– Хорошо бы куда-нибудь позвонить, – сказал Влад Гордин, угрюмо глядя. – Но звонить некому, и телефона нет…

– Мне тоже иногда хочется, – откликнулся Семен Быковский, – просто до смерти. – И, поведя перед собою рукой, обобщил: – Всем нам хочется.

Они шли на обед в столовый корпус – приземистый дощатый барак, стоявший в зарослях, в глубине дичающего парка. Парило. Лучи солнца, бело-золотые, не пробивали свод листвы над дорожками парка, и зелень казалась темной, почти черной. Чем ближе к столовой, тем больше становилось на подходах мужчин и женщин, шагавших сосредоточенно – как будто не на древний праздник насыщения, а на обязательную ежедневную процедуру они направлялись: на поддуванье или болезненный укол.

Раньше, в другой жизни, люди ели и пили для удовольствия и отдыхали, когда усталость валила с ног; в той жизни одиночество не досаждало душе Влада Гордина, да и нечасто он оставался тогда один. На телефонную болтовню он времени не жег и раздражался, когда его приятели молотили языками, уткнувшись в телефонную мембрану, как лошадь в свою торбу с овсом. Здесь, в «Самшитовой рощи», кругом было полно людей – и Валя, и тот же Семен, – а вот тянуло до сжатия сердца позвонить кому-нибудь, неведомо кому, спросить обычное: «Ну, как вы там? Живы?» И это «живы», хоть и звучало в точности как раньше, имело теперь другое значение и другой смысл.

Но звонить было решительно невозможно, а так ведь хотелось, и от этого неисполнения простенького, казалось бы, желания возникало ощущение тревоги и скрытой опасности. Как это – невозможно? Какой чертовой силе это мешает, кому стоит поперек горла? Кто так устроил, что все вчерашние сердечные приятели оказались вдруг в другом измерении, на другом свете? Не Бог же, в конце концов… На другом свете, откуда обитатели «Самшитовой рощи» видятся их далеким знакомцам словно в телескоп, да в придачу еще и в кривом зеркале.

Такие разрушительные рассуждения никогда прежде, ни при каких обстоятельствах не касались крепко сбитой молодой души Влада Гордина. Он испытывал беспокойство. Чуя опасность, он обнюхивал новое ощущение, как собака обнюхивает подброшенный живодером кусок мяса, набитый толченым стеклом.

Семен, чуткий человек, шагал молча рядом с Владом Гординым: пусть подергает его, пусть покрутит, это пройдет. У всех проходило, пройдет и у него. Одни в таком настроении плачут втихомолку, другие запивают, а третьи вот так зубами страшно скрипят. Это проходит, хотя желание позвонить за забор наваливается иногда как падучая болезнь.

Помнил Семен: через три-четыре недели, свыкнувшись с грехом пополам с санаторной жизнью, не так уж и тянется вчерашний новичок к междугородному телефону. Не то в первые дни, когда хоть бы голос родных услышать в трубке с того света, хоть бы кого, хоть обрыдлых соседей по коммуналке! А потом притупляется желание, уходит в землю и лишь изредка вспыхивает мощно, высвечивает все до последнего закоулка души, нигде не оставляя целебной тени. И, ослепив и уйдя, оставляет после себя такой сплошной мрак, что и ближнего не различишь в шаге от себя.

Да и к какому телефону бросаться, если нет тут никаких телефонов, по которым дадут позвонить! Кто ж даст, когда по междугородному надо дозваниваться часа три, а аппарат всего один – в конторе, в рабочее время. В Москву – три часа, а Тобольск не Москва, туда и за неделю не пробиться. Это не говоря уже о том, что у Майки в ее халупе вообще телефона нет. Воды – и то нет, какой уж там телефон. Так что дозвониться до сестры Семену просто невозможно, как будто не в Тобольске она живет, а в другом измерении. Да ведь так оно, впрочем, и есть.

