Для русского человека банный день – не просто число календаря, а событие нерядовое, почти праздничное. Речь идет, разумеется, не о ленивом барахтанье в ванне с теплой водицей, а о коллективном походе в баню: о приготовлениях, приятельских разговорах в предбаннике, общении с пространщиком, тщательном мытье в мыльной пене, окачивании из шаек, напряженном сидении и лежании на полках парной и, наконец, о заключительном распитии пива и водки за дружеским столом. По мере укрепления империи – вначале царской, затем советской социалистической – банные страсти распространились на пристяжные народы и благотворно ими овладели: парились и нахлестывали себя березовыми вениками татары и мордва, казахи и жмудь, не отставал и друг степей калмык. Чукчи в своем ледяном отдаленье остались неохваченными по причине отсутствия бань и решительного неприятия водных процедур; над горячим мытьем возобладала древняя привычка смазки телес моржовым жиром.
Если всмотреться попристальней, в этой тяге к воде, хотя бы и к кипятку, угадывается историческая память, обращенная к крестильным действиям Иоанна в еврейской Иордан-реке, и более близкая, генетическая, связанная крепкими льняными нитями с драматическим днепровским купанием киевлян под управлением Владимира Красное Солнышко. Да и древние бродячие иудеи окунались с головкой в свои бассейны не только того ради, чтобы смыть трудовой пот, но и очиститься от скверны, и, выйдя из воды, почувствовать себя обновленными и дышать чистой счастливой грудью… По нынешним временам скверна остается, а дыхание обновляется, если, конечно, перегрев и перепой не доводят купальщика до летального исхода. Но на миру ведь и смерть красна, особенно в праздник.
А солдаты! Как они маршируют с бодрою песней на устах и с бязевыми узелками под мышкой в баню из своих казарм! Как топают потом, после мойки, прямым ходом в консерваторию для проведения культурного досуга, чтобы праздничная атмосфера не сразу рассеялась и развеялась вместе с клубами пара! Ангелам, добрым небесным ангелам подобны голые люди в банном пару, в то время как едкий дым – обиталище чертей.
В банном корпусе, или, вернее, бараке, санатория «Самшитовая роща» не было ни пространщика с бутербродами, ни мраморных скамей, ни лежанок «под мрамор». Оцинкованные шайки, те – да, были, несколько погнутые и битые. Был и пар, парок, плывущий от вкрученных в потолочную трубу круглых, как на лейке, насадок, из которых бежала, а временами даже и била горячая вода. Барак не был разделен на кабинки, это было ни к чему. Моющиеся стояли тесно друг к другу, намыливаясь или, напротив, смывая мыльную пену. То было коллективное действие, оставлявшее, однако, место для индивидуальных ощущений.
Банный день был назначен кем-то в отдаленные времена на пятницу, и так оно и шло. С утра мылись мужчины, а после обеда – женщины. В другие дни недели банный барак был заперт на замок. Почему мылись раз в неделю, а не дважды или даже через день, никто не знал. Надо сказать, что такой вопрос никому не приходил в голову.
Влад пришел мыться с утра, до завтрака. Впускали группами, на лавочках перед входом в барак дожидались своей очереди человек пятнадцать. Под мышками ожидающих белели полотенца с завернутыми в них бельем и брусочками мыла. Сидя посреди народа, Влад Гордин оглядывался с любопытством: новые лица, молодые и постарше, настроение благодушное, как будто за подарком пришли сюда, а не на гигиеническую процедуру. Еще человек пять подойдут, и будут запускать.
Рядом с Владом дожидался своей очереди парень лет двадцати с небольшим, худощавый, с коротко стриженными ржаными волосами.
– Я тебя в столовой видал, – сказал парень и добавил без перехода, без зависти: – Как там у вас, в женском?
– Да нормально, – отозвался Влад. – А ты в каком?
– Второй корпус, – сказал парень и руку протянул – знакомиться. – Женя.
– Сам откуда? – спросил любопытный Влад Гордин. О чем тут еще можно спрашивать – какое легкое дырявое, правое или левое?
