— Случилось что-нибудь? — торопливо войдя к Поветкину, тревожно спросил Лесовых.

— Да, — поспешно, с необычайно возбужденным и озабоченным лицом сказал Поветкин. — Ты занятия с парторгами и комсоргами закончил?

— Нет еще. Прибежал посыльный, и я сразу к тебе.

— Ну, Андрей, — вздохнув всей грудью, Поветкин положил руку на плечо Лесовых, — начинается то, к чему готовились мы целых четыре месяца. Получена шифровка. Командование предупреждает, что решительное наступление противника на Курск может начаться в период между 3 и 6 июля.

— Третьим? — встревоженно переспросил Лесовых. — Так сегодня же второе.

— Вот именно! Приказано все привести в полную готовность и всем занять боевые места.

— Э, еще бы хоть недельку позаниматься, — воскликнул Лесовых, но тут же, вздохнув, добавил: — Хорошо, что успели провести занятия с командирами батальонов, рот и взводов.

— Да, это во многом поможет, — согласился Поветкин и, в упор глядя на Лесовых, с жаром продолжал: — Теперь, Андрей, главное: поднять всех людей, всколыхнуть и так настроить, чтобы они кипели, огнем полыхали. Я сейчас вызываю командиров батальонов, дивизионов и батарей. А затем проведем партийные, комсомольские собрания и пойдем по подразделениям. В такое время, как никогда, важно быть с солдатами.

— Нет, Сергей, я не согласен, — мягко возразил Лесовых. — Сейчас место каждого командира на своем командном пункте, а к солдатам пойдем мы — политработники, пойдут коммунисты, комсомольцы, агитаторы. Сил у нас хватит, люди расставлены, подготовлены. Теперь главное — умно, четко управлять боем.

— Это верно, — согласился Поветкин. — Всем командирам я прикажу неотлучно быть на своих НП. Ну, — лукаво посмотрел на Лесовых Поветкин, — а с парторгами и комсоргами разрешишь мне поговорить?

— Ни в коем случае! — озорно сощурив глаза, притворно обидчиво воскликнул Лесовых. — Это вмешательство в мои функции, это в конце концов подрыв моего авторитета, недоверие. Я жаловаться буду.

— Пагубные мыслишки у тебя. Жаловаться! Да знаешь ли ты, жалоба — это бумеранг, она чаще всего по жалобщику ударяет. Да, — мгновенно подавил шутливость Поветкин, — начинается самое главное. И понимаешь, Андрей, я никогда не чувствовал себя так уверенно, как сейчас. Знаю, что противник силен, что у него множество техники, что бои будут страшнейшие, но все это меня не только не пугает нисколько, но даже не волнует, как перед прошлыми боями. В последнее время я часто думаю, почему это. Мне кажется, не только потому, что полк будет драться не один, не винтовками, пулеметами, сорокапятками да минометами, а вместе с приданными гаубицами, мощными противотанковыми пушками, танками, «катюшами». Нет, не только это.

— Конечно, не это, — подхватил Лесовых. — Решающее, по-моему, в общем настроении наших людей. Люди-то, люди у нас совсем другие стали. Позади у нас десятки сражений, зимнее наступление. Это же не только школа, опыт, это настоящее возмужание, проверка, закалка своих сил и главное — уверенность в нашей победе.

— Верно, совершенно верно, — согласился Поветкин.

* * *

Непомерно длинна и томительна была эта ночь с 3 на 4 июля 1943 года под Белгородом и Курском, вторая ночь, проведенная в напряженном ожидании вражеского наступления. Казалось, после появления пурпурно-розовых отсветов зари на горизонте прошла уже целая вечность, а ночной сумрак, несмотря на угасавшую с востока россыпь звезд, все еще упорно держался, сгущаясь в вышине и переходя в сплошную тьму на западе.

Ничем не рушимая тишина сковала все сплошь изрытое, густо заполненное людьми и техникой огромное пространство. Даже неизбежные спутники ночи — немецкие осветительные ракеты — и те не тревожили грозную тишину и сжимающий сердце предрассветный мрак.

В темном, напоенном свежим запахом сосны, пулеметном дзоте с узкими проемами трех бойниц было душно и, разморенные ожиданием и бессонницей, Гаркуша, Ашот и Алеша выбрались в ход сообщения. У пулемета остался сержант Чалый.

