Штаб фронта Бочаров разыскал в большом селе, разбросанном по берегам заросшего камышом ручья и прилегающим к нему балкам. По тому, как поспешно из дома в дом перебегали офицеры, как беспокойно отхлопывали движки походных радиостанций, как часто въезжали на машинах генералы и офицеры, Бочаров понял, что штаб фронта живет тревожно и лихорадочно.

Новый начальник полковника Бочарова генерал-майор Велигуров размещался под откосом меловой горы в просторном доме, уютно укрытом большим фруктовым садом.

— Знаю, знаю, — дружески встретил он Бочарова, — сам Васильев звонил, — снимая со стула и надевая китель, продолжал он с веселой, не сходящей с полного, одутловатого лица улыбкой.

Теперь в застегнутом кителе, с двумя поцарапанными орденами Красного Знамени он сразу стал строже, серьезнее, хотя снисходительная улыбка то и дело вспыхивала на его лице.

— Бочаров, значит, Андрей Николаевич, — надев очки и просматривая документы, густо басил он, — а я Велигуров, Тарас Петрович. Будем, так сказать, знакомы. Прежде всего вас нужно устроить. Это мы сейчас. Михайло! — гулко крикнул он, и еще не отгудели последние звуки его баса, как в комнату не вошел, а влетел щеголеватый, лет тридцати сержант с плутоватыми, стрельнувшими сначала на Бочарова, затем на генерала глазами.

— Слушаю, товарищ генерал, — вытягиваясь, отчеканил он.

— Вот что, Михайло, — словно не зная, что сказать, растягивал слова генерал, — отправляйся к коменданту штаба и скажи, что я приказал поблизости тут, около меня, подобрать хороший домик для моего заместителя полковника Бочарова. Если дом занят — освободить! Понял?

— Ну что же, поговорим, что ли? — отпустив сержанта, придвинулся к Бочарову Велигуров. — Значит, кадровый и, говорят, штабист. Это хорошо.

Бочаров хотел, как это вообще принято при знакомстве с начальством, рассказать о своей службе, но генерал, не останавливаясь, продолжал говорить сам:

— Штабное дело — это хорошо. Сам-то я не штабист и, прямо сказать, не больно жалую эту работу, хоть и сижу теперь в штабе. Тут, голубок, у нас в штабе фронта такие штабисты, посмотришь — и ахнешь. Такие планы разрабатывают, что я просто дивлюсь, как немцы живы до сих пор. И все спорят, каждый свое решение командующему навязывает, а тот слушает всех, а делает по-своему. Ха-ха-ха, — раскатисто, до удушливого кашля, смеялся Велигуров, повторяя: — Слушает, а делает по-своему.

Бочаров смотрел на генерала и не мог понять, к чему клонит он этот разговор. Безусловно, говорить просто ради разговора при первой встрече генерал не мог. Он, видимо, хотел показать своему новому подчиненному собственные взгляды и наверняка делал это, но в чем была сущность этих взглядов, Бочаров не понимал.

— Разрешите, товарищ генерал, — раздался из-за двери голос сержанта, и не успел генерал ответить, как тот вошел с двумя тарелками свежих огурцов, тарелкой черного хлеба, двумя рюмками и пол-литровой бутылкой водки. Все это он так ловко внес и так быстро расставил на столе, что Бочаров подивился его ловкости и подумал, что, видимо, этот сержант до войны работал официантом.

Генерал, подмигнув лукаво Бочарову, кивнул головой на сержанта:

— Видал, полковник, мастерство, а? В ресторане «Метрополь» в Москве работал. Ну, присаживайся, закусим по-домашнему.

За обедом по-прежнему говорил только генерал, а Бочаров ел и слушал, пытался несколько раз вставить свою реплику, но генерал говорил и говорил, непрерывно угощая Бочарова.

Наконец Бочарову удалось спросить:

— Как на фронте, товарищ генерал?

