В длинные зимние вечера в доме Бочаровых установился привычный для деревни порядок. Убрав скотину и рано поужинав, вся семья занималась своими делами. Прасковья Никитична чаще всего штопала что-нибудь, расчесывала волну, иногда на старой, чудом уцелевшей прялке сучила шерстяные нитки. Ходившая на последних неделях беременности Алла пристрастилась к вязанью и, навязав на всю семью перчаток, чулок, носков, свитеров, принялась за шерстяную кофточку для себя. Николай Платонович что-нибудь читал или чинил колхозную сбрую. Костик без конца складывал и разваливал карточные домики на столе или возился с кошкой. Меньше всех дома бывал Ленька. Поужинав, он забирал свою неразлучную балалайку и уходил на посиделки.

В этот вечер Ленька вернулся необычно рано.

— Все! Капут! — с порога закричал он.

— Что ты, оглашенный, шумишь-то! — прикрикнула на него мать.

— Вы только послушайте, — понизил голос Ленька, развертывая лист бумаги, — у Сергея Сергеевича переписал, а он по телефону принял. В последний час называется. Немцам в Сталинграде капут, всех до одного расколошматили, и война в Сталинграде закончилась. Так и написано: войска Донского фронта в шестнадцать ноль-ноль второго февраля сорок третьего года закончили разгром и уничтожение окруженной сталинградской группировки противника. Боевые действия в городе Сталинграде и в районе Сталинграда прекратились!

— Слава тебе господи! — перекрестилась Прасковья Никитична.

— Это еще не все! — выкрикивал Ленька. — Захвачено свыше 91 тысячи пленных, из них более 2500 офицеров и 24 генерала, 750 самолетов, 1550 танков, 6700 орудий, 462 миномета, 8135 пулеметов, 90 тысяч винтовок, 7369 мотоциклов. Подсчет трофеев продолжается.

— Батюшки, сколько оружия-то всякого! — всплеснула руками Прасковья Никитична. — Вот Андрюша-то наш радуется! Он же там был, в Сталинграде!

— Нет, мама, он где-то под Воронежем, — сказала Алла.

— Теперь уже не под Воронежем. Воронеж давно освободили, — уточнил Ленька, — теперь Андрей, может, под Курском, а может, под самым Харьковом.

— Дядя Леня, а к нам привезут винтовок немецких? — спросил Костик. — Вот бы нам с тобой по одной!

— Винтовки — это пустяки! Нам бы с тобой мотоциклик, вот это да!

— Не дадут мотоцикл, — усомнился Костик.

— Конечно, не дадут, — согласился Ленька, — для армии все пойдет, после войны, может, и дадут, да только тем, кто воевал.

— Наконец-то я разыскал тебя, — стремительно войдя в избу, подскочил Николай Платонович к Леньке, — что же ты делаешь, бессовестная твоя душа! И в кого ты, вражина такой уродился?!

— Что ты, батя, что? — бормотал ничего не понимавший Ленька.

— Прыток больно, вот что! Под чужую дудку пляшешь, паршивец разнесчастный! Ишь ты, писака нашелся! Да я тебе голову начисто сниму!

— Что ты набросился на него! Скажи толком, — вмешалась Прасковья Никитична.

— А ты не лезь не в свое дело! — прикрикнул на нее Николай Платонович и, размахивая газетой, вновь подступил к Леньке. — Твоя каверза! И подписал-то как: «Ал. Алексеев!» Я тебе пропишу такое, что у меня не Алексеем, а Кузьмой скажешься! Ведь надо же такое удумать? — обессилев от гнева, присел старик к столу. — И заголовок-то какой! «Председатель сельсовета потворствует лодырям». Это наш-то Сергей Сергеевич лодырям потворствует! А в лодыри-то кого записали? Двух старух и больную женщину! Да понимаешь ли ты, дурья твоя башка, — вновь вскочив, подступил он к Леньке, — да за то, что Слепнев защитил их от Гвоздова, его не разносить нужно, а спасибо сказать великое. Их же Алешка Гвоздов поедом ест. А за что, спрашивается? За то, что они ему правду в глаза режут и самогонкой не угощают! Вот что, — сурово сказал Николай Платонович, — садись сейчас же и при мне пиши: я, мол, этот самый Ал. Алексеев, по своей молодости и по глупости написал в газету неправду и все, что напечатано, — ложь и клевета.