Все трое, лежа на отдававшей сыростью земле, молчали. Даже неугомонный Гаркуша, пробалагуривший всю первую половину ночи, притих, думая о чем-то своем. Стремительный бег времени словно замер и навсегда остановился тут, на этом, именуемом «передним краем», рубеже между Курском и Белгородом, по одну сторону которого в бесчисленных окопах, блиндажах, дзотах, землянках, траншеях, ходах сообщения затаились тысячи советских людей, приготовив и свое оружие, и самих себя для встречи врага.

Впервые услышав слова «передний край», Алеша удивился им, недоумевая, что могло означать это совсем непонятное ему и не соответствующее правилам русского языка название. Ведь, в самом деле, смешно и глупо прозвучит, если человек скажет «задний край» или «боковой край». Но всего за несколько дней Алеша не только освоился с этим понятием, но и постиг его настоящее значение. Да, это был именно край, и край именно передний, который и видимо и невидимо разрезает весь мир надвое. По одну сторону от него находится все свое, родное, кровное, готовое поддержать тебя всем, чем можно. Тут, по эту, свою, сторону, все прошлое, настоящее и будущее: Ока с ее малиновыми закатами; соломеннокрышая деревня в окружении белостволых берез; шумная, торопливая, вечно неугомонная Москва; школа с когда-то такими огромными партами, за которыми теперь и не усесться; техникум, куда Алеша не выдержал экзамены, но куда непременно поступит, как только кончится война; еще многое-многое, необъятное и радостное, и болезненное, и обнадеживающее, и тревожащее, но все, все свое, родное, близкое.

А по ту, по другую, сторону от переднего края зияет невидимая, но так отчетливо ощущаемая пропасть, куда стоит лишь ступить, как исчезнет и кончится жизнь, навсегда оборвется то ощущение радости и ожидания лучшего, что движет каждым человеком. Там, на той стороне, притих коварный, опытный и сильный враг. Сейчас он опутался проволочными заграждениями, обставился минами, укрылся в траншеях, окопах, блиндажах. А что замышляет он, к чему готовится, что предпринимает?..

Может, там, где в траншеях и окопах скопились полки пехоты в ядовито-зеленых шинелях, а за холмами и высотами выстроились сотни заряженных пушек и минометов, в дымчатых, красивых издали лесах и рощах, в пустынных, разгромленных селах вот-вот взревут моторы танков и самоходок, с аэродромов поднимутся самолеты. И все это, страшное, грозное, неумолимое, изрыгающее сталь и пламя, устремится сюда, к переднему краю, за которым после двух томительных ночей, с трудом раздвигая опухшие веки, сидишь ты, паренек с Оки, восемнадцатилетний Алеша Тамаев. Что будешь делать ты, если это случится? Не дрогнет ли твое сердце, не опустятся ли руки и не онемеют ли ноги, когда все это, воющее, грохочущее, свистящее, изрыгающее увечья и смерть, лавиной ринется на тебя?

Да, сердце, конечно, дрогнет, и руки расслабнут, и ногам захочется уйти назад, туда на восток, но не должен дрогнуть твой ум, не должно померкнуть твое сознание, ослабнуть воля. Они должны вернуть сердцу его прежнюю твердость, налить руки силой, заставить ноги врасти в землю, и все, что есть в тебе и у тебя, сосредоточить только на одном, на единственном — на борьбе с этой лавиной, угрожающей не только тебе самому, но и всей твоей Родине, частичкой которой являешься ты сам.

Такие мысли, как в полусне, неясно и смутно мелькали в сознании Алеши. Он то засыпал на мгновение, то встряхивал головой, отгоняя сонливость и опять, не в силах преодолеть дремоту, забывался. Он не помнил, сколько продолжалось такое полубредовое состояние, и очнулся лишь когда мягкий, ласкающий свет окончательно властно заполнил сырую траншею. Слезящимися глазами Алеша смотрел на полыхавшее красными отсветами невзошедшего солнца чистое небо, постепенно приходя в себя и все отчетливее сознавая, где он и зачем.

