результат тех шести месяцев сложной и напряженной жизни советских войск, когда они сдерживали бешеный натиск врага, отступая под его ударами, а затем, остановив его, закрепились и ждали того счастливого момента, когда накопятся силы и начнется большое наступление. Как раз этот момент сейчас и наступил. То, что было выстрадано и пережито под вражеским огнем, под бомбежкой чернокрестных самолетов и лязгом фашистских танков, что было передумано и обговорено в долгие недели обороны, вылилось теперь в неудержимое стремление ринуться на фашистов, смять их и погнать на запад. Именно это стремление и вызвало праздничное и торжественное выражение на всем облике советских войск.

Под вечер Бочаров, по существу, закончил все работы, оставалось только побывать еще в одном полку, проверку которого он, не признаваясь самому себе, умышленно оттягивал. Это был полк Черноярова, где служила Ирина. Теперь он радовался тому, что именно этот полк был последним, чувствуя, что праздничное настроение, порожденное ходом подготовки к наступлению, позволит ему встретиться с Ириной именно так, как должны были они встретиться. Он по телефону связался с Велигуровым, доложил, что сделано, и, отказавшись от обеда у артиллеристов, которых он проверял, поехал в полк Черноярова. На пути из густевшей снежной пелены, как сказочные видения, вырастали то укрытые огневые позиции, то обоз, спешивший подвезти последние снаряды, то колонны пехоты, начавшей выходить на исходное положение для наступления. Так же как и днем, на лицах засыпанных снегом солдат, в их движениях и фигурах отчетливо выражалась все та же праздничная торжественность, которая теперь в предчувствии близкого боя была суровее и скупее.

Въехав в балку, по краям которой лепились дымившие трубами землянки, Бочаров в темноте безошибочно разыскал землянку с белым флажком у входа и остановил машину. Он сразу же хотел войти в землянку, но вдруг отяжелевшие ноги не подчинились ему. Колючий снег хлестал его по лицу, ветер срывал папаху, полами шинели бил по ногам, валил с ног. Бочаров не знал, как войдет в землянку, как взглянет на Ирину, что скажет ей. Стыд за самого себя, стыд перед Ириной, перед Аллой, перед всеми людьми сжигал его. Никогда в жизни не чувствовал он такого отвращения к самому себе, никогда так не осуждал и не презирал самого себя.

Он долго простоял бы в безвольном оцепенении, если б не скрипнула дверь землянки и из темного углубления не показалась высокая мужская фигура.

— Здесь старший врач полка? — опомнясь, спросил Бочаров.

— Так точно, здесь, — ответил мужчина.

Бочаров шагнул вниз, не попал ногой на первую ступеньку, сорвался и, падая, поймал рукой дверную скобу.

— Войдите, — раздался за дверью голос Ирины.

Это на мгновение вернуло Бочарову сознание. Он толкнул дверь и, ослепленный ярким светом, замер у порога.

— Андрей! — не то с отчаянием, не то с радостью вскрикнула Ирина. — Андрей, ты?

— Я, Ира, — прошептал Бочаров.

— Да проходи же, что ты в дверях остановился, — совсем спокойно сказала Ирина, и ее голос сразу вернул Бочарова в прежнее состояние.

Он смело взглянул на нее и увидел все те же дорогие черты лица, ее ясные, широко открытые глаза и обрадовался спокойному, дружескому выражению ее лица и особенно глаз.

— Ну, здравствуй, Андрей, — говорила Ирина, сжимая руку Бочарова, — в снегу ты, устал, раздевайся, садись.

Снимая шинель, Бочаров вслушивался в ее голос, все более и более успокаиваясь.

— Замерз, — приветливо, по-домашнему говорила Ирина. — У меня тепло, сейчас отогреешься. Хочешь спирту немного?

Бочаров не хотел пить. Однако, не желая нарушать так хорошо начавшейся встречи, выпил и попросил разрешения закурить.

— У меня запретное для курильщиков место, а ты кури, кури, — все так же радостно ответила Ирина.