— Да не писал я ничего! — вскрикнул Ленька, с трудом удерживая слезы.

— Как не писал? — не поверил отец. — А чья же эта работа?

— Не знаю. А я не писал.

— Поклянись, что не писал.

— Честное комсомольское!

— Значит, Алешка Гвоздов, — проговорил Николай Платонович, — он, подлая его душа, Сережку Слепнева подсиживает, из председателей выжить хочет. Уж больно он ему поперек горла встал, безобразничать не дает. Нет! Не выйдет. Я сам в Москву поеду, а Слепнева в обиду не дам. А он-то прочитал, видать, и переживает. Двери не закрывай, — сказал он жене, — я к Сергею побежал.

Когда Николай Платонович вошел к Слепневым, Сергей, его мать и Галя ужинали.

— Вот хорошо, что пришел, — вставая из-за стола, встретил его Сергей, — а я к тебе собирался идти. Присаживайся за компанию.

— Благодарствую, только что ужинал, — отказался Бочаров, с радостью глядя на похорошевшую после замужества Галю, — да ты сам-то чего встал, ешь, ешь…

— Я уже закончил, — присаживаясь напротив Бочарова, сказал Сергей. — Вот что, Платоныч, я сказать тебе хотел. Мы с Гвоздовым только что вернулись из района. Все дела наши утверждены. Трудно, правда, было, спорили много, но все одобрили и утвердили.

— Значит, и рыба и птица?

— Да, все! Первый вопрос о рыбе. Понравилось районному начальству, очень понравилось. Председатель райпотребсоюза уже заявку дает: привозите, говорит, хоть тысячу центнеров, всю куплю и по самой высокой цене.

— Тыщу-то тыщу, а где мы этих маленьких рыбок, мальков этих самых, возьмем, из чего больших-то рыб выращивают?

— Вот это и был самый трудный вопрос. Пришлось в обком за помощью обращаться. И там нас без звука поддержали. Есть такой знаменитый рыбхоз, карпа зеркального разводит. Далековато от нас он, километров двести будет, на берегу Оки. Но подчиняется он нашей области. И этот рыбхоз даст нам мальков. Подсчитали всё и говорят: дадим! В долг, конечно, осенью будем рыбой расплачиваться. Так что главный вопрос утрясен. А второе — кому поручить это рыбное дело? И все — секретарь райкома, Листратов, и я — все твою кандидатуру назвали.

— Да что ты, Сергей, какой из меня рыбовод? Я рыбу только есть умею, да и то больше селедку.

— Научишься. Решено послать тебя на две недели в этот самый рыбхоз. Там расскажут тебе, покажут все, а летом инструктор приедет, поможет тебе.

— Черт те какую работу придумали, — укоризненно говорил Бочаров, но по его глазам Сергей видел, что старик доволен новым поручением.

— А с птицей как же? — спросил Бочаров.

— И с птицей все уладили. Есть одна государственная птицефабрика. Она отпустит для нас две тысячи утят и тысячу гусят.

— Батюшки, — ахнул Бочаров, — что же мы с ними делать будем? Передохнут все, и воронье порастащит.

— Ничего! Сбережем! — улыбался Сергей. — Охрану поставим, птичниц хороших назначим. Мы так прикидывали с Гвоздовым. Думаем на эту работу назначить Наташу Круглову и Галю…

— Да что ты, Сережа, — зарделась Галя, — что я в гусях и утках понимаю!

— Ничего, научишься! — сказал Бочаров. — Меня вон царем морским назначили, и то не боюсь. Утки-то и гуси, они поверху, на виду плавают, а рыбка-то нырнет и днем с огнем не увидишь. Ну, а как Гвоздов-то, — спросил он Сергея, — опять, как и тут, артачился, легкомыслием называл?

— Нет, в районе он защищал все, доказывал, убеждал. Я, Платоныч, — придвинулся Сергей к Бочарову, — просто понять его не могу. То он отрицает все, то вдруг соглашается. Сколько мы тут спорили с ним из-за рыбы, из-за птицы. А в районе он совсем переменился.

