С выходом из резерва на передовую, где второй стрелковый батальон занял самый трудный на участке полка район обороны, Чернояров почувствовал радостное облегчение. Двенадцать пулеметов второй пулеметной роты, которой он теперь командовал, были разбросаны по всему району обороны батальона, и ни один пулемет не имел еще по-настоящему оборудованной огневой позиции. Стоявшая здесь третья пулеметная рота была малочисленна и едва смогла подготовить открытые пулеметные площадки, не сумев даже соорудить хотя бы легонькие укрытия для людей. Опыт командования взводом, ротой, батальоном, а затем полком сразу же подсказал Черноярову верное решение. Оползав на животе весь батальонный район обороны, он убедился, что старые огневые позиции расположены неудачно, выбрал для пулеметов новые места и без малейшей тени смущения доложил об этом Бондарю. Молодой комбат, как и всегда, опустив глаза и не глядя на Черноярова, выслушал его, потом сам проползал по всем огневым позициям и, как догадался Чернояров, доложив командиру полка, вечером радостно сказал:

— Приступайте к оборудованию. Места огневых позиций очень и очень удачны.

Эта маленькая, косвенно выраженная похвала праздничным звоном отозвалась в душе Черноярова.

— Есть приступать к оборудованию! — словно молоденький лейтенант, тихо отчеканил он и, понизив голос, добавил:

— Оборудуем так, что не только пули и осколки, но и прямые попадания снарядов не пробьют. Пулеметы в дзотах укроем, для людей блиндажи и землянки построим, замаскируем все, чтобы и рядом немец не рассмотрел.

Явная перемена в Черноярове так обрадовала Бондаря, что он впервые за все время после его прибытия в батальон прямо посмотрел на него, хотел было одобрить его решение, но опять вспомнив, кем совсем недавно был Чернояров, с прежним смущением проговорил:

— Все пулеметы приказано в дзоты поставить и прочные укрытия для людей построить. Только срок для этого очень малый: полная готовность всей обороны батальона — две недели.

— За неделю все будет готово! — не заметив перемены в Бондаре, воскликнул Чернояров. — Только разрешите завтра днем на заготовку леса мне самому выехать.

— Да, да, — поспешно согласился Бондарь. — Лес нам разрешено заготавливать в северо-восточной части рощи за Ворсклой. Там сосняк в основном и небольшой участок дуба. Дуб использовать только на балки и столбы, а сосны на перекрытия.

Утром, оставив за себя Дробышева, Чернояров, с десятком самых здоровых пулеметчиков на всех шести повозках роты выехал на заготовку леса. Погода для этой работы оказалась на редкость удачной. Низкие тучи плотной завесой прикрыли землю, но дождя не было, и колеса мягко постукивали по подсохшей дороге. На переправе через взбаламученную в весеннем разливе Ворсклу беззаботно раскуривали у своих орудий зенитчики, и усатый сапер, пропуская повозки, добродушно проговорил:

— Давай, давай, хлопцы, поторапливайся, а то развеет облака и опять фриц налетит. Тогда не разъездишься, успевай только от бомб увертываться.

В лесу было еще по-зимнему прозрачно. Голые деревья с едва набухшими почками привольно распластали ветви, словно ожидая, когда ударит солнце и поможет им окончательно освободиться от зимней спячки. В густом сосняке на взгорке, под сплошным ковром рыже-зеленой хвои было сумрачно, по-домашнему уютно и тепло. Весь лес, казалось, обнимал, голубил людей, истосковавшихся по спокойной мирной жизни.

Чернояров, распахнув шинель и сняв фуражку, долго ходил между деревьев. Грусть и какая-то странная, никогда не испытанная нежность охватила его. Прошло уже больше часу, а он все никак не мог решиться начать рубку. Только застучавшие в западной части леса топоры вернули ему решимость.

— Что ж, начнем, — шумно вздохнув, сказал он бродившим по сосняку пулеметчикам.

— Эх, товарищ командир, — воскликнул раскрасневшийся Гаркуша, — рука не поднимается губить красу такую.

— Что ж делать, нужно, — мягко сказал Чернояров. — Война!

— Ну, коли так, — резко взмахнул топором Гаркуша, — послужите, родненькие, нам свою последнюю службу, укройте нас от осколков и пуль, от мин и снарядов.

Вслед за Гаркушей и другие солдаты взялись за топоры. Деревья звенели, ухали, стонали, с тяжким шелестом нехотя падали на землю.