Только закурив, Бочаров решился начать то самое объяснение, которое так долго мучило его. Еще не начав говорить, он почувствовал, как спазмы сдавили горло и сразу стало трудно дышать. Опустив голову, он совсем не своим, хриплым голосом тихо сказал:

— Ира…

— Не надо, Андрей, не надо, — мгновенно поняв все, остановила его Ирина, — зачем это, не надо.

— Я так виноват…

— Нет, неправда. — вновь перебила его Ирина, — ни ты, ни я, никто не виноват. Так случилось, и я не раскаиваюсь, и ты не должен переживать.

— Спасибо, Ира, — прошептал Андрей и, поймав ее руку, поцеловал нежные пальцы.

— Конечно, — все так же тихо, с заметной грустью продолжала Ирина, — трудно было, я много передумала. Только разве можно строить свое счастье на несчастье других? Нет! Нельзя! Я когда взглянула в глаза Костика, — а они точно такие, как твои, — у меня все упало. Тогда я еще не поняла, что все решилось в этот момент. Я и сейчас помню эти глаза. Они такие честные, искренние… И Алла, жена твоя… Ока так любит сына, так любит тебя!.. Разрыв с тобой — несчастье и для Костика и для нее. Андрей, кругом и так столько горя, столько страданий!.. Мы же в такие годы живем!

— Тяжелые, грозные годы, — поддаваясь ее спокойствию, согласился Бочаров.

— И уж если пройти эти годы, — продолжала Ирина, — так честно, без обмана и лжи. Чтобы совесть была чиста.

— Спасибо, Ира, — повторил Бочаров, — я так благодарен тебе…

— Мне стало так легко, Андрей. Я боялась, что ты не поймешь всего. Я знала, что ты мучаешься, переживаешь… Теперь все прошло, и я очень рада этому.

— Боже мой, — воскликнул Бочаров, — какая ты замечательная!

— Оставь, Андрей! — прервала его Ирина. — Я только одного хочу: чтобы все было честно. А теперь, Андрей, прощай.

— Прощай, Ира, — прошептал Бочаров, — ты такое сделала…

— Зачем слова, не надо…

Проводив Бочарова до двери, Ирина остановилась посредине землянки и, закрыв глаза, откинула голову назад. Долго стояла она, не шевелясь и ни о чем определенном не думая.

— Только честно, без лжи и обмана, — разогнав оцепенение, прошептала она и, сев за стол, придвинула чистый лист бумаги.

«Дорогой Саша, — старательно написала она и, посидев несколько минут в раздумье, решительно и твердо продолжала, — это мое последнее письмо…»

* * *

С того памятного дня, когда Дробышев впервые проводил занятия со своим взводом по материальной части станкового пулемета, прошло много времени, а Чалый нисколько не изменил своего отношения к молодому лейтенанту. Внешне, как и другие, он послушно выполнял все его приказания, ничем не выдавая своей неприязни к нему, но в разговорах с ним был сух и официален, все так же насмешливо щуря маленькие, глубоко запавшие глазки и всем своим видом показывая, что лейтенант не дорос до того, чтобы командовать людьми. Это постоянно чувствовал Дробышев, и это угнетало его. Замечал это и Козырев. Он не раз пытался по душам поговорить с Чалым. Тот, посмеиваясь, уклонялся от разговора. Так продолжалось до самого дня наступления.

Утром, когда морозный туман белесым пологом еще закрывал солнце и его розовые отсветы бледно озаряли заснеженную землю, обходя свои расчеты, Дробышев лицом к лицу столкнулся с Чалым. Он что-то делал у своего пулемета и неожиданно, встав, как привидение, вырос перед Дробышевым. Несколько секунд они смотрели друг на друга, удивленные неожиданной встречей. Первым пришел в себя Чалый и, язвительно усмехнувшись, сказал:

— Вроде рванемся нынче, товарищ лейтенант.

— Да, и наш черед пришел, — радостно ответил Дробышев.

— А что, разве по очереди умирают? — спросил Чалый, и все его худое, горбоносое лицо язвительно и вызывающе заулыбалось.