«Спокойно, тихо, значит немцы не перешли в наступление», — подумал он и так обрадовался этой мысли, что сонливая расслабленность тут же исчезла и все тело, словно под действием наплывавшего света, налилось свежей бодростью. Полежав еще немного, Алеша отбросил шинель, поднялся и пошел в дзот.

— Что не спишь? — спросил его сержант Чалый.

— Утро уж больно чудесное, — ответил Алеша, вставая к правой амбразуре.

— Да, утро на редкость, — подтвердил Чалый. — Смотри: туман-то стелется, словно бархатный, так и хочется рукой потрогать.

В узкий просвет бойницы обычно открывалось все, изученное до мелочей, обширное поле с грядой высоток, занятых нашим боевым охранением и отлогими, уходящими куда-то к Белгороду, холмами, на которых в бивших снизу лучах молодого солнца черными змеями петляли траншеи противника. И сейчас низкие волны, как говорил Чалый, бархатного тумана затопили наши окопы и траншеи, а прозрачный, лучезарный свет солнца, словно специально напоказ, оголил все ближнее расположение противника. Отчетливо были видны не только черные просветы траншей, но и перепутанная паутина проволочных заграждений перед ними, и уходившие за холмы изломанные нити ходов сообщения, и округлые пятна воронок от взрывов наших снарядов и мин.

Прежде, и особенно вчера под вечер, когда сам командир роты предупредил, что противник в любую минуту может броситься в наступление, Алеша с робостью и затаенным страхом смотрел на эти холмы, где сидел враг; сейчас же, в это раннее, погожее утро, он не чувствовал ни страха, ни даже робости, испытывая лишь какое-то странное, самому непонятное любопытство к тому, что делалось там, на холмах, и удивительное спокойствие, какого с прихода на фронт у него еще не было.

— Как вымерло все, ни одного движения, — видимо, как и Алеша, с любопытством рассматривая вражеское расположение, проговорил Чалый. — То палили день и ночь, как осатанелые, а эти четыре дня и не шевелятся даже.

Алеша вспомнил, что, действительно, в последнее время немцы почти совсем перестали стрелять и даже светить ракетами по ночам.

— А может, товарищ сержант, — заговорил он, не отрывая взгляда от залитых солнцем холмов, — они и не думают наступать, может, ушли, отступили куда?

— Ушли, отступили! — морща суровое лицо, зло усмехнулся Чалый. — Они не то, что не ушли, они, как тигры кровожадные, к прыжку приготовились. Недаром, гады, и стрелять-то перестали. Чтобы нашу бдительность усыпить, в обман ввести. А сами, небось, сидят в своих гнездах змеиных и зубы точат. Ну, пусть только сунутся, — яростно погрозил кулаком Чалый.

— Значит, они в самом деле в атаку бросятся? — наивно спросил Алеша.

— А ты что, сомневаешься в этом? — косо взглянул на него Чалый.

— Да нет, не совсем, — робея, потупился Алеша. — Уж больно тихо-то, спокойно.

— Не обольщайся спокойствием, — дружески и мягко сказал Чалый. — Тишина-то обманчива. Буря если, ураган свирепый — человек настороже, знает, что со всех сторон его опасность подстерегает. А в тишину человек расслабляется, очаровывается ею и забывает про всякую осторожность. Это вот и есть самое пагубное. Ты упился тишиной, забылся, и вдруг — вихрь, шквал и — все, капут! Так же вот и теперь. Хитрят фрицы, явно в заблуждение нас вводят. Только ничего не выйдет, — опять погрозил он кулаком. — Пусть только сунутся! А в общем-то, — внезапно оборвав дружеский разговор, сердито закончил Чалый, — идите отдыхать. Через два часа на дежурство к пулемету.

Алеша послушно ушел в ход сообщения и прилег рядом с безмятежно спавшими Гаркушей и Ашотом.

Утро разгоралось все ослепительнее и ярче. Неуловимо исчезла ночная сырость. Вокруг по-прежнему царил нерушимый покой. Не веря, что в такое чудное, упоительное время могут загрохотать артиллерия, завыть самолеты и ринуться в атаку пехота и танки, Алеша закрыл глаза и уснул. До самого завтрака спокойно проспал он, потом, сменив Ашота, два часа продежурил у пулемета и снова ушел отдыхать, а вокруг все так же сияло жаркое, слепящее солнце, нежилась напоенная зноем тишина, беззаботно синело высветленное до белизны бездонное небо. Только после обеда редкими островками поплыли крохотные облачка, бросая тени на разморенную землю.