Чернояров вместе со всеми валил дубы и сосны, обрубал сучья, чувствуя, как все тело молодеет, наливается радостной силой. Неугомонный Гаркуша, работая в паре с ним, сыпал прибаутками, балагурил и первым попросил разрешения сбросить гимнастерку.

— Снимайте! — с жаром воскликнул Чернояров и стянул с себя напоенный потом горячий китель.

Стало еще вольготнее и веселее. Не было ни мыслей определенных, ни забот и тревог, ни тягостных воспоминаний недавнего прошлого. В беззаботном, празднично-трудовом порыве незаметно пролетели полдня, и Чернояров нехотя оторвался от работы, когда вернувшиеся из очередного рейса ездовые привезли обед. В тесном кружке потных, разгоряченных, так же взбудораженных работой пулеметчиков Чернояров с наслаждением ел остывшие кислые щи, подгорелую гречневую кашу, чувствуя все большее и большее спокойствие и радость.

— Эх, теперь вздремнуть бы минут шестьсот, — перевернув пустой котелок, воскликнул Гаркуша.

— Шестьсот многовато, а вот девяносто можно. Это в самую меру, — сказал Чернояров, ранее совсем не собираясь делать перерыв в работе.

Пулеметчики охапками натаскали кучу хвои и под веселые присказки неугомонного Гаркуши улеглись спать.

— Товарищ старший лейтенант, пожалуйста, в мою повозку. Сено там, две попоны, — предложил Черноярову старенький, с морщинистым лицом ездовой.

— Нет, нет. Не нужно сена, не нужно попон, я здесь буду, — отказался Чернояров и, запахнув шинель, прилег рядом с солдатами. Снизу, от наваленной хвои тянул густой, смолистый аромат. Вверху, на фоне низких седых облаков плавно качались макушки сосен. Глядя на них, Чернояров почему-то вспомнил вдруг свою жену. Он так редко и так холодно думал о ней, что сейчас, вспомнив ее, сам удивился этому. Еще давно, сразу же после женитьбы, он убедился, что, связав свою жизнь с Соней, поступил легкомысленно и совершил непоправимую ошибку. Все, как он считал, произошло случайно и нелепо. Был он тогда совсем молодой, едва вступивший на командирский путь лейтенант, без опыта, без выдержки, без всего, что отличает зрелого человека от юнца. Жизнь текла беззаботно и весело. После работы по вечерам и в выходные дни он, как и большинство его сверстников, ходил на танцы, в кино, изредка в театр, встречался с девушками, но всерьез не увлекся ни одной и через два года, растеряв поженившимися всех своих друзей, считался переростком среди молодежи. Мысль о собственной семье даже и в голову ему не приходила. Все его помыслы были отданы службе. Он со своим взводом много занимался, был требователен и суров с подчиненными, на годовой проверке занял первое место в полку и был назначен командиром роты. С этого времени он все реже и реже ходил на танцы, а затем и вовсе перестал, считая неприличным ротному командиру протирать подметками клубный пол. Почти ежедневно с подъема и до отбоя он находился в роте, с ротой же проводил большинство выходных дней и только изредка бывал в кино и в театре.

Однажды, ранней весной, он позже всех пришел ужинать в командирскую столовую. Все официантки уже разошлись, и обслуживала только одна — самая молоденькая, белокурая Соня с удивительно приветливыми дымчатыми глазами и тоненькой, словно выточенной фигуркой. Чернояров не раз замечал на себе ее внимательные взгляды, но не придавал им значения, и только теперь, когда они в пустом зале остались вдвоем, уловил и в голосе и в ее сияющих глазах особенное, теплое и душевное отношение к себе. Они перебрасывались ничего не значащими фразами, но из столовой вышли вместе.

Ночь была безлунная, тихая, напоенная запахами ранней весны. По-прежнему продолжая говорить о пустяках, они пошли в парк и присели на скамью в пустынной аллее. От близости молодой привлекательной девушки у него туманилось в голове. Он обнял ее плечи и почувствовал, как, словно в ознобе, она вздрогнула и доверчиво прижалась к нему. В густой темноте мягко шуршали ветви, чуть слышно шелестели волны недалекой реки, изредка вскрикивали какие-то птицы.

Почти до рассвета просидели они на скамье, ничего не говоря и только чувствуя друг друга. С этой ночи Соня каждый вечер ждала, когда освободится Чернояров, и они уходили или в тот же парк, или к нему на квартиру.

