Сколь ни сложна бывает жизнь, сколь ни трудны порой условия, человек все же осваивается с самыми, казалось, невероятными обстоятельствами. Он привыкает к особенностям реальной действительности и уже то, что раньше считал совершенно невыносимым, принимает в конце концов за обычное и даже частенько радостное и необходимое.
Так считал и Владимир Канунников после месяца окопной жизни.
Ефрейтор Аверин оказался совсем не таким суровым и замкнутым, каким представился он Канунникову в первую фронтовую ночь. Правда, он по-прежнему не отличался словоохотливостью, говорил скупо и редко. Но в каждом его слове, в каждом движении грубого, морщинистого лица и жилистых, заскорузлых рук Канунников чувствовал внутреннюю теплоту и, очевидно, скрытую доброжелательность к своему помощнику. Канунников скоро подметил это и, желая окончательно завоевать доверие своего, как говорили в армии, непосредственного начальника, старался делать все так, чтобы вызвать если не открытое, то хотя бы внутреннее одобрение Аверина. Без напоминаний он убирал и подмаскировывал окоп, ход сообщения и земляную конуру, именуемую жильем, смахивал каждую пылиночку с длинностволой бронебойки, ходил на кухню, держал постоянно запас свежей воды. Он пытался даже чистить котелок Аверина, но ефрейтор так взглянул на него, что Канунников никогда больше не прикасался к аверинскому котелку.
Особенно старался Канунников на земляных работах. С темна до рассвета долбил он то киркой, то ломом мерзлую землю, таскал бревна для дзотов и землянок, с удовольствием ловя на себе одобрительные взгляды ефрейтора.
Установились у Канунникова нормальные отношения и с длиннобудылым, под стать противотанковому ружью, Чуваковым, так разбередившим при первой встрече незажившие раны Канунникова. Этот окопный сосед по несколько раз в день приходил к Аверину, подолгу сидел, курил без конца, балагурил, но совсем не задевал Канунникова, даже частенько посматривал на него одобрительно и, вроде, сочувственно.
Только не знал Канунников, что перемена эта в Чувакове произошла после короткого, но внушительного разговора с ним самого Аверина.
— Ты вот что, Антон, — оставшись наедине с Чуваковым исподлобья взглянул на него Аверин, — ты эти свои разговоры про мильен брось. Что было, то было, а казнить человека за одно и то же дважды не по-нашему. Натворил там делов разных — осудили и хватит. Теперь надо помочь ему душой воспрянуть. Вот так-то.
Чуваков хотел было возразить, но, посмотрев на пудовые кулаки Аверина и его суровое лицо, невнятно пробормотал:
— Да, оно, конешно… Оно, ежели по-человеческому-то… Только уж больно много он того этого…
— Много или мало, — все тем же недопускающим возражения тоном сказал Аверин, — это мы до точности не знаем. Только раз его суд простил, то и тебе нечего над ним измываться. К тому же мы не где-нибудь у тещи на именинах, а на войне. Может, вот в этом окопе он жизнь свою за тебя положит.
— Не верится что-то, — возразил Чуваков.
— А ты верь, верь. Кто не верит, у того булыжник вместо души заложен, а ты парень душой-то сердешный вроде, сочувственный.
Никогда раньше не думал Канунников, что одно лишь молчание почти совсем незнакомого человека будет для него великой радостью. Прошло всего несколько дней, как Чуваков ничем не напоминал о прошлом Канунникова, и сам Канунников почувствовал себя совсем другим человеком. Вскоре произошло и другое, незамеченное Канунниковым событие. Как-то после обеда, когда на всем фронте дремала уютная тишина, Аверин принес свежую газету.
— Может, вслух почитаем, — сказал он, как-то удивительно приветливо посмотрев на Канунникова. — У меня-то грамотешки всего один класс, да и то одну зиму проходил, а там половодье надвинулось, травка проклюнулась, и пошел я телят пасти.
До вечера от передовой статьи и до самой нижней строчки последней страницы вполголоса читал Канунников, а погрустневший, задумчивый Аверин молча слушал, ни разу даже не закурив.
На следующий день он снова принес газету. Теперь к ним присоединился и Чуваков. Он, как и Аверин, слушал внимательно, но то и дело перебивал чтение самыми неожиданными репликами:
— Ах ты, черт возьми! Да ну? Не поверю! Точно! Так их, так подлецов! Постой, постой, повтори-ка, как там про этот самый океан-то Тихий сказано…
И Канунников возвращался к прочитанному, растолковывал, что было не ясно, добавлял то, чего не было в статье.
