Первое утро фронтовой жизни показалось Алеше будничным, совсем обычным, точно таким, какие изо дня в день, как две капли воды похожие одно на другое, повторялись все эти два месяца, что прослужил он в армии. Да и стояли они, как узнал Алеша, собственно не на фронте, а в резерве дивизии, километрах в восьми от передовой. Там, на юге, где был город Белгород и куда уходила широкая асфальтированная дорога, ночью изредка глухо стучали пулеметы, то тише, то громче ахали взрывы, бледными вспышками ракет озарялось небо. Ничего фронтового в этом Алеша не видел, но всякий раз, слыша эти отдаленные звуки, он чувствовал странный и совсем непонятный ему колкий холодок в груди, как бывает перед прыжком в воду с большой высоты.

При первом же вскрике «Подъем» Алеша поспешно вскочил с расстеленной на полу соломы, быстро оделся и с удовольствием натянул кирзовые сапоги. Рядом, спросонья зевая и покашливая, собирался Ашот. С другой стороны сопел и что-то сердито бормотал Гаркуша. Ефрейтор Чалый, словно и не ложился спать, стоял у двери и тихо поторапливал:

— Быстрее, быстрее, на физзарядку опоздаем.

— Черт-те что удумали, — сонно бормотал Гаркуша. — На фронте зарядка! Мабуть, и осмотр утренний будэ, и с писнями на прогулки пойдем?

— И осмотр будет, и прогулки, все, как положено по уставу, — невозмутимо ответил Чалый, сам дивясь своей командирской властности.

— По уставу, по уставу, — не унимался Гаркуша. — Вот как шандарахнет фриц дальнобойной, враз все уставы и все наставления пропишет.

Когда пулеметный расчет вышел из дома, на улице еще держалась зыбкая утренняя темнота. Гулко топая по подмерзшей земле, солдаты бежали, переходили на шаг, вновь бежали, рассыпавшись «на длину вытянутых рук», проделали несколько упражнений и разгоряченные, шумно дыша, разошлись по своим хатам.

— Вот водичка свеженькая, из колодца только принесла, мойтесь, пожалуйста, — приветливо встретила вернувшихся пулеметчиков Федосья. — Вот и полотенчики, старенькие, правда, но чистые, вчера выстирала.

— Не надо, Федосья Антоновна! Зачем все это, — пытался остановить ее Чалый. — Полотенца у нас свои есть, и воды сами принесем…

— Что вы, что вы! — упорствовала Федосья. — Свои полотенца чистыми берегите, они вам пригодятся на войне, там постирать некому.

Утренняя прохлада, бодрящая свежесть зарядки и особенно ласковый, душевный говор Федосьи так всколыхнули Алешу, что он не мог стоять без дела. Не ожидая приказания Чалого, он собрал разостланную солому, березовым веником начисто подмел пол в избе и, разыскав топор, вышел рубить хворост.

— Давай, давай, — толкнул его в бок проходивший мимо Гаркуша. — Старайся, в ефрейторы выйдешь! Я сам докладать тэбэ буду: «Товарищ гвардии кирпатый ефрейтор, пидначальный ваш Потап Гаркуша готов сполнять уси ваши повеления!»

— Отстаньте! Что вам нужно! — рассердился Алеша и резко оттолкнул руку Гаркуши.

— Ну, ладно, ладно! Не пыли! Побереги свою ярость для хрицев, — вновь толкнув Алешу в бок, миролюбиво сказал Гаркуша и скрылся за дверью.

«И что за человек, — думал о нем Алеша. — Так и язвит всех подряд! А может, война его так озлобила? — вдруг вспыхнула у Алеши неожиданная мысль. — Он же говорит, два раза ранен был, в грудь навылет и в правую ногу выше колена. А может, и семья у него погибла».

Когда Алеша вошел в избу, Гаркуша в одной нижней рубашке сидел мрачный, злой и, яростно орудуя иглой, подшивал к гимнастерке чистый подворотничок. Над ним, то вскидывая, то опуская изломанные брови, стоял Чалый и начальнически строго повторял:

— И подворотнички чтоб чистые были, и пуговицы все на месте, и ни одной дырки на обмундировании.