Так прошло полгода. О женитьбе, как и раньше, Чернояров не думал, дорожа личной свободой и считая глупцами всех, кто заводил семью раньше тридцати лет. Отношения же с Соней он поддерживал потому, что, во-первых, она была молода и привлекательна, а во-вторых, потому, что не в пример другим прежним знакомым девушкам она была мягка характером, послушна и не требовательна. Соня без тени упрека могла часами ожидать, когда он освободится от служебных дел, нисколько не обижаться, когда он, огорченный чем-либо, целый вечер был мрачен и молчалив, терпеливо слушать его бесконечные рассказы об одних и тех же ротных делах и с удивительным тактом улавливать даже малейшую перемену в его настроении. Все эти полгода близости с Соней Чернояров чувствовал себя особенно хорошо и спокойно. Ничего другого он не желал и не хотел желать.

Гром грянул внезапно. В один из особенно спокойных субботних вечеров, когда Чернояров раньше обычного ушел из роты и, взяв бутылку вина, настроился на тихое веселье, Соня, опустив голову и как-то сразу став маленькой и неприятно робкой, призналась, что она беременна. Весть эта была так неожиданна, что Чернояров несколько минут находился в полнейшей растерянности.

— Может, может что-нибудь сделать еще не поздно? — овладев наконец собой, невнятно пробормотал он.

— Я ходила, спрашивала, говорят: поздно, — едва слышно ответила Соня, не поднимая головы и сутуля худенькие плечи.

От этих слов и, особенно, от униженного вида Сони Черноярову стало холодно и неуютно. Одна за другой стремительно мелькали тревожные мысли. Освободиться, освободиться любыми путями. Но как это сделать? Об их связи знают в полку все. Отправить куда-нибудь Соню, перевезти в другое место. Но куда? Родственников у нее нет, специальности хорошей тоже. Куда она пойдет с ребенком на руках и что будет делать? А беременность ее скоро откроется, и все будут говорить, что виновник этого он, Чернояров. Да и одними разговорами дело не обойдется. Совсем недавно подобное случилось с командиром второй роты, который увлек девушку из библиотеки, а потом, узнав о беременности, порвал с нею. Все тогда обрушились на него, да и сам Чернояров не меньше других возмущался и негодовал. Кончилось все тем, что командир второй роты стал посмешищем всего полка, а затем был снят с роты и оказался в должности командира хозяйственного взвода. От мысли, что с ним может случиться подобное, Черноярова бросало то в жар, то в холод.

— Ну что ж, — с неестественной бодростью сказал он, — будем жить, вместе будем жить.

Соня вся вспыхнула от радости, прильнула к нему.

А через неделю состоялась свадьба. Соня сияла, с удивительной ловкостью угощала гостей и обдавала Черноярова восторженными взглядами. Сам же Чернояров притворно бодрился, пил одну рюмку за другой и часа через два окончательно опьянел. Он не помнил, как закончился вечер, как очутился в постели, и только утром, увидев рядом с собой безмятежно спавшую Соню, понял, что в его жизни произошел крутой перелом. Грустно, неловко и почему-то обидно стало ему. Вспомнились давние мечты о женитьбе на красивой, образованной, всесторонне развитой девушке. И вот теперь рядом с ним жена, его жена… Официантка столовой. Сейчас она с ним, а завтра опять пойдет на работу, наденет свои беленький фартук, повяжет беленькую косынку и будет улыбаться всем, кто сядет за ее столики. От этих мыслей сразу исчез весь хмель. Чернояров поднялся, выпил кружку холодной воды и, присев на постель, всмотрелся в розовое от сна лицо Сони. Оно было так спокойно и так довольно, что он не мог долго смотреть на него, отвернулся, потом оделся и ушел в парк.

Был хмурый, придавленный тучами осенний день. Холодный ветер безжалостно гонял по дорожкам почернелые листья. Та самая скамейка, на которой впервые сидели они с Соней, была сплошь обрызгана грязью. Взглянув на нее, Чернояров опустил голову и, словно убегая от опасности, поспешно удалился из парка.

Когда он вошел в свою комнату, Соня уже все убрала и сама чистенькая, веселая, с сияющими счастливыми глазами бросилась к нему, ни о чем не спрашивая и помогая снять шинель. Такой веселой, сияющей, покорной и ни о чем не спрашивающей осталась она на всю жизнь.

