В маслянистом лунном свете Валя ступала уверенно. Каменистая тропинка, попетляв, обогнула забор санатория и, как ручей в озеро, влилась в широкий отлогий склон, очерченный вдалеке горным лесом. Цикады глухо трещали, их варварская музыка стлалась над ночным миром.

Высокая луна плоско высвечивала поляну, куда Валю и Влада Гордина вывела тропинка и по которой они теперь шагали. Поляна была коротко острижена, с проплешинами. В светлое время здесь пасли скот, золотистые кругляки заскорузлых коровьих лепешек были разбросаны по коричневой земле. Поспевая за Валей, Влад немного досадовал, что луна светит так ярко и негде от нее укрыться: ни куста, ни камня. Шли молча. Посреди поляны Валя остановилась.

– Давай посидим, – предложила Валя. – Здесь хорошо.

– Светло как… – пробормотал Влад, опускаясь на колючую землю.

– Все спят давно, – сказала Валя и улыбнулась безмятежно. – Или по кустам прячутся, кто не спит. – И круглым жарким плечом к Владу Гордину прислонилась.

И стало Владу Гордину не до света, не до жизни и не до смерти.

И Валя была нежна и деятельна, ладони ее скользили по плечам Влада, голова его наполнилась медовым светом, медовым и яблочным.

И плавно покалывали спину сухие ости травы.

И плыла легкая лодка где-то выше земли, по тихой воде.

Лодка без гребца.

Страшней всего болезнь ударяет человечка в час своего прихода: «Вот я!» Грозное имя болезни нагоняет на душу ужас и тоску, пораженный ударом больше не чувствует себя ни венцом творения, ни царем природы – а только случайной частицей плоти, захваченной болезнью, огромной и безграничной, как смерть. А потом, если не уходит жизнь и время не превращается в Ничто, рана затягивается пленкой новой реальности и раненый существует в ней по своим правилам и по своим понятиям. Он тянется к таким, как он сам, и в этом замкнутом кругу, в этом тайном братстве с общим языком и общим знанием находит истинный родной дом.«Самшитовая роща» и была таким братством и таким домом для трех сотен людей – молодых и постарше.Болезнь сделалась как бы средой обитания, к ней привыкли – как человек привыкает к воздуху, рыба к воде. Все здесь было так или иначе связано с болезнью: утреннее кормление таблетками, обход врачей, процедуры, послеобеденный «мертвый час», даже банный день раз в неделю в качестве обязательного гигиенического мероприятия. Всякое правило, само собою, вызывает противодействие и протест – больные упрямо уклонялись от обязанностей и нарушали санаторный режим. И шла жизнь, не оставляя следов, – как Иисус по водам.Были больные, были врачи. Врачи были как-никак начальниками, больные – подчиненными. Врачи знали что положено о больных и их беде: по историям болезни, по конвейерным встречам на обходах, в рентгеновских кабинетах и ординаторских. Болезнь была и для врачей не менее страшной и сокрушительной, чем для последнего тубика, выкашливающего вместе с кровью ошметки собственных легких, – но другая болезнь: рак, например, или инфаркт. А ТБЦ был как бы «своим»: прирученным и относительно безопасным.Между врачами и больными пролегала заградительная стена, забор, к которому и сами обитатели санатория «Самшитовая роща» не приближались без крайней нужды. Горсточка врачей никак не вписывалась в равноправное братство больных, а лишь примыкала к его опушке: глядела на ближние деревья, не видя леса. Старожилы и завсегдатаи санатория не помнили случая, чтобы врач позвал больного к себе домой на чашку чая или, пробегая в своем форменном белом халате по парку, подсел к знакомым чахоточным на лавочку – поболтать о том о сем под звон цикад.Можно было понять и врачей, если б это кому-нибудь захотелось. Сидеть безвылазно в дыре месяц за месяцем, год за годом, в этой «Самшитовой роще», на виду у осточертевших коллег, по соседству с тремя сотнями больных – не с кем приятно провести вечер, некуда пойти. Среди больных встречались изредка яркие люди и привлекательные, и вспыхивала светлячком сердечная приязнь – но по неписаному правилу романы между врачебным персоналом и пациентами исключались категорически, санаторный партком во главе с Ревазом Бубуевым глядел по сторонам недреманным дурным оком. Случались, случались тут лирические происшествия, но заканчивались они однозначно: экстренной выпиской больного без объяснения причин. И, глядя на разлив страстей в разогретом болезнью сообществе, врачи испытывали зависть: им можно, нам нельзя. Это еще почему? Уместней было бы спросить: а почему они заболели, а мы – нет? Однако на такой общий вопрос вряд ли можно было подыскать вразумительный ответ. Что же до романов, то с этим было все ясно: нельзя, и все! Мало ли чего еще нельзя на белом свете: переходить улицу на красный свет, слушать по радио «Голос Америки», играть в азартные игры на деньги. Нельзя сомневаться во всесильности учения Маркса, потому что оно верно. Нельзя верить в Бога, потому что Бога нет, это доказано наукой, а кто все-таки верит, тот находится в плену пережитков старины, и за это могут уволить с работы.Галина Викторовна, лечащий врач Влада Гордина, считала, что жизнь должна строиться на разрешениях, а не на запретах, но мнение свое держала при себе. В свои двадцать шесть лет она твердо усвоила, что возражать против общепринятых правил и спорить с начальством – дело не только бесполезное, но и опасное. Усвоила она это не с чужой подачи, а на собственном кислом опыте. Еще студенткой Пятигорского мединститута Галя Старостина написала в стенгазету статью о том, что американская джазовая музыка происходит от чернокожих рабов и поэтому близка душе раскрепощенного советского человека, устремленного в будущее. Такой пассаж заставил призадуматься факультетское начальство, Галя была заподозрена в моральной неустойчивости и низкопоклонстве перед Западом; шутками тут и не пахло. На общем собрании студентов встал вопрос о ее исключении из института, и то, что она отделалась строгим выговором с предупреждением, стало делом чистой удачи: представитель райкома комсомола был настроен непримиримо, проштрафившуюся Галю спасло ее безупречное социальное происхождение и, в меньшей степени, успехи в учебе. Урок, надо сказать, пошел впрок: с тех пор Галя предпочитала помалкивать и статьи в газету больше не писала никогда. Стихи – да, те писала, но их только ленивый не сочиняет в нежные годы, в ожидании большого чувства, которое негаданно нагрянет, когда его совсем не ждешь. Прошелестело время институтской учебы, настал Судный день распределения выпускников. Галка получила направление в Самшитовую рощу, в тубсанаторий, и безропотно приняла свою судьбу; впрочем, с ее джазовым пятном в «личном деле» она и не надеялась на то, что ее оставят в Пятигорске, а не зашлют куда-нибудь на периферию. Галина Викторовна Старостина, таким образом, была начинающим советским человеком, обтекаемым в меру. Годам к тридцати она, оттянув положенный кандидатский стаж, незаметно влилась бы в ряды полноправных членов КПСС и уже в этом качестве дожидалась без потрясений выхода на пенсию и на заслуженный предсмертный отдых.Интерес к Владу Гордину появился у Гали Старостиной в день его приезда: кого это еще подселили к негру? Простого человека, это понятно, не поселят в двухместную палату, да к тому же в женский корпус. Водворение Влада, таким образом, стало событием, маленьким, но событием в жизни санатория «Самшитовая роща»: здесь редко случалось что-либо заслуживающее внимания. И вот Влад Гордин появился, и это было отмечено врачами, медсестрами, нянечками и, в меньшей степени, хозяйственной обслугой, озабоченной житейскими насущными проблемами: приехал новенький, то ли сын какой-нибудь столичной шишки, то ли сам из начальства. Откликнулись на событие и больные: женщины с суетливым любопытством, а мужики угрюмо и не без зависти. Всяк согласился бы вот так, за здорово живешь, переехать в женский корпус, к негру. А Галя Старостина в своем кабинете, в корпусе, достала из белого железного шкафчика папку с историей болезни новенького и внимательно ее прочитала. Значит, журналист, как интересно… Диагноз, поставленный московским специалистом, ничуть ее не обескуражил: встречались у нее такие больные, Гордин не первый. Полгода он тут пробудет обязательно, наберется сил, окрепнет, а потом уже в больницу, для продолжения лечения.Влад Гордин ничего не знал о том, что написано в истории его болезни, это был почему-то секрет, секрет страшный.