Дробышев внутренне вскипел, в упор посмотрел на Чалого и, наливаясь юношеским возмущением, в тон Чалому ответил:

— Одни без очереди, другие по очереди, смотря кто чего стоит.

— Ну, ваша очередь далеко, — словно не понимая, что лейтенант догадался о коварном смысле его слов, прикидываясь простачком, проговорил Чалый. — Вам жить да жить! Все впереди. Обидно, если случится что…

— Да и вам не стоит думать про это, — спокойно обрезал Дробышев.

— А я и не думаю! — видимо разочарованный спокойствием лейтенанта, визгливо выкрикнул Чалый. — Я в семи водах варенный, семью огнями жаренный, дождем измоченный, на солнце подсушенный — что мне сделается! Я, товарищ лейтенант, — склонясь к Дробышеву, заговорщицки прошептал он, — такое прошел и столько повидал, что не только пуля или там осколок иззубренный — бомба пятитонная не прошибет. А вот вам, — в упор сверля наглым взглядом Дробышева, дерзко продолжал Чалый, — поостеречься бы надо. Кто знает, что случится? Хорошо, если сразу наповал, а вдруг ногу там, руку или, не дай боже, личико повредит…

Этот нелепый разговор прервало появление Козырева. Чалый сразу смолк, распрямился и как ни в чем не бывало послушным солдатом вытянулся перед Дробышевым.

— Товарищ лейтенант, все ленты набиты патронами, — доложил Козырев, — завтрак принесли, ваш там, в блиндаже. Может, закусите?

— Да, да. Я сейчас, быстренько, — радуясь возможности уйти от Чалого, ответил Дробышев.

— Ты что трепал лейтенанту? — подступил Козырев к Чалому, когда Дробышев скрылся за изгибом траншеи.

— Как то есть трепал? — наивно улыбаясь, спросил Чалый. — По душам со своим отцом командиром разговаривал. Что, разве запрещено?

— Ты это оставь! — свистяще прошептал Козырев и схватил Чалого за воротник шинели. — Иначе я из тебя душу вытрясу!

— Но, но! — рванулся Чалый из могучих рук Козырева. — Рукоприкладство уставом не предусмотрено.

— Я те покажу рукоприкладство! — с трудом сдерживая гнев, не отпускал Козырев Чалого. — Сам под суд пойду, а измываться над лейтенантом не позволю! Слышишь ты, душа твоя забубенная! Придушу, как ягненка паршивого!

— Придушу… Ягненка… Паршивого, — не стараясь даже освободиться от руки Козырева, дерзко выкрикивал Чалый. — А еще секретарь партийный, старший сержант, помкомвзвод…

— Что секретарь, что помкомвзвод? Ты на них вон злость свою изливай, — кивнул головой Козырев в сторону вражеских позиций, — они во всем повинны, с ними и рассчитывайся.

— И рассчитаюсь, будь спокоен, рассчитаюсь за все, — резко отстранив руку Козырева, сурово, с мгновенно изменившимся лицом, сказал Чалый, — с ними счет у меня особый.

Резкая перемена в Чалом охладила Козырева. Он присел на выступ траншеи и кивнул Чалому:

— Садись, закурим.

— Это можно, — послушно ответил Чалый.

— Ты вот что, — подавая Чалому кисет, сказал Козырев, — ты все-таки брось свои дурости, ни к чему это.

— Да я, думаешь, все это сам по себе, — крутя цигарку, миролюбиво ответил Чалый, — мне и самому стыдно вот теперь. Честно говорю: стыдно. Побежал бы к нему да прошения попросил. А не могу! Кипит все, очерствела душа, кровью запеклась! Ты думаешь, я весь век такой злодеюга кровожадный? Нет, старший сержант, другим я был и совсем недавно. Год назад всего. Слова худого не слышал от меня никто. А потом обозлился и совладать с собой не могу. Эх, — затягиваясь дымом, всей грудью вздохнул он, — кабы знал кто… Ах, — безнадежно махнул он рукой, — а и знал бы, что толку!

