Влад Гордин явился к доктору Старостиной Галине Викторовне вовремя; над Галиной дверью желтел фонарь, в его жидком чайном свете роилась ночная крылатая нечисть. В темноте под ветром пощелкивали ветки, ударяясь друг о друга, и парк был пуст, словно бы его дорожки вымели метлой к празднику.

Влад шел к Гале, не заглядывая вперед и не щурясь: как получится, так и выйдет. А может, и не получится ничего. Но зачем тогда вызвала? Воздушно стуча костяшкой согнутого пальца в дверь, Влад и думать не думал о Вале Чижовой, как будто она существовала в соседнем измерении: Валя – Валя, а Галя – Галя. Валя – чешка, своя, а Галя совсем из другого круга, они и говорят на разных языках, там только буквы одинаковые. Да и сам Влад, хоть он знает наизусть Мандельштама и Гумилева, в этом домишке на окраине парка – залетная птица, чужак, наподобие рядового солдата в офицерском клубе с буфетом и бильярдом. Влад – больной, Галя – врач, и между ними стена покруче Китайской. То, что их случайно, шальным ветром потянуло друг к другу, ничего не стоит и ничуть их не уравнивает. Так что Вале Чижовой не о чем беспокоиться, как если б посреди Самшитовой рощи вдруг сел НЛО, из него вышла клевейшая инопланетянка и пригласила Влада Гордина на рюмку чая в свою тарелку… Вот если б у Гали Старостиной открылась каверна и она сверзилась со своих начальственных небес на землю, в женский корпус, соседкой к Вале Чижовой, тогда у Вали появился бы повод для беспокойства. Но и тогда все бы мирно обошлось: чехи своих наступательных порывов не сдерживают, это факт, и этика туберкулезных заведений допускает многое, очень многое; Роща и не такое видела.

– Кто там? – донеслось из-за двери, хотя хозяйка прекрасно знала, кто это пришел и стучит. – Войдите!

Влад Гордин переступил низкий порожек и вошел, и Галя поднялась ему навстречу из-за стола, на котором, как сруб на поляне, аккуратной стопкой сложены были канцелярские папки с историями болезней.

– Я вот тут про вас читаю, читаю… – Галя опустила ладонь на стопку папок. – И даже не за что зацепиться: анализы, заключения, как в учебнике. И все… Чаю? Покрепче?

– Спасибо, – сказал Влад. – Покрепче. А у меня в такой тумбочке тоже «покрепче»: коньячок. Армянский.

Галя улыбнулась безмятежно, как будто не лечащий врач узнал о грубом нарушении санаторного режима, а смешливая девчонка в очереди за газировкой. Галя улыбнулась, и лицо ее под пеньковыми прядками волос похорошело.

– Я про вас ничего не знаю, – сказала Галя, – кроме того, что вы журналист. Так же нельзя! Чтоб лечить ТБЦ, надо знать своего больного просто наизусть.

– Наизусть? – переспросил Влад Гордин. – «Я помню чудное мгновенье, Передо мной явилась ты»?

– Ну… – смутилась Галя Старостина и покраснела. – Можно сказать и так.

– «Как мимолетное виденье», – продолжал Влад и вдруг замолк, чуя своим молодым необклеванным носом, что рано, рано еще тащить сеть из воды, надо подождать, скатать лист времени в трубочку, поговорить, сказать прохладные простые слова о вещах простых, но далеко не прозрачных – и тогда горячее молчанье обрушится вот на этот самый диван, наступит через часок, а то и раньше. Жаркое молчанье двух горячих тел, сжатых и сбитых в одно, никакими силами не расторжимых – на то бесформенное время, какое не измерить ни зрением, ни прозрением, а только мертвыми стрелками часов. Тут надо действовать наверняка – или же с дурацким видом сидеть перед врачихой на краешке стула, чай тянуть из блюдца. И не переступать красную черту между отделением больных и отделением здоровых, и не заглядывать за нее.

Помалкивала и Галя, разливая чай в чашки.

– Я заразился в ссылке, – сказал, наконец, Влад Гордин. – Там туберкулезников было полным-полно. Туберкулезников и безносых.

Вопрос хозяйки был вполне предсказуем:

– Вы были в ссылке?

– При Сталине, – ответил Влад. – Выслали со всей семьей как ЧСИРов, по домовой книге. Мне тогда как раз стукнуло четырнадцать, а дали десятку. И через три года выпустили, уже при Хрущеве.

Галя Старостина глядела выжидательно. Не каждый день встретишь в Самшитовой роще человека, мальчишкой получившего десять лет ссылки по политической статье, – не считая, конечно, местных чеченцев или ингушей, во время войны сосланных за плохое поведение бессрочно всем народом в отдаленные районы Сибири и Казахстана.