— Эх, Сережа, — вздохнув, заговорил Бочаров, — хоть и партийный ты человек, а Гвоздова раскусить никак не можешь. Дело тут проще пареной репы. Все, что ни делается в колхозе, хочет он за свое выдать и перед начальством выслужиться. Ты не думай, что я злобствую, что он на мое место встал. Какой из меня на старости лет председатель?! Вот с рыбкой это вы правильно придумали. Это мое дело, стариковское. Только я Гвоздова насквозь вижу. И прямо скажу тебе, Сережа: остерегайся ты его, не верь его похвальбе. Подсидит он тебя, ох, как подсидит!

— Что ты, Платоныч, — хмурясь, сказал Сергей, — не все так черно, как тебе кажется.

— Ты подожди, подожди! Почитай-ка вот это, — подал Бочаров газету. — Голову даю на отсечение — Гвоздова работа! Вначале я на Леньку своего подумал. Ну и допросил его. Клянется — не он. Верю, не Ленька.

— Чепуха какая-то, — прочитав заметку, отбросил Сергей газету, — пусть что угодно пишут.

Хоть и отмахнулся Сергей от клеветнической статейки, но она вызвала у него глубокие раздумья. Многое из того, что писалось в ней, знал только Гвоздев. К тому же всего неделю назад в райком партии поступило анонимное письмо, где Сергея также обвиняли в потворстве лодырям и нерадивым колхозникам.

«Неужели он на такое способен? Это уже подлость», — думал Сергей.

— Ты не волнуйся, Сережа, — увидев, как после ухода Бочарова склонился в раздумье Сергей, сказала Галя, — все пройдет, и Гвоздова нечего бояться! Люди-то верят тебе, а что Гвоздов…

— Галочка, — обняв жену, прошептал Сергей, — да вдвоем с тобой мы не только с Гвоздовым справимся, мы горы свернем!

* * *

Первое, что отметил Лужко, выйдя из вагона на Ярославском вокзале в Москве и с трудом шагая на госпитальных костылях, был тот неумолчный гул большого города, который ему так нравился. Забыв о военном времени, Лужко нетерпеливо осматривался по сторонам, отыскивая цветочный киоск или хотя бы цветочницу. Но ни цветочниц, ни даже крикливых мороженщиц на вокзале не было. Всего-навсего виднелся один полупустой газетный киоск и окруженный толпой мужчин буфет, где, видимо, продавали пиво. Жалея, что не удастся подарить Вере букет цветов, Лужко вышел на Комсомольскую площадь, намереваясь взять такси и сразу ехать к Вере. Он никогда раньше не бывал в том районе, где жила теперь Вера, и даже не представлял, как можно проехать туда. Он долго рассматривал шумную, оживленную площадь и не увидел ни одной легковой машины.

«Придется трамваем», — с горечью подумал Лужко и, расспросив девушку-милиционера, как лучше проехать в Лефортово, пошел к трамвайной остановке.

День был ненастный. Улицы, тротуары, дорожки и проходы между кучами грязного снега покрыл гололед. Прохожие скользили, часто падали, и Лужко долго стоял, не зная, как на своих трех ногах пересечь площадь и выйти к трамвайной остановке. Он несколько раз пускался в путь, но, поскользнувшись, с трудом устоял на костылях и единственной уцелевшей ноге. Прежнее бессилие и отчаяние за свое беспомощное положение охватило его. Он с завистью смотрел на мальчишек, бесшабашно, как на катке, разъезжавших по обледенелым тротуарам и площади, на военных и штатских мужчин, так уверенно снующих по тротуарам, на женщин и девушек, спокойно переходящих площадь.

Стиснув зубы, Лужко решительно двинулся вперед, осторожно ставя костыли и так же осторожно выбрасывая левую ногу. Несколько раз он скользил, но удерживался, распрямляясь и отвоевывая метр за метром.

Шаг за шагом брел он по площади, не обращая внимания на тревожные гудки автомобилей, и, обессилевший, измученный, хватаясь руками за поручни, с трудом влез на переднюю площадку трамвайного вагона.