В три часа дня Алеша снова заступил на дежурство. Он пристально смотрел то в центральную, то в правую, то в левую амбразуру и не единого движения в стане противника не видел. Немое безлюдие властно царило вокруг.

— Привет земляку! — услышал он вдруг звонкий голос Василькова. — Как дежурится, Алеша?.. Что там, фриц не шевелится?

— Как сквозь землю провалился: и не слышно, и не видно, — радуясь приходу Василькова, ответил Алеша. — А ты что к нам, в расчет, или еще куда?

— Туда, Леня, в боевое охранение, к хлопцам нашим из первого взвода, что в одиноком дзоте от тоски киснут. К тому же, говорят, у них и махорка вышла, и газеты принести позабыли, да и вообще жизнь никуды, куды, кудышная. Да, Алеша, — вспомнив что-то, торопливо полез он в брючный карман и из промасленной записной книжки достал небольшую фотографию.

— Во! Взгляни. Сам Александр Васильков собственной персоной в незабвенную пору безмятежного детства.

На совсем новеньком снимке стоял мальчишка лет десяти в коротеньких штанишках и, высоко подняв голубя, задорно смотрел вверх. Другой, точно такой же белый с наивными глазенками голубь примостился у него на худеньком голом плече, а третий, видимо, нетерпеливо ожидавший своей очереди взлететь, доверчиво сидел на ладони его левой руки и так же, как и сам мальчишка, призывно смотрел вверх.

— Папа мой, — пояснил Саша, почти точно повторив восхищенный взгляд мальчишки, — в каждом письме обязательно каким-нибудь сюрпризом удивит. То о заводе на целых пяти страницах распишет, то какую-нибудь давнюю поездку за город вспомнит, то фотографию редкостную пришлет. А теперь вот! Я и сам про болезнь голубиную позабыл, а он разыскал старый негатив, перепечатал и — мне. Эх, и любил же я голубей этих! Все пшено им перетаскаю бывало. Хватится мама кашу варить, а в пакетах пусто. Ну, ладно, — крепко обнял он Алешины плечи, — я побежал, спешу, а снимок себе возьми, разъедемся после войны, взглянешь в свободную минуту и, глядишь, письмишко накатаешь.

Алеша хотел было поблагодарить за подарок, но Саши уже не было в дзоте. Перевернув фотографию, Алеша увидел старательно выведенную надпись черным рисовальным карандашом: «Фронтовому другу Алеше Тамаеву. Будь чист, как голубь, смел, как сокол, стремителен, как ласточка в полете! Так говорил мой папа. Саша Васильков, 4 июля 1943 года. На боевых позициях севернее Белгорода».

Алеша долго рассматривал снимок, невольно опять уйдя мыслями в свое детство, потом подошел к амбразуре и всмотрелся в крохотный холмик, едва приметно желтевший почти перед самым проволочным заграждением противника. Там скрывался дзот пулеметного расчета первого взвода, и туда ушел Саша Васильков. Тени от проплывавших все чаще и чаще облаков то закрывали холмик, и тогда он сливался с такой же выгоревшей до желтизны равниной вокруг, то открывали, выдавая спрятанный там дзот.

«Неужели знают немцы, что там стоит наш пулемет? — тревожно подумал Алеша. — Он же совсем близко от них, каких-нибудь всего сотни две метров»…

Разморенную жаром тишь прорезал какой-то совсем неясный и смутный звук, совершенно чуждый привольному безмолвию. Насторожась, Алеша прислушался и через секунду, не слухом и не сознанием, а всем, что скопилось в нем за эти двое тревожных суток, совершенно отчетливо и ясно понял — идут немецкие самолеты.

— Воздух! — прокричал кто-то совсем рядом, и этот полный беспокойства и смятения возглас в разных местах тут же повторили несколько голосов.

Теперь уже, хотя сами самолеты еще не показались, было совершенно ясно, что идет их не один, не два, не три, а много-много и что это не какая-нибудь разведка или очередной беспокоящий налет, а именно начало того самого, что две ночи и два дня ждали советские войска на огромной территории севернее, западнее и южнее Курска.