Услышав вопрос, Велигуров вытер платком вспотевшее лицо, впервые взглянул на Бочарова отчужденно и заговорил совсем глухо и медленно:

— На фронте, спрашиваешь? Не ахти дела на фронте, прямо сказать — плачевные дела.

Этот разговор его настолько волновал и казался ему настолько серьезным, что он захлопнул дверь, закрыл окна и, снова сев напротив Бочарова, продолжал совсем тихим голосом:

— Под Керчью неудача, Севастополь мы эвакуировали, а теперь под Харьковом немец прорвался и Оскол форсировал. А еще ведь только начало лета! Эх, да что говорить! — озлобленно плюнул он и закурил, жадно затягиваясь дымом. — Как подумаешь обо всем — сердце кровью обливается!

Он вновь смолк и понуро опустил голову. И Бочаров не знал, что сказать.

— А все почему! — прервав тягостное молчание, резко выкрикнул Велигуров. — Да все из-за обороны, будь она трижды проклята! Наступать нужно, к черту оборону, на свалку, в мусор истории, и только наступать!

— Да, но под Харьковом мы наступали, а результатов что-то не видно, — возразил Бочаров.

— Что под Харьковом? Разве это наступление? Бить надо кулаками, а наши пальцами врастопырку били. Ты знаешь, что мы тогда Лозовую взяли, в Красноград ворвались, к Полтаве, к Днепру подходили. А все кончилось пшиком. Подтянули немцы силешки, ударили с трех сторон, и покатились наши обратно за Донец. Спросишь, почему? Да потому, что наступали по-дурацки. Назад оглядывались, вперед боялись идти. А главное — обороняться привыкли, понравилось в траншеях сидеть. А теперь, — продолжал генерал, — что теперь под Харьковом? Немцы наступают, а мы в траншеях сидим и постреливаем. Разве так воюют! Он наступает, ты тоже наступай, бей его, контратакуй чем есть, контрудары наноси. А этим твердишь, твердишь, а они знай свое: суют резервы в оборону — и все.

— Да, но контратаки и контрудары не всегда полезны, — возразил Бочаров.

— Всегда полезны, — отрезал генерал.

— Опыт показывает…

— Опыт, опыт, — перебил генерал, — что опыт? Ты, голубок, где воевал-то?

— В Финляндии и в эту войну.

— В Финляндии! А я прошел всю первую мировую и всю гражданскую. Ты видел, как Климент Ефремович сам бойцов в атаку водил? А я видел. И Михаила Васильевича Фрунзе видел. Тогда не боялись начальники самые большие выйти в цепь, крикнуть: «За мной! Ура!» — и первым на врага. А теперь что? Сидят по землянкам в десятках километров от боя и всё пишут, пишут да по телефонам говорят.

— Но тогда совсем другая война была, — не выдержал Бочаров.

— Чепуха! Война всегда одинакова. Побеждает только решительный, отважный, кто наступает, а не сидит по траншеям.

До вечера проговорил Бочаров с генералом и странное впечатление вынес из беседы. Все как будто правильно говорил Велигуров, но было в его убеждениях что-то такое, чего безоговорочно не мог принять Бочаров.

— Вот завтра утречком поезжай-ка в войска, — прощаясь, напутствовал Велигуров, — сам посмотри, с людьми поговори, подумай, а потом мы с тобой поспорим. А сейчас ты слабоват спорить со мной не потому, что не умен, а потому, что пролежал в госпитале и отстал от войны.

* * *

Старшие лейтенанты Бондарь и Привезенцев получили назначение в один полк, но в разные батальоны: Привезенцев — начальником штаба первого батальона, Бондарь — командиром пулеметной роты второго.

Н-ский стрелковый полк всеми тремя батальонами оборонялся юго-восточнее Курска, как раз в том самом районе, где простираются черноземные поля и крупные, по нескольку сотен домов, села отстоят далеко друг от друга, создавая видимость простора и безлюдья, хотя на самом деле плотность населения в этом районе весьма велика.