С этого времени в расчете Аверина создался своеобразный клуб. На громкое чтение, как бабочки на свет, потянулись солдаты из других расчетов и отделений. Вслед за газетами появились журналы, в которых Аверин просил прочитать то одну, то другую статью. Вскоре принес он истрепанный томик рассказов о войне, потом «Как закалялась сталь», «Чапаев».
Канунников, опять не догадываясь, что все эти газеты, журналы, книги появлялись не случайно, с наслаждением читал их вслух. Он с радостью замечал, как суровые, заросшие, немытые солдаты жадно ловят каждое его слово, кто приглушенно вздыхая в особенно острых местах, кто молча думая, морща лоб и сдвигая брови, кто выражая свои чувства короткими, скупыми репликами.
Но окончив чтение и оставшись один, Канунников сразу же забывал этих людей. Их начисто вытесняли из его памяти воспоминания юности и безоблачных предвоенных лет. Он забывал, что случилось с ним всего полгода назад, и чувствовал себя прежним Володей Канунниковым — сильным, красивым, любимцем девушек, женщин и друзей. На фронте к тому же установилось затишье, изредка прерываемое короткими перестрелками. Дзот, где теперь обосновались Аверин с Канунниковым, стоял почти в полутора километрах от переднего края, куда не долетали пули.
Властно надвигалась неудержимая прелесть ранней весны. Она постепенно всколыхнула в Канунникове заглушенные событиями прежние мечты. Он не видел больше кошмарных снов с леденящими сердце сценами следствия, суда, отправки на фронт. Москва с ее шумными улицами, ослепительно сверкающими ресторанами, красивыми женщинами грезилась ему. Только воспоминания об отце, не написавшем ему ни одной строчки, иногда омрачали его думы. Но это проходило мимолетно. Он был совершенно уверен, что пройдет еще немного времени, и мать вытащит его из этой, совсем не свойственной ему жизни. Часто вспоминал он и Андрея Бочарова, не однажды собирался писать ему, но откладывал, ожидая, что Андрей напишет первым или через своих друзей окажет влияние на его судьбу.
Но все оборвалось вдруг совершенно неожиданно. Рано утром Аверина вызвал командир взвода. Ничего особенного в этом не было, лейтенант частенько вызывал командиров расчетов, видимо, давал им указания или выслушивал их доклады. Канунников никогда не интересовался, о чем они там говорили, беспокоясь лишь, когда ефрейтор долго не возвращался.
На этот раз Аверин вернулся только к вечеру. Был он необычайно оживлен и заметно взволнован.
— Вот, Владимир Андреевич, и на дело настоящее идем. В боевое охранение, — важно пояснил он. — Положение там, конечно, не то, что тут. Нос к носу с фрицами! Верно, путь им преграждает проволока колючая в три ряда, мины, говорят, сплошь понатыканы, и дзот похлеще нашего. Я все обглядел. Добротно сделано. Бревна в два наката! Обстрел, правда, маловат. Бугор мешает, но прицелиться и ударить раз пять, а то и шесть вполне возможно.
Боевое охранение! Канунников хорошо знал, что это такое. Передний край называют краем света, а боевое охранение это по ту сторону края света, где-то в бездонной пропасти между жизнью и смертью.
Канунников физически ощутимо почувствовал эту страшную пропасть и уже не разобрал, что продолжал говорить Аверин, совершенно потеряв представление о действительности.
«Спокойно, спокойно, — опомнясь немного, сказал он самому себе, — не маленький ребенок, не трус же ты в конце концов».
Эта мысль и опасность показать себя трусом ободрили его. Внешне спокойно собирал он вместе с Авериным немудреные солдатские пожитки, чистил противотанковое ружье и автомат, перетирал и укладывал патроны, мысленно живя уже не здесь, в уютном и спокойном дзоте на тыловой позиции, а там, в боевом охранении, на самом виду у противника. Аверин сказал, что пойдут они, как только стемнеет, и Канунников бессознательно начал молить, чтобы солнце еще хоть часик, хоть полчаса постояло на месте. Но вековечное светило, наоборот, с дьявольской поспешностью опустилось за край нежной от его последних лучей земли, и, как показалось Канунникову, сразу же, без малейшей паузы, навалилась ночь.