— Расчет — в укрытие! — звонко скомандовал Чалый и, вбежав в дзот, сердито кивнул Алеше:

— В блиндаж!

— Так я же дежурный, товарищ сержант, — заговорил было Алеша, но Чалый метнул на него такой взгляд, что Алеша пулей выскочил из дзота. Он хотел сразу же нырнуть в блиндаж, но любопытство пересилило, и он, став в углу траншеи, всмотрелся в помутневшее небо. Самолетов еще не было видно, и только где-то западнее Белгорода все угрожающе нарастал их взвывающий гул.

Через минуту позади, справа и слева резко и отрывисто застучали зенитки и тут же из-за обширного с холодной синевой облака выползла первая стая бомбардировщиков. Их было штук тридцать, а за облаком взвывало еще множество моторов. Такого большого количества бомбардировщиков Алеше еще не приходилось видеть, и он, забыв об опасности, неотрывно смотрел на их распластанные крылья, с любопытством ожидая, что же будет дальше.

— Сбит! — чуть не крикнул Алеша, увидев, как шедший несколько впереди бомбардировщик накренился, повернул в сторону и резко пошел вниз. Только, когда за ним, также взвывая моторами и валясь набок, ринулись и другие бомбардировщики, Алеша замер и невольно закрыл глаза. Это было излюбленное фашистами выстраивание в круг перед заходом в атаку.

Зенитки били все ожесточеннее и чаще. Широкую полосу неба испятнали белесые шапки взрывов. Один самолет вывалился из круга и стал падать. Вспыхнули и косо пошли к земле еще два бомбардировщика, потом еще один, но остальные, словно связанные невидимыми нитями, один за другим с оглушающим ревом ринулись вниз. Целыми сериями, неуловимо разрастаясь в размерах, полетели вниз темные сосульки бомб. Разом вздрогнула и сотряслась земля. Грязные фонтаны земли и дыма выросли там, где располагалось наше боевое охранение.

«Саша Васильков… — увидев, как в коричневом мраке скрылся желтенький бугорок, отчаянно подумал Алеша, — Саша там».

Грохот взрывов и рев моторов слились в один, всесотрясающий гул. Тяжелый мрак, рассекаемый кровавыми всплесками огня, густо накрыл позиции нашего боевого охранения. Нельзя было ни увидеть, ни понять, что творилось в этом месиве дыма, пыли, нескончаемых взметов пламени.

Еще ревели и взвывали фашистские бомбардировщики, как обвальный грохот бомб прорезали и сменили новые резкие и частые взрывы.

— Артподготовку начали, — неторопливо проговорил кто-то рядом с Алешей. Он обернулся, дивясь спокойствию голоса, и увидел взводного командира и его помощника.

— Да. И артиллерия и минометы бьют, — точно так же спокойно и равнодушно подтвердил Дробышев, — а потом атака танков и пехоты.

— Ого! Вот и наши заговорили и сразу на басах, — просияв лицом, воскликнул Козырев, когда позади в разных местах гулко ахнул воздух и в вышине с грузным шелестом понеслись невидимые снаряды.

— Так мне здесь оставаться? — помолчав, спросил Козырев.

— Да. Пока с этими двумя пулеметами будьте, а я пойду на правый фланг, — ответил Дробышев, и Алеша только сейчас заметил, что лейтенант одет, как на праздник: на свежей гимнастерке подшит белый воротничок, сапоги начищены до блеска, промасленная пилотка заменена на зеленую командирскую фуражку.

— Товарищ лейтенант, вы бы каску все-таки прихватили, — мягко сказал Козырев, — дело-то, по всему видать, развертывается не шутейное.

— Ах, каску!.. — словно спросонья, проговорил Дробышев. — Да, да, обязательно. Она у меня на НП. Так я пошел, — поспешно добавил он, — вот-вот атака начнется. Да вы не беспокоитесь, Иван Сергеевич, — совсем смущенно сказал он, поймав тревожный взгляд Козырева, — дуриком, как говорите, не попру. С НП без крайности ни шагу.