Чернояров в тот же день потребовал, чтобы она уволилась с работы, и Соня без единого возражения взяла расчет. Часто возвращался он домой хмурый, мрачный, обозленный неудачами и промахами, а она, все так же ни о чем не спрашивая, бесшумной тенью мелькала по комнате, взглядом и всем своим существом ловя каждое его желание. Уже через месяц эта безропотная покорность начала тяготить Черноярова. С женой ему становилось все тоскливее и скучнее, и он частенько без особых причин задерживался в роте, заходил то в клуб, то к кому-нибудь из сослуживцев и домой возвращался поздно ночью.

Рождение ребенка не только не приблизило Черноярова к Соне, а наоборот отдалило. Девочка была на редкость неспокойная, кричала по ночам. Чтобы не тревожить мужа, Соня уходила с ней на кухню и просиживала там до утра. Отношения немного изменились, когда девочка подросла и стала забавной. У нее были такие же, как у Черноярова, большие светлые глаза и выпуклый лоб. Она смешно картавила, забиралась к отцу на колени, крохотными пальчиками теребила его волосы, бесконечно задавая самые неожиданные вопросы Они целыми вечерами шумно играли, а Соня, делая что-либо по хозяйству, молча смотрела на них, улыбалась и была счастлива.

Может, семейная жизнь и вошла бы в нормальную колею, но грянула война, и Чернояров вместе с полком уехал на фронт. Через каждые два-три дня получал он от Сони длинные, чистенькие, с прямыми и ровными буковками письма, торопливо читал их, никогда не перечитывая, сам же отвечал на ее письма редко, с трудом набирая подходящие мысли на одну-полторы странички. Правда, первое время он часто думал о дочке, но, с назначением командиром батальона, а затем полка служебные дела как-то затуманили ее образ и вспоминал он ее уже редко, без прежней острой тоски.

И вот сейчас, разморенный физической работой и сытным обедом, убаюканный коротким душевным покоем, он совсем в ином свете увидал свою жену. Как наяву вставало перед ним ее всегда приветливое, нежное лицо, слышался мягкий, ласкающий голос, шуршали ее тихие, неторопливые шаги. Он вспомнил о трудностях жизни в тылу и впервые подумал, как нелегко приходится Соне с теми семьюстами рублей, которые получает она по его аттестату. На эти деньги в сущности ничего нельзя было купить. И ни в одном письме Соня не жаловалась, не роптала, даже затаенно не выдавала всего, что приходится ей переживать. Только теперь до него со всей ясностью дошло, почему она робко и вскользь сообщила ему, что пошла работать в столовую детского сада, куда устроила она и дочку. При мысли, что его маленькая дочка не имеет многого, что должен получать ребенок, остро защемило в груди. С этим ощущением и непрерывно набегавшими мыслями о жене и дочке проработал он вторую половину дня и, возвратясь в батальон, сразу же после доклада Бондарю сел писать письмо. Он не заметил даже, как мелким, совсем не своим убористым почерком исписал целых восемь страниц, и когда все перечитал, почувствовал удивительную легкость. И во сне он видел Соню — тихую сияющую, с нежным, ласкающим блеском в глазах; видел дочку Танюшу — все такую же, как и два с лишним года назад, с белыми, смешными кудряшками, неугомонную и говорливую; видел и самого себя вместе с ними, но какого-то совсем другого, без теперешних морщин на лице, совсем спокойного и так же, как и они, радостного, веселого, без тревожных мыслей и недовольства.

С этими совсем новыми, окрепшими во сне чувствами встал он утром и начал приводить в порядок давно не чищеное обмундирование. Бензином и щеткой убирая пятна, он радовался, что сразу же, придя в роту, отказался от ординарца и начал делать сам все, к чему раньше даже и не притрагивался.

За этим занятием и застал его нырнувший в щель Дробышев. Возбужденно веселый, хриплым после ночного дежурства голосом он одним духом доложил, что за ночь происшествий в роте не было, что противник огня не вел, а только до самого утра светил ракетами и копал траншеи.

— Все копает, значит? — добродушно переспросил Чернояров, с удовольствием глядя на раскрасневшееся курносое лицо лейтенанта.

— Так точно, товарищ старший лейтенант, — подтвердил Дробышев, — всю землю изрыл.

