Четвертая мировая война

Маркос

Декларация Лакандонской сельвы

 

 

СЕГОДНЯ МЫ ГОВОРИМ — БАСТА!

Народу Мексики:

Мексиканские братья,

Мы — результат 500 лет борьбы, сначала — против рабства, в войне за независимость от Испании, возглавленной повстанцами, потом — против угрозы быть поглощенными североамериканским экспансионизмом, потом — за утверждение нашей Конституции и изгнание с нашей земли Французской империи, потом, когда порфиристская диктатура отказала нам в справедливом исполнении законов Реформы и народ восстал, рождая своих собственных вождей, появились Вилья и Сапата, такие же бедняки как и мы, лишенные какого бы то ни было образования, чтобы нас было легче использовать в качестве пушечного мяса и грабить богатства нашей родины, не обращая внимания на то что у нас нет ничего, совершенно ничего, ни достойной крыши над головой, ни земли, ни работы, ни здравоохранения, ни питания, ни образования, ни права избирать свободно и демократически наши власти, ни независимости от иностранцев, правящими на наших землях, ни мира и справедливости для нас и наших детей.

Но СЕГОДНЯ МЫ ГОВОРИМ БАСТА! мы — наследники истинных основателей нашей независимости, мы — миллионы обездоленных и призываем всех наших братьев объединиться с нами, протому что это единственный выход, чтобы не умереть от голода перед неутолимой алчностью диктатуры, уже более 70 лет возглавляемой камарильей предателей, представляющих самые консервативные и продажные группы. Они — те же, кто выступил против Идальго и Морелоса, те, кто предал Висенте Герреро, они — те же, кто продал более половины наших земель иностранным захватчикам, они — те же, кто возвел на наш престол принца из Европы, они — те же, кто привели к власти диктатуру ученых порфиристов, они — те же, кто оказал сопротивление Нефтяной Экспроприации, они те же, кто в 1958 году организовали массовые убийства железнодорожных рабочих и в 1968 г. — студентов, они — те, же кто сегодня отнимает у нас все, абсолютно все.

Чтобы избежать этого и в качестве нашей последней надежды, после попыток добиться законности, основанной на нашей Конституции, мы вновь обращаемся к ней, нашему Основному Закону, чтобы заставить действовать его 39 статью, дословно гласящую:

«Национальная независимость целиком и полностью опирается на народ. Вся общественная власть проистекает из волеизъявления народа и действует в его интересах. Народ всегда обладает неотъемлимым правом сменить или изменить форму своего правительства.»

Исходя из этого, и следуя нашей Конституции, мы обращаемся с настоящей декларацией к мексиканской федеральной армии, главной опоре правящей в стране диктатуры, монополизированной находящейся у власти партией и возглавленной высшим исполнительным лицом страны, которым является сегодня ее верховный и незаконный лидер — Карлос Салинас де Гортари.

Согласно этому Объявлению войны, мы просим остальные ветви государственной власти объединиться с целью восстановления законности и стабильности в стране и свергнуть диктатора.

Кроме того, мы просим международные организации и Международный Красный Крест с целью защиты гражданского населения, взять под свое наблюдение бои, которые ведут наши силы, потому что мы заявляем, что сегодня и всегда обязуемся соблюдать все военные законы, предусмотренные Женевской Конвенцией и что САНО является вооруженным участником этой борьбы за освобождение. На нашей стороне мексиканский народ, у нас есть Родина и трехцветный флаг любим и уважаем ПОВСТАНЧЕСКИМИ бойцами, в нашей военной форме используются красный и черный цвета, символы трудящегося народа и его борьбы за свои права, на нашем знамени — инициалы «САНО», САПАТИСТСКАЯ АРМИЯ НАЦИОНАЛЬНОГО ОСВОБОЖДЕНИЯ, и с ним мы будем идти в бой всегда.

Мы заранее отвергаем любую попытку исказить справедливые цели нашей борьбы, обвиняя нас в связях с наркобизнесом, бандитизме и прочие лживые предлоги, которые могут использовать наши враги. Наша борьба основана на конституционном праве и вызвана стремлением к справедливости и равенству.