И, укоренившись, эта мысль примиряла Семена Быковского с его подневольным положением: да, верно, в другом измерении, так уж вышло. И ничего нельзя переделать и изменить.

Здание столовой крестообразно запирало асфальтированную дорожку; пищеблок поглощал входящих. Кормежка только что началась, но зал был уже почти полон. Пахло вареной капустой. Люди сидели за столиками по шестеро, официантки, деловито балансируя в тесноте с подносами в руках, разносили постные щи с перловкой, полезные для здоровья. На столах, застланных серой клеенкой, крепкой, как брезент, розовели штампованные пластмассовые корзинки с крупно нарезанными ломтями белого хлеба и горкой серого металла лежала дюжина алюминиевых ложек с вилками в расчете на всю шестерку едоков. Ножей не было: мяса сегодня не предполагалось.

– Приятного аппетита! – сказал Семен Быковский, когда они с Владом нашли свободное местечко, сели к столу и официантка поставила перед ними тарелки со щами. – Вот паштет из зайца, свежие огурчики, капуста провансаль и гурьевская каша с абрикосами! Ешьте овощ с птичьим названием кольраби – почти как колибри!

А это, кто не в курсе дела, нормандские устрицы, и не вздумайте их жевать, как бублик. На первенькое у нас луковый суп, не забудьте насыпать туда тертого сыру. Потом нам подадут свиные ребрышки и седло барашка под брусничным соусом, хотя у барашка нет никакого седла. Тяпнем по рюмке – и вперед! И не думайте о том, что перед вами пустые щи, заправленные машинным маслом.

Влад Гордин, слушая Семена, разинул рот: он не ожидал от приятеля такого гастрономического красноречия над казарменным столом. Кольраби, это ж надо! Это вроде такая кудрявая шишка, зеленая. А застольники реагировали на выступление Семена неодобрительно: какие там еще ребра, какие зайцы! Улыбаясь натужно, они потянулись за ложками. Семенова красивая картина, хочешь не хочешь, бросала тень на юшку с капустным тряпьем, на которую они безропотно нацелились, да и самих едоков выставляла в оскорбительном свете. Действительно, вместо того, чтобы трескать совершенно невообразимое баранье седло, они без шума и скандала готовы безответно хлебать эту овощную бурду, от которой и у богатыря в кишках случится переворот.

Семен меж тем продолжал:

– На смену первенькому и вторенькому придет украшение обеда – десерт. На этот раз нас ждет бланманже с профитролями и толчеными орешками. Вытрите получше, товарищи, ложки о штаны и приготовьтесь к приему пищи!

Над столом повисла совершенная тишина: бланманже вместо компота из сухофруктов сделало свое дело. Шестеро едоков уныло сидели посреди гудящего зала, как потерпевшие кораблекрушение, задумавшиеся над темным ходом судьбы, сидят в своей жалкой лодке в диком океане.

Первым оклемался приземистый мужичок с кургузым туловищем, с круглым дряблым лицом. Голова этого мужичка была обложена короткими и темными, как у императора Наполеона Бонапарта, вялыми волосами. Он прибыл в «Самшитовую рощу» из города Сызрань, где служил чиновником нижнего звена в районном отделении профсоюзов.

– Ишь ты! – сказал этот мужичок по прозвищу Пузырь. – С орешками! – И он придвинул к себе тарелку со щами. – Баранье седло!

Пузырь числился хроником, он приезжал на леченье каждый год – сам и выписывал себе путевку в своем профсоюзе – и сидел в санатории по три месяца. Свое прозвище он получил не зря: никто из обитателей Рощи, включая технический персонал, не мог припомнить, чтобы Пузырь сжирал за обедом меньше трех порций первого, будь то щи, гороховый суп или хоть простая затируха. Второго полагалось на каждого едока только по одной порции, а первое можно было трескать от пуза. Вот Пузырь и трескал, и никто его не мог опередить в этом деле. Отсидев свой срок, Пузырь собирал чемодан и отправлялся восвояси, в Сызрань, до следующего года. Со временем он превратился в такую же достопримечательность санатория, как бетонная скульптура спортивной пионерки перед конторой, в клумбе.