Из троих взводных командиров пулеметной роты Дробышев был самым молодым, но Чернояров больше всех доверял ему и всегда с радостью говорил с ним. В свои двадцать лет Дробышев был по-юношески непосредственен и прост, а полгода пребывания на фронте, тяжелые бои минувшей зимы и ранение дали ему ту необходимую закалку, которая делает человека привычным к самым резким неожиданностям. Сочетание этих двух качеств и дало Дробышеву легкость и непринужденность в обращении и с подчиненными и с начальниками. Он знал историю крушения Черноярова, но воспринимал ее не как Бондарь и другие офицеры с сожалением или с презрением к Черноярову, а просто и обыденно, как ошибку человека, который рано или поздно может исправиться. Поэтому Черноярову так легко и просто было разговаривать с ним. Он с первой же встречи отметил, что Дробышев без малейшего смущения назвал его старшим лейтенантом и это, тогда болезненное для него звание, нисколько не обидело Черноярова. Даже наоборот, ему стало как-то свободнее, словно он расстегнул тесный ворот надоевшей гимнастерки.

И еще одно сразу же привлекло внимание Черноярова к Дробышеву. Из рассказов тех, кто раньше служил в пулеметной роте, Чернояров знал, что был во взводе Дробышева злой, язвительный солдат Чалый, который буквально изводил молоденького лейтенанта насмешками, каверзными вопросами и оскорбительным недоверием. Узнав, что Дробышев и Чалый вернулись из госпиталя, Чернояров решил Чалого определить в другой взвод. Но к его удивлению, Дробышев с яростной настойчивостью потребовал, чтобы Чалого оставили в его взводе и не наводчиком пулемета, кем он был раньше, а назначили командиром расчета с присвоением ему звания сержанта. Он с юношеским жаром доказывал, что Чалый и пулеметчик прекрасный, и человек замечательный, что, став командиром, он сделает свой расчет лучшим и не дрогнет в самом тяжелом бою. Под напором Дробышева Чернояров впервые в своей командирской деятельности отказался от своего прежнего решения и сделал так, как просил подчиненный. И теперь он нисколько не раскаивался в этом. Чалый действительно толково командовал своими пулеметчиками и, хоть серьезных боев еще не было, всегда держался как многоопытный фронтовик.

— Значит, все роет и роет, — зная, что Дробышев устал и задерживать его нехорошо, но внутренне не желая отпускать его, проговорил Чернояров. — Ну что же, и мы не меньше копаем, а, пожалуй, и побольше. Что это у вас? — увидев в руке Дробышева толстую книгу, спросил он.

— Томик Куприна достал в первом батальоне. Замечательная вещь! — воскликнул Дробышев. — Я давно мечтал прочитать, да как-то не попадалось больших сборников, все брошюрки тоненькие. А тут смотрите: и «Поединок», и «Гранатовый браслет», и «Олеся», и рассказов штук пятьдесят. Хотите почитать, товарищ старший лейтенант, я еще «Войну и мир» не дочитал.

— Да некогда читать-то, — смущенно пробормотал Чернояров, вспомнив, что уже много лет, кроме уставов, наставлений и различных пособий, никаких книг не читал. — Дела все, работа.

— Да в перерывах, знаете, затишье когда. А у нас теперь все время затишье, бои-то неизвестно когда начнутся, — пылко убеждал Дробышев. — В этой книге такие вещи, такие вещи… Только читать начнете, не оторветесь. Просто дух захватывает, как будто на крыльях взлетаешь.

— Если книга свободна, давайте, — желая доставить Дробышеву хоть маленькое удовольствие, согласился Чернояров. — Почитаю, если время будет. Но одно условие: если книга потребуется, скажите, сразу же отдам. А теперь идите-ка спать. До обеда.

После ухода Дробышева Чернояров дочистил костюм, протер и смазал сапоги и, зная, что завтрак будет еще не скоро, раскрыл взятую у Дробышева книгу. Он не посмотрел названия того, что начал читать, но с первых же строк почувствовал вдруг какое-то удивительное наслаждение. Обычными, так хорошо и давно знакомыми словами описывалось ненастье на черноморском побережье, потом резкая перемена погоды и подготовка княгини Веры Николаевны к именинам. Все было просто, обыденно, буднично, но Черноярова охватила праздничная радость. Он физически ощутимо чувствовал и нудный моросящий дождик, и прозрачные, насквозь пронизанные солнцем морские дали, и тихую радость счастливой именинницы.