Поэтому, и согласно этому Объявлению войны, мы даем приказ нашим вооруженным силам Сапатистской Армии Национального Освобождения следующие приказы:

Первое. Начать наступление в направление столицы страны, побеждая федеральную мексиканскую армию, защищая в своем освободительном наступлении гражданское население и позволяя населению освобожденных территорий свободным и демократическим путем избирать свои собственные административные власти.

Второе. Уважать жизнь военнопленных и передавать раненых Международному Красному Кресту для обеспечения им медицинской помощи.

Третье. Начать предварительные следственные процессы над солдатами федеральной армии и элементами политичской полиции, прошедшими курсы и получившими обучение или оплаченными иностранцами в нашей стране или за ее пределами, по обвинению в предательстве Родины и надо всеми, кто принимал участие в репрессиях или плохом обращении с гражданским населением и воровал или покушался на народные блага.

Четвертое. Создавать новые воинские подразделения из тех мексиканцев, которые выразят желание принять участие в нашей справедливой борьбе, включая и тех, кто будучи солдатами противника, сдадутся без боя нашим силам и поклянутся выполнять приказы этого Генерального Командования САПАТИСТСКОЙ АРМИИ НАЦИОНАЛЬНОГО ОСВОБОЖДЕНИЯ.

Пятое. Всегда до начала атак предлагать казармам противника сдаться безоговорочно.

Шестое. На территориях контролируемых САНО прекратить грабеж наших природных богатств.

НАРОД МЕКСИКИ: Мы, свободные и честные мужчины и женщины, сознаем, что война, которую объявляем — это последнее, но необходимое средство. Различные диктатуры уже давно ведут против наших народов необъявленную войну на уничтожение, поэтому мы просим тебя о решительном участии в поддержку этого мексиканского народного движения, которое борется за труд, землю, крышу, питание, здравоохранение, образование, независимость, свободу, демократию, справедливость и мир. Мы заявляем, что не прекратим борьбу пока не добьемся выполнения этих основных требований нашего народа и пока не будет создано свободное и демократическое правительство нашей страны.

Вступай в ряды повстанческих сил

Сапатистская Армия Национального Освобождения

Генеральное Командование САНО

1993 г.

 

За что нас будут прощать?

18 января 1994 г.

Господа!

Вынужден начать с извинений (как говорила моя бабушка — плохое начало). Из-за ошибки нашего департамента печати и пропаганды предыдущее письмо (от 13 января 1994 г.) среди прочих, не было направлено в национальный еженедельник «Просесо». Надеюсь, наша ошибка будет понята в «Просесо» и послание это будет принято без обид и раздражения.

Итак, я обращаюсь к вам, чтобы уважительно попросить о публикации прилагаемых коммюнике ПИРК САНО. Речь в них идет о постоянном нарушении перемирия со стороны федеальных войск, об инициативе президента, предложившего Закон об амнистии, и о вступлении в должность уполномоченного по вопросам мира и примирения в Чьяпасе господина Камачо Солиса.

Надеюсь, вы уже успели получить документы, которые мы направили вам 13 января текущего года. Мне неизвестно, какую реакцию они вызовут и какой ответ на наши аргументы последует со стороны федерального правительства, так что не стану касаться этого вопроса. До сегодняшнего дня, 18 января 1994 год, до нас дошло только предложение «прощения», которое делает федеральное правительство нашим силам. За что мы должны просить прощения? За что нас будут прощать? За то, что мы не умерли от голода? За то, что не промолчали в нашей беде? За то, что не приняли со смирением гигантский исторический груз презрения и забвения? За то, что восстали с оружием в руках, когда все остальные пути оказались закрыты? За то, что не придерживаемся Уголовного Кодекса Чьяпас — самого абсурдного и репрессивного из всех, что были в истории? За то, что показали остальной стране и миру, что человеческое достоинство еще живо в самых бедных жителях Мексики? За то, что перед тем, как начать мы сознательно хорошо подготовились? За то, что вместо луков и стрел мы взяли в бой винтовки? За то, что до того, как начали воевать, мы научились этому? За то, что мы все мексиканцы? За то, что большинство из нас индейцы? За то, что мы призвали всех мексиканцев бороться всеми возможными путями за то, что им принадлежит? За то, что боремся за свободу, демократию и справедливость? За то, что не следуем схемам предыдущих партизанских войн? За то, что мы не сдались? За то, что мы не продались? За то, что мы себя не предали?