— Ты подожди, подожди расстраиваться, — остановил его Козырев, — ты расскажи толком, что у тебя?

— Что рассказывать? Не одного меня, многих война ожесточила.

Чалый, склонясь к Козыреву, взмахнул перед его лицом посинелым кулаком:

— Одно знай, это я тебе как секретарю партийному говорю: гадов этих, фрицев, я, как курят, душить буду! Жилы из них повытягиваю, зубами загрызу, если оружия не будет…

И без того злое, худое лицо его было теперь до неузнаваемости страшным; маленькие глаза лихорадочно блестели; на тонкой шее вспухли синие жилы; голос, уже не насмешливый, не язвительный, был так беспощаден, что Козырев не узнавал своего пулеметчика.

— Ты успокойся, расскажи, что с тобой. Легче станет, когда из души все выплеснешь, — вновь уговаривал он Чалого, но тот, думая о чем-то своем, отмахнулся рукой и умоляюще попросил:

— Не надо, Иван Сергеевич. Оставь меня. У тебя и так дел много, а я… Я и сам с собой справлюсь. Оставь, пожалуйста, дай маленько одному побыть…

С тяжелым сердцем ушел Козырев от Чалого: Еще тяжелее стало ему, когда увидел он Дробышева. Выпив свою порцию водки, лейтенант раскраснелся, глаза его лихорадочно блестели, ломкий голос звучал весело и твердо. Но Козырев отчетливо понимал, что все это в Дробышеве напускное. По тому, как вдруг замолкал он ни с того ни с сего и лицо его тускнело, как беспокойно бегали разгоряченные глаза, как заливчато, совсем без причин, смеялся он, было совершенно очевидно, что перемена в лейтенанте вызвана не ста граммами водки, а более вескими и серьезными причинами.

В другое время Козырев нисколько не стал бы за него волноваться, а теперь, перед началом большого наступления, где лейтенанту и людьми командовать придется и самому впервые в жизни делать это страшное и опасное дело, именуемое наступлением, Козырева охватила тревога.

«Только подальше его от Чалого, — решил Козырев, — а то еще столкнутся лбами и такое натворят…»

Словно невзначай, говоря о наступлении, Козырев посоветовал Дробышеву идти с третьим и четвертым расчетами, доказывая, что расчеты эти наступают как раз на самом важном направлении. Дробышев с неожиданным для него упрямством безоговорочно заявил, что главное направление там, где первые два расчета, и что он будет наступать именно вместе с этими двумя расчетами.

Видя, что Дробышева все равно не переубедишь, Козырев, не переставая волноваться, ушел к своим расчетам.

Оставшись один, Дробышев присел на земляную приступку в траншее и задумался. Разные мысли бродили в голове. То вспоминал он дом родной у железнодорожного переезда, вечно занятую хлопотами по хозяйству молчаливую и тихую мать, всегда озабоченного и неторопливого отца с неизменными ключами за спиной и молотком в руках, то всплывали до краев наполненные кипучей жизнью дни учебы в военном училище, когда все казалось простым и ясным, не требующим ни раздумий, ни переживаний, то улетал он мечтами в недалекое детство, когда было еще легче, проще и радостнее. И только об одном, о том, что будет впереди, он совсем не думал.

Когда, расколов непривычную фронтовую тишину, грянул первый залп артиллерийской подготовки, Дробышев поспешно вскочил и побежал в первую траншею, куда, словно на праздник, из блиндажей и землянок стекались стрелки, саперы, пулеметчики, бронебойщики. В белых маскировочных халатах, в полушубках, в ватниках, освободясь от томительного ожидания начала большого дела, они шумно и весело спешили посмотреть на то, что делалось впереди, там, где были вражеские позиции. Над землей упруго свистели снаряды, с воем проносились мины, и там, куда они летели, все гуще и плотнее полыхали взрывы, все шире и выше расползались волны сизого дыма. Скоро и траншеи противника и проволочные заграждения исчезли, растворились в этом дыму.