– Из Одессы, – ответил Женя, и Влад отметил удовлетворенно: новый знакомец говорит «из Одессы», а не «с Одессы». Наверно, студент.
– Был я у вас там, – сказал Влад. – На Приморском бульваре ночевал, на лавочке. – И, поймав недоверчивый взгляд Жени, охотно объяснил: – Денег не было ни копейки. Я из Сухуми на «Адмирале Нахимове» без билета приплыл и на бульваре с одним стариком познакомился. У него, у старика этого, были весы, белые такие, и он людей взвешивал, если кто хотел. Недорого брал, по пятаку, что ли, за взвес.
– Ну, знаю, – подтвердил Женя. – Весы, а к верхней планочке привязан ручной эспандер, проверять силу кисти.
– Точно! – обрадовался собственным воспоминаниям Влад Гордин. – Эспандер! Так я с этим стариком договорился, водил к нему клиентов. Подхожу к какой-нибудь парочке, говорю: «Не хотите ли померяться силой на эспандере? Вот тут, рядом». Парень перед девкой выступает, он ведь не знает, что я одной правой до ста килограммов жму. Ну и шел, конечно. Парень жмет шестьдесят, а я – семьдесят. Он кипятится, жмет уже семьдесят, а я – восемьдесят. И так далее, в том же духе. И за каждый жим дополнительный пятачок… Старик мне половину навара отдавал, набегал примерно рубль.
– И долго ты там ночевал? – спросил Женя, увлеченный, как и Влад, воспоминаниями из той, прошлой жизни.
– Дней пять, – сказал Влад. – Потом швейные машинки таскал по всему городу, и мне хозяин за это купил билет на поезд, до Львова. Короче, путешествовал я.
– Да, Одесса… – протянул Женя, и непонятно было, то ли он снисходительно прощает свою родину, украшенную лукавым стариком на бульваре, то ли тоскует по ней и желает как можно быстрей там снова оказаться. – Машинки, что ли, ворованные? У нас там швейную машинку ни за какие деньги не достать, я имею в виду в магазине.
– Может, конечно, и ворованные, – рассудил Влад Гордин, – на них ведь не написано. Меня один дядька нанял таскать, у него все зубы золотые – от и до.
Женя уже заканчивал свой санаторный срок, через неделю он должен был ехать домой.
– И долго ты тут просидел? – спросил Влад.
– Три месяца, – ответил Женя. – Теперь до будущего года.
Ну вот, рассуждал Влад Гордин, сидя на лавочке рядом со своим новым знакомцем. Три месяца. Вполне нормальный человек: просидел три месяца и едет домой. Не умер, и в больницу его не забрали. В конце концов, некоторым везет. Некоторые после выписки даже идут своим ходом в Сухуми через перевал. А то, что через год придется сюда возвращаться, – так ведь хроники они и есть хроники: у одних астма, у других туберкулез, а третьи вообще съехали с катушек и не вылезают из дурдома. Не так все темно, если вглядеться получше. И Валя…
Очередь сидела смирно, никто не нервничал и не возмущался: спешить было некуда, да ведь и не пиво же наливали за дощатыми дверями моечного отделения. Утро выдалось ясное, словно бы тонкого золотистого стекла. В прозрачной тени деревьев ожидающие терпеливо переговаривались перед входом в барак. Наконец дверь отворилась. На пороге стоял босой дядька в мокром клеенчатом фартуке поверх трусов.
– Давай, заходи! – пригласил дядька.
В проеме за его спиной темнело чрево барака, располосованное неровным пунктиром тусклых электрических лампочек. Казалось, что не душевая там помещалась, а бездна ночного неба, расцвеченного редкими звездами, и тянуло тревогой неизвестности. Владу вспомнилось почему-то описание немецких газовых камер: сумрак, теснота, шипит отрава в круглых насадках над головой… Он покривил лицо и, прогнав страшную картину, ступил за порог.