Эти места особенно красивы в первый месяц лета, когда слегка всхолмленные, изрезанные балками и овражками поля до единого клочка засеяны или вспаханы под посевы, и, выйдя на какую-нибудь возвышенность, человек невольно останавливается, восхищаясь привольем окружающего и созидательной силой человеческого труда. Но в этот год поля под Курском являли другую картину. С севера на юг, почти прямой линией восточнее Курска и Белгорода, эти поля разрезала широкая полоса опустошения, где почти целый год многие тысячи людей копали траншеи, окопы, ямы, ходы сообщения, противотанковые рвы, устанавливали многорядные проволочные заграждения и минные поля, взрывали мосты и важные участки дорог, вырубали и жгли артиллерийским огнем леса и рощи. И там, где раньше шумела, переливаясь на солнце, крупноколосая пшеница, шелестел усатый овес и мерно раскачивалась рожь, теперь уныло пласталась изрытая, избитая, черкая, как мокрая сажа, земля, на нетронутых местах заросшая буйными сорняками.

Мертвой, пустынной и безлюдной казалась эта полоса. Но внешний вид почти всегда обманчив. Сложная и напряженная жизнь ни на одну секунду не замирала на этой полосе. Траншеями, проволочными заграждениями и минными полями разрезанная надвое, эта полоса была той гранью, которая разделяла два противоположных и враждебных мира.

И на той и на другой стороне круглосуточно, не прерываясь ни на секунду, настороженно следили за противником зоркие глаза командиров и наблюдателей, посменно дежурили очередные расчеты и экипажи, на командных пунктах и в штабах трудились офицеры, в тылах готовилась пища, подвозились боеприпасы, горючее, строительные материалы, курсировали колонны автомобилей, повозок, тракторов, тягачей, обучались и накапливались резервы, лечились больные и раненые, ремонтировались оружие и машины. Стоило только на одной стороне зашевелиться, зашуметь, задвигаться, как с другой стороны раздавались очереди, залпы или одиночные выстрелы и начиналось то, что на военном языке именуется перестрелкой или огневым боем. Эти огневые бои часто длились часами, втягивая целые подразделения, части и соединения.

Все это составляло понятие «фронтовая жизнь», понятие, имеющее так мало общего с сущностью жизни и в то же время действительно выражающее основу действий огромных коллективов людей. Воюя, выслеживая противника, выполняя свои обязанности по обеспечению потребностей войны, военные люди — самая молодая, деятельная и жизнеспособная часть человеческого общества, — оторванные от родных и близких, от привычных дел и занятий, продолжали жить обычными потребностями людей. Они работали, ели, спали, мечтали о будущем, тосковали в разлуке, влюблялись, ссорились, с нетерпением ожидали конца войны.

Во второй половине июня 1942 года на полях под Курском и Белгородом фронтовая жизнь начала принимать наиболее сложные и напряженные формы. Все чаще и ожесточеннее вспыхивали перестрелки и огневые бои, все настойчивее и упорнее рвались в расположение противника разведывательные группы и отряды, все меньше и меньше приходилось людям спать, все больше и больше времени сидели они в окопах и траншеях, отбивая или ожидая нападения противника.

В ночь с 22 на 23 июня 1942 года в расположении фашистских войск началось необычное оживление. По железным дорогам, по шоссейным магистралям и проселкам двинулись к фронту воинские эшелоны, колонны пехоты, артиллерии, танков, обозов; с тыловых и соседних аэродромов на прифронтовые перелетали самолеты; на станциях и в укрытых местах сосредоточивались тысячи тонн боеприпасов и горючего; к фронту подтягивались госпитали, лазареты, медицинские пункты, склады, снабженческие и ремонтные базы.

В ночь на 26 июня движение растеклось по траншеям, ходам сообщения и окопам переднего края немецкого расположения и умолкло. А в немецких штабах, снизу вверх, понеслись зашифрованные доклады: «Стратегическое развертывание для проведения операции «Бляу» закончено. Войска заняли исходное положение для наступления».