— Да что вы, что вы, я и не думаю, — тая добродушную усмешку под усами, сказал Козырев. — Вы не новичок на фронте и не в первом бою. На себе испытали, почем фунт лиха и как плясать вприсядку.

— Вот именно вприсядку, — весело рассмеялся Дробышев и со всей силой пожал руку Козыреву. — Ну, Иван Сергеевич, как это говорят: «Ни пуха, ни пера!»

— Не ждите, к черту я посылать не буду и через левое плечо не плюну, — шутливо напутствовал лейтенанта Козырев, — пожелаю только одно: расколошматить зверье это фашистское и как можно меньше пролить крови людей наших.

Слушая разговор Дробышева и Козырева, Алеша не заметил, как немецкие бомбардировщики очистили небо и там уже парами разгуливали серебристые советские ястребки.

— Ну, как, сынок? — подошел к Алеше Козырев и, тут же уловив что-то, от чего глаза его похолодели, лицо подернулось суровыми морщинами, а жилистые руки сжались в кулаки, отрывисто приказал:

— Передай сержанту: расчет — к бою, приготовиться к отражению атаки, без моей команды огня не открывать.

Вздрагивая от волнения, Алеша повторил приказание помкомвзвода и опрометью бросился к пулемету.

«Атака, сейчас атака…» — все время назойливо билась одна и та же мысль, не вызывая ничего определенного и ясного.

Дыма и пыли впереди стало меньше, накат и земля над дзотом скрадывали звуки, а Чалый, Гаркуша и даже Ашот были так спокойны, что Алеша никак не мог поверить, что именно сейчас вот лавиной хлынут фашистские танки и пехота и начнется то, о чем столько было передумано и перечувствовано.

— За патронами бегать только ходом сообщения, голову свою дуриком не выставлять. Делать все, как молния, ленты подавать, воду заменять, если потребуется, без мешканья. И вообще ни суетни, ни паники тем паче, чтоб и в помине не было! Нервочки свои — в руки, душу — в ежовые рукавицы, страх — на послевоенные воспоминания, и все — туда, на противника! — по-хозяйски деловито и внушительно наставлял Чалый.

— Та що балакать, товарищ сержант, — воскликнул Гаркуша, — наш расчет, як тот механизм часовой сработае. Хай тильки сунутся, мы з них фарш зробим, та що перчиком приправим, та присолим трохи, щоб до самого до Гитлеру довезли и не протухло.

Чалый укоризненно взглянул на Гаркушу и, ничего не сказав, приник к амбразуре.

— Товарищ сержант, — не унимался Гаркуша, — та що воны все молотят и молотят по нашему охранению боевому. Хучь бы к нам один снарядик пальнули для иллюминации. А то сидим, як кроты, и никакого эффекту.

— Подожди, пальнут, враз язык прикусишь, — нехотя отозвался Чалый.

— Тю!.. Бачили мы и не таки концерты. По Мамаеву кургану целых полгода день и ночь молотили — и домолотились. Сами, як курята обшарпанные, целыми тыщами в плен брели да пид кресты березовы полягали, мабудь, раз в десять больше.

На какое-то мгновение гул боя стал тише, и Гаркуша, заметно побледнев, первым из всего расчета устремился к просвету амбразуры. Впереди по-прежнему взрывы кромсали землю, но дыма и пыли стало меньше, обзор расчистился и уже без особого напряжения можно было рассмотреть позиции нашего боевого охранения. Всего-навсего за какие-то десять минут они стали неузнаваемы. Там, где совсем недавно весело зеленела ревниво оберегаемая солдатами молодая травка, где сложным лабиринтом петляли темные углубления траншей и ходов сообщения, где прикрывавшие дзоты, землянки, блиндажи пожелтевшие дернины земли все же радовали глаз пробивавшейся зеленью, — вся эта неширокая полоса была теперь почти сплошь черной. Казалось, ничто живое не могло уцелеть и сохраниться там.

Глядя на эту избитую и развороченную взрывами полоску земли, все четверо пулеметчиков молчали. Среди поредевших взрывов снарядов и мин теперь уже отчетливо различался тот самый, тогда еще не всеми уловленный шум, что так мгновенно и резко изменил Козырева. Это был гул танковых моторов, перемешанный с лязгом гусениц и все разгоравшейся автоматной и пулеметной стрельбой. Подобно самой крутой штормовой волне на море, нарастая и тяжело переливаясь, шум этот неудержимо надвигался, густел, грозя накрыть и смести все, что окажется на его пути.