Присев на свободное место, он вытер пот, заливавший лицо, и всеми силами старался успокоить дыхание. Он видел, как с жалостью смотрят на него женщины, как осторожно проходят мужчины, стараясь не задеть его костыли. От всего этого Лужко стало не по себе. Он сидел, опустив голову, ни на кого не глядя. Постоянные жалость и внимание к нему раздражали. И, как назло, всегда в такие моменты начинали назойливо зудеть и чесаться пальцы на отрезанной ноге. Сейчас зуд был особенно нестерпим, и Лужко, не выдержав, попытался шевелить обрубком ноги. Но культя не шевелилась, а зуд все усиливался. С трудом досидел он до остановки, где нужно было пересесть на другой трамвай, и, выходя из вагона, поскользнулся, не успел поймать рукой поручни и, загремев выпавшими костылями, по снежному откосу покатился вниз. Кто-то подхватил его под руки, кто-то подал костыли, и он, дрожа и ни на кого не глядя, прислонился к железному столбу. Долго стоял он, ожидая, когда разъедутся все, кто видел его падение. Один за другим гремели трамваи, над городом сгущались сумерки, сверху посыпал мелкий колючий снег, у подъездов домов, в трамваях, на перекрестках улиц зажигались синие огни маскировочного освещения.

Когда, как показалось Лужко, никого из тех, кто видел его позор, не осталось, он осторожно вошел в вагон трамвая и только тут со всей ясностью понял, что наступает в его жизни самый ответственный момент. Пройдет всего полчаса, может, час, и он увидит Веру. Больше трех лет не видел он ее. Что с ней, какая она теперь, как встретит его, что подумает о нем? Она не знает, что он инвалид, что с ним нередко бывают такие случаи, как сегодня при выходе из трамвая.

Находясь в госпитале, он много раздумывал, стоит ли писать, что ему отрезали ногу и он теперь совсем не тот, что был раньше. Тогда он твердо решил, что лучше не писать об этом, надеясь, что она всегда с любовью встретит его, каким бы он ни был. Теперь же ему стало мучительно стыдно за то, что он скрыл от нее самое главное. Это не только может вызвать у нее недоверие к нему, это может обидеть ее.

«А если она не захочет видеть меня таким?» — мелькнула у него навязчивая, всегда отгоняемая им мысль.

Что теперь он рядом с ней, с молодой, красивой и сильной девушкой? Она, конечно, и виду не подаст, что ей мучительно и больно с ним, но сам-то он, сам должен понимать это. Разве теперь могут они быть равными, как были раньше?

Эти и другие больные мысли захлестнули Лужко. Вспомнил он и о денежном аттестате, посланном Вере, и от этого стало ему еще больнее. Ему казалось, что этот аттестат навсегда положил между ними материальную, денежную зависимость, а это Лужко всегда считал самым унизительным во взаимоотношениях между близкими людьми.

— Вам на следующей выходить, — подходя к Лужко, мягко сказала кондукторша.

Он встал, придерживаясь рукой за дверь. Кондукторша хотела помочь ему сойти, но он, стараясь говорить спокойно, остановил ее:

— Нет, спасибо. Я сам.

Он остановился у темного подъезда пятиэтажного дома и, взглянув на освещенную синей лампочкой таблицу, прочитал, что Полозовы живут именно в этом подъезде. Только один вид фамилии Веры вернул ему прежнюю решимость. Он смело толкнул дверь и вошел в темный, неосвещенный подъезд. Где-то должна быть лестница, и он, шаря костылем, нащупал ступеньки. Держась за перила, он осторожно пошел наверх. Впереди, кажется, была площадка. Он остановился, хотел достать спички, в спешке отпустил костыль и, не удержавшись на одной ноге, упал на ступеньки, скатываясь вниз. Оглушительно загремели костыли. Лужко замер, боясь, что этот гром поднимет весь дом, все выбегут на лестницу и увидят его, беспомощного и растерянного. Однако вокруг было тихо. Лужко хотел подняться и, снова неудачно опершись на руку, упал.

«Зачем, зачем я ей такой? — пытаясь найти костыли, с отчаянием думал он. — Зачем я буду мучить ее? Лучше одному».

Он ползал по лестнице, стараясь вспомнить, куда полетели костыли, натыкался то на железные перила, то на холодные ребра ступенек. В этот момент и пришло к нему окончательное решение уйти, уйти навсегда, скрыться, жить одному и не мучить Веру.