Больные, приплясывая на одной ноге, поспешно сбрасывали одежду и складывали ее кучками на низкую длинную скамью. Шелест нетерпенья стоял в предбаннике. И вот дядька в переднике повернул какую-то рукоятку на железной трубе, и душевой зал, не разделенный на кабинки, вмиг наполнился живым шумом падающей воды. Голые ринулись вперед. Стоя под витыми шнурками горячей воды, они блаженно жмурились и взмахивали руками. Некоторые уже деловито намыливались с головы до ног. Хлопья пены неслись с водою по полу и исчезали у дальней стены в круглых зарешеченных стоках.
– Сейчас-то хорошо, – услышал Влад Гордин голос Жени. – Раньше решеток не было на дырках, а скользко. Один тут поскользнулся, ну и в дырку по колено. Ногу сломал в двух местах… Мочалку хочешь?
Женя стоял совсем рядом, мыльная пена покрывала его как доспехи. Вот он сделал шажок, вода обрушилась на него, обнажая распаренную розовую кожу. Влад вгляделся, замигал. Шнурок шрама опоясывал туловище Жени, тянулся от соска до лопатки – в мизинец толщиной багровый рубец, оставленный ножом хирурга. Стало быть, человека вот так разрезали, как банан, развалили на две части, а потом снова свели воедино: живи дальше! И он послушно живет: вспоминает Одессу, ходит в баню. На улице, на лавочке, невозможно было догадаться, что творится у Жени под рубашкой: человек как человек. А рука-то правая висит, ну если и не висит, то все же отличается от левой – плечи скособочены. А что там внутри, в груди – об этом лучше не думать. Этот одессит, Женя, калека на всю оставшуюся жизнь. Что там у него нашли в легких, чтоб так его расчекрыжить? Рак? Мину? Чем вот так, лучше совсем не жить, прикрыть лавочку…
Влад оторвал взгляд от рубца, огляделся. Озираясь, он всматривался с пристрастием. Вон еще один со шрамом и еще… И этот, плешивый, намыливается с ног до головы левой рукой, а правую для удобства прижал к груди – не работает у него, как видно, правая. И ведь всех не разглядишь не сходя с места.
– Вот куда бы я поехал, – услышал он Женю сквозь воду и пар, – так это в Китай.
– Куда-куда? – переспросил Влад Гордин.
– В Китай, – повторил Женя. – Там знаешь, сколько китайцев живет? Миллиард!
– Ну и что? – сказал Влад. – Хоть два. Тебе-то что? – Он вдруг стал испытывать настороженность к этому Жене, как будто тот со своим рубцом был существом немного иной породы, чем он сам.
– Ну и вот, – жестко и неоспоримо продолжал Женя. – Из них три процента – богатые люди, считай, богачи… Сколько это получается?
Влад, дивясь, попытался прикинуть. Сначала один процент, а потом помножить на три. Сколько там нулей-то, в миллиарде? Без бумажки не обойтись.
– Получается, – опередил Женя, – тридцать миллионов. Тридцать миллионов богачей! И все китайцы, один к одному.
– Да, – согласился Влад Гордин. – Много, конечно…
– В том-то и дело, – сказал Женя. – Очень много. И если к ним ключик правильный найти, можно заработать кучу денег. Вагон и еще маленькую тележку. Поэтому я так хочу в Китай.
– Так ты, – предположил Влад Гордин, – хочешь этих китайцев взять за вымя? Они ведь тоже не дураки.
– Были б дураки – не разбогатели бы, – жестко подвел черту Женя. – Дурак – он и в Китае дурак, это понимать надо. – Он говорил о Китае и его обитателях требовательно, почти сердито: как будто это была его поднадзорная территория и вдруг, нежданно-негаданно там обнаружились какие-то недочеты.
Меж тем банщик в клеенчатом переднике начал проявлять нетерпение. Он пошлепывал рукою по крану, покрикивал:
– Давай-давай! Веселей, орелики! Вона еще подгребли! Тут вам не Сочи!
Нет, не Сочи, и орелики битые-резаные. А так вроде все в ажуре: кругом красивый Кавказ, советские люди моются в душе, коллектив санатория «Самшитовая роща» под руководством товарища Бубуева полным ходом топает к вершинам коммунизма.
Пусть себе топают, куда дорога лежит. У него, у Влада, рука не висит, и в Китай его не тянет. Он, Влад Гордин, хочет лишь одного: выбраться отсюда, из этого дикого зверинца, вернуться к нормальным людям – без хирургических рубцов, без плёвок и без тайного позора проклятой болезни.