Чалый отвернулся от Гаркуши и, взглянув на Алешины сапоги, отрывисто бросил:

— Вычистить, чтоб сверкали! Щетка и мазь вот там, около моего вещмешка:

— Бачилы? — когда Чалый вышел из хаты, кивнул Гаркуша Алеше и Ашоту. — Тоже мне начальство выискалось! Ну, будь бы сержант, а то ефрейторишка, такой же, як и я, солдат сермяжный. А командует!

Со злости он оборвал нитку, плюнул, яростно рванул неполностью пришитый подворотничок, схватил новую нитку и, никак не попадая в игольное ушко, еще озлобленнее продолжал:

— Ну, будь бы там моряк, або танкист, летчик, ну, артиллерист на крайность, а то ж пехота лаптежная, а задается тоже!

Возможно Гаркуша злобствовал бы еще не один час, но в избу вместе с Чалым вошел Козырев и, окинув всех ласковым взглядом добрых глаз, весело спросил:

— Как спалось, хлопцы, на новом месте?

— Як у той тещи, що зятька любимого принимает! — так же весело ответил вдруг переменившийся Гаркуша. — Еще бы нам вареников чугунок та кусок кабанчика килограммчиков на пять!

— Как это говорят украинцы: «Був бы я царь, ее бы сало з салом и спал бы на мягком сене», — рассмеялся Козырев.

— Ни! Зовсим ни так, — буйно встряхивая головой, возразил Гаркуша. — Був бы я царь, ее бы галушки та вареники, запивал горилкой та валявся б на перине, як тот вельможа, що проспав усе царство небесне.

— И в грязных подворотничках ходил, — едко вставил Чалый.

— Каки таки пидворотнички у вельмож! — ничуть не смутился Гаркуша. — Це ж тильки нам бедолагам-солдатам придумалы це пидворотнички, а вельможи шарфами пуховыми шеи заматывали. Та не простыми, а лебяжьими, из-пид пуза белых либедив. О, це як!

Строгое, полное напыщенной серьезности лицо Гаркуши, его ставшие совсем наивными, желтоватые глаза и особенно смесь русского и украинского говора были так комичны, что только присутствие Козырева удерживало Алешу и Ашота от смеха. Даже все время суровый Чалый не выдержал взятого тона и улыбался не то укоризненно, не то одобряюще.

— Ну, ладно, пух так пух, лебяжий так лебяжий, — давясь от смеха, сказал Козырев. — Кончайте сборы и — на завтрак!

А Гаркуша, словно заряженный неисчислимым запасом острот, чудил, высмеивал и самого себя, и солдатскую службу, и все, что попадалось ему на глаза. Особенно развернулся он в помещении бывшего правления колхоза, наскоро приспособленного под батальонную столовую. Едва успел он присесть к сбитому из неструганых досок столу, как дружеский хохот уже завтракавших солдат потряс прокопченное здание.

Сидя рядом с Гаркушей, Алеша чувствовал на себе множество изучающих взглядов совсем незнакомых ему людей. Сквозь раскаты смеха до него доносились обрывки чьих-то разговоров:

— К пулеметчикам пополнение прибыло. Двое-то совсем молодятинка, а этот-то, этот, смотри, отчаюга! Видать, бывалый парень, огни и воды прошел…

— Ты что не ешь-то? — толкнув задумавшегося Алешу локтем, сказал Гаркуша. — Наедайся вдоволь. Знаешь, як выражався тот самый казак, що в запорожской сичи був самым що ни на есть смелым и сильным?

— Не знаешь! Ой, худы твои дела! Так вот слухай! Вин як очи продирав, так на усю округу гомонив: «Гей, кашевар, подать мени сюды котел каши, бочку браги, шматок сала, пив барана, целу гуску на закуску, ще куренка на прикуску, жбан горилки на утруску, та голушек на догрузку». О, це як! Настоящий був герой!

Взрыв дружного хохота смял последние слова Гаркуши. Среди солдат веселее и заразительнее всех смеялся смуглый парень с копной светлых вихрастых волос. Он поворачивался то к одному, то к другому соседу, что-то говорил им и, улыбаясь ярким, полнозубым ртом, утихал на мгновение, строго сдвинув жиденькие выцветшие брови над остреньким с едва заметной горбинкой носом и вновь заливался смехом, морща пухлощекое, с округлым подбородком лицо. Мимолетный взгляд его светлых, искрящихся радостью глаз часто останавливался на Алеше. Когда смех утих и многие, закончив завтрак, поднялись из-за стола, светловолосый парень подошел к Алеше и, все так же весело и просто улыбаясь, протянул ему тонкую руку.