Кто у кого должен просить прощения и кто кого должен прощать? Те, кто все эти годы садился за переполненный яствами стол и обжирался, тогда как за наш стол садилась смерть, такая будничная, такая наша, что мы потеряли страх перед ней? Те, кто наполнили наши сумки и души декларациями и обещаниями? Мертвые, наши мертвые, такие смертельно мертвые «естественной» смертью, то есть от кори, туберкулеза, лихорадки, денге, холеры, тифа, мононуклеоза, столбняка, воспаления легких, малярии и прочих кишечных и легочных прелестей? Наши мертвые, такие в большинстве своем мертвые, такие демократически мертвые от боли, потому что никто не обращал на них внимания, потому что все мертвые, наши мертвые, уходили просто так, и никто их не считал, никто не говорил, в конце концов, «Баста!», чтобы вернуть их смертям смысл и никто не просил этих постоянных мертвых, наших мертвых, чтобы они умерли еще раз, но на этот раз — чтобы жить? Те, кто лишил наших людей права и дара править и самим решать наши вопросы? Те, кто отказал в уважении нашим традициям, нашему цвету и нашему языку? Те, кто относится к нам, на нашей собственной земле, как к иностранцам и требует от нас бумаг и подчинения законам, о существовании и справедливости которых нам неизвестно? Те, кто нас пытал, бросал в тюрьмы, убивал и скрывал наши тела за страшное «преступление»: желание иметь клочок земли, не большой участок, не маленький участок, а просто клочок, на котором можно что-то вырастить, чтобы утолить голод?

Кто у кого должен просить прощения и кто кого должен прощать?

Президент страны? Секретари штатов? Сенаторы? Депутаты? Губернаторы? Президенты муниципалитетов? Полицейские? Федеральная армия? Хозяева банков, промышленности, торговли и земли? Политические партии? Интеллектуалы? Галио и Нексос? Средства массовой информации? Студенты? Учителя? Колонисты? Рабочие? Крестьяне? Индейцы? Мертвые бесполезной смертью?

Кто у кого должен просить прощения и кто кого должен прощать?

На сегодня это все.

Примите мой привет и объятия, в эти холода ни то, ни другое не помешает (надеюсь), несмотря на то что исходит от «профессионала насилия».

Субкоманданте Маркос.

 

Представление Дурито

10 апреля 1994 г.

Мариане Могель

Субкоманданте Мариане Могель.

Рад приветствовать и поздравить вас с новым званием, полученным за этот рисунок. Позвольте рассказать вам одну историю, которую вы когда-нибудь поймете. Это — история…

ДУРИТО

Я расскажу тебе эту историю, что произошла со мной недавно. Она — о маленьком жучке, который носит очки и курит трубку. Я познакомился с ним, когда искал и не мог найти табак для моей трубки. Неожиданно я увидел под своим гамаком горсть просыпанного табака, и уходившую от нее табачную ниточку-тропинку. И я пошел по ней, чтобы разобраться, куда делся мой табак, и кто и какого черта вытащил его у меня и теперь рассыпает. Пройдя несколько метров и заглянув за камень, я увидел жучка, сидящего за маленьким столиком, который читал какие-то бумаги и курил крошечную трубку.

— Гм, гм… — сказал я, чтобы жучок заметил мое присутствие, но тот не обращал на меня никакого внимания.

Тогда я сказал ему:

— Послушайте, этот табак — мой.

Жучок снял очки, посмотрел на меня сверху вниз, и страшно рассерженным голосом сказал:

— Капитан, прошу не отвлекать меня. Разве вы не видите, что я очень занят?