По темным перепутанным лабиринтам ходов сообщения шагал Канунников вслед за Авериным, от подавленности даже не чувствуя тяжести противотанкового ружья. Навстречу им то и дело попадались люди, невидимые часовые часто спрашивали пропуск, и это успокаивало Канунникова.
«Живут же все, — думал он, — ходят, стоят на постах. И в боевом охранении так же».
— Вот и наш новый дом, — останавливаясь, сказал Аверин. — Справа от нас пулеметчики, слева — Чуваков с Сенькой, а впереди стрелки.
«Впереди стрелки», — торжественным звоном отозвалось в уме Канунникова.
Он всей грудью вздохнул, погладил холодный металл ружья и вслед за Авериным спустился в дзот.
— Так, значит, сделаем, — по-хозяйски разложив вещи и установив перед амбразурой ружье, неторопливо сказал Аверин, — до двенадцати я вздремну, а потом вы. Охо-хо, и умаялся же я за денек нынешний, — уютно, по-домашнему добавил он и вскоре уснул.
«Вот спокойная душа, — позавидовал ему Канунников. — Только прилег, закутался в шинелку, и все ему нипочем».
В дзоте густела могильная темнота. Свежие сосновые бревна истекали дурманящим запахом смолы. Под ногами при малейшем движении неприятно скрежетала мелкая щебенка.
Канунников посмотрел в амбразуру и, ничего не увидев, присел на земляную приступку. Что-то холодное и неприятное попало под руку, и он, поспешно отдернув ее, вскочил.
«Фу ты, черт, — выругался он, вспомнив, что сам же у входа положил свою лопату. — Что я психую, как институтка».
Он решительно достал папиросу, чиркнул спичкой, но тут же погасил ее. Крохотная вспышка, казалось ему, могла взорвать все безмятежное спокойствие вокруг. Как и всегда, при неудовлетворенном желании, ему до тошноты хотелось курить. Чтобы хоть как-то отвлечься, он опять прошел к амбразуре и грудью прилег на площадку для ружья. И сразу же навалилась сонная, одуряющая слабость. Как в бреду, возникли перед ним напоенный свежестью лесок у дороги на Серпухов, крохотная полянка с россыпью простеньких цветов и растерянно-злое, удивительно красивое лицо Веры Полозовой. Он даже услышал ее приятный, вибрирующий голосок с почтительно-нежными, а потом негодующими, так удивительно передававшими ее возмущение, нотками.
— Ах, Вера, Вера! — бесшумно вздохнул он. — В Москве теперь тоже ночь, спишь ты безмятежно и ни о чем не тревожишься.
Воспоминание о Варе было так приятно, что сонливость мгновенно исчезла и мысли потекли спокойнее, опять уводя из этого дзота в то блаженное прошлое, о котором в последнее время так часто мечталось. Он не слышал, как ворочался и тихо стонал во сне Аверин, не чувствовал наползавшей в дзот промозглой сырости, совсем позабыл, где он находится.
— Сколько там на часах-то? — прервал его думы голос Аверина.
— По… По… Почти двенадцать, — взглянув на единственную сохранившуюся от прежнего вещь — красивые, светящиеся часы, пробормотал Канунников, хотя стрелки уже показывали половину первого.
— Ну вот, и вздремнул славненько, — зевая и с хрустом потягиваясь, добродушно сказал Аверин. — Ложитесь-ка на мое местечко нагретое и, как говаривал батька мой бывалыча: «Ляжь колом, а встань соколом».
Канунников с удовольствием вытянулся на узеньком топчане, спиною прижался к бревенчатой стене, и сам того не ожидая, почти мгновенно уснул. Резкий, сотрясающий удар сбросил его с нар. Ничего не понимая, он вскочил, но от нового, еще более оглушающего удара отлетел к стене.
— Амбразуры засыпало, — сквозь страшный шум, как из глубокого подземелья, донесся до него голос Аверина. — Бери патроны, автомат и в траншею.
Ничего не понимая, подчиняясь только голосу Аверина, Канунников схватил автомат, сумку с патронами и, забыв даже надеть каску, выскочил из дзота. Прямо в глаза ему ударили слепящие лучи низкого солнца.