Высказавшись, Пузырь замолчал и вдумчиво принялся за еду. Заработали алюминиевыми ложками, выуживая тесемки капусты, и Семен с Владом Гординым. Проще было бы выпить содержимое тарелки через бортик, но такой способ, как видно, никому не приходил тут в голову. Возя ложкой, Влад вспомнил луковый суп с сыром и улыбнулся: о французском народном вареве он что-то читал, но представить себе, что это такое, не мог. Капусту туда, наверно, не кладут, но должно же там быть что-нибудь, кроме лука. Может, мясо? Мясом супа не испортишь… Так, с недоуменной улыбкой, Влад Гордин повернулся к соседнему столу, где едоки вовсю уже работали над вторым. На тарелках серело причудливо выложенное горкой то ли картофельное пюре, то ли каша-перловка.

– Это что? – спросил Влад у жующей женщины в домашнем халатике, сидевшей к нему вполоборота.

– Рубцы из каши, – сухо ответила женщина и поджала губы: вопрос показался ей надуманным. – Не видите, что ли?

– Рубцы из каши, – не сводя улыбки с лица, в тон жующей повторил Влад Гордин. Багровые рубцы прооперированных, рассекающие тело от соска до лопатки, стегнули его по глазам, всплыли в тусклом пару душевой. – Заяц из тыквы. – Одной рукою он обнял Семена за плечи, почти повис на нем, то ли кашлем давясь, то ли смехом. – Кровавый бифштекс из моркови… А у вас, – снова оборотился он к женщине, – есть рубец?

– Хулиган, – твердо сказала женщина в халатике. – А еще культурный… Чего надо, то и есть!

Влад Гордин хохотал. Лицо его покраснело, глаза налились слезами. Весь столовый корпус представлялся ему душевым бараком, и у всех этих людей здесь, у всех под рубашками и кофточками, и у этой тетки под халатиком, рдели рубцы справа и слева, от соска до лопатки. То был тайный знак туберкулезного братства – здесь, в «Самшитовой рощи», и под Уфой на кумысе, и в московских больницах, и в сибирских деревнях. Влад хохотал и не мог остановиться, как будто пониже ребер взялась разматываться у него какая-то пружина и справиться с ней, остановить ее ход было никак не возможно. Семен Быковский поглядывал на него с грустью. Наконец он легонько шлепнул Влада ладонью по спине и сказал:

– Ну хватит, хватит. Успокойся…

А профсоюзный Пузырь встал на сторону Влада Гордина:

– Смеется человек – ну и пусть смеется. Не кусается же! Может, смешно ему.

– Ему не смешно, – почти шепотом ответил на это Семен. – Ему страшно.

Влад расслышал.

– Братство, – пробормотал Влад Гордин, с нажимом вытирая глаза сведенными в щепотку пальцами. – Как монахи, как рыцарский орден Коха. Туберкулезные рыцари Самшитовой рощи.

– Госпитальеры, – кивнул Семен Быковский. – А что…

– Вроде того, – сказал Влад. – Но рубцы я все равно не буду есть, ты уж извини. Не могу пока.

– Правильно, – одобрил Пузырь. – Лучше мне отдай, я съем.