— Эх, — не выдержал Гаркуша, — и прет же адская сила!

Чалый искоса взглянул на него и обнял сгорбленные плечи неотрывно смотревшего в амбразуру Ашота.

— Вот они! — вскрикнул Алеша, увидев как из лощины вынырнули вначале темные купола башен, а через мгновение валко и грузно вывалились и сами, тянувшие хвосты пыли, фашистские танки. Прямо за ними бесформенной массой наступали пехотинцы. Весь сжавшись и похолодев от вида этой, еще совсем далекой от него, лавины машин и людей, Алеша продолжал отыскивать тот самый желтоватый бугорок, куда ушел Васильков, и никак не мог найти его. Видно, что с дзотом и с теми, кто укрывался в нем, все кончено. Эта мысль была так невыносимо больна, что Алеша громко прошептал: «Эх, Саша, Саша!..»

— Какой Саша? — нервно спросил его Чалый.

— Саша Васильков, наш комсорг ротный, он туда ушел, в боевое охранение.

— Було охранение боевое, а теперь тильки поле издолбленное и могилки безвестные, — буркнул Гаркуша и с треском расстегнул ворот гимнастерки.

— Все! Напоролись! — свистяще прошептал Чалый и, гордо показывая рукой в амбразуру, воскликнул:

— Молодцы, саперы! Первые фрицев угостили. Видал, видал, крутятся! — уже во весь голос кричал он. — Славно миночки наши сработали! Трах — и танк больше не танк, а коробка искореженная.

Наткнувшись на минные поля, фашистские танки замедлили ход, остановились, потом, неуклюже переваливаясь и отстреливаясь поползли назад. На том месте, куда они дошли, осталось четыре недвижно застывших машины и семь огромных, истекающих жирным дымом костров. С отходом танков, словно провалясь сквозь землю, исчезла и пехота. В помутневшем небе вновь нудно завыли фашистские бомбардировщики и на истерзанную взрывами полосу боевого охранения вновь посыпались бомбы. С еще большим ожесточением била и фашистская артиллерия. Грохот взрывов возрос до невыносимого предела. Даже находясь в километре от позиций боевого охранения, куда обрушился весь шквал вражеского огня, дзот расчета Чалого дрожал и скрипел бревнами. Все четверо пулеметчиков угрюмо смотрели на то, что творилось впереди.

— Чалый, — крикнул, заглянув в дзот, Козырев, — одного человека на помощь санитарам!

— Тамаев, бегом, — словно давно ожидая этого распоряжения, крикнул Чалый и вновь прильнул к амбразуре.

В изгибе хода сообщения, куда вслед за Козыревым прибежал Алеша, желтея обескровленным лицом, лежал пожилой усатый пулеметчик. Ему, видимо, было так тяжело, что он даже не открыл глаз, когда Козырев поднес к его запекшимся губам горлышко фляги.

— Благодать-то какая, водичка свежая, — судорожно отпив несколько глотков, хрипло прошептал он и, дрогнув совсем черными веками, с трудом проговорил:

— Помощь послать надо комсоргу-то нашему, один в дзоте остался.

— Жив Саша Васильков, жив? — склоняясь к самому лицу раненого, нетерпеливо спросил Алеша.

— Там он, с пулеметом остался. Меня провожая, сказал: «Отправляйся, ты свое отвоевал, лечись теперь». Лечись, говорит, а сам один там остался, — с особенным выражением подчеркивая «там», натужно говорил раненый. — Послать надо к нему. Одному-то с пулеметом беда просто. Ни ленту подать, ни патроны поднести.

— Пошлем, ты не волнуйся, обязательно пошлем, — гладя синюю руку раненого, успокаивал Козырев.

— Товарищ старший сержант, разрешите мне к Василькову, я быстро, — с жаром сказал Алеша, но Козырев суровым взглядом остановил его и показал на раненого.

— Поднимай-ка осторожно, на медпункт понесли.