Как раз в эту самую тревожную ночь с 25 на 26 июня старшие лейтенанты Привезенцев и Бондарь прибыли в свои батальоны. Под вечер небо затуманилось, в иссиня-темных лохматых тучах скрылось солнце, и на землю спустился тревожный предгрозовой полумрак. Далеко на западе и юго-западе, откуда высокими нагромождениями башен, островов, холмов наплывали угрожающие облака, уже зигзагами и всполохами метались ослепительные молнии. Глухие раскаты грома перемежались с частыми, ахающими взрывами снарядов и мин.

Командир второго батальона капитан Лужко, как в штабе полка сказали Бондарю и Привезенцеву, находился на командном пункте командира первого батальона майора Черноярова.

— Мой все-таки майор, чин солидный, — шагая за связным, подшучивал Привезенцев, — да и фамилия солидная — Чернояров, это не то что какой-то Лужко.

— Капитан Лужко очень хороший человек, — отозвался все время молчавший связной, — его у нас в полку все уважают.

— А ты, милок, — с напускной строгостью прикрикнул Привезенцев, — помалкивай, когда старшие разговаривают.

— Да я что, я так только, правду говорю.

— Правда-то, она разная бывает, — продолжал Привезенцев, — у одного правда настоящая, а у другого правда подхалимская.

— Это как это? — обернулся удивленный связной.

— Шагай, шагай, — шутливо похлопал его по плечу Привезенцев, — после войны разберемся, а сейчас поскорее к комбатам веди, а то рубанет дождь, и будь здоров, представляйся как мокрая курица.

— Пришли, — остановился связной возле узенького хода сообщения, извивами уходящего на плоскую, поросшую редкими кустами высоту, — тут вот и располагается товарищ майор Чернояров.

— Ну, спасибо, — пожал руку связного Привезенцев и обернулся к Бондарю. — Ну, Федя, спасай нас боже от плохих начальников, а от хороших мы сами спасемся.

Теперь уже сплошные, почти непроницаемые тучи закрыли половину неба, и все вокруг стало мрачным, тяжелым, почти ночным. Только все чаще и ослепительнее полыхали молнии, на мгновение озаряя землю тревожными синими отблесками. Из низины, изрезанной в разных направлениях траншеями и ходами сообщения, рванулся буйный ветер, и все на земле зашуршало, зашумело, забилось под этим напором. Пожелтевшая трава, сорванные листья, горькая раскаленная пыль вихрем взметнулись в небо, и сразу же этот высокий рыжий столб расколол оглушительный удар грома.

— Ох, Федька, не враз мы попали! — закрывая лицо от ветра, выкрикнул Привезенцев. — Бывать беде…

— Кто там беду кличет? — прогудел впереди густой бас. — У нас на всякую беду управа найдется.

— По голосу слышу, мой, — шепнул Бондарю Привезенцев и громко спросил: — Разрешите узнать, где находится майор товарищ Чернояров?

— Ну, я Чернояров, — ответил тот же бас, и старшие лейтенанты увидели стоявшего у входа в землянку высокого плотного майора, с трудом умещающегося в ходе сообщения.

— Товарищ майор, старший лейтенант Привезенцев прибыл в ваше распоряжение, — незамедлительно доложил Привезенцев.

— Вот, Петро, и пополнение мне, — подавая Привезенцеву огромную руку, сказал майор выступившему из-за его спины белокурому капитану с расстегнутым воротом гимнастерки.

Бондарь догадался: капитан был, несомненно, Лужко, и нерешительно стоял, раздумывая, то ли обратиться к майору или прямо доложить своему комбату.

Выручил Чернояров. Взглянув на него сверху вниз, он строго спросил:

— А вы, старший лейтенант, тоже ко мне?

— Никак нет! Старший лейтенант Бондарь назначен на должность командира второй пулеметной роты.

— Вот видишь, и мне пополнение, — кивая головой Черноярову и дружески улыбаясь Бондарю, сказал капитан. — Здравствуйте, товарищ Бондарь, я командир второго батальона Лужко.