«Стекляшка» оказалась закрыта. К двери заведения был пришпилен картонный прямоугольник с разъяснительной надписью: «Переучет». В помещении царил неприятный мрак. – Посадили их, что ли? – предположила Эмма, кутаясь в вязаную кофту, накинутую на острые плечи. – Никогда не закрывали, а тут закрыто.– Ну, это проще всего… – возразил Семен Быковский. – Хотя посадить, конечно, могли.– Если переучет, то внутри должен же кто-нибудь быть, – настаивала на своем Эмма. – Не в лесу же они переучитывают.– Нет, не в лесу, – не стал спорить Семен. – Во всяком случае, пока обошлось без конфискации – вон, столики стоят.По берегу ручья действительно чернели надежно врытые в землю дощатые столы и скамьи. Слушать дикие песни ручья, сидя за голыми столами, – это не привлекало никого, темный берег был пустынен.– Учредительный съезд проведем под открытым небом, – решил Семен. – Звезды пока на свободе, вон они висят. Пошли вниз!Они спустились к ручью и расселись по обе стороны стола. Урчала бегущая вода, увлеченно трещали цикады. Небо мерцало, свет луны изменчиво скользил по бегущим бесшумно облакам.– Есть кворум, – сказал Влад.– Кворум есть, а чебуреков нет, – дополнила Валя Чижова.– Два рыцаря, две дамы, – сказал Семен. – Так вот…– Нет-нет! – перебила Эмма. – Зачем разделять? Я за равноправие.Семен замолчал, взглянул на свою рыжеволосую соседку чуть скептически и, вытянув из кармана бутылку коньяку, поставил ее на стол.– Что лучше, – вернулась в разговор Валя Чижова, – равноправие или чебуреки? А?– Конечно, чебуреки, – ответил Влад Гордин и почувствовал, как Валя благодарно прижалась коленкой к его ноге. – Солидарность нам нужна, вот что! А равноправие – это фиговый листок, мы лепим его на лицо, хотя для него отведено совсем другое место.– Мы рыцари, и у нас должны быть дамы, – дал разъяснение Семен Быковский. – Дамы и кавалеры. А сказать «дамы и господа» – так всех господ вырезали в семнадцатом году, остались одни товарищи и между ними прослойка интеллигенции. Сказать «господа» – неприятностей не оберешься: в лучшем случае лишат тринадцатой зарплаты, а то и с работы выгонят. Это надо?– Я не рабочий и не крестьянин, – продолжал Влад, – значит, я прослойка. И ты, Семен, тоже, это ясно. И Валя с Эммой не шпалы таскают на стройке. Может, мы – судари-сударушки? Или я, еврей, в судари не гожусь?– Никто в судари не годится, – сказал Семен. – За «сударя» сразу в монархизме обвинят или посадят в дурдом. Лучше уж здесь сидеть, чем в дурдоме… Мы – рыцари Дощатого стола! Чем плохо? И не тронут.– Что-нибудь из древней истории, – кивнул Влад. – Например, тамплиеры.– Тогда уж не «там», – поправила Эмма, – а «тут», в Роще. Тутплиеры.– Есть! – вскинулась Валя Чижова. – Мы тут, мы тоже прослойка, только особая – туберкулезная прослойка! Тубплиеры!– В «десятку», – похвалил Влад Гордин. – Открывай коньяк, выпьем за наше рождение!– А хрустальные рюмки? – спросил Семен.– Настоящие рыцари могут выпить и из горла, – сказал Влад Гордин. – За председателя оргкомитета Семена Быковского!– Временного, временного… – внес поправку Семен.Выпили по глотку за временного. Рыжая Эмма светилась изнутри нежным чахоточным накалом, а Вале Чижовой было все равно, кто станет главным тубплиером, – лишь бы Влад не убирал под столом ногу от ее колена.– Нас вон сколько по всей стране, – сказала Эмма, передавая бутылку Владу Гордину. – Прослойка – это здорово! И стрептомицин дадут.– Ну да, – отозвался Влад Гордин. – Дадут. А потом догонят и еще добавят.– Прослойка, – рассуждал Семен, – вот это точно. Но между чем и чем? В самом низу – между цыганами и зеками? Или повыше – между фэзэушниками и гомиками? Надо ведь знать свое место в обществе, определиться…– А пусть Влад устав напишет, – предложила Валя, – он может. И там все будет точно указано.– Лучше бы ничего не писать, – остерегся Семен Быковский, человек с жизненным опытом. – Лучше бы все устно…– Я напишу, – сказал Влад Гордин и, как бы припечатывая свое решение, шлепнул ладонью по столу. – Кто мы, что мы… Лет через сто, может, напечатают. Когда все слои перемешаются.