Я немного удивился и собрался было хорошенько пнуть его, но потом успокоился и решил присесть возле него и подождать, когда он закончит. Вскоре он собрал свои бумаги, сложил их в стол и покусывая трубку, сказал мне:

— Все. Теперь я вас слушаю. Чем могу быть полезен, капитан?

— Мой табак, — ответил я ему.

— Ваш табак? — спросил он, — Вы хотите, чтобы я вам дал немного?

Я почувствовал, что терпение мое опять заканчивается, но жучок протянул мне лапку с пакетом табака и добавил:

— Не сердитесь, капитан. Поймите, что здесь негде достать табак, и мне пришлось взять немного вашего.

Я успокоился. Жучок показался мне симпатичным и я сказал:

— Не беспокойтесь. У меня есть еще.

— Ммм, — ответил он.

— Как вас зовут? — спросил я.

— Навуходоносор, — сказал он и продолжил, — Но мои друзья зовут меня Дурито. Вы можете звать меня Дурито, капитан.

Я поблагодарил его за любезность и спросил, что это он так внимательно изучает.

— Я исследую вопросы, связанные с неолиберализмом и его стратегией по подчинению Латинской Америки, — ответил он мне.

— Зачем это нужно жуку? — спросил его я.

Он рассерженно ответил:

— То есть как это зачем? Мне нужно знать, сколько будет продолжаться ваша борьба и победите вы или нет. Кроме того, жукам положено интересоваться событиями в мире, в котором живут. Разве вы с этим не согласны, капитан?

— Не знаю, — сказал я. — Зачем вы хотите знать, сколько будет продолжаться наша борьба и победим ли мы?

— Я вижу, вы ничего не поняли, — сказал он мне, надев очки и закуривая трубку. Он выпустил первый клуб дыма и продолжил: — Чтобы знать сколько еще времени, нам, жукам, нужно беречься, чтобы вы не растоптали нас своими сапогами.

— А! — сказал я.

— Ммм, — сказал он.

— И к какому выводу вы пришли? — спосил я.

Жучок достал из стола бумаги и принялся перебирать их.

— Ммм, — повторял он, время от времени, просматривая свои записи. Потом остановился, посмотрел мне в глаза и сказал:

— Вы победите.

— Это я и так знаю, — сказал я ему, — Но сколько времени это займет?

— Много, — сказал он, смиренно вздыхая.

— Это тоже знаю. Но сколько именно? — спросил я.

— Это невозможно знать с точностью. Необходимо учесть многие факторы: объективные условия, степень зрелости субъективных условий, расстановку сил, кризис империализма, кризис социализма, и так далее, и так далее…

— Ммм, — сказал ему я.

— О чем вы думаете, капитан?

— Ни о чем, — ответил я. — Сеньор Дурито, мне пора идти. Было очень приятно с вами познакомиться. И можете брать мой табак — когда хотите и сколько хотите.

— Спасибо, капитан. Если хочешь, можешь быть со мной на «ты», — сказал он.

— Спасибо, Дурито. Сейчас я отдам приказ моим товарищам, запрещающий наступать на жуков. Надеюсь, это поможет.

— Спасибо, капитан, этот твой приказ будет для нас очень полезен.

— Несмотря на это, будьте осторожны, потому что наши ребята очень рассеянны и не всегда смотрят под ноги.

— Постараюсь, капитан.

— До встречи.

— До встречи. Приходи, когда хочешь и поговорим.

— Хорошо, — сказал я и ушел в интендатство.

Это все, Мариана. Надеюсь когда-нибудь познакомиться с вами лично, чтобы обменяться масками и рисунками.

Привет и новых фломастеров, потому что в тех, которыми ты рисовала, наверное, уже не осталось краски.

Субкоманданте Маркос

Горы юго-востока Мексики

 

Когда ручьи спускаются

28 мая 1994 г.

