— Что так сияете, — спросил Яковлев шагавшего на новом протезе Лужко, — радость какая или от погоды?

— В госпитале был, — возбужденно заговорил Лужко, — однополчанина навестил. Полтора года в одном батальоне воевали. В пулеметной роте парторгом был. Да вы знаете, вероятно, Анну Козыреву, шофера из автобазы. Муж ее, Иван Сергеевич Козырев. Изумительный человек!

— Если он под стать жене, то вполне могу представить. И как он, здоров?

— Здоров-то, здоров, но в армию больше не попадет, — с грустью сказал Лужко, опуская глаза.

— А вы еще тоскуете о военной службе?

— Да нет, сейчас уже привыкать начал, — приглушенно вздохнул Лужко, — а первые месяцы, ох, и лихо было. Думал, что жизнь окончена и впереди пустота, растительное существование.

— Привычка, говорят, вторая натура. Я вот себя без завода и представить не могу. Кажется, вырви меня из заводского коллектива и задохнусь, как рыба без воды. Да, — взглянул на часы Яковлев, — совсем забыл. У меня же чайник кипит. Пойдемте, Петр Николаевич, чайку попьем, до смены еще целых полчаса.

Яковлев жил в крохотной комнатушке дома заводоуправления рядом с парткомом. Единственное, упиравшееся в грязную стену соседнего дома окно тускло освещало давно не беленые стены, железную солдатскую кровать, накрытую байковым одеялом, забитую книгами этажерку и обширный стол, заваленный рулонами чертежей, стопками брошюр и книг, кипами старых и свежих газет.

— По фронтовому живете, — осматривая комнату, улыбнулся Лужко.

— Какой тут фронт, просто порядок некогда навести. Правда, у меня есть жесткий закон: каждую неделю генеральную чистку проводить. Ну, денек, два еще ничего, а уж к концу недели столько всего накопится, что и подступиться страшно.

— Ирина Петровна, — воскликнул Лужко, увидев на столе фотографию женщины в красивой рамочке. — Точно, она, Ирина Петровна.

— А вы знаете ее? — побледнев, с дрожью в голосе спросил Яковлев.

— Да как же не знать, — не заметив перемены в Яковлеве, пристально рассматривал фотографию Лужко, — у нас в полку старший врач. Если бы не она, я бы не сидел здесь. Эго же такая женщина! Ее в полку так любят, так любят…

Взглянув на суровое, нахмуренное лицо Яковлева, Лужко смолк, смутно догадываясь, что с Ириной Петровной у Яковлева было связано что-то нерадостное и, очевидно, даже тяжелое.

— А вы… А вам она кто? — смутясь, проговорил Лужко и под строгим, почти злым и отчаянным взглядом Яковлева опустил глаза.

— Моя неудавшаяся любовь, — ледяным, страшно спокойным голосом сказал Яковлев. — Точнее: моя растоптанная любовь.

Ошеломленный столь резким и откровенным ответом и особенно безжалостным и безнадежным тоном голоса Яковлева, Лужко перекладывал из руки в руки фотографию и не знал, что сказать.

— Простите, Александр Иванович, — с трудом проговорил он наконец и прямо посмотрел на Яковлева, — я чувствую, вам тяжело, что с Ириной Петровной…

— Теперь уже не тяжело, и с Ириной Петровной все кончено, — неторопливо перебил Яковлев.

— Но я не понимаю: такой человек, как Ирина Петровна, и вдруг…

— Никаких «вдруг». Обычная история. В юности любила одного, а потом встретила лучшего и — все, что было, быльем поросло.

— Не верю! — с горячностью воскликнул Лужко. — Кто другой — может быть, но Ирина Петровна… Не верю! Я всего полгода знал ее. Немного, вроде, времени. Но такие полгода равны десятилетию. Это же на фронте, и не где-нибудь, а в стрелковом полку. Там каждый человек на виду. Ничего не скроешь. И солдаты к подобным вещам так внимательны и так безжалостны. Чуть что-либо, и такая женщина — ничто в глазах солдата. А Ирина Петровна, — склоняясь к Яковлеву, с жаром продолжал Лужко, — да вы представляете, что такое Ирина Петровна в глазах солдат нашего полка? Идеал душевности и чистоты!

— Может быть, может быть, — болезненно морщась, пробормотал Яковлев.

— Да не может быть, а совершенно точно.

— Для меня сейчас это не имеет никакого значения.

— Но вы же ее любите, — все так же в упор глядя на Яковлева, прошептал Лужко.

— К несчастью, да, — вырвалось у Яковлева, но он тут же поднял голову, зло сверкнул глазами и с яростью сказал: — Любил когда-то, но все кончено, все сгорело. Давайте лучше пить чай и не будем ворошить старое.

Он старательно и внешне спокойно разливал чай, но Лужко видел, как дрожали его руки и все учащеннее вздымалась грудь. На мгновение Лужко представил себя на его месте, а Веру на месте Ирины Петровны и от этого представления чуть не уронил стакан.

— Простите, Александр Иванович, — отодвинув чай, решительно сказал Лужко, — вы можете на меня обижаться, это ваше дело, но я не могу молчать. Я не верю, понимаете, не верю, что Ирина Петровна лживая, вульгарная женщина.