Как зачарованный веселыми, разгоревшимися глазами смотрел Дробышев на клокотание огня и дыма, вдыхал приправленный пороховой гарью воздух и совсем забыл о неприятном столкновении с Чалым. Так же как и начался, огонь артиллерии и минометов внезапно ослаб, волны дыма поднялись вверх, в просветах вновь открылись вражеские позиции, и Дробышев вздрогнул от неожиданного озноба, пробежавшего по всему телу. Разгоряченное воображение моментально представило ему картину наступления. Он как наяву видел самого себя, вместе с другими бегущим к этим холмам, слышал треск вражеских пулеметов и автоматов, всем телом ощущал летящие навстречу рои свистящих пуль. От этого представления у него сжалось сердце и на мгновение оборвалось дыхание.

Второй налет артиллерии он уже воспринимал не так, как первый. Ему казалось, что наша артиллерия бьет слишком слабо, что снаряды ее рвутся совсем не там, где сидит противник, что самое опасное — первая вражеская траншея осталась цела и невредима.

Когда справа и слева командиры закричали: «Приготовиться к атаке!», он также прокричал эти слова, оглянулся по сторонам и из четырех своих пулеметов увидел только один. Он хотел разыскать остальные пулеметы, но по траншее разнеслось: «В атаку, вперед!», и он, боясь отстать от других, выскочил наверх и, по колени утопая в снегу, побежал. Беспорядочные крики, тяжкое дыхание и топот ног множества людей вместе с грохотом артиллерии и треском стрельбы слились в один странный и ни с чем несравнимый гул. Гул этот, все нарастая и ширясь, захлестнул Дробышева и понес туда же, куда бежали все — к вражеским траншеям. Проваливаясь в глубоком снегу, он падал, поспешно вскакивал и продолжал бежать, совсем забыв, что он командир, что на его ответственности целых четыре пулемета.

Опомнился он, когда под ногами мелькнули куски изорванной колючей проволоки и совсем рядом темнели извивы траншеи, через которую уже перескакивали стрелки.

«Где пулеметы?» — беспокойно оглядываясь, подумал он. Впереди, справа, слева и позади бежали незнакомые люди с винтовками, с автоматами, с бронебойками, а станковых пулеметов нигде не было видно. От острого сознания своей оплошности он резко остановился и сразу же увидел свои расчеты. Они были тут же, почти рядом с ним: два слева и два правее, у самого изгиба траншеи.

— Вперед! — закричал он радостно. — От стрелков не отставать!

Сознание окончательно вернулось к нему, и он теперь не просто бежал, куда бегут другие, не представляя отчетливо, что он делает и зачем, а чувствовал самого себя и видел все, что делается вокруг.

Впереди, где должен быть противник, все так же, как и в начале наступления, густо и часто ложились наши снаряды, затягивая дымом слившиеся с горизонтом сплошные заснеженные поля. Прямо перед кипением взрывов, казалось врезаясь в него, уже не бежала, а поспешно шла негустая стрелковая цепь. Позади нее виднелись кучки пулеметчиков, бронебойщиков, связистов. По едва заметным разрывам в цепи Дробышев определил, что впереди всех продвигалась пятая рота, которую поддерживал его взвод; слева, почти на уровне с пятой, наступала четвертая рота, а справа, изгибом уходя далеко в сторону и назад, рассыпались стрелки шестой роты. И дальше, вправо и влево, скрываясь в призрачном розовато-сиреневом тумане, виднелись стрелковые цепи, одиночки и группы людей, с трудом пробивавшиеся по снегу орудия, повозки, редкие автомобили. Все это многолюдье катилось на юг, откуда редко и неуверенно били пушки и минометы, вспыхивали очередями автоматы и пулеметы, хлопали винтовочные выстрелы. И свои пулеметы Дробышев видел отчетливо. Они передвигались точно там, где им было приказано, — на флангах и в центре пятой роты. Этим, видимо, был доволен и командир роты, который в окружении связных неторопливо шел метров на пятьдесят левее Дробышева.