Мы полностью окружены и «героически» сопротивляемся урагану ответных действий, последовавших за событиями 15 мая. К «пасущим» нас самолетам теперь добавляются вертолеты. Повара жалуются, что если все эти пташки упадут одновременно, им не хватит кастрюль. Суперинтендант сообщает, что на одно хорошее асадо дров хватит и почему бы нам не пригласить какого-нибудь аргентинского журналиста; аргенинцы — эксперты в приготовлении асадо. Я на мгновенье задумываюсь и понимаю, что это бесполезно: лучшие аргентинцы — партизаны (например Че), или поэты (например Хуан Хельман), или писатели (например Борхес), или артисты (например Марадона), или хронопы (конечно, Кортасар), но нет аргентинцев, специалистов по готовке из дюралюминия. Кто-то наивный предлагает подождать маловероятных гамбургеров от Европейского Экономического Сообщества. Вчера мы съели пульт и два микрофона, на вкус прогорклые, будто испорченные. Вместо обезбаливающего санитары раздают листки с анекдотами, говорят, что смех тоже лечит. Вчера я застал Тачо и Моя рыдающими… от смеха. Я их спросил: «Чему смеетесь?» Они не смогли мне ответить — от хохота им не хватало воздуха. Санитарка с грустью объяснила: «Дело в том, что у них сильно болит голова». 136 день окружения… (Вздох)…

И вдобавок ко всему Тоньита просит рассказать сказку. Я рассказываю ей сказку, рассказанную мне стариком Антонио, отцом другого Антонио, из ветра, который поднимается в «Чьяпасе — юго-востоке двух ветров, грозы и предсказания»:

«Когда мир спал и не хотел просыпаться, великие боги собрались на ассамблею, чтобы договориться о работе и решили создать мир и в нем — мужчин и женщин. Потому что так решило их большинство. И захотели боги, чтобы люди, которых они сделают, были очень красивыми и жили долго, и создали они первых людей из золота. Довольны остались боги, потому что люди, которых они сделали, все сверкали и были сильными. Но потом боги увидели, что люди из золота не двигались, никогда никуда не ходили и не работали, потому что люди из золота были очень тяжелы.

И тогда вновь собралась община богов, чтобы договориться как быть, и решили они создать других людей, и сделали их из дерева, и люди эти были цвета дерева, и работали много и ходили много. И снова обрадовались боги, потому что человек уже ходил и работал, и уже было собрались они идти это праздновать, как вдруг заметили, что люди из золота заставляли людей из дерева носить их на себе и работать на них.

И тогда увидели боги, что то, что они сделали было плохо и опять собрались боги искать выход. И на этот раз решили они создать людей из маиса, хороших, настоящих мужчин и женщин. Создали они их и ушли спать, и остались люди из маиса, настоящие мужчины и женщины, учиться сами решать все вопросы, потому что боги отправились спать. И заговорили люди из маиса на настоящем языке, чтобы договориться между собой, и ушли они в горы, чтобы искать добрый путь для всех людей».

Старик Антонио рассказал мне, что люди из золота были богатые, их кожа была белого цвета, и что люди из дерева — бедные, со смуглой кожей, что люди из дерева всегда работали на людей из золота и носили их на себе, и что люди из золота и люди из дерева ждут прихода людей из маиса, первые — со страхом а вторые — с надеждой. Я спросил старика Антонио, какого цвета кожа у людей из маиса и он показал мне много сортов маиса, у которого много разных цветов, и сказал, что кожа может быть любого цвета, никто этого точно не знает, потому что у людей из маиса, настоящих мужчин и женщин, нет лиц…