Буйный порыв ветра и гулкий раскат грома заглушили его последние слова.

— Черт знает, что творится, — бормотал Чернояров и задом, вслед за Лужко, протиснулся в землянку.

— Дверь захлопните, — на ходу крикнул он старшим лейтенантам и, схватив телефонную трубку, заговорил: — Первая, вторая, третья! Слышите меня? Усилить наблюдение, дежурные расчеты держать на местах. Война и в бурю не прекращается.

— Сейчас-то они, пожалуй, не сунутся, — сказал Лужко, — они плохую погоду не жалуют.

— Ну, это еще как сказать, — не согласился Чернояров, — так рванут, что только держись.

Он зажег лампу из сплюснутой артиллерийской гильзы и, показывая на нее, спросил:

— Знакомы с этой чудо-техникой?

— Да, да. Приходилось, — ответил Привезенцев, и Бондарь не узнал своего приятеля, смотрел на Черноярова, как обычно смотрят дети на сердитого отца.

Лужко сидел молча, из-под густых, сросшихся бровей поглядывая на Бондаря и о чем-то сосредоточенно думая. Его простое, курносое лицо и широкий лоб нравились Бондарю, и он с первого взгляда решил, что его начальник человек душевный, но, очевидно, требовательный и упрямый, как бывают упрямы многие украинцы. Чернояров же, наоборот, своим грубовато небрежным видом и особенно то неоправданно строгим, то покровительственно-снисходительным тоном разговора не понравился Бондарю, и он внутренне радовался, что попал в подчинение не к Черноярову, а к Лужко.

— А вы, собственно говоря, — продолжал Чернояров, — как раз вовремя прибыли. Тут немцы замышляют что-то. Шумят каждую ночь, батарей новых понаставили, танки подводят. Вот-вот ударят, а где и чем, пока неизвестно.

— Сегодня узнаем, — сказал Лужко.

— Не верю я этим разведчикам, — пренебрежительно махнул рукой Чернояров, — сунутся, наделают шуму, а толку нуль. Людей только потеряют, да и нам из-за них достанется.

— Сейчас они всерьез подготовились, — возразил Лужко. — Да и обеспечение солидное, не то что раньше.

— Слушай, Петро, почему ты всегда такой уверенный во всем? Все у тебя чисто, гладко, идет как по маслу.

— А почему ты во всем неуверенный? — очевидно продолжая какой-то неоконченный спор, вопросом на вопрос ответил Лужко.

— Не во всем, а только в некотором, — явно сердясь, сказал Чернояров, — и в том, что я на своей шкуре испытал. Ты вот даже сейчас не веришь, что немцы могут стукнуть нас. А я чую, понимаешь, нутром чую, — гулко ударил себя кулаком в грудь Чернояров, — стукнут они нас. Я у них каждую кочку знаю, каждый пулемет и пушку. А за последние четыре дня у них столько новых огневых точек появилось. Да и танки в глубине урчат, артиллерия третий день пристрелку ведет. Это тебе что?

— Готовят что-то, — равнодушно ответил Лужко, — и перед моим батальоном не меньше противника, чем перед твоим. Только это им не сорок первый год.

— Вот, вот, — вспылил Чернояров, — под Харьковом тоже, видно, так думали, а что получилось? Немцы аж до самого Оскола дошли.

Споря с Лужко, Чернояров все чаще и чаще обращался к Привезенцеву. От этого Привезенцев чувствовал, что его молчание становится нетактичным, что одними кивками головы больше не отделаться и придется в конце концов высказать свое мнение, но этого мнения он высказать не хотел, так как в душе был согласен с Лужко и также верил, что крупных успехов немцы едва ли смогут добиться. В этом затруднительном положении Привезенцев хотел только, чтоб спор поскорее закончился. К счастью, спор был прерван писком телефонного зуммера, и Чернояров, ответив только «слушаюсь», встал и обеспокоенно сказал:

— Пошли! Разведчики начинают.