И только одно было непонятно Дробышеву: огонь противника был очень слаб, а санитары и сами солдаты в разных местах несли и вели раненых. Видимо, ранило кого-то и в правом расчете Дробышева, потому что туда бежали сразу двое санитаров с большими сумками на спинах. Хотел было побежать туда и Дробышев, как над полем, мгновенно остановив все движение, сплошным свистящим потоком густо запели пули. Цепь пятой роты, шедшие за ней пулеметчики и бронебойщики, сам командир роты и его связные мгновенно исчезли, словно растаяв на испятнанной черным снежной пелене. Инстинктивно упал и Дробышев Лицо и оголенные руки обожгло холодом, и это сразу вернуло его к действительности. Он приподнял голову, стряхнул снег и прислушался. Впереди все так же методично и неторопливо рвались наши снаряды, а откуда-то справа длинными, злыми очередями выхлестывали три или четыре тяжелых немецких пулемета. Под их огнем, врастая в снег, все замерло на поле. То, что это били тяжелые немецкие пулеметы, и что их было три или четыре, Дробышев понял сразу же, а вот где они стояли, определить никак не мог. Он всматривался вперед, вправо и ничего, кроме серого дыма, темных пятен на снегу, не видел. А пулеметы, перемежаясь очередями, продолжали безумолчно строчить, выплескивая струи невидимого, свистящего над землей металла. На мгновение Дробышеву подумалось, что этот свист и треск никогда не прекратятся и что все, кто залег под огнем фашистских пулеметов, навеки останутся лежать на этом запеленованном снегом ровном поле. Эта мысль была так болезненна и страшна, что Дробышев вскочил на ноги и тут же упал. Прямо над головой с визгом неслись пули. Кусая снег, лежал он недвижно и вдруг с поразительной ясностью вспомнил тактическое занятие в училище. Там на учебном поле преподаватель создал точно такие же условия, когда наступавшие стрелки залегли под вражеским огнем. Долго бились тогда курсанты, пытаясь разгадать, откуда стреляет противник, высказывали самые различные предположения, а правильно определить не могли. А дело оказалось проще простого: маскируясь высотой, вражеские пулеметы били с фланга. Это был обычный, излюбленный во всех армиях и самый опасный для наступающих фланговый огонь.

— Точно! — вскрикнул Дробышев, мгновенно решив, что нужно делать.

Он вскочил и, не слыша свиста пуль, побежал к своему правому пулемету. Уж подбежав к пулемету, он чуть не остановился от удивления: за щитом лежал всего один человек.

— Где расчет? — падая рядом, спросил Дробышев.

— Ранены, — ответил пулеметчик и обернулся к Дробышеву. Это был Чалый.

Со своей неизменной язвительной усмешкой, вызывающими глазами смотрел он на Дробышева. Тот словно не заметил ни усмешки, ни взгляда и спокойно, словно это был не Чалый, приказал:

— Забирайте коробки с лентами и — вперед!

Сам он схватил за лямки и, пригибаясь, потащил салазки с пулеметом Громыхая коробками, Чалый бежал следом.

«Скорее, только скорее», — слыша, как все так же отчаянно и зло выхлестывают вражеские пулеметы, торопил себя Дробышев. Ноги глубоко проваливались в снег, непомерно тяжелый пулемет тянул назад, до острой боли давя лямками на руки.

«Сейчас, сейчас гребень, скорее, скорее!» — мысленно повторял Дробышев. До гребня высотки было еще далеко. Тяжело дыша, выбиваясь из сил, Дробышев тянул салазки, с трудом отвоевывая метры. Вдруг он почувствовал неожиданное облегчение. Он обернулся и увидел Чалого. Связав коробки с лентами ремнем, он перекинул их через плечо и освободившимися руками тянул лямку.

Вражеские пулеметы трещали где-то совсем рядом, а впереди все так же расстилалось сплошное белое поле.

