С дюжину «дикарей» толпились в очереди у никелированной стойки. Там были мужчины и женщины, стройные и обрюзгшие, красивые и отталкивающие, в возрасте от двадцати до семидесяти примерно лет. Все они желали поскорей, хотя время никак их не поджимало, получить свои чебуреки и бутылку; они держались тесно, переступали с ноги на ногу и нажимали на первых. Всякому человеку приятно сидеть на берегу кавказского ручья, с чебуреками и выпивкой, в сумерках. Над головой красивые колкие звезды, впереди курортная ночь, полная неожиданностей. И не хочется думать о возвращении в Орел, Соликамск или Магадан – столицу Колымского края. Сюда, на Кавказ, в этот отстойник житейских неприятностей и семейных забот, они приехали отдыхать на три свои отпускные недели с твердым намерением пожить по полной программе, на всю катушку. И на том готовы были стоять нерушимо.

– Сейчас мы их быстренько разгоним… – уверенно повторил Семен Быковский.

Они взбежали по ступенькам – Семен, Влад, рыжая Эмма, Валя Чижова и увязавшийся за ними разбитной паренек Миша Лобов из второго корпуса – и остановились на пороге. Те, у стойки, оборотились к ворвавшимся как по команде и глядели на них хмуро, с подозрением: на хулиганов не похожи, на налетчиков тоже вроде бы не тянут. Было, однако, ясно, что «дикари» свои позиции у стойки сдавать не собираются и за законное место в очереди – иначе говоря, за справедливость – способны и пасть порвать. А то, что справедливости вообще не существует в природе, им почему-то сейчас, в минуту напряженности, в голову не приходило.

Семен Быковский, рыжая Эмма и разбитной Лобов разом шагнули к стойке – к свободной, левой ее части, примыкавшей к окну. Очередь подобралась, как змея перед броском, а кудрявая буфетчица глядела на происходящее из-за кассового аппарата с большим безразличием: она-то знала, что сейчас случится.

Семен, Эмма и Лобов сунули руки в карманы, достали оттуда плёвки – темного стекла бутылочки с широким горлом и навинчивающимися крышками – и с маху шмякнули ими о никелированное покрытие стойки. Очередь отшатнулась назад, как будто услышала предупредительные выстрелы, за которыми следует стрельба на поражение. Валя Чижова потянула Влада за рукав от двери, чтобы не мешать ходу событий. «Дикари» отступали беспорядочно, они бормотали ругательства, отталкивали друг друга и застревали в узких дверях. Страшная перспектива заражения маячила и горела перед ними огненными буквами: в коричневых бутылочках жила сама смерть.

Да и те, что прохлаждались на берегу ручья, на природе, не остались случайными свидетелями происшедшего. Что-то там такое случилось, в помещении, раз люди побежали сломя голову неизвестно от чего и куда. Может, милицейская облава, может, просто поножовщина – кто знает… Несколько человек поднялись со своих мест и, допивая и дожевывая на ходу, побрели в темноту от греха подальше. Некоторые побрели, а кое-кто и остался, настороженно поглядывая из-за своих стаканов на светящуюся изнутри «стекляшку».

От очереди в «стекляшке» не осталось и следа. Буфетчица молча торчала за своим кассовым аппаратом.

– Нам, Верочка, как всегда, – обратился Семен к кудрявой буфетчице. – Стаканы прополощи получше на всякий случай. А то нам только гриппа не хватает.

– Черт вас не возьмет, – произнесла Верочка с большой убежденностью. – Всю торговлю мне своротили.

– Да они придут! – успокоил Семен Быковский. – Куда денутся?

– Сегодня уже не придут, – сказала буфетчица. – Боятся. Завтра только.