«Слоисто небо, как рулет:

Желтый цвет, красный цвет»,

– писал Влад. Кубинец Хуан, сосед по палате, глядел на него с настороженным любопытством, как птица с ветки.«Рыцари ордена тубплиеров, – писал Влад, – пропитывают общество, но не смешиваются с ним. Тайна их не во владении Святым Граалем или копьем Лонгина. Их тайна в великолепном единстве, разрушить которое может только смерть. Незримая цепь Коха связывает их друг с другом – мужчин, женщин и детей, – и, лишь собираясь вместе, в своем кругу, они ощущают благо свободы. Покидая этот круг, рыцари возвращаются во враждебный и лицемерный мир, живущий по шулерским законам.Неверно, что советское общество сложено из трех составляющих: рабочих, крестьян и зажатой меж ними прослойки интеллигенции. Весь мир нашего окружения сшит из слоев, сбитых кастовыми или социальными интересами: партийные и беспартийные, колхозники и чиновники, военные и штатские, учителя, врачи, люмпенизированные заводские работяги, заключенные и вольнонаемные. Мы, рыцари ТБЦ, присутствуем во всех слоях, и наше тайное единство обусловлено клеймом нашей болезни».– У тебя на Кубе, – обернулся Влад к Хуану, – знает кто-нибудь, чем ты заболел?– Нет, конечно, – ответил кубинец. – Кроме врача и матери.– А если б ты, – продолжал Влад Гордин, – подхватил, скажем, сифилис, знали бы?– Узнали бы, – подумав, сказал Хуан. – Сифилис – да.– А почему? – с большим интересом спросил Влад.– Туберкулез, – сказал Хуан, – это очень страшно для людей. И это – секрет.– А сифилис – не страшно? – продолжал наседать Влад.– Сифилис – позор, – объяснил кубинец Хуан. – Позор не может быть секретом. Позор – для всех, а секрет – только для себя.«Мы объединяемся в орден тубплиеров, – писал Влад, – чтобы скрасить свою жизнь, омраченную в большей степени, чем у других людей. Мы ни в чем не провинились перед многослойным обществом, и мы не хотим жить в тени. Объединившись, мы обретем могущество и употребим его на то, чтобы государство снабжало нас всеми необходимыми средствами для облегчения нашей участи. Бойтесь нас, непосвященные! Узы беды связывают тесней, чем шелковые нити счастья. Мы объединяемся, чтобы стать счастливыми на свой лад».– Хуан, а Хуан! – Влад отложил ручку. – Тебе кто ближе: больные или здоровые?– Ближе? – переспросил кубинец. – Я не совсем понимаю…– Ну хорошо. С кем тебе проще: с такими, как ты, или со здоровыми, даже если они члены профсоюза?– Проще? – снова переспросил Хуан.– Ну да, – кивнул Влад. – Ты партийный? Член партии?– Конечно, – сказал Хуан. – Иначе меня бы сюда не послали.– Вот видишь, – сказал Влад. – Так тебе с кем проще говорить, общаться – с твоим партийцем, здоровым, как крокодил, или, допустим, со мной – беспартийным, но зато больным?– С тобой, – не задержался с ответом кубинец.– А почему? – допытывался Влад.– Ну, как… – пожал плечами Хуан и улыбнулся. – Мы же одинаковые. Тубики.– Почти одинаковые, – возразил Влад Гордин и пальцем погрозил притворно. – Потому что я пью коньяк, а ты не пьешь.«Рыцарем ордена тубплиеров, – писал Влад, – может стать всякий, отмеченный знаком Коха, вне зависимости от расовой принадлежности, национального происхождения и социального уровня. Орденом единовластно руководит Великий магистр. При принятии им решений ни демократический централизм, ни демократический периферизм не имеют никакого значения. Рыцари руководствуются двумя неукоснительными правилами: соблюдением тайны и послушанием».– Если бы открылось такое тайное общество туберкулезных больных, – спросил Влад Хуана, – ты бы вступил?– У нас за тайное общество пятнадцать лет дают, – сообщил Хуан без всякой, впрочем, тревоги. – У вас разве нет?– А у нас, камрад, социализм уже построен, – сказал Влад Гордин. – Десятку влепят, и довольно.И приписал внизу листа:« Туберкулезники-всех-стран, – соединяйтесь! »