— Тамаев, кажется, да? — спросил он звонким, с мальчишеской хрипотцой голосом и, не ожидая ответа Алеши, добавил:

— Будем знакомы, комсорг роты, Васильков Саша.

— Т… Тамаев Алексей… Алеша, — ответил Алеша, невольно подражая тону комсорга и крепко сжимая его сильную, костистую руку.

— Как настроение? — пристально всматриваясь в Алешины глаза, спросил Саша и, опять не ожидая ответа, продолжил:

— Конечно, вначале, когда еще никого не знаешь, неловко как-то, диковато, а потом привыкаешь. Ты родом-то откуда?

— Из-под Серпухова, с берега Оки.

— Да мы же земляки! — воскликнул Саша. — А я москвич. Лефортово знаешь, это почти окраина, но я так люблю эту окраину, что и на центр не променяю. Ну, ладно. Алеша, меня командир роты вызывает, бежать надо. Положение у нас вот какое: с тобой вместе нас, комсомольцев, будет теперь девять человек. Это уже сила, организация, правда? Собрание послезавтра. Поговорим о наших задачах. С докладом выступит командир роты. Ну, а тебе, я думаю, придется быть агитатором или помощником агитатора, так что готовься. И главное, Алеша, — шепотом продолжал он, — не теряйся, чувствуй себя на высоте, не забывай, что ты комсомолец. На нас все смотрят, а командование и парторганизация дел настоящих ждут. Так что — кровь из носу, но не отставать и другим пример показывать! В случае чего приходи, поговорим. Я в третьем взводе, во втором расчете. Ну, бывай!

Саша резко встряхнул Алешину руку, блестя глазами, дружески улыбнулся и стремительно пошел к дому, где жил командир роты.

— Кто это, а? Алеша, кто? — подскочил к Алеше нетерпеливо поджидавший его Ашот.

— Комсорг роты, Саша Васильков.

— Сразу видно — хорош парень, душа человек, глаза у него такой честный, такой простой, — с горячностью сказал Ашот и, схватив руку Алеши, горько воскликнул:

— Почему я не комсомол? Почему? Почему — башка дурной! Хотел паступить, боялся паступить, трусил. Не достоин считал, не дорос Ашот.

— А ты сейчас вступай.

— Нет! — решительно возразил Ашот. — Ни за что сейчас. В бой пойду, повоюю, вступлю. А теперь нельзя!

— И правильно! Отличишься в бою, тогда совсем другое дело.

— Отличишься! — отчаянно замотал головой Ашот. — В бою снаряды, мины, танки. Попробуй отличись! Агонь кругом, свистит, воет, стреляет. Поднял голова — дырка в лоб, нет Ашот; апустил голова — фашиста проморгал, штык в бок, опять нет Ашот!

* * *

Вдохновенная радость, овладевшая Алешей после разговора с комсоргом роты Сашей Васильковым, исчезла, казалось, совсем по никчемному поводу.

Сразу же после завтрака Чалый построил свой расчет, придирчиво осмотрев всех троих, повел на подсохшую луговину, где уже виднелись группы солдат из других взводов и рот.

Было погожее, солнечное утро ранней весны. Еще голые деревья нежились теплом и, казалось, испускали невидимые, но так хорошо ощутимые струи волнующего аромата. На их темных ветвях хлопотливо и озабоченно судачили грачи, ремонтируя старые и мастеря новые гнезда. Бездонная синь неба, выцветшая от солнца, неуловимо голубела. Где-то совсем недалеко задористо звенел жаворонок.

Или от разговора с комсоргом, или от прелести чудесного весеннего утра Алеше было радостно и весело. Чувствуя каждую частичку своего тела, он твердо шагал по сырой земле и мысленно напевал одну и ту же мелодию. В мелькавших, как воспоминания отрывочных мыслях уносился он то на берег родной Оки, где теперь уже сошел лед и ребята с удочками-закидушками блаженствуют на обрывистом берегу. А через минуту был уже на юге, у города Белгорода, где прошлой ночью опять глухо стучали выстрелы, эхом отдавались редкие взрывы, бледно озаряли небо вспышки ракет и шла незнакомая, таинственная фронтовая жизнь, в которой он, Алеша Тамаев, скоро займет свое достойное место.

— В ногу, Тамаев, в ногу! — бесцеремонно оборвал Алешины мысли резкий голос Чалого.