Горная темень куда гуще и краше темени степной или морской. В живом звездном свете очертания гор утрачивают перспективу, и человек оказывается в самом центре, в самой сердцевине дружелюбной горной бездны; рваные края скал величаво вздымаются, ты кажешься не крупней песчинки рядом с ними, но и они лишь горстка щебня по сравнению со сквозным бездонным небом над ними. А если обмылок луны заскользит в облачной легкой пене, горы становятся похожи на театральные декорации, вырезанные из черной фотобумаги. В ночном лесу путника пугают лешие, кикиморы и шишиги, не говоря уже о бедовых людях с ножиком за голенищем сапога. В море врожденные опасения перед пучиной под ногами и неприятные примеры из истории мореплавания преследуют путешественника, особенно по ночам; вино притупляет тревогу – впрочем, и в лесной чащобе тоже. А в горном мире, в замшевой песне ночи, человек к месту, как буква в строке.Ручей в своей ложбинке не был различим в темноте, сколько Влад Гордин ни вглядывался. Шум от бега близкой воды достигал площадки на берегу, жидко подсвеченной из «стекляшки» и заставленной столами и скамейками. Семен, Влад и Миша Лобов с бутылками и стаканами в руках расселись вокруг столика, а рыжая Эмма с Валей ждали у кухни, когда поспеют чебуреки в стреляющем раскаленным маслом казане.История с плёвками вышибла Влада из запекшейся было колеи, сощелкнула с рукава милой надежды. А ведь все как устраивалось, как распрямлялось на глазах: морга нет никакого, под замком никого не держат, поселили в женский корпус, и Семен этот вполне нормальный человек, и у Вали ладошки кукольные, игрушечные… И вдруг – камнем с горы на голову: люди бегут от него, от Влада Гордина, как от чумы. Это ведь хуже не придумаешь, это – все, кранты. Бегут, как от какого-то бешеного убийцы!Подошла Эмма, неся на вытянутых руках тарелку с чебуреками, а Валя осталась ждать вторую часть заказа, она, поднявшись на носки, махала рукой от кухни – иду, уже иду! Семен и Миша Лобов потянули носом: вкусно пахло. Миша потянулся к бутылке, ему надоела вся эта подготовка, он хотел пить и есть.«Пить, есть… – глядя мимо стола, в сторону, горевал Влад Гордин. Уже и Валя обозначилась в сумрачном коридоре его зрения, она получила свою тарелку и теперь радостно, чуть не вприпрыжку ее несла. – А что еще? Болеть, умирать. Вот и вся жизнь, к чертовой матери. И у этих, которые разбежались, то же самое. Они приперлись сюда, в шалман, не на звезды глазеть от ручья, а пить и есть».– Давайте выпьем, ребята! – услышал он голос Миши Лобова. – Нашего полку прибыло, и это хорошо.За знакомство! – И потянулся к Владу чокаться.«Они не должны были бежать! – продолжал горевать Влад. – Мы что, страшней их? Они такие же тупые дураки, как и мы, такие же мерзавцы…» Но он знал остро, что – не такие.Он почувствовал на своем плече игрушечную Валину ладошку.– Это за вас пьют, – сказала Валя.– И едят? – спросил Влад.– Ну да, – немного удивилась вопросу Валя. – Тут чебуреки самые вкусные в Роще, сами увидите.«Лучше неприятности с фаршированной рыбой, чем неприятности без фаршированной рыбы», – вспомнил Влад Гордин старинную семейную поговорку и протянул руку за едой.Налет на «стекляшку», разгон мирных курортников и приятное выпивание под звездами у ручья – все это не имело ни малейшей связи с ритуалом посвящения нового человека в члены туберкулезного братства или с какой либо традицией вообще. Ни малейшей! Потому что ни традиции, ни ритуала вступления в чехи не существовало в природе. Едва ли кто-нибудь, человек разумный, взялся бы утверждать и настаивать, что вот, мол, сегодня ты здоров, как лось, живешь легко, а завтра тебя сшибет посреди дороги той самой палочкой-разлучалочкой – и это совершенно ничего не значит, это мимолетный факт биографии. Мимолетный или не мимолетный, но пострадавший запомнит этот день на всю оставшуюся жизнь. Все факты мимолетные, кроме двух основных: рождения и смерти. Почему же тогда так уверенно справляют люди свадьбу, а чаще две или даже три за жизнь, да к тому же иногда отмечают и счастливые разводы, почему пьют и гуляют, провожая сыновей в армию, а потом, если повезет, встречая их оттуда? Почему гуляют и пьют, оканчивая школу, институт, защищая кандидатскую и докторскую, если получится? Может, потому, что за всеми этими фактами биографии сидит на лавочке, положив ногу на ногу, надежда с медовыми глазами, а новенького чахоточного кто-кто, а только не надежда выводит на его дорожку? Да, не она: отчаяние тащит его на поганой веревке. Но и у отчаяния оборотная, как у медали, сторона – все та же надежда, и не известно еще, какая из сторон раньше появилась на белом свете.