* * *

Неторопливо шагая и скорее инстинктом, чем зрением, угадывая дорогу, Лужко настороженно осматривался. Со всех сторон угрожающе надвигалась черная, непроглядная темнота, и нет, казалось, ни земли, ни неба, а только откуда-то сверху льют сплошные потоки воды и буйно гудит, налетая то слева, то справа, свирепый ветер. Немцы всегда, даже в лунные ночи, а особенно в такую ненастную погоду, без конца освещали ракетами подступы к своему переднему краю. Сейчас не было ни одной вспышки. Не светили они ракетами и в прошлую и позапрошлую ночи. Лужко понимал: это не случайность. И немцы и мы не освещаем местность только в тех случаях, когда нужно что-то скрыть от противника. Так поступают, когда ведутся оборонительные работы, когда сменяют войска и особенно когда занимают исходное положение для наступления. По всему, что знал Лужко, он безошибочно мог сказать, что немцы готовятся к наступлению и что эта подготовка подходит к концу. По тому, сколько появилось новых огневых точек, орудий, танков, он предчувствовал, что бои предстоят очень тяжелые. Особенно волновало его положение батальона. Все роты имели очень большой некомплект и людей и оружия. Не хватало четырех станковых и пяти ручных пулеметов. Вчера вышла из строя одна пушка и вернется из мастерской только через три дня. За последнюю неделю батальон потерял двух ротных и трех взводных командиров, и теперь почти всеми взводами командовали сержанты.

И Лужко теперь сомневался: сможет ли его батальон удержать позиции? Эти сомнения с каждым днем усиливались. Сегодня под вечер, еще раз обойдя всю оборону батальона и обдумав, что было известно о противнике, он обратился к командиру полка, настаивая на усилении батальона. Как он и ожидал, командир полка в помощи отказал и посоветовал еще раз подумать о лучшем использовании наличных сил и средств.

После разговора с командиром полка и особенно после того, как наблюдатели доложили о появлении в роще и в разбитом селе Веселом двадцати восьми танков противника, еще большие сомнения охватили Лужко. Любая пехотная атака для батальона была не страшна, но для борьбы с танками средств было слишком мало. Даже если пойдут в атаку те двадцать восемь танков, что обнаружили наблюдатели, оборона растянутого в ниточку батальона может быть прорвана.

Но Лужко никому не говорил о своих переживаниях и сомнениях. Всем своим видом он старался показать, что уверен в прочности своей обороны, что если и начнет противник наступление, то все равно ничего не добьется. Поступая так, он хотел не только вселить уверенность в своих подчиненных, но и самому почувствовать те внутренние силы, которых, как он знал по опыту прошлых боев, от него потребуется очень много. Именно поэтому он так яростно спорил с Чернояровым и, возвращаясь в свой батальон, старался думать не о том, что произойдет, когда прорвутся танки противника (это он уже много раз передумал), а о том, как батальон встретит вражескую атаку. Но жуткая темнота вокруг, все усиливающиеся дождь и ветер путали мысли, вызывали ощущение внутренней пустоты и бессилия, ежистым холодком сжимали сердце.

— Осторожно, ход сообщения, — предупредил он Бондаря и протиснулся в узкий проход дзота, руками нащупывая бревенчатые стены. В тесной землянке было сухо и тепло, но это не обрадовало Лужко.

— Кто здесь? — сердито крикнул он.

— Так точно, я, — раздался вялый, заспанный голос.

— Кто я?

— Красноармеец Круглов.

— Почему пропуск не спрашиваете?

— Я узнал вас, товарищ капитан, — неуверенно ответил Круглов.

— А где расчет, где командир?

— Здесь вот, рядом, в нише отдыхает.

— Поднять — и ко мне.

Едва не сбив Бондаря с ног, Круглов рванулся из дзота.