Алеша встрепенулся и только сейчас заметил, что сбился с шага и шел вразлад с Гаркушей и Ашотом. От этой оплошности все очарование мигом исчезло, и он, как учили в запасном полку, пропустил один шаг и приладился к ходу шедшего впереди Гаркуши.

— Расчет… — неумело, совсем не по-военному скомандовал Чалый. — Стой! Нале-во!

Да и сам Чалый, когда посмотрел на него Алеша, был мало похож на военного, а тем более на командира. Маленький, худенький и горбоносый, он растерянно стоял перед расчетом, видимо не зная, что делать.

«Ну и командир!» — мелькнула у Алеши язвительная мысль, но он тут же отбросил ее, осуждая себя за недостойное поведение.

— Сейчас мы, — глядя почему-то в землю, нескладно прокричал Чалый, — займемся элементами тактико-строевой подготовки. Это значит: перебежки и переползания по-разному, значит так, это по-пластунски, на получетвереньках и… — окончательно сбившись, замялся. — Ну и вообще так, как надо в бою перебегать и переползать.

Смешными и нелепыми казались Алеше и сам Чалый в роли командира, и эти перебежки и переползания, которыми они — молодые солдаты — в запасном полку занимались чуть ли не каждый день.

— Ну, с кого качнем? — беспокойно оглядывая Гаркушу, Алешу и Ашота, проговорил Чалый. — Давайте-ка с вас, Тамаев, — остановился он на Алеше, крикнул ему: «Два шага вперед, ложись!» — и, растягивая слова, пропел:

— Новая огневая позиция — прямо сто метров, у куста. Короткими перебежками на новую огневую позицию — вперед!

Алеша, позабыв смешную фигуру Чалого и его визгливый голос, порывисто вскочил и стремительно, что было сил, понесся к темневшему невдалеке кусту рябины.

— Стой, стой! — почти добежав до куста, услышал Алеша голос Чалого. — Убит, наповал убит! — еще назойливее кричал Чалый. — Назад возвращайся, снова повторим.

Ничего не понимая, Алеша понуро вернулся, лег на прежнее место впереди Гаркуши и Ашота, по команде Чалого так же резво вскочил и еще стремительнее побежал, вкладывая в этот бег все свои силы. И опять Чалый прокричал: «Убит, убит наповал!» — и вернул Алешу в исходное положение.

— Эх, ты! Разве так перебегают, — укоризненно, но без злости сказал Чалый. — Смотри, как нужно.

Он неожиданно резко шагнул в сторону, словно подломив ноги, плашмя рухнул на землю и сам себе нараспев скомандовал:

— Новая огневая позиция у куста. Короткими перебежками, вперед.

Он стремительно вскочил и, пригибаясь к земле, побежал так быстро, что Алеша даже не успел заметить, когда Чалый упал, отполз в сторону и снова побежал.

— Видал: коленца выделывает, — одобрительно сказал Гаркуша и локтем толкнул Алешу. — А ты что же! Тоже, герой, на курсах пулеметчиков занимался!

Алеша даже не слышал язвительных слов Гаркуши. Оцепенев, он видел только сухопарую фигуру Чалого, его резвые ноги и худое, изрезанное морщинами лицо. Не обида, не отчаяние, а полное отрешение от всего окружающего охватило Алешу. Маленьким, беспомощным, совсем ни на что не способным чувствовал он себя и все так же, не отрывая взгляда, смотрел на Чалого, который перебежку проделал так, как не смог он, лучший бегун в своем селе и победитель многих школьных состязаний.

— Ну, вот. А теперь повторим, — шумно дыша, с бесхитростной улыбкой сказал Чалый и подал команду занять Алеше исходное положение.

«Пробегу, пробегу точно, как нужно!» — мысленно твердил Алеша и, услышав команду, вскочил, со всей силой рванулся вперед, упал на землю и, отчаянно работая руками и ногами, отполз в сторону.

— Мало, мало пробежал! — остановил его Чалый. — Такая перебежка все одно гибель. Фашисту и прицеливаться не нужно, ты рядом совсем. Повтори-ка снова.

И опять Алеша, злясь на самого себя, бежал, падал, отползал в сторону, но перебежка оказывалась то длинной, то слишком короткой, то отползал или медленно, или далеко, то вскакивал неповоротливо, и Чалый снова и снова возвращал его назад и приказывал повторить перебежку. Когда измученный и душой и телом в десятый раз возвращался Алеша к расчету, Чалый взглянул на его распаленное жаром лицо и неторопливо проговорил:

— Ну, хватит на этот раз. Смысл, кажется, понял. Бегать, вроде, с умом начинаешь.