В комсомоле Влад Гордин не состоял никогда – так случилось. Школьный класс, где учился Влад, принимали в помощники партии всем скопом, никого, разумеется, не спрашивая: согласен или не согласен? На дворе стояли пятидесятые, самое их начало, Сталин сидел в Кремле, и несогласных, если б они вдруг обнаружились, ждали крупные неприятности. Класс собрали, взрослые дяди объявили малолеткам, что они теперь комсомольцы, и сердечно, но с долею отеческой строгости их поздравили. Дело было сделано, галочка на соответствующем документе поставлена. А Влад в эти дни как раз переводился в другую школу: семья, обменяв квартиру, переезжала в другой дом, в другой район. Комсомольские бумаги свежего пополнения – членские билеты, учетные карточки – были уже оформлены и лежали в райкоме, может быть, даже в сейфе под замком. Запланировано было и торжественное вручение – с боевыми песнями и речами… Влад Гордин волей-неволей выпадал из этой тележки. Вызванный в райком, он получил от дежурной девушки из рук в руки запечатанный бежевый пакет суровой прочной бумаги и строгий наказ: ехать не мешкая в райком по новому месту жительства и передать документы в отдел учета для дальнейшего движения. Устный наказ содержал в себе и предупреждение: утеря пакета повлечет за собой ужасные последствия, без учетной карточки Гордин напрочь оторвется от общественного ствола, окажется отщепенцем в безвоздушном пространстве и задохнется от отсутствия живительного воздуха… Правила предусматривали пересылку таких важных документов по спецпочте или с уполномоченным нарочным, но и комсомольцы – беспокойные сердца – допускают иногда проколы по запарке. Может, шустрый нарочный перебрал накануне и маялся головной болью, может, почтовое отделение закрылось на переучет – кто знает. Во всяком случае, дежурная девушка в окошечке была тут вовсе ни при чем. А то, что она не взяла у Влада Гордина расписку в получении, – так у нее и бланочка такого не оказалось под рукой. Прижимая пакет к груди, Влад отправился домой, на старую квартиру, заваленную коробками и тюками, приготовленными к перевозу. Голова его работала ладно, как счеты, разве что костяшки не пощелкивали. Получалось, что, пропади этот самый пакет, следы Влада Гордина затеряются в чистом поле, в стороне от комсомольского райкома, и никто об этом даже не догадается: нет конца, нет и начала. Взбежав на свой третий этаж и отперев дверь, Влад прихватил спички на кухне и заперся в закутке уборной. Там он, не проявляя излишнего любопытства, старательно поджег нераспечатанный пакет вместе с его содержимым. Горело плохо, пламя нехотя схватывало плотную бумагу и коленкоровую обложку членского билета. Влад чиркал спичками. Наконец от пакета остался лишь пепел да обгорелые ошметки. Влад сбросил прах в унитаз и спустил воду, потом подождал, когда бачок наполнится, и снова потянул за обколотую фарфоровую ручку на металлической цепочке. Вот теперь дело было сделано. Да здравствует цивилизация, подарившая столичным жителям механический ватерклозет!К слову, и во «внучатах Ильича» не побывал Влад Гордин, и форменного пионерского галстука у него не было в школе. А когда класс выводили по красным числам календаря на линейку – да, стоял там и он, но стоял как бы самозванцем, – никому и в голову не могло прийти, что Гордин – почти чуждый элемент, затесавшийся в ряды. И в подмосковные пионерлагеря он не ездил – пронесло, и солнечный «Артек» ему не светил ни при какой погоде: дядья и по отцовской, и по маминой линии сидели по пятьдесят восьмой статье, семья никак не могла считаться образцовой. Нельзя сказать, что, взрослея, Влад Гордин становился преданным врагом советской власти со всеми ее коммунистическими заклинаниями и смехотворным намерением перегнать Америку по надою молока, но эта власть его брезгливо раздражала, он привычно видел в ней досадную помеху всему приятному и доброму, что случалось под солнцем. Нет, не из таких рядовых ребят выходили на площадь беззаветные диссиденты-шестидесятники, но именно они, рядовые, четверть века спустя хлынули на улицы, отстаивая наконец-то проклюнувшуюся русскую свободу.