Он разыскал костыли, поднялся и вышел на улицу. Было уже совсем темно. Снег валил густыми огромными хлопьями. Откуда-то сверху доносилась тягучая, тоскливая музыка.

Лужко спешил скорее уйти подальше, только бы случайно не встретиться с Верой. Он миновал три дома, перебрался через улицу и вышел в какой-то глухой переулок. Вокруг было безлюдно и тихо. Снег валил все гуще и гуще, пенистой накипью застилая переулок. В этой снежной тишине Лужко впервые почувствовал страшное одиночество. Нужно было куда-то идти, но идти некуда. Знакомых в Москве у него не было; все родственники остались на оккупированной немцами территории; он на своих костылях остался с жизнью один на один.

* * *

Подходя к эскалатору станции метро «Курская», Вера невольно остановилась, увидев молодого, лет двадцати, военного в короткой ватной куртке и надвинутой на мокрый лоб шапке-ушанке. Опираясь на костыли, он то подавался вперед, пытаясь шагнуть на уползавшие вниз ступеньки, то отшатывался назад, не веря, что успеет одновременно поставить и свою единственную ногу и громоздкие деревянные костыли. Позади него стояли несколько женщин и с жалостью смотрели на него.

— Что глазеете, помогли бы лучше, — укорила их пожилая женщина.

— Давайте вместе, — подойдя к ней, прошептала Вера.

Женщина и Вера подхватили военного под руки и, приподняв, поставили на ступеньку.

— Ух ты, вспотел даже, — смущенно улыбаясь, проговорил военный, — три ноги, а хуже двух. Раньше, бывало, с лету вскакивал и хоть бы что.

— Где же тебя, сынок? — участливо спросила женщина.

— Под Сталинградом, в балке Солдатская.

Вера и женщина помогли военному сойти с эскалатора и сесть в вагон.

— Боже мой, сколько их, искалеченных, изуродованных! — горестно сказала женщина, и Вера сразу вспомнила Лужко. Пятый месяц лежал он в госпитале и хоть писал, что ранение у него пустячное, Вера чувствовала, что Петро если и не искалечен, то серьезно пострадал. Не будут же здорового человека пять месяцев держать в госпитале. Она порывалась поехать к нему, но Лужко в каждом письме сообщал, что он почти выздоровел, скоро выпишется из госпиталя и обязательно приедет в Москву Каждый день Вера с радостью и надеждой ждала его приезда. И вот проходили месяц за месяцем, а Петро все не приезжал. А в последние три недели от него не было ни одного письма, и тревога охватила Веру. Она по нескольку раз в день забегала домой, строго-настрого приказала матери, что если он приедет, немедленно позвонить ей в гараж.

И в этот день поспешно вбежала она в квартиру и нетерпеливо спросила мать:

— Писем не было?

— Были, вот они, недавно почтальонша принесла, — почему-то пряча от Веры глаза, ответила мать.

Вера схватила письма и, увидев свой почерк на конвертах, удивленно взглянула на мать. Та, сделав вид, что письма ее совсем не интересуют, еще ниже склонила голову и отвернулась к окну. На конверте Вера увидела карандашную надпись на самом углу: «Адресат выбыл».

«Адресат выбыл», — еще не поняв значения этого, вслух прочитала Вера и, вдруг с поразительной ясностью осознав, что это такое, бросилась к матери, выкрикивая:

— Выбыл, мама, выбыл! Едет, значит!

— Едет, наверно, — равнодушно подтвердила мать.

Вера смотрела на второй, третий, четвертый конверт и там видела такие же карандашные надписи. Она разорвала один конверт, вытащила письмо и, взглянув на дату, ахнула. Это письмо отправила она полтора месяца тому назад.

— Где же он? — прошептала Вера. — Где он, мама?

— Где, где? Едет, видать, — ответила мать, — а может, заехал куда-нибудь знакомую повидать. Они же, военные, известно, что ни город, то подружка.

— Не смей! — отчаянно закричала Вера. — Не смей говорить так! Он, он…

— Ну что он? — перебила ее мать. — Послушай, что говорят про военных. Жен родных с детьми бросают, а ты кто ему…

Разгневанная Вера бросилась к матери, та спокойно остановила ее:

— Не кидайся, не кидайся тигром. Я знаю твой характер, весь в батю, сумасшедший. Ты лучше сядь-ка обдумай все хорошенько.