Теперь настала очередь Ашота. Словно нетерпеливый конь, он не мог стоять спокойно и, не дослушав команды Чалого и, видимо, не чувствуя самого себя, побежал так неумело и смешно, что Алеша, всей душой сочувствуя ему, не мог удержать улыбки.

Но неудачной у Ашота была лишь первая попытка. Возвращаясь на исходное положение, он, казалось, переродился. Почернелое лицо его налилось гневом, яростно блестели огромные, словно без зрачков, глаза, движения рук и ног были резки и отрывисты, бледные губы сжались, и ниже острых скул нервно вздрагивали мышцы.

— Ух, кавказская кровь разгулялась! — с неизменной усмешкой сказал Гаркуша. — Не подходы — зарэжу!

— Разговоры! — оборвал его Чалый.

Еще трижды возвращался Ашот, с каждым разом проделывая перебежки все увереннее и спокойнее.

— Молодец! Молодец! — подбадривал его Чалый. — Еще побыстрее отползай и пулей вскакивай. Тогда ни один фашист тебя не достанет!

Последним бежал Гаркуша, и, к удивлению Алеши, так бежал, что Чалый еще при первой попытке одобрительно сказал:

— Сразу видно, что послышал, как пульки над головой цвенькают!

Самодовольно улыбаясь, Гаркуша стал в строй и, опять толкнув Алешу локтем, прошептал:

— Это тебе не курсы кулэмэтные!

Разбитый, уничтоженный, боясь взглянуть на людей, возвращался Алеша с занятий. В голове складывались и мелькали десятки мыслей, и ни одна из них не была радостной. Проголодавшись за полдня, он с трудом съел обед и, когда расчет вернулся в свою хату, тайком выбрался на улицу.

На землю уже легли длинные тени, и в воздухе заметно похолодало. Из низины за деревней, где протекал ручеек, тянуло сыростью и прелью старых водорослей. От этого, так хорошо знакомого и волнующего запаха ранней весны у Алеши сладко защемило в груди, и память сразу же вернула его в родное Подмосковье, на берег Оки, где сейчас точно так же пахнет водорослями и подсушивает землю легкий морозец. Неторопливо и привольно, заливая пойменные луга и низинный лес, плывут помутневшие воды. В деревне тихо в эти часы, спокойно. Работа в колхозе закончилась, и люди расходятся по своим избам. Мать кормит корову, Ленька, видать, прихорашивается, собирается на вечерку, Костя и Сенька сидят за уроками, а пятилетняя Люба, подражая им, старательно выводит каракули в своей дочерна исчерканной тетрадке. Все они дома, все спокойны, и только отец и он, Алеша, далеко-далеко от родной Оки, в чужих краях, на военной службе. Вспомнив отца, Алеша глубоко вздохнул. Скоро два года, как не виделись они, и в памяти Алеши отец оставался таким же, каким видел он его во второй день войны на вокзале в Серпухове, — молчаливым, сосредоточенным, о чем-то неторопливо говорившим с плачущей матерью и шершавой рукой ласкавшим их, окруживших его пятерых детей. В армии Алеша от отца получил всего одно письмо. Он писал, что находится на передовой, бьет извергов-фашистов, и наказывал ему, Алеше, бить фашистов беспощадно, бить так, чтобы они не только не дошли до их родного села на берегу Оки, но и были выброшены с нашей земли и навсегда были загнаны в могилу. Отец ничего не писал прямо, но Алеша, читая между строк, понимал, что он тревожится не только за его жизнь, но и за его службу, за боевые дела и страстно хочет, чтобы старший сын был настоящим воином.

«Настоящим воином! — прошептал Алеша. — А я? Какой же я воин! Даже перебегать не умею!».

От этой мысли Алеше стало горько и тоскливо. Он присел на березовый обрубок и по-стариковски опустил голову на руки.

— О чем грустишь, Алеша? — вздрогнул он от знакомого голоса и, привстав, увидел Сашу Василькова.

Комсорг подошел к нему и сел рядом.

— Куришь? — спросил он, доставая красивый, вышитый разноцветными шелками, кисет.