— А я и не говорил этого, — холодно возразил Яковлев.

— Но вы же, вы…

— Я просто обманулся в ней. Вернее, она меня обманула.

— Не верю.

Яковлев с минуту напряженно смотрел на Лужко, потом болезненно сморщился и, достав из ящика стола письмо, бросил ему:

— Коль не верите, читайте!

— И все же не верю, — перечитав коротенькое, всего на полстранички письмо, воскликнул Лужко; — не верю ни в то, что написано, а в то, что вы думаете о Ирине Петровне. Да! Было что-то, несомненно было. Она сама прямо, честно, открыто пишет, что полюбила другого. И хоть в письме ничего не сказано, но я чувствую, что любовь та была неудачна, несчастлива. И то, какой я знаю Ирину Петровну, только подтверждает это. Она именно несчастна!

— Мне от этого не легче, — бросил Яковлев.

— Вот этого, простите, я не понимаю, — чувствуя нараставшее раздражение, сказал Лужко. — Если вы по-настоящему любили ее, то она не может быть безразлична для вас. Никогда не может. Любовь дается однажды и на всю жизнь.

— А вы любите Веру Васильевну?

— Если бы не любил, я бы не женился.

— И вы бы забыли, простили, если бы, пока вы были на фронте, она полюбила другого, пусть даже, как вы говорите, неудачно?

— Смотря, как бы сложилось все. Твердо знаю одно: Вера для меня на всю жизнь. Что бы ни случилось с ней, что бы она ни сделала, я никогда не забуду ее. Может, переживал бы, мучился, ненавидел, но никогда бы не забыл. А простил я ее или не простил, — в напряженном раздумье глухо продолжал Лужко, — это зависело бы только от нее. Видите ли, Александр Иванович, — вновь разгорячился Лужко, — самым главным в жизни я считаю честность. Ошибок, глупостей, необдуманных поступков может натворить всякий. Но не каждый может честно признаться в этом. Чаще всего ошибки и промахи скрываются именно от близких людей. Тут, видимо, сказывается желание казаться лучшим близкому человеку, чтобы сохранить его уважение. Нужно огромное мужество, чтобы человеку, мнением которого ты дорожишь, сказать горькую правду. Это я по себе знаю, — едва слышно закончил Лужко, и Яковлев понял, что говорил он о том недавнем прошлом, когда у него с Верой чуть было не произошел разрыв.

— Нет, Александр Иванович, — отогнав тревожные мысли, продолжал Лужко, — если бы у нас с Верой случилось что-то и она честно призналась в этом, я бы начисто выжег из своей памяти все, что было. И никогда бы, ни единым намеком не напомнил ей об этом. Но если бы… — металлически зазвучал голос Лужко, — если бы она скрыла и обо всем я узнал бы позже, от кого-то другого, то это был бы конец всему. Нельзя жить с человеком, который скрывает от тебя что-то, не говорит всей правды, пусть горькой, страшной, может быть, даже убийственной.

— А вы, Петр Николаевич, оказывается, философ, — натянуто улыбнувшись, сказал Яковлев.

— Не надо, Александр Иванович, — умоляюще остановил его Лужко, — вы же совсем не такой и совсем не так думаете. Простите, мне пора на работу.

Он поспешно встал и, не взглянув на Яковлева, вышел из комнаты.

В этот день Яковлев впервые ушел с завода в рабочее время. Тихими переулками он спустился к Яузе и прошел в Лефортовский парк. В знойных лучах полуденного солнца безмятежно дремала сияющая гладь прудов. Старые лозины, склонясь к воде, безвольно опустили вниз тонкие ветви. У ветхого с выбитым кирпичом мостика стояли молодой военный без фуражки и женщина в белом платье. Облокотясь на перила, они о чем-то задумчиво говорили, видимо, не замечая никого и ничего, что было вокруг. На пожелтевшей лужайке у нижнего пруда пестрела стайка парней и девушек, усевшихся тесным кружком под тенью древней липы. Они, видимо, пришли учить уроки, но книжки и портфельчики сиротливо лежали на земле, совсем позабытые их развеселившимися хозяевами.

У древней, почернелой беседки Миниха пожилой военный что-то горячо доказывал женщине с усталым, тронутым морщинами лицом. Передергивая плечами, она нетерпеливо слушала, потом опустила голову, долго стояла в раздумье, затем порывисто обняв военного, поцеловала его в щеку. Военный с силой прижал ее к себе, что-то зашептал на ухо, и Яковлев увидел, как нескрываемым счастьем сверкнули взглянувшие на него большие глаза женщины.

Стиснув зубы и стараясь ни о чем не думать, Яковлев пошел к стадиону, но на пути то и дело попадались парочки, то совсем молодые, то его возраста, то пожилые мужчины и женщины.

«Эх, Ира, Ира», — прошептал он, садясь на берегу верхнего пруда.

В подернутой зеленью воде скользили крохотные рыбки. У самого берега на илистой отмели, игриво наскакивая друг на друга, купалась пара воробьев. Где-то в ближнем доме напевно заиграло пианино, и Яковлев, едва услышав музыку, торопливо встал и почти бегом пошел на завод.

— Петр Николаевич, — пряча глаза и с трудом сохраняя спокойствие, подошел он к Лужко, — дайте мне адрес вашего полка…