Спокойный голос матери охладил Веру. Она присела к столу, вновь пересмотрела письма и поспешно вскочила.

— Я пойду… Искать буду… Он ранен, он инвалид. Я это чувствую. Потому не едет… Стесняется, не хочет обузой быть…

— Куда ты пойдешь? Если любит, то и больной приедет. А раз не едет, значит не хочет. Да и прилично ли молодой девушке за мужчиной бегать. Что он, муж тебе или брат?

— Все равно найду его.

— Никуда ты не пойдешь, не позволю, не пущу! — прикрикнула мать.

— Нет, пойду! И найду, обязательно найду, — отчаянно крикнула Вера и, хлопнув дверью, выскочила из квартиры.

«А куда идти?» — выйдя на улицу, опомнилась она.

Действительно, идти было некуда. Город, где лечился Лужко, за тысячу километров от Москвы. Кроме него и Москвы, были еще сотни, тысячи городов, куда мог уехать Лужко. А война так перетрясла и перепутала людей, бросив одних с запада на восток, других с востока на запад, что в такой путанице можно было не только укрыться на время, но и навсегда исчезнуть.

Не зная, что предпринять, Вера уныло брела пустынной улицей и вдруг почти лицом к лицу столкнулась с Яковлевым.

— Александр Иванович!

— А-а-а-а! Вера Васильевна, — не вынимая рук из карманов распахнутого пальто, рассеянно проговорил Яковлев, — куда это вы спешите?

— Понимаете, Александр Иванович, — не заметив даже необычного состояния Яковлева, заторопилась Вера. — Письма вернулись… Адресат выбыл… Ранен был… В госпитале лежал… Теперь исчез… Адресат выбыл…

— Да, да! Выбыл адресат, — машинально повторил Яковлев и, вдруг опомнясь, запахнул полы пальто и, как всегда, спокойно спросил: — Это Петро ваш выбыл?

— Петро, Александр Иванович, Петро. Инвалид, наверно… Искать надо.

— Обязательно искать.

— А где, Александр Иванович, как?

— Он же военный, значит в военкомате.

— Точно! — воскликнула Вера. — Спасибо, Александр Иванович.

Стремительно вбежав в помещение райвоенкомата, Вера в полутемном коридоре встретила того самого старичка, который выдавал деньги по аттестатам.

— Вы ко мне? — узнав ее, спросил старичок.

— Да. Нет, — быстро поправилась она, боясь, что старичок подумает, что она не вовремя пришла за деньгами. — Да, да. К вам, к вам, — заторопилась она, решив, что нужно говорить правду. — Лужко, Петя… Письма вернулись… Адресат выбыл…

— Простите, какой адресат, какие письма? — не понял старичок.

— Мои письма, что Пете посылала, из госпиталя обратно вернулись.

— Ну и замечательно, значит он выздоровел.

— Да нет, понимаете, он обещал приехать, и вот нет его, выбыл…

— А-а-а-а! — начиная догадываться, протянул старичок. — Значит, вы думаете, что он не решился к вам заехать?

— Вот, вот! Не решился, не решился. Он ранен был, может, инвалид теперь, вот и не решился.

— Да-а-а! Бывает и такое, частенько бывает. Тут и гордость и жалость. Мало ли причин. Как же помочь-то вам? Если он приехал в Москву, найти можно, а если в другой город, труднее разыскать. Давайте-ка позвоним в горвоенкомат.

Старичок так медленно набирал номер телефона, что Вера чуть не бросилась к нему. Наконец он заговорил:

— Силантий Петрович? Рад слышать вас в добром здравии. Я-то? Ничего. Таскаюсь на своих двоих. Бывает, и прихворнешь, годы как-никак.

Он еще долго говорил о пустячных делах, а Вера, немея от нетерпения, с ненавистью смотрела на него.

Наконец, наговорившись вдоволь, старичок приступил к делу.