Умер старик Антонио. Я познакомился с ним десять лет назад, в одной дальней общине в глубине сельвы. Курил он, как никто, и когда у него заканчивались сигареты, он просил у меня табак и делал сигареты своей «крутилкой». Он смотрел на мою трубку с любопытством, но когда однажды я попытался предложить ему ее, он показал мне свою сигарету с «крутилкой», давая понять, что предпочитает свой метод. Пару лет назад, в 1992 году, когда мы обходили общины, проводя собрания, чтобы решить начинать ли эту войну, я попал в селение старика Антонио. В дороге меня догнал Антонио-сын и мы вместе долго шли через пастбища и плантации кофе. Пока община обсуждала вопрос войны, старик Антонио взял меня за руку и повел к реке, метров на сто южнее центра селения. Стоял май, и река с полупересохшим руслом была зеленой. Старик Антонио молча сел на бревно. Через несколько минут он заговорил: «Ты видишь? Все спокойно и тихо. Кажется, ничего не происходит…». «Ммм», — сказал я, зная, что он не ждет никакого ответа. Потом он указал мне на вершину ближайшей горы. Там собирались густые серые тучи и смутную синеву холмов разрывали молнии. Это была настоящая буря, но она казалась такой далекой и безобидной, что старик Антонио начал сворачивать сигарету и искать зажигалку, которой у него не было, просто чтобы дать мне время протянуть ему свою. «Когда внизу все спокойно, в горах начинается гроза, ручьи набирают силу и спускаются в долину», — сказал он после долгой затяжки. В сезон дождей эта река превращается в бестию, в коричневую плеть, в землятресение без русла, в сплошную силу. Ее мощь — не из капель дождя, падающих на берега, его питают ручьи, спускающиеся с гор. Разрушая все на своем пути, река воссоздает землю: ее воды станут маисом, фасолью и хлебом на столах сельвы.

«Так и наша борьба, — говорит старик Антонио мне и себе. — Сила рождается в горах, но пока она не спустится вниз ее не видно». И, отвечая на мой вопрос, считает ли он, что пришло уже время начинать, добавляет: «Наступило время, чтобы цвет реки изменился…». Старик Антонио замолкает и встает, опираясь на мое плечо. Возвращаемся медленно. Он говорит мне: «Вы — ручьи, мы — река… теперь вам пора спускаться…». Наступает тишина; в укрытие мы возвращаемся уже в сумерках. Вскоре приходит Антонио-сын с актом договора, гласящим примерно следующее:

Мужчины, женщины и дети собрались в школе общины, чтобы посмотреть в свое сердце и увидеть пришло ли время начинать войну за свободу. И разделились все на 3 группы, то есть на группы мужчин, женщин и детей, чтобы обсудить это. И потом мы опять собрались в школе, и большинство думает, что война должна начаться, потому что Мексику продают иностранцам, и кругом много голода, но неправда что мы уже не мексиканцы. К этому согласию пришли 12 мужчин, 23 женщины и 8 детей, потому что правильны их мысли и подписали его те, кто умеет, и кто не умеет — тот отпечатал свой палец».

Наутро, когда я покинул это селение, старика Антонио не было; еще раньше он ушел к реке.

В следующий раз я встретил старика Антонио два месяца назад. Когда он увидел меня, он ничего не сказал. Я присел возле него и начал ковыряться в кукурузных початках. Через какое-то время он сказал мне: «Выросла река». «Да», — ответил я. Я объяснил Антонио-сыну вопрос с консультацией и передал ему документы с нашими требованиями и ответом правительства. Мы поговорили о том, как он выбрался из Окосинго, и опять рано утром я отправился назад. За одним из поворотов старой дороги меня ждал старик Антонио. Я остановился и снял рюкзак, чтобы угостить его табаком. «Сейчас — нет», сказал он мне, отказываясь от протянутого мной мешочка. Он отделяет меня от колонны и уводит к подножию сейбы. «Ты помнишь, что я говорил тебе о горных ручьях и реке?», — спросил он. «Да», — ответил я таким же шепотом, как и он. «Я не все тебе сказал», — добавляет он, глядя на пальцы своих босых ног. Я молчу. «Ручьи…», — он начинает говорить, но останавливается из-за приступа кашля, который овладевает им, потом немного восстанавливает дыхание и пытается продолжить: «Ручьи… когда спускаются…», — новая волна кашля заставляет меня позвать санитара из колонны, но он отказывается от помощи товарища с красным крестом на плече; санитар смотрит на меня и я жестом прошу его удалиться. Старик Антонио ждет когда вдалеке исчезнет рюкзак с лекарствами, и в полумраке продолжает: «Ручьи… когда спускаются… уже не могут вернуться… разве что под землю». Он коротко обнимает меня и быстро уходит. Я остаюсь, глядя, как удаляется его тень, разжигаю трубку и надеваю рюкзак. Уже сидя на лошади, я вспоминаю эту сцену. Не знаю почему, было очень темно, но старик