Он вышел из душевой в зеленую тень парка, щелчком выбил сигарету из оранжевой пачки и закурил. Огибая рослые деревья, Влад шагал не спеша, бесцельно и бездумно – куда глаза глядят. Серый дымок плелся за ним по пятам. Влад уселся в траву под деревом, обхватил тесно согнутые в коленях ноги и прислонился спиной к теплому стволу, к его дружелюбной коре. Случайные отрывочные голоса долетали издалека – с главной аллеи и от столового корпуса.
«Надо отсюда сматываться, – раздумывал и рассуждал Влад Гордин. – Тут если не зараза, то такие вот картинки со шрамами окончательно приделают нормального человека. Горы красивые, это да, не то что какая-то степь или даже море. А что море? Та же степь, плоская, как стол, только из воды. „Умный в гору не пойдет, умный гору обойдет“ – лажа, чепуха. Как раз дурак не пойдет, будет сидеть на лавочке. И дело тут ни в каком не в уме, а в характере: в горах за каждым поворотом новый мир и вообще ближе к Богу. Сидишь себе в седле, едешь по ущелью, в одной руке у тебя повод, в другой – плеточка. Вершины подо льдом, на отрогах облака, как овечьи отары. Кто это написал: „…высок пред пешим конный, и с лошади прискорбно слезть“? Сказка. И здесь тоже сказка, в Самшитовой роще, только тубики портят вид, как та самая ложка дегтя. Жуткие ребята, если прищуриться получше! Все без исключения, и я, Владик, в их числе. Единственное, что остается, – плюнуть на все, уйти в горы повыше, а там уж как получится…»
Вблизи затрещал кустарник, как будто кабан продирался сквозь сухие заросли. Влад, не поднимаясь с земли, всмотрелся: мужичок лет сорока сосредоточенно волок за руку простоволосую задастую тетку, послушно ступавшую. Они остановились на прогалинке, дядька опустил женщину в траву, стер рукавом с лица паутину и степенно вытянул из кармана бутылку портвейна. Пристроившись рядом с теткой, сидевшей как тряпичная кукла, он наискось стукнул донышком о землю и вышиб пробку из бутылки. Потом, отхлебнув из горлышка, протянул бутылку своей простоволосой спутнице.
«Наши, – не спеша рассуждал и раздумывал Влад Гордин, – санаторские. Ну конечно. А кто еще сюда попрется, в самый эпицентр? Если тут микроб в воздухе летает как ворона? Клюнет – и конец тебе: и разрежут, и зашьют. Наши, сразу видно! Сейчас они допьют, и он ее завалит. И это тут называется – „кустотерапия“; мы, тубики, на этот счет очень проворные. Где он ее только нарыл, эту курдючную тетку! А ноги-то, ноги: какие-то сиволапые и в вертлюги засажены наискось. И все здесь такие, все. Одна кривоногая, другая вообще хромая. А Валя? Ну, Валя… Бывают же исключения из правил, иногда попадаются для полноты картины».
Дядька дохлебал вино и бутылку забросил. Потом налег на свою спутницу, и их почти не стало видно в сочной кавказской траве. Влад Гордин вслушался. Из травы доносилось глухое сопенье и урчанье, полное теплого секретного смысла, как будто делалось там всемирно важное дело, от которого зависит ход жизни и смерти. И Владу вдруг до колотья под грудью захотелось оказаться на месте этого дядьки, на плоско раскидавшейся курдючной, в траве, вместе с жуками и личинками.
И время сбилось с шага – то ли окаменело, то ли вовсе исчезло без следа с той полянки. Глядя перед собой, Влад не чувствовал его уверенного движения; он словно бы оказался вдруг среди звезд, вровень с ними, а санаторий «Самшитовая роща» остался в другом мире.
Высокий отчаянный писк послышался на прогалине – одинокий вскрик рождения или бесповоротной смерти. Время вернулось в свое земное русло и пошло. Влад Гордин вслушивался.