— Сюда, скорее! — сквозь гул и грохот уловил он возглас Аверина и, натыкаясь то на одну, то на другую стену траншеи, побежал вправо. Рядом оглушающе треснуло, потом еще раз, но уже дальше, и над головой что-то пронзительно засвистело. Кто-то резко рванул у него сумку с патронами, и только встряхнув головой, Канунников понял, что это был Аверин. Он уже установил ружье на площадке перед траншеей и, повернув к Канунникову все такое же в рубцах морщин лицо, так же спокойно проговорил:
— Видал! Минами да снарядами оглушают. Верно, попугать надумали, а может, и еще что покаверзнее.
Канунников, как во сне, видел темное сплетение колючей проволоки впереди, какие-то ямы, похожие на язвы незаживших ран, и черный, закрывавший все остальное, бугор с петлястым извивом траншей. Он сразу же понял, что это были не наши, не свои, а вражеские траншеи, и от этого попятился назад. Два новых оглушающих взрыва справа оттолкнули его к Аверину.
— Главное — патроны, патроны, — проговорил ефрейтор, не отрываясь от нацеленного на бугор ружья, — и автомат держи наготове.
Канунников схватил два обжигающих холодом патрона, встал рядом с Авериным и вдруг увидел на вершине бугра один, потом второй, третий фашистские танки. Они с такой ужасающей быстротой надвигались, что Канунников не выдержал, пригнулся и побежал по траншее.
— Патрон, — сказал Аверин, — да скорее же! — яростно прокричал он и резко обернулся. Канунникова рядом не было. Аверин выхватил из сумки патрон и припал к ружью. Фашистский танк был совсем рядом. Вздымая землю, искрами отблескивала на солнце мелькавшая гусеница.
— В гусеницу ему не угодишь, — пробормотал Аверин и поймал в прицел заднюю часть танка. От сильного толчка ружья он попятился, схватил новый патрон и ударил, опять целясь выше гусеницы. Он снова зарядил ружье, но фашистский танк уже стоял, окутываясь смолянистым дымом.
— Ух, черт возьми, — с хрипом продохнул Аверин и, спохватившись, беспокойно взглянул на бугор. Слева, у самой проволоки, свалился набок еще один танк. Не успел Аверин осмыслить, что с ним, как позади широченным раскатом ахнуло, с шелестом, плеском, шорохом полетели вверху невидимые снаряды, и весь бугор, где змеились фашистские траншеи, густо покрылся огнем и дымом.
— Наши, Канунников, наши! — закричал Аверин, срывая с головы каску. — Нарвались фрицы! Не хотели спокойно сидеть — теперь нате вам, захлебывайтесь! А где же, где же он? — беспокойно проговорил ефрейтор, отыскивая глазами Канунникова.
Но в траншее было пусто. Только сиротливо валялся знакомый автомат с выщербленным прикладом.
— Ужель убили? — встревоженно прошептал Аверин, раздумывая: искать ли Канунникова или оставаться у ружья.
— Не сунутся, — видя, как по вражеским позициям все учащеннее и жестче молотит наша артиллерия, решил он и, тревожно осматриваясь, пошел по траншее.
— Антон, — окликнул он выходившего из дзота Чувакова, — ты не видел…
— Жив, жив! — совсем не слушая Аверина, бросился к чему Чуваков. — А у меня прямо сердце оборвалось, захожу в дзот — пусто.
— Да подожди ты, — оттолкнул Аверин обнимавшего Чувакова, — ты моего помощника, Канунникова, не видел?
— А где он?
— Я сам тебя спрашиваю.
— Да где был-то он?
— Вот тут, со мной рядом был, а теперь нету.
— Поранило, может, а то и вовсе на куски разнесло. Смотри, как наворочали-то, — показал Чуваков на множество еще дымившихся воронок.
Аверин, а за ним Чуваков метнулись в одну сторону траншей, потом в другую, свернули в ход сообщения и, пробежав метров двести, остановились. У груды опаленной взрывом земли, далеко позади позиции, ничком лежал Канунников.
— Бежал, гад! — яростно прохрипел Чуваков. — Душеньку свою спасал, мильенщик.
— Да не кричи, жив, может, — резко оттолкнув Чумакова, склонился над Канунниковым Аверин.
— Ну, что? — с дрожью в голосе спросил Чуваков.
Аверин с трудом выпрямился и опустил голову.
— Ах, подлюга, — заскрежетал зубами Чуваков, — шкура поганая.
— Ладно злобствовать-то над мертвым, — тяжело дыша, сказал Аверин. — Виноватый от своей вины никуда не уйдет.