Пока Козырев и Алеша несли на медпункт раненого, бой ни на мгновение не утихал. По-прежнему ожесточенно били фашистские артиллерия и минометы; гулко ахали наши тяжелые гаубицы и пушки; шквалом из края в край перекатывалась пулеметная и автоматная трескотня; отрывисто и резко били танковые пушки. Только в небе стало заметно тише. Едва обозначались фашистские бомбардировщики, как встречь им бросались советские истребители и разгоняли их еще на подходе к линии фронта.

Когда Алеша вернулся в дзот, никто из троих пулеметчиков даже не взглянул на него. Все они, не то восхищенные, не то подавленные, напряженно смотрели в амбразуры.

— Товарищ сержант, — обратился Алеша к Чалому, — там в боевом охранении комсорг наш, один с пулеметом, я просился на помощь ему.

— Поздно помогать Василькову, — хрипло выдохнул Чалый.

— Как, — вскрикнул Алеша, — погиб?

— Танк, танк давить его полез, — отчаянно прошептал Ашот и отодвинулся, давая Алеше место у амбразуры.

— Вот парень! — воскликнул Гаркуша. — Две атаки один отбил! Сколько он их накромсал там! Сейчас и танку влепит горяченького!

Знакомый холмик, ставший заметно меньше, все так же упорно желтел выгоревшей на солнце травой. Окруженный сплошь черными провалами воронок, он, казалось Алеше, только одним своим видом излучал необоримую силу. Но приглядясь внимательнее, Алеша замер. Прямо к холмику, метрах в ста от него, полз огромный, размером чуть ли не с сам холмик, фашистский танк. Это был несомненно «тигр». Он не вел огня ни из пушки, ни из пулемета, видимо, нацеленный на разгром дзота своей огромной тяжестью и всеуничтожающей силой гусениц. Расстояние между танком и холмиком неумолимо сокращалось.

— Сейчас, сейчас ударит Саша гранатой, потом бутылкой, — забыв обо всем, шептал Алеша. Но черный танк подошел вплотную к холмику, вполз на него и, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, начал кромсать уцелевшую желтизну.

— Да куда же смотрят наши артиллеристы, — отчаянно закричал Гаркуша. — Трубадуры разнесчастные! Фасонить только, на марше в машинах и на лафетах своих раскатывать, а как нас, пехоту бедную, танки давят, их и в помине нет.

— Да куда бить-то, там же наш человек сидит, — укоризненно сказал Чалый.

— Эх, — что было сил ударил Гаркуша кулаком в стену, — где он теперь человек-то? Был — и нету!

Видимо, так решили и артиллеристы. Целая серия тяжелых снарядов прошелестела в воздухе, и вокруг холма выросли широченные черные столбы. «Тигр» еще крутнулся, теперь уже по совсем черному месту, резко развернулся и на полной скорости пошел назад.

— Да бейте же, бейте, уйдет гад! — кричал Гаркуша.

Словно внемля его отчаянной мольбе, несколько фонтанов дыма и пыли окутали «тигр» и сразу же ахнул сотрясающий взрыв. Когда дым рассеялся, на месте «тигра» чернела только бесформенная груда обломков.

— Это памятник тебе, наш комсорг, — сняв каску, тихо сказал Чалый. — От артиллеристов пока, но и мы свой поставим! Воздвигнем не хуже этого!

Давясь от слез, Алеша тоже снял каску и сквозь мутную пелену смотрел, как фашистская пехота поднялась и широкой цепью двинулась к тому месту, где недавно желтел знакомый холмик.

— Дай, дай резану, — рванулся к пулемету Гаркуша.

— Нельзя, — остановил его Чалый, — наше время еще не пришло!

— К черту время! Душу отвести, кипит все!

— Бьет, сам бьет! — вскрикнул Ашот и рванул Алешу за руку. — Жив, значит, жив Саша!

— Там, где только что ползал «тигр», частыми вспышками мелькали коротенькие язычки пламени, и фашистская пехота вразброд, пятная упавшими землю, побежала назад.

— Давай им, Саша! — кричал Гаркуша. — Круши паразитов, щоб на веки вечные угомонились!

Но радость была слишком короткой. На холмик вновь обрушился вихрь огня фашистской артиллерии, и когда через полчаса, в предзакатных лучах солнца, фашистская пехота поднялась в атаку, холмик безмолвствовал.