Так заведено: пить и гулять, определив повод, смеяться и плакать. И от счастия, бывает, плачут в три ручья, а беде дерзко смеются в лицо. Или наоборот. И все перемешано. Только вот почему же за тысячелетия не придумали, как проводить ни в чем не повинного чахоточника до границы этого мира, как встретить его по ту сторону санаторного забора с чугунными воротами! Разве такое неожиданное пересечение границы – не повод?– Хороший повод! – услышал Влад голос Семена Быковского. – Вы здесь, и мы рады вам. По логике вещей мы должны бить себя кулаками в грудь и царапать лицо: бедный мир, в мире стало чехом больше. Но мы не царапаемся и не бьемся: миру плевать на нас, а нам – на мир. Мы живем своей жизнью. Мы – племя сорвавшихся с цепи людей. Добро пожаловать к нашему костерку! Здесь, поверьте, не так плохо, как кажется. Вот и Валечка так думает.– Ну да, – сказала Валя. – У нас тут хорошо. – И, наполовину опустив верхние веки на синие свои кружочки, поглядела на Влада Гордина без всякого как бы интереса. Как бы вообще поглядела мечтательно мимо него, в темный кавказский ручей, населенный рыбой форелью. Влад такие взгляды ловил безошибочно и знал, что за ними следует. А кто не знает? Но вот ведь что удивительно: совершенно одинаково поглядывают синеглазые девушки на том свете и на этом- нет никакой разницы. Выходит дело, разделительный занавес не опустился до самого пола, осталась щель, и есть, видимо, общие черты по обе стороны проклятой занавески. Со стаканом в руке Влад Гордин доверительно наклонился к Вале:– А почему вы бутылочку вашу не показали? Там, в «стекляшке»?– Плёвку, – легко уточнила Валя. – В тумбочке забыла. В палате.– Так вы ее не обязательно с собой, что ли, носите? – вкрадчиво наседал Влад.– Ну да, – кивнула Валя. – Только вот когда идем куда-нибудь, как сейчас. Тогда беру.– Как так? – не вполне понял Влад Гордин.– Так у меня ж закрытая форма, – с улыбкой просветителя объяснила Валя Чижова. – Мне плёвка вообще не полагается.– А у Эммы? – шепнул Влад, не уверенный, можно ли спрашивать.– Закрылась, – сказала Валя. – Была открытая, а потом закрылась. У нас у всех здесь закрытые, но, конечно, могут открыться.Значит, вся эта дикая лажа в «стекляшке» – спектакль, цирк, без облегчения дошло до Влада Гордина. Ну и ну.– Я, между прочим, – придвигаясь чуть-чуть поближе, продолжала Валя, – только здесь такая веселая. А там… – Она округло повела подбородком, получилось – за горами, за ночью. – Я обыкновенная медсестра, правда, в легочном отделении. Среди своих, так сказать. Третью градскую больницу знаете в Москве? Вот там… Так что со всеми вопросами – ласкаво просимо.– Так вы украинка? – спросил Влад. Ему вдруг почему-то стало интересно, кто она такая, эта Валя.– Мать только украинка. А отец – тамбовский волк. – Валя улыбнулась. – Дружба народов. Бывает иногда.– А я вот не такой веселый, – пожаловался Влад и пожал плечами. – Чего-то не получается.– Ну-у… – осудила Валя. – Вот это уже не годится.– Спасенье утопающих – дело рук известно кого? – усмехнулся Влад. – Это утешает. – Он с отвращением поймал себя на том, что хочет, единым духом и не откладывая, рассказать и случайной Вале про военкомат, про ручки на дверях диспансера, про туберкулому в левом легком, наверху, поймал и остановил. Скольким людям он уже готов был рассказать все как на духу – регистраторше, Семену, даже профсоюзному негру, – все, что день назад представлялось ему страшной и отчасти позорной тайной. Как видно, на вытоптанном пятачке, очерченном санаторным забором, действуют иные правила, дуют иные ветры – скрытое в душе без задержки выдувает наружу, на всеобщее благожелательное обозрение.– Здесь каждый утешается как может и как хочет, – сделавшись вдруг серьезной, сказала Валя. – Каждый из нас. А кто не утешается, тот попадает во Второй, в больницу.– В один конец… – пробормотал Влад Гордин.Валя расслышала.– Первый день всегда так! – заглядывая в глаза Влада своими синими шариками, чуть слышно проговорила Валя Чижова. – Вы не расстраивайтесь! Завтра все пройдет.– Утешусь? – горько спросил Влад.Валя отвела глаза, не спеша отвернулась.– Тогда коньяка! – сказал Влад Гордин, как будто предлагал полцарства за коня. – Чего это мы ничего не пьем? – И порожний стакан протянул.– Мы пьем, – поправил Семен Быковский. – Просто вы не обратили внимания.