— Вот что, Силантий Петрович, не вставал ли к вам на учет капитан Лужко Петр Николаевич? Да, да. Посмотрите в своих бумагах, будьте любезны. Сейчас посмотрит, — прикрыв ладонью трубку, шепнул он склонившейся к нему Вере, — это такой человек, он все разыщет. Да, да, — заговорил он в телефон, — встал, значит. Очень хорошо. Пенсию получать? Ясно. Нога, значит? Понятно. А не можете ли вы, Силантий Петрович, адресок его дать? Будьте любезны. Значит, Крымская площадь. Понятно. Дом…

На ходу поймав номер дома и квартиры, где остановился Лужко, Вера выскочила из военкомата и села в первый проходивший трамвай. Выпрыгнув из трамвая, она вбежала в метро, забыв взять билет, проскочила мимо контролеров и что было сил побежала по эскалатору. Она всегда восхищалась быстротой движения поездов метро, теперь же поезд шел страшно медленно и особенно подолгу задерживался на станциях. От нервного напряжения Вера не могла сидеть и нетерпеливо стояла у двери, глядя, как проплывают освещенные огнями поезда, серые, с жилами проводов, стены тоннеля. В этом неторопливом мелькании чудилось ей что-то успокаивающее, и уверенность в том, что все будет хорошо, наполнила ее. На станции «Парк культуры и отдыха» она спокойно вышла из вагона, но, попав в шумную толчею пассажиров, вновь потеряла обретенное спокойствие и, расталкивая людей, побежала к выходу. На улице уже стемнело, и скупой свет синих лампочек только усиливал тревогу. К счастью, Вере удалось быстро найти нужный дом и квартиру. Это было полуподвальное помещение с толстыми стенами и каменными выбитыми ступенями, спускавшимися вниз. Вера подошла к двери с порванной обивкой, не найдя звонка, хотела постучать, но руки безвольно опустились вниз. Прежняя решительность покинула Веру, и сомнения, одно невероятнее другого, нахлынули на нее. То казалось ей, что Лужко в эту квартиру попал не случайно, что тут есть какая-то женщина, из-за которой и поселился он здесь, то она думала, что Лужко скрывается от нее не потому, что болен или покалечен, а потому, что он забыл ее, разлюбил и решил жить своей, независимой жизнью. То предполагала, что в горвоенкомате дали неправильный адрес и Лужко живет где-то в другом месте, а не в этой с виду такой неприглядной квартире.

Она долго стояла у двери и, наконец, собрав все силы, решилась постучать. На ее стук выглянула маленькая женщина в старом, поношенном платье, с остроносым худым лицом, на котором блестели испуганные глаза.

— Да, Петр Николаевич у нас живет, — робко ответила она на вопрос Веры. — Он дома, позвать его?

— Нет, если позволите, я так зайду, чтобы он не знал.

— Что же, проходите, — согласилась женщина, — тесновато у нас только, грязно и холодно, даже вода по ночам замерзает.

«Вода замерзает, — машинально повторила Вера. — Как же он живет тут?»

Комнатка, куда она вошла, действительно была и мала и грязна. Это скорее была не комната, а часть узкого коридора с одним окном и серыми, грязными стенами. В полумраке виднелась дверь, которая вела в комнату, где жил Лужко. Вера остановилась у этой двери и вопросительно взглянула на женщину.

— Проходите, — шепнула женщина, — он читает. Я недавно чай ему приносила. День и ночь читает. Просто беда! Глаза может попортить.

Затаив дыхание Вера легонько приоткрыла дверь, Лужко в накинутой на плечи шинели, сгорбясь, сидел за маленьким столом. Крохотная лампа тускло озаряла голые, совсем черные стены, узенькую железную кровать и заплывшее льдом темное окно. Вид комнаты был так убог, а сам Лужко показался Вере таким несчастным, что она с трудом удержала слезы.

— Петя, — прошептала она, но он, увлеченный чтением, не расслышал ее шепота.

— Петя, — громче повторила Вера.

Лужко оторвался от книги, взглянул в окно, потом на кровать и, повернувшись к двери, увидел Веру. На его простом курносом лице мелькнула тень испуга, недоумения. Он хотел встать, и тут же лицо его болезненно сморщилось, взгляд потянулся к стоявшим в углу костылям. Словно электрический ток пробежал по всему телу Веры. Увидев костыли, она поняла все и с криком бросилась к Лужко.