– Расскажите! – сочувственно попросила Галя.

Рассказ о живописной несвободе на фоне безлюдной и безводной казахстанской степи и лошадь растрогал бы до слез. То была история о существовании на краю голода, о повальном падеже от болезней – по улице кишлака слонялись без всякого дела прокаженные, беспрепятственно обитавшие почему-то в этом углу света, и безносые сифилитики с лицами, перечеркнутыми поперек узкими черными повязками. А туберкулез здесь считался чем-то обычным – состоянием здоровья, не выходящим из ряда вон. Постоянной работой были надежно обеспечены только кладбищенские могильщики да пятерка музыкантов похоронного оркестрика: кореец-кларнетист, русак-геликонщик, хохол-валторнист, грек-барабанщик да Влад Гордин, управлявшийся с музыкальными тарелками. Полная дружба народов. Через несколько лет ссыльных разгонят из этих краев, построят космодром и начнут пускать ракеты в космос.

– Бедный мальчик! – Поднявшись из-за стола, Галя подошла к Владу и бережно, кончиками пальцев погладила его по голове. Влад наклонил голову и прижал щекой ее ладонь к своему плечу. И руки протянул – тихонько обнять женщину, приблизить ее к себе. Галя не оттолкнула его, она шла к нему, как лодка к причалу.

Бедный мальчик из похоронного оркестра!

Телефонный звонок грянул, словно в волшебной тишине сто проклятых скрипачей все разом обрушили смычки на струны сотни своих проклятых скрипок. Звонила дежурная сестра из корпуса: у кого-то там пошла кровь горлом, врач требовался срочно.

– Подожди меня, – сказала Галя уже от двери. – Я быстро! – Потом вернулась, поспешно поцеловала Влада в глаза и вышла. Тихонько, по-заговорщицки щелкнул язычок дверного замка.

А Влад Гордин, оставшись один, огляделся почти по-хозяйски. Джек Лондон на книжной полке – пухлые томики, читанные не раз. Отрывной календарь на стене, наполовину выдранный: 5 июня, понедельник. Фотография в рамке – женщина средних лет с озабоченным строгим лицом, в шляпе, видимо, мама. Влад пересел на диван, попрыгал – жесткие квадратные подушки упруго пружинили, и это приоткрывало картину, от которой рывком спирало дух. Делать было нечего. Он развернул фантик «Раковой шейки» и сунул в рот сладкий камешек конфеты. На столе, рядом с вазочкой, верхней в стопке лежала папка с надписью: «ГОРДИН В. С. История болезни № 143-А». Влад Гордин взял папку и открыл ее.

Справки, анализы и заключения не вызвали в нем любопытства. Рентгеновский снимок размером в две ладони он без интереса повертел перед глазами и вернул на место. Медицинский язык, как птичий щебет, ничего ему не говорил; да он и сам, ему казалось, знал все, что было необходимо знать о собственной беде. Последним документом в папке была страничка машинописного текста, подписанная каким-то профессором Пименовым, неведомым Владу.

В своем сообщении профессор Пименов уведомлял адресата о том, что больной Гордин Владислав Самойлович направляется в туберкулезный санаторий «Самшитовая роща» для подготовки к операции по поводу резекции верхней доли левого легкого.

Вернувшись домой через полчаса, Галя не застала Влада Гордина – комната была пуста. На столе, на письме Пименова, лежала записка от Влада: «Как же так, как Вы могли мне ничего не сказать! Я не хочу жить инвалидом и никогда, ни за что не соглашусь на операцию».