Он оторвался от чтения только тогда, когда связной принес завтрак, а затем вновь жадно забегал глазами по убористым строчкам. Он не помнил, сколько прошло времени, забыл, где находится, весь уйдя в переживания Веры Николаевны и влюбленного в нее жалкого и несчастного Желткова. Когда же дочитал последнюю строчку и, лихорадочно перелистав книгу, увидел название «Гранатовый браслет», невыразимое грустно-тоскливое и тихое, безмятежно-радостное состояние овладело им. Он сидел на соломенном тюфяке, опустив голову на руку и чувствовал, что еще мгновение — и расплачется. Подобные чувства были столь новы и неожиданны для него, что он не пошел в третий взвод, куда собирался пойти, лег на тюфяк и до обеда читал один рассказ за другим.

С этого дня, словно переродясь и найдя самое важное в жизни, Чернояров не упускал ни одной свободной минуты, чтобы не почитать. Как и все люди, поздно пристрастившиеся к чтению, он глотал подряд все, что попадалось, с детской непосредственностью радовался и негодовал при резких поворотах в судьбе героев, совершенно не обращал внимания на язык и стиль написанного, весь уйдя в ту жизнь и события, которые составляли содержание читаемого. Его внезапно вспыхнувшая жадность к чтению перебарывалась теперь только одним — письмами к жене и дочке, которые писал он теперь через два-три дня.

* * *

Один на один Лесовых редко встречался с Чернояровым, но из шутливых, едких, сочувственных или осуждающих рассказов, которые о бывшем командире полка ходили между офицерами, знал о нем многое. Первое, что особенно горячо обсуждалось среди офицеров полка, было то, что сразу же, придя в роту, Чернояров отказался от ординарца и все мелкие бытовые работы делал сам, не позволяя никому даже вырыть для себя щель. Одни офицеры этот поступок одобряли, как свойственное именно советскому офицеру благородное качество; другие, наоборот, яростно утверждали, что Чернояров просто-напросто фиглярничает, пытается своим внешним спартанством обмануть других людей и показать, как глубоко осознал свои недавние трюкачества и честно взялся за исправление своих недостатков.

Второе, что вызвало так же много разговоров в полку, был не менее резкий отказ Черноярова от водки. В разных вариантах и с разными подробностями рассказывали, что Чернояров так цыкнул на старшину своей роты, когда тот, узнав, что Чернояров вернул посланную ему норму водки, сам лично принес целых три порции.

И еще немало почти легенд ходило в полку и о прежней, и о теперешней жизни Черноярова. Многое было явным вздором, многое преувеличением и неизбежным в таких случаях злорадством, но многое было и правдой, в какой-то мере отражающей сложную натуру Черноярова. Лесовых вначале не поверил, что Чернояров сам, вместе с солдатами, сбросив гимнастерку или засучив рукава, копает траншеи, рубит и пилит лес, строит дзоты и блиндажи. Многие командиры рот и даже взводов обычно организовывали работы и руководили ими, а сами редко брались за лопату, за топор, за кирку-мотыгу и ломик. Тем более, зная прошлое, трудно было ожидать этого от Черноярова. Его стихией, как считал Лесовых, было властное командование, управление другими людьми.

Однажды в разгар окопных работ Лесовых ночью пришел во второй батальон. В бледном свете низкой луны увидел он бывшего командира полка вместе с группой пулеметчиков. Потный, запыленный, без фуражки, в расстегнутой и распоясанной гимнастерке, Чернояров долбил киркой-мотыгой землю. Позади него петляла глубоченная траншея. Через ночь Лесовых снова увидел Черноярова. Огромный, казавшийся в темноте гигантом, он держал на плече комель толстого бревна, другой конец которого, сгибаясь под тяжестью, несли двое пулеметчиков. Поэтому через неделю Лесовых нисколько не удивился, когда узнал, что вторая пулеметная рота первой в полку закончила основные оборонительные работы и построила самые лучшие и самые прочные дзоты для своих пулеметов.