А престарелого абрека Мусу русская свобода ничуть не волновала и не трогала: свобода горной тропы вела его по кругу. Окажись он чудесным образом в Москве, во главе отряда отважных головорезов, он не кинулся бы первым делом грабить Кремль и насиловать балерин Большого театра. Державная Москва с ее красным царем для него как бы вовсе не существовала, она не возбуждала в нем никаких чувств, словно бы находилась на Луне или же на Марсе. Его желание было иным: избавиться от незваных чужаков в родном горном краю, будь они русскими, евреями или татарами. Не поздоровилось бы в этом случае и недужным обитателям санатория «Самшитовая роща» – и не потому, что содержали они в себе ужасную заразу, а по той причине, что Муса их сюда не приглашал и мог с легкостью без них обойтись. У всякого прямоходящего существа свое представление о свободе, и, хотя воображаемая картина размыта и расплывчата для всех без исключения, индивидуальные особенности играют тут не последнюю скрипку. Свобода рук, свобода ног, свобода мысли! Для рыжей Эммы зеленый Кавказ был куда свободней и милей ее родного Ленинграда, того сумрачного Питера, откуда Великий Петр собирался грозить шведу и показывать ему кузькину мать. А не будь здесь в помине всех этих абреков-чебуреков, всех этих клекочущих на непонятном орлином языке горбоносых аборигенов, которых она побаивалась в глубине души, Кавказ казался бы ей еще милей, еще свободней. Кавказ – курортный пригород России, подлокотник державного кресла! Плохо, конечно, что Сталин переселил всех этих туземцев куда-то в Сибирь, но как было бы хорошо, если б они там и остались навсегда. Для них, может, и хуже, зато для нас лучше. Своя рубашка ближе к телу, и это можно сказать и о свободе.Валя Чижова своими расчудесными синими шариками смотрела на вопрос несколько иначе. Валя, конечно, была за свободу, это ясно. Но, не зная толком, что это такое, она чистосердечно принимала несвободу окружающего ее советского мира за хрустальную свободу.Что же до Семена Быковского, бывалого человека, то свобода была для него понятием сугубо книжным, из научно-фантастических романов, которые Семен любил почитывать. Искать свободу вокруг себя, в пределах видимости, было гиблым делом, пустой тратой времени. В Нью-Йорке, говорят, есть свобода или в Париже, но и в это верилось с трудом. Откуда она там возьмется, свобода, если и парижане, и американцы – такие же люди, как и мы, с температурой 36,6 и косым пробором на голове? Люди придумали свободу, потому что ее никто в глаза не видал, никогда ее не было и нет. А есть только акварельное описание свободы и приказ за нее погибнуть в кровавом бою: «Славься, Отечество наше свободное!» Обезьяна на ветке – та была свободной, а как только спустилась на землю и превратилась в человека, сразу стала подневольной. Значит, надо либо обратно лезть на дерево, либо делать вид, что все у нас со свободой в полном порядке. И если кто начнет сомневаться и разинет варежку, тому впаяют лет десять, чтоб пересмотрел на нарах свои взгляды и исправился в трудовом коллективе, на лесоповале. Семен не хотел ни на дерево, ни на лесоповал и помалкивал. Проще всего было сплавляться по жизни, как плоту по реке. Так он и плыл.