В корпус, в палату с негром, идти не хотелось. Ни к кому не хотелось идти Владу Гордину – ни обратно к Гале, ни к Семену, ни к ганзейцу Игнатьеву, ни даже к Вале Чижовой. Хорошо бы сесть за столик в чебуречной, заказать коньяку – и чтоб никого не было. Но в «стекляшке» сейчас туристов полно, у них заезд по понедельникам, они песни поют под гитару. Черт! Вот и получается, что, если человеку объявили смертный приговор и он хочет побыть один, ему прямая дорога в красный уголок: там пусто, никого нет. Но и ночной парк был темен и пуст, как будто людей оттуда старательно вымели метлой. Влад нашел утопленную в зелени кустов лавочку, сел и освобожденно вытянул ноги. «Резекция верхней доли левого легкого» – ясней не скажешь. А он в Москве рукав пальто натягивал на ладонь, чтоб через дверную ручку в диспансере не подхватить заразу. Значит, не приди он тогда в военкомат за билетом на Камчатку, никто бы ему и не сказал ни про туберкулез, ни про вспышку, и не было бы никакой Самшитовой рощи. А что было бы? Место в крематории, вот что. С туберкуломой на воле долго не ходят, это он уже успел выучить в санатории: «Солнце – враг!», «Отдохни, чтобы не устать». Мало ли чего… Граната в левом легком, наверху. Граната взорвется – и конец. А когда? Да хоть завтра или через неделю: на солнышке посидишь денек, позагораешь – все равно что чеку выдернешь собственной рукой. Но и без всякого солнышка тут все, как на ладони: песенка спета. Хоть плачь, хоть не плачь – все, кажется, кончено для Влада Гордина на этом свете. Кто следующий?И на чудо только последний дурак тут может рассчитывать. Какое еще чудо! Новое легкое, что ли, отрастет вместо старого? Вряд ли. Значит, остается операция – «верхнюю долю» у него отчекрыжат, рука повиснет, как у тех несчастных в бане. И станет Владик инвалидом до конца своих дней… Нет, спасибо, этого не надо. Мало пожил? Ну, тут как посмотреть: люди умирают и в младенчестве и на войне молодые ложатся тысячами и миллионами. В конце концов, жизнь измеряется не только количеством годов. Можно и до ста лет дожить, и до ста двадцати, это иногда случается, а какой кому от этого прок, кроме всеобщего изумления? Хотелось, конечно, до шестидесяти с хвостиком дотянуть, до двухтысячного, перебраться через три юбилейных нуля и поглядеть, как там – в третьем тысячелетии. Не получается… Конечная остановка, поезд дальше не пойдет. Приехали. И не в Москву же возвращаться умирать, домой, к плаксивой эпистолярной Тане. А чем здесь хуже, в горах, если разобраться? Даже лучше: красиво и небо совсем рядом. Надо только решить, срок себе назначить и уйти повыше, на перевал – там солнце палит, ультрафиолет свое дело сделает за один день. И конец. И не мучиться, с плёвкой не ходить в кармане. Решить – и все! И это будет правильно.

Как то ни странно, но вопросы, не имеющие ни малейшего касательства к окружающей полезной жизни, посещают иногда рядовых людей, из которых, как на подбор, составлено население нашей планеты. И пусть даже эти грубошерстные люди состоят в офицерских, как полковник Шумяков, чинах – дело ничуть не меняется. Бесполезные вопросы, как крылатые цветочные семена, дуновением ветра заносит ненароком на каменистую почву среднестатистической человеческой души – и они проклевываются там красивой зеленой стрелкой, причиняя своему созидателю либо болезненное беспокойство, либо, напротив, мечтательное успокоение. Поезд все глубже втягивался в ущелья Кавказских гор, равнинная Россия осталась далеко за горизонтом, а полковник Шумяков, глядя через окно своего купе на утесы да обрывы, все никак не мог очистить память от того разговора, что вел подозрительный писатель в пивном баре «Яма» накануне отъезда. И вовсе не Бог, на существовании которого настаивал лауреат, досаждал Шумякову – с Богом полковник разобрался раз и навсегда, а вот это, как бы вскользь оброненное: «Стрелки ко времени подходят как к корове седло, потому что времени вообще – нет! Не существует! Это нам только кажется!»Как же «нет», когда вообще-то есть! – думал и гадал полковник Шумяков, приближаясь к месту своего назначения, районному центру Эпчик. Но и сучий этот писатель, лауреат, кое в чем прав: если, например, спишь, то время быстрей проходит, чем если сидишь на работе. И поэтому нельзя мерить, предположим, стрелками рабочее время и сонное. Или можно еще по-другому посмотреть: в той же пивной, за разговорами, просидели часа три, а кажется, всего минут пять проскочило! Ну, десять…Полковника Шумякова, задумавшегося над прихотливым ходом времени, в горном Эпчике терпеливо поджидал капитан Андрей Зворыкин. В коридоре райотдела КГБ, застланном по всей длине ковровой дорожкой, царила дремотная тишина: государственной безопасности в районе ничто не угрожало, офицеры скучали и играли в домино. К абреку Мусе, бегающему с мешком по горам, все уже привыкли, он стал как бы частью пейзажа. Что же до сброса вождя в пропасть, то это дело повисло на Зворыкине, пусть он и беспокоится. Коллегам капитана сброс представлялся незначительным происшествием, не выходящим из ряда вон. Вот если б горцы контрреволюционные листовки стали писать или устроили антисоветское сборище – это другое дело. Но такие страшные преступления и в голову никому не могли прийти. А с подпольной организацией в туберкулезном притоне капитан Зворыкин решил разобраться самолично и, рассчитывая на единоличное же поощрение от начальства, никого из сослуживцев в эту историю не посвящал.