Все это, несомненно, говорило о том, что в Черноярове произошел резкий перелом и что свое обещание он выполняет. Это искренне радовало Лесовых. Но вчера донеслись слухи, которые всерьез встревожили его. Оказывается, Чернояров, тот самый Чернояров, который, командуя батальоном, а затем полком, не мог и минуты усидеть без дела, теперь целыми днями не выходил из своей прикрытой плащ-палаткой щели, которую он предпочел прочной и просторной землянке. Только в случаях крайней необходимости — во время перестрелок, для проверки расчетов и по вызову старших начальников — оставлял он свое убежище. Чем занимался он, человек неугомонной, бурлящей энергии в тесном уединении? Как мог он, привыкший постоянно кипеть среди множества людей, дел и событий, по многу часов подряд сидеть в одиночестве? Какие мысли, думы и переживания заставили его так резко измениться? Первую реакцию своего падения он пережил внешне стойко и спокойно, начав свою жизнь по-новому. Неужели перелом не свершился и в Черноярове все еще идет мучительная борьба?

Эти мысли настолько взволновали Лесовых, что он бросил все работы и пошел во вторую пулеметную роту.

Действительно, в разгар чудесного весеннего дня Чернояров с самого утра не выходил из своей щели. Когда, громко окликнув его, в щель спустился Лесовых, он сидел без гимнастерки, с взъерошенным и спутанным чубом, с выражением явного возбуждения на заметно похудевшем лице.

— Ничего, ничего, — хотел Лесовых остановить его поспешное движение одеться. — Я на минутку, проходил мимо и решил заглянуть к вам.

Чернояров все же успел ловким рывком натянуть на себя гимнастерку и придать безразличное выражение своему лицу.

— Присаживайтесь, — проговорил он, указывая на прикрытый соломой земляной выступ, — тесновато здесь, зато удобно.

Лесовых хотел спросить, почему он ютится в этой норе, когда в роте понастроено вполне достаточно удобных блиндажей и землянок, но не решился, стараясь не смутить Черноярова и не усилить его уже и так заметное отчуждение.

— Как, Михаил Михайлович, с обороной, закончили оборудование дзотов? — спросил он и сам почувствовал ложность своего вопроса.

— Да, — равнодушно ответил Чернояров, — на основных позициях дзоты поставлены, блиндажи построены. Сейчас идет подготовка запасных позиций.

Лесовых еще раньше заметил, что в последнее время Чернояров старательно избегал говорить «я», «моя рота», употребляя безличные выражения. Особенно заметно было это сейчас. Видимо, чтобы не молчать, он рассказывал, чем занимается рота, как организованы дежурства у пулеметов и ночные работы, что он еще намечает сделать по усилению обороны и по подготовке пулеметчиков. Все это были важные и нужные сведения, но в этом разговоре они не имели никакого значения, что хорошо понимали и Лесовых и Чернояров. Они сидели почти рядом, лицом к лицу и, как опытные бойцы перед решительной схваткой, незаметно и осторожно изучали друг друга. Чернояров отлично понимал, что приход заместителя командира полка по политической части не случаен и вызван если не желанием узнать его подлинные мысли и настроения, то по меньшей мере выяснить и определить, как он чувствует себя в своем новом положении. Это раздражало Черноярова и возвращало его в то прежнее отчужденно-мрачное состояние, которое в последнее время он почти преодолел в себе. И Лесовых чувствовал, что начал разговор совсем неудачно, не так, как нужно было бы, чтобы вызвать расположение и откровенность Черноярова.

— Что слышно о противнике? — спросил вдруг Чернояров, меняя тему разговора.

— Особенных новостей нет. Все то же: укрепляет оборону, подтягивает войска, пытается вести разведку. В самой Германии продолжается тотальная мобилизация, призваны последние контингенты годных к военной службе мужчин. Ну и самое главное — идет усиленный выпуск новых танков. Видимо, скоро нам с ними придется столкнуться.

— Да, столкнуться придется, — с какой-то странной задумчивостью проговорил Чернояров. — Люди у нас готовы. Оборона тоже готова. Вот только артиллерии маловато, но, очевидно, подбросят.

— Конечно, подбросят, — согласился Лесовых, все острее чувствуя никчемность разговора и свое бессилие вызвать Черноярова на откровенность. С любым человеком в полку говорил бы он совсем по-другому и сумел бы найти и нужные мысли, и подходящие слова. Сейчас же, хоть и заранее он многое обдумал и передумал, все шло совсем не так, как он предполагал. Чернояров явно тяготился его приходом, очевидно, сам хотел говорить более свободно и легко, но не мог. Позади было слишком много такого, что мешало их откровенному сближению. Перебрасываясь ничего не значащими словами, они оба понимали нелепость положения, оба хотели, но не могли выйти из этого положения. Поболтав еще несколько минут, Лесовых попрощался с Чернояровым и, досадуя на самого себя, пошел в штаб полка. По пути он сердито отчитал за неряшливость встретившегося сержанта, побранил за плохую маскировку зенитных пулеметчиков и в землянку командира полка вошел мрачный, с сурово-озабоченным лицом.