Самым главным хранителем секретов в санатории «Самшитовая роща» был директор Реваз Бубуев. Такая осведомленность полагалась Бубуеву по должности: с медицинским директорством он сочетал председательство в парткоме и являлся бессменным членом бюро райкома партии – как нацкадр и преданный коммунист. Его побаивались и больные, и врачи, он знал все или почти все обо всех: кто что сказал, кто с кем спит, кто какие письма пишет и получает. Реваз организовал в санатории образцовую стукаческую службу, к нему шли с отчетом, для доверительной беседы, как к куму на зоне. Сведения же о самом Ревазе Бубуеве были расплывчаты: дубина и дубина… В лечебный процесс доктор Бубуев не вмешивался; у него были другие заботы, поважней, – например, удержать переходящее Красное знамя от переноса на турбазу или в местный колхоз «Орел Октября». Бархатное это знамя с профилем вождя, лентами и кистями стояло в углу директорского кабинета, и вынести его оттуда можно было, только переступив через труп хозяина. А умирать Бубуев не собирался.Жил директор в двухэтажном особнячке, холостяком, в отдаленной части парка. Сильные и красивые заросли примыкали к забору, в котором были устроены ворота для прямого проезда к бубуевскому дому. С кем он там жил и как – об этом ходили лишь слухи, обильно плодившиеся на плодородной санаторной почве: врачей туда не звали, а больные держались от греха подальше – предпочитали романтическое общенье в густых кустах или на коровьей поляне. Специальные же ворота отпирал перед машинами частых гостей молчаливый лезгин-привратник: ехало райкомовское начальство, а иногда и областное – с ночевкой. Доподлинно было известно, что вместе с лезгином проживает в особняке усатая повариха, она трижды в неделю являлась на санаторную кухню, на продуктовый склад, и тащила оттуда парное мясо, овощи, консервы – все, что было ей надо, то она и тащила. Поговаривали, что по спецприглашению наведывалась в коттедж троечка-четверочка молодых больных веселого пола, но кто об этом знал безошибочно, тот молчал, включая и самих визитерш.С подчиненными и подведомственными держался Реваз Бубуев свысока, как небесный громовержец, как Карл Маркс; это получалось у него вполне естественно. Он был высшая власть: директор, партийный начальник и народный депутат со значком на лацкане – все в одном лице. К нему никто тесно не приближался, вопросами не докучал – что надо, он сам сделает и скажет, без понуканий. Словом, Реваза и его дымчатое окружение, включая усатую повариху, можно было смело числить небожителями, в то время как больные являли собою низовую народную толпу, черную косточку туберкулезного мира.