— Н… Н… Нет, — пробормотал Алеша и вдруг, словно вспомнив что-то важное, решительно добавил:

— А впрочем, давай закурим.

— Нет. Не стоит, — возразил Саша. — Раз не приучился курить, то не следует, ни к чему это. По себе чувствую. Я-то по дурости, чтобы казаться взрослым, курить начал, в сентябре сорок первого. Мне семнадцати тогда не было. Ополчение у нас в Москве собиралось. Ну и я пристал к ним. Такая злость на фашистов поднялась, не мог усидеть дома. Пришел в военкомат — не берут, в райком комсомола — тоже, говорят, рановато, ну, я прямо к отцу на завод и в ополчение с заводскими вместе. Вот, чтобы казаться большим, и начал я курить, а потом в привычку вошло.

— Трудно было вначале? — не зная почему, спросил вдруг Алеша.

— Очень! — прошептал Саша. — Ничего же я военного делать не умел. В школе-то мы на военном деле игрушками занимались, все чапаевцами лихими представлялись да из малокалиберки щелкали. А вот винтовку боевую, гранату настоящую и в глаза не видели. Ну, изучить оружие это еще четверть дела, а вот настоящее военное дело — это целая наука! Я как вспомню сейчас, каким, был, — затягиваясь дымом, улыбнулся Саша, — так смешно станет, просто не верится даже. Первый раз стрельнул из боевой винтовки и даже в щит не попал. Да что там стрельба! Какие-то перебежки, переползания несчастные и те были для меня настоящим бедствием. Хорошо, что в отделении ребята были настоящие вояки, всему научили. А на марше — мы же тогда, ополченцы, день и ночь маршировали — просто вспомнить стыдно. Пройду километров пятнадцать и выдохся. Ноги одеревенеют, руки, как плети, болтаются. Стиснешь зубы и только думаешь, как бы не упасть до очередного привала. А потом втянулся, и все пошло. А ты как? Трудно? — подняв на Алешу светлые, искристые глаза, тихо спросил Саша.

— Трудно, — признался Алеша.

— А ты знаешь что, — вплотную к Алеше придвинулся Саша, — ты самое главное, как тебе сказать-то, самолюбие вот это, что в каждом из нас есть, выбрось, совсем выбрось, забудь про него. Конечно, и стыдно, и обидно, когда плохо получается, по себе знаю, но ты перебори стыд этот, подави обиду в себе и учись, у всех учись: у взводного, у отделенного, у товарищей, особенно у фронтовиков, у тех, кто уже воевал. И не обижайся, не терзай себя сомнениями, обидами. Все это мелкое, пустое. Самое главное — воевать научиться, а тогда все пойдет!

Алеша жадно ловил каждое слово комсорга и, чувствуя, как внутри нарастает и ширится волна еще не испытанной радости, все ближе придвигался к нему. Не юношей всего на год старше его казался Алеше Саша Васильков, а умудренным опытом, настоящим, прошедшим многие бои солдатом, у которого ему, Алеше, нужно многому и многому учиться.

«Да, да! — мысленно говорил себе Алеша. — Из-за гордости я так переживал и все делал плохо. Прав Саша. И откуда он только узнал все про меня?»

* * *

Сразу же после ужина Алеша хотел опять уйти в садик; но в дом, где жил расчет Чалого, пришел Козырев, а Гаркуша, не говоря ни слова, достал старательно завернутую в чехол гитару, присел к столу и, сам себе подыгрывая, начал петь. В это время, когда, склонясь над гитарой, то буйно, разудало, то медленно и меланхолично перебирал струны, Гаркуша был неузнаваем. Просмоленное цыганское лицо его потеряло прежнее жесткое и язвительное выражение, движения, даже при резких звуках струн, были мягкие, осторожные, голос, обычно визгливый и звонкий, приятно разливался по тускло освещенной, с густыми тенями по углам избе. Пел Гаркуша вдохновенно, страстно и знал он бесчисленное множество песен. Все эти песни были то про море, про Одессу, про рыбаков, грузчиков, то про южные ночи и чернооких красавиц, то про беззаветно преданных, верных и безответных, то про коварных, изменчивых и ненадежных подруг все тех же рыбаков, моряков и грузчиков.

Чалый, недовольно косясь на Гаркушу, вначале почти не слушал его, но с каждым новым перебором струн, с каждой новой песней лицо его прояснялось, и из груди вырвался не то горестный, не то радостный вздох. Привалясь к стене, он прищуренными глазами неотрывно смотрел на тусклое пламя трофейной плошки и, казалось, застыл так на веки вечные, не желая и не имея сил даже пошевеливаться.