— Ложись! — крикнул Дробышев, увидев за белым полем уходящую вдаль низину, на которой темнели не то окопы, не то люди. Это был гребень высоты, к которому стремился Дробышев. Вдвоем толкая пулемет, они проползли метров сто и увидели фашистские пулеметы. Их действительно было четыре. Самый крайний стоял так близко, что отчетливо различались и зеленые каски и мертвенно-бледные лица вражеских пулеметчиков. Остальные три пулемета стояли уступом позади этого. Фашисты были так поглощены стрельбой, что даже не заметили появления на высотке советского пулемета.

— Ленту, — дрожа от возбуждения, прошептал Дробышев.

Неуловимым движением Чалый вставил ленту в приемник, и Дробышев, зарядив пулемет, сразу открыл огонь. Он не видел, как сникли гитлеровцы у ближнего пулемета, и перенес огонь на второй пулемет. Он хотел было ударить по третьему, как из низины хлестнула длинная очередь, и перед его глазами взметнулось снежное облако. Началось то, что пулеметчики и артиллеристы любят называть дуэлью. Советский пулемет вступил в единоборство с двумя фашистскими. Не слыша свиста пролетавших пуль и воя рикошетов, Дробышев, как на стрельбище, ударил по одному, затем по второму пулемету и вдруг, ойкнув, оборвал стрельбу.

— Вы ранены? Пустите, я! — услышал он голос Чалого.

— Ленту! — пересиливая боль в левой руке, крикнул Дробышев. Привстав на колени, Чалый помог зарядить пулемет, и Дробышев вновь открыл огонь, добивая четвертый фашистский пулемет.

— Готов, товарищ лейтенант! — кричал Чалый. — Готов, стойте!

Дробышев не слышал его. Взволнованный и разгоряченный, позабыв о боли, он для верности еще раз ударил по темным пятнам, где стояли три вражеских пулемета, и, оборвав стрельбу, прерывающимся голосом прошептал:

— Теперь назад, в укрытие!

— Давайте перевяжу, товарищ лейтенант, вы же ранены, — совсем несвойственно ему мягко сказал Чалый.

— Некогда перевязывать! — прервал его Дробышев. — Уходить надо. Сейчас они минометами или пушками накроют…

И действительно, едва они успели метров на пятьдесят оттащить пулемет, как нарастающий вой сдавил воздух, и на высотке ахнуло множество взрывов.

«Окоп, хоть бы маленький окопчик», — вжимаясь в снег, думал Дробышев. Однако вокруг без единого пятнышка белел девственно чистый, пушистый снег. Тугой шквал горячего воздуха оборвал его мысли. Пересиливая боль, он приподнялся, хотел было ползти дальше, близкий взрыв снова вдавил его в снег. Тупым ударом горячего воздуха Чалого отбросило в сторону. Он тут же вскочил на ноги и бросился к лейтенанту. Дробышев уткнулся лицом в снег, раскинув ноги.

— Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант, — отчаянно звал его Чалый. Дробышев лежал неподвижно, все также бессильно раскинув ноги и правой рукой держась за хобот пулемета.

Совсем рядом гулко ахали взрывы; шипя и свистя, шлепались осколки; едкая гарь закрывала свет.

Не раздумывая и не обращая внимания на взрывы, Чалый подхватил безвольное тело лейтенанта и, утопая в снегу, понес за высоту.

— Что? — закричал бежавший Козырев.

— Лейтенант наш, — не опуская Дробышева, прокричал Чалый, — пулей в руку, а потом снаряды… Товарищ старший сержант, Иван Сергеевич, неужели он?.. — с отчаянием выкрикнул Чалый и, поймав суровый взгляд Козырева, задохнулся от страшной догадки. — Да вы что? — закричал он. — Что так смотрите? Воды дайте, опомнится он…

Положив Дробышева на снег. Чалый вырвал из рук Козырева флягу и склонился над лейтенантом.

— Ух, — хлебнув воды, с шумом выдохнул Дробышев и открыл глаза. — Взрывом скосило меня. А пулемет где? — встревоженно спросил он.

— Да цел, цел пулемет, товарищ лейтенант! — радостно прокричал Чалый. — И фрицев разбили и пулемет цел! Повернитесь на бок, руку перевяжем…