— Сергей Иванович, — заговорил он, присаживаясь к столу напротив Поветкина, — поднять надо бы Черноярова.

— Как это поднять? — отрываясь от бумаг, хмуро спросил Поветкин.

— Отметить, что ли, приказом, поощрить. Он же первым и лучше всех в полку дзоты и блиндажи оборудовал. И вообще вторая пулеметная рота стала одной из лучших.

— И что же в этом особенного?

— То, что это несомненная заслуга Черноярова.

— И в чем же эта заслуга? — еще насмешливее спросил Поветкин.

— Как в чем? — рассердился Лесовых. — В том, что у него дела лучше, чем в других ротах.

— А как же иначе? Чернояров же не лейтенант новоиспеченный. Он и батальоном, и полком командовал. Чему же удивляться, если он роту поднял? Впрочем, вторая пулеметная никогда не была в числе худших.

— Да не о том, не о том я говорю, понимаешь. Я имею в виду самого Черноярова, как человека. Он много пережил, много перечувствовал, у него произошел перелом, и этот перелом нужно закрепить.

— Приказом отметить, благодарность вынести?

— Вот именно!

— Всему полку объявить, что бывший командир полка успешно справился с обязанностями командира роты. Так, что ли? — не сводя с рассерженного лица Лесовых насмешливого взгляда, неторопливо говорил Поветкин.

— Что ты утрируешь? — вспылил Лесовых. — Я говорю об отношении к человеку, о человечном отношении.

— О человечном? — сузив блеснувшие холодом глаза, сказал Поветкин. — А разве к Черноярову не человечно отнеслись? Мне кажется, Андрей, — мягче продолжал он, — слишком много нянчишься ты с Чернояровым. Я совсем не за то, чтобы бить его без конца, но и не за нянчание с ним. Он старше нас с тобой и во многом опытнее. Разобраться в ошибках ему помогли, дали возможность исправиться. Теперь все зависит только от него. Хочет быть человеком — пусть берется за ум. И он, мне кажется, уже взялся и всерьез. А у нас с тобой и без его переживаний дел хватает. Понимаешь ли ты всю опасность нашего положения? — затягиваясь дымом папиросы, понизил он голос. — Мы обороняем трехкилометровый участок фронта. И не где-нибудь в лесах и болотах, а на самом ответственном танкоопасном направлении. Противник, как ты знаешь, непрерывно подтягивает танки. Это явная подготовка к наступлению. А если он перейдет в наступление, то нам придется столкнуться не с пятью, не с десятью, а с сотней, а может, и больше танков. И не с какими-нибудь танкетками, а с «тиграми» и «пантерами». Что это за штучки, мы теперь хорошо знаем. А чем бороться с ними? Конечно, мы всех своих людей научили владеть гранатами, бутылками, но это лишь вспомогательное средство борьбы с танками, главная же гроза танков — артиллерия! А сколько у нас с тобой артиллерии? Двенадцать сорокапяток, четыре полковых семидесятишестимиллиметровки и четыре приданных пушки ИПТАПа. Но сорокапятки против «тигров» и «пантер» хлопушки. Полковые семидесятишестимиллиметровки — тоже… Остаются всего-навсего четыре пушки, способные всерьез бить танки. Четыре на три километра фронта! Вот тебе арифметика. Если на эти три километра противник бросит лишь полсотни танков, а это самое меньшее при большом наступлении, то нашим пушкам и пикнуть не дадут.

— А командир дивизии? — ошеломленный столь простым и страшным подсчетам Поветкина, проговорил Лесовых.

— А что командир дивизии? У него у самого ничего нет. Получил ИПТАП на усиление и нам, стрелковым полкам, роздал. А нам не четыре пушки на полк нужно, а хотя бы по четыре на каждый километр. И то кисло придется, если противник нанесет здесь главный удар. А он, по всему видать, нанесет и в самое ближайшее время. Сейчас еще грязь, балки водой залиты, танкам трудно действовать, а подсохнет — и начнется. Вот поэтому сейчас наша главная задача — подготовиться к борьбе с танками. А все остальное — второстепенное.