– Мышонка задавила, – шаря под собой, сообщила женщина. – Говорила тебе, в беседке лучше: там хоть доски.
Мужик сполз со своей подруги и хмыкнул.
– Надо ж! – удивился мужик. – А чего он туда залез?
Они поднялись и засобирались, оглядывались по сторонам перед уходом, как будто могли что-нибудь позабыть здесь, на проплешинке, в этот свой короткий привал.
Поплелся, не разбирая пути, и Влад Гордин, пока не вынесло его на центральную аллею, ведущую к административному корпусу. У входа в корпус сидели на лавочке и расхаживали взад-вперед туберкулезники, явившиеся сюда каждый по своей надобности: оформить выписку, получить посылку из дома или пожаловаться на соседа по палате. Административный корпус служил как бы средоточием всех возможных властей «Самшитовой рощи»: исполнительной, законодательной и судебной. Администрация надежно отгораживала верховного правителя Реваза Бубуева, небожителя, от его клейменных доктором Кохом подданных. Никому из них и в голову бы не пришло не то что обратиться к нему с просьбой или жалобой, но и подойти близко. Да он редко и показывался.
Среди отиравшихся у дверей мелькала, как красногрудый снегирь среди жухлых листьев, разбитная стройная бабенка лет тридцати, не больше, то ли возбужденная чем-то, то ли немного пьяная. С оттопыренными локтями, чертя восьмерки, она и пританцовывала, и припевала на ходу. Молчаливые ходатаи, среди которых она вертелась, глядели на нее без интереса, но и без особого раздражения, как на муху или жука. Широкая шелковая юбка бабенки вилась вокруг ее ног и вспыхивала алыми маками.
– Шалава, – услышал Влад голос Семена Быковского за своей спиной. – Наша туберкулезная шалава. Дочка председателя райпотребсоюза, кстати, из Краснодара. И что позволено Юпитеру, то не позволено быку.
Бабенка тем временем поставила ногу на пенек, откинула подол юбки с коленки и запела приятным голосом, прихлопывая в ладошки в такт частушечной мелодии:
– Хорошо поет, – заметил Семен Быковский. – Главное, душевно очень… У тебя голова мокрая. С легким паром, что ли?
– Точно, с легким, – кивнул Влад. – И с правым, и с левым… Я парня одного в душе видал, у него шрам от соска до лопатки, хоть в кунсткамере его выставляй. Как пилой пилили. И таких пиленых человек пять или шесть.
– Резекция легкого, – определил Семен. – Не обязательно целиком, может, только долю дырявую сняли. Это бывает. А что?
– Да ничего, – сказал Влад Гордин. – Ничего особенного… Жил-был человек, потом его вспороли и отпустили. И рука висит.
– Ну и что? – рассудил Семен. – Тело как пальто: можно его протереть, прожечь, разорвать. Дерни за рукав, он и повиснет. Или пуговицу оторви, подпори подкладку. А? Не так разве? А потом пальтецо твое зашивают иголочкой, приводят в порядок, и оно служит и служит… Шрам! Ну шрам. У кого от скальпеля, у кого от финки. Или вообще осколком зацепило на войне.
– Ну нет, – зло прищурился Влад Гордин. – Спасибо, не хочу… Чем так, лучше околеть. Чем убогим оставаться.
– Это ты по запарке так говоришь, – тихонько укорил Семен. – «Рука висит»! А тебе что – по деревьям лазать? Ты ведь не обезьяна. И резекция тебе не грозит, у тебя другое.
– Да, другое, – принял Влад. – Сегодня – другое, а завтра не известно, что будет. Ты сам, что ли, не знаешь? Просто я говорю, что не соглашусь, и все. Не хочу, это мое право.
– Тебя силой никто и не потащит, – сказал Семен. – Подпись твоя нужна на операцию, без этого не берут.
– Откажусь, и все, – с мрачной радостью продолжал Влад Гордин. – Уйду вон в горы, купаться буду, загорать с утра до ночи – все, что нельзя. Пить буду. И умру.
– Пойдем вместе, – то ли пошутил, то ли всерьез сказал Семен Быковский. – Чтоб тебе скучно не было.