Козырев, посадив на колени двоих старших детей Федосьи, тихо раскачивал их в такт музыки и, словно что-то приговаривая, беззвучно шевелил бледными губами. Рядом с ним, принарядясь в чистую, очевидно единственную, цветастую кофточку и причесав гладкие, маслянисто отблескивающие волосы, примостилась Федосья. Лицо ее помолодело, глаза, то озаряясь радостью, то изливая тихую, мечтательную грусть, все время смотрели на Гаркушу. Она часто глубоко и протяжно вздыхала, но тут же обрывала вздох, словно боясь спугнуть и навсегда развеять это, так неожиданно посетившее ее хату давно не испытываемое очарование.

Маленький, юркий и непоседливый Ашот, по-кошачьи мягко ступая, немой тенью скользил от дальнего угла к двери, от двери к печке, затем обратно в полумрак угла, изредка замирал на мгновение и с завистью смотрел на Гаркушу, словно собираясь сделать что-то, поднимал руку, но тут же опускал ее и продолжал бесшумно шагать по видимо полюбившемуся короткому пути.

Алеша, вначале все еще находясь под впечатлением разговора с комсоргом, почти не обращал внимания на игру Гаркуши. Он листал взятую у хозяйки старую потрепанную книгу, пытаясь по стершимся строчкам узнать, что это за книга. Он вчитывался в текст, но понять ничего не мог и, сам не замечая как, положил книгу на подоконник и бессознательно вслушался в музыку. Многие песни и мелодии он слышал раньше. Многие были совсем незнакомы, но сейчас, повторяясь одна за другой, все они — и мечтательно-грустные, и игриво-задорные, и меланхолично-тоскливые и буйно-озорно-веселые — сливались во что-то одно целое и не веселое и не грустное, и не озорное, и не печальное, создавая странное, неизведанное ощущение чего-то большого и светлого, подернутого мечтой и негой. От этого сладко щемило в груди и хотелось без конца сидеть, ничего не вспоминая, ни о чем не думая и ничего не делая. Алеша слушал Гаркушу, того самого Гаркушу, который успел за короткий срок причинить ему столько обид, и это пение раскрывало его совсем в другом свете. Алеша не забыл, не мог забыть всех обид и насмешек Гаркуши, но сейчас все они, раньше такие болезненные, как-то незаметно потускнели, стерлись, уходя куда-то далеко в глубь памяти, как уже пережитое и теперь совсем не обидное, а даже смешное.

На Алешу нахлынуло нежное оцепенение. Он ни о чем не думал, единственно желая, чтобы это состояние продолжалось долго-долго. Но все оборвалось совсем неожиданно и мгновенно.

— Ну, повеселились и хватит! — мягко сказал Козырев и, взглянув на большие карманные часы, добавил. — Время отбоя, пора спать.

Алеша, Чалый, Федосья и Ашот одновременно повернулись к нему, явно выражая сожаление, что так внезапно разрушилось все то чудесное, чем они жили всего секунду назад. Только один Гаркуша остался невозмутим. Он лениво поднялся, отложил гитару, с хрустом в костях потянулся и, протяжно, с видимым наслаждением зевнув, бесстрастно сказал:

— Що ж, спать так спать. А то хозяйка, як то в пословице, скаже нам: «Дорогие гости не надоели ли вам хозяева!»

— Что вы, что вы! — зарделась и от слов, и от взгляда Гаркуши Федосья. — Я что! По мне хоть всю ночь играйте. Уж больно душевно играете вы, так и пронизывает насквозь, — закончила она и совсем молодо улыбнулась Гаркуше.

— Це ж разве игра! — явно довольный похвалой, отмахнулся Гаркуша. — Вот у нас в порту рыбачок один був, так вин так играв, що зо всий Одиссы народ сбегався. Як рванет, бывало, трехрядку свою яснопугвичну, як зальется, що тот соловий…

После всего, что было за день, Алеша и не мог и не хотел спать. Все эти, стремительно находившие одно на другое события, так переплелись между собой, что он не мог разобраться толком, что важно и что неважно, что главное и что второстепенное, воспринимая происходящее с ним и вокруг него как одну сплошную цепь радостных и значительных перемен и событий.