Семен Быковский, художник, вот уже полтора десятка лет считал, что смерть является наивысшим проявлением жизни, ее венцом и катарсисом. А до этого, до болезни, он вообще ничего не считал, потому что воевал с немцами, был молод и здоров. С дырками в легких он стал задумываться над смыслом жизни. Не то чтобы болезнь рассекла его жизнь на две части: «до» и «после». Шов был не виден, разве что прощупывался, но «до» для Семена перестало существовать, как будто переместилось в иное измерение. Смерть, которая и в войну была для него не более чем страшным обрезком металла, бессмысленно свистевшим над головой, стала теперь реальна и близка чуть не по-свойски. Так, наверно, бывает с людьми после полного века, после семидесяти, когда каждый Божий день для одолевшего перевал и спускающегося уже с горы – чистый подарок, возможно, и случайный. Но Семену до перевала было тогда далеко, ему едва стукнуло тридцать пять.В несытые послевоенные годы смерть не посвистывала в воздухе, она неотвязно ползла за Семеном по пятам, из стационара в стационар. Тощие больничные харчи и нехватка лекарств хоть и не давали умереть, но и на поправку шанса не оставляли. Семен выжил вопреки всем прогнозам – и это, наверно, было самое главное. Последний больничный срок он пролежал под Уфой, где его ради борьбы с заразой поили кобыльим молоком, как древнего скифа. Руки его не были отягощены имуществом: в солдатском вещмешке вольно размещались с полдюжины книжек, пара белья, коробка зубного порошка, четыре рисовальных альбома и пачечка писем от старшей сестры Майки, одиноко проживавшей в Тобольске.Майка была для него красивой яркой декорацией, без которой ему самому и делать бы нечего на сцене. Их родители пропали в тридцать седьмом, еще при Ежове, и осевшая в сибирской глухомани Майка казалась Семену семейным бастионом, надежным и крепким. Как бы ни сложилась судьба, каким бы боком ни повернулась – всегда можно было уехать в Тобольск, за тридевять земель, к Майке: стол под выцветшей клеенкой, картошка с постным маслицем, попахивающий сапожным дегтем чаек в выщербленных чашках. Родная семья.Стопка писем росла, поездка в Тобольск откладывалась…Эта история – безотцовщина, постная картошка в Сибири, больной Быковский – была бы ничем не примечательной, каких тьмы и тьмы в России, если бы не страсть Семена к рисованию. Водить карандашом по бумаге он начал на фронте, в условиях, казалось бы, самых неподходящих; такое иногда случается с людьми в тюремной неволе и в сумасшедших домах. Но и гибельные обстоятельства войны, и нелепая насильственная смерть, непостигаемо сделавшаяся привычной, вызывают необратимые подвижки в иных душах, ведут человека к творчеству – в колени Бога. Обрывочные художественные занятия стали для Семена потребностью и радужным выходом из военного слепого тупика. Не вглядываясь в будущее, опасно висящее на жидкой нитке, он желал стать художником.Будущее наступило в мае сорок пятого – Семен пошел учиться и художником стал. Вполне посредственным художником с дипломом художественного училища в кармане. Служба книжным графиком в геологическом издательстве «Недра» приносила ежемесячную зарплату, тихое место на общественной лестнице, в нижней ее трети, и – по профсоюзной линии – ежегодное лечение в туберкулезном санатории «Самшитовая роща». Даже и не лечение, собственно говоря, а подлечивание. Не поправка, а подправка.И, подправленная болезнью, продолжалась жизнь. Была комната в коммуналке, почти в центре, невдалеке от Трубной, были праздники – день рождения, Новый год. И была Майка – эта башня, эта опора семейного фундамента в далеком Тобольске, почти мифическом, окрашенном в белоснежно-розовые сибирские тона.Реальным домом, обжитым и теплым, стал туберкулезный санаторий на кавказской горе. Семен выходил из него в сопредельный двоюродный мир и жил там среди чужих, недопонимающих его людей – выходил, чтобы вернуться. Все они, обитатели санатория, испытывали подобное чувство неразрывной привязанности к своему истинному дому, все без исключения. Уходили к чужим, возвращались к своим. Рыжая Эмма была Семену Быковскому куда ближе любой из тех вполне милых здоровых женщин, что заглядывали от времени до времени в его коммуналку на Трубной, и сидение в «стекляшке» под стрекот кавказских цикад – приятней званых московских посиделок в кругу непричастных приятелей. А жизнь причастных объединяла общая тайна – как тайный договор объединял масонов с их секретными знаками или немногословных тамплиеров, скрытых для постороннего взгляда стенами своего ордена.