— Это ваши пулеметчики, товарищ Бондарь, — стараясь казаться спокойным, сказал Лужко, — завтра же утром разберитесь и накажите и Круглова и командира расчета. Дзот стоит почти на переднем крае, а он дремлет. Да что дремлет, спит! И вообще этот Круглов…

Услышав шорох пробиравшихся в дзот людей, он смолк.

— Товарищ капитан, сержант Сиверцев по вашему приказанию прибыл, — послышался молодой звонкий голос.

— Почему Круглов на посту спит? — строго спросил Лужко.

— Я не спал, товарищ капитан, — заговорил Круглов.

— Я не вас спрашиваю, а сержанта, — резко оборвал его Лужко.

— Я только что был, товарищ капитан, — ответил Сиверцев, — покурить вышел.

— У, раззява, всю жизнь из-за тебя страдаем, — услыхал Лужко яростный шепот наводчика Коновалова, и оттого, что прошептал так не сержант, а рядовой красноармеец, Лужко сразу успокоился.

— Товарищ Сиверцев, уведите расчет в укрытие, пока мы будем здесь, — приказал Лужко.

— А что, этот Круглов вообще плохой пулеметчик? — спросил Бондарь.

— Вялый человек, мрачный какой-то, нелюдимый. А впрочем, вы сами познакомитесь с ротой и людей узнаете. Вы были в тылу, расскажите, как там?

Слушая быстрый, стремительный говорок Бондаря, Лужко думал о Вере Полозовой и ее родителях. Теперь, когда Бондарь рассказывал, как городские жители едут в села за продуктами и там за бесценок меняют свои лучшие вещи, Лужко отчетливо представил, как Вера в деревне за корзину картошки или мешочек крупы меняет свои с таким трудом приобретенные часики и праздничные платья, как сама она ходит в поношенной одежде, в разбитых туфлях, как стоит в очередях, добывая продукты для семьи.

«Вот дурень, — мысленно упрекал он себя, — раньше додуматься не мог. Она там мучается, а я деньги коплю в полевом банке».

В самом начале войны, отправляясь на фронт, он, как и большинство офицеров, почти все свое жалованье перевел на аттестат родителям. Но раньше чем на маленькую железнодорожную станцию под Черкассами на Украине пришел его аттестат, туда ворвались немцы, и аттестат вернулся, а Лужко получил от успевшего эвакуироваться соседа письмо, что вся семья Лужко осталась на оккупированной территории.

Оживленный рассказ Бондаря и раздумья Лужко прервал резкий треск пулеметов где-то слева. Лужко и Бондарь прильнули к бойнице. Слева над лощиной, там, где действовала разведывательная группа, в густой искрящейся пелене дождя повисло несколько светло-розовых шаров осветительных ракет. В невидимых отсюда траншеях противника красными язычками мелькали вспышки одиночных выстрелов и пулеметных очередей. В ответ этим выстрелам гулко ударили наши пушки и пулеметы. Глухо заахали пушки и минометы и на вражеской стороне.

— Опять разведчиков не допустили, — прошептал Лужко.

Минут через десять стрельба с той и с другой стороны постепенно стихла. Отгорели, рассыпав красные искры, последние ракеты, и над фронтом вновь сгустилась тревожная, беспокойная тишина. Глухой, шелестящий шум неутихавшего ливня еще более усиливал тревогу.

Бондарь тяжело дышал и ничего не говорил. Его молчание было сейчас неприятно Лужко, и он впервые подумал, что за эту ночь так и не узнал как следует нового командира пулеметной роты, а может, завтра противник начнет наступление, и этому командиру роты придется самостоятельно решать ответственные задачи, от которых во многом зависит успех действий батальона.

Понял ли Бондарь мысли командира или переживал еще волнение от только что окончившегося боя, но, словно рассуждая сам с собой, тихо сказал:

— Как трудно командовать людьми.

— Что трудно? — не понял Лужко.

— Трудно, говорю, и очень ответственно людьми командовать, — отчетливее повторил Бондарь.

— Очень, — подтвердил Лужко, — и особенно нам, кто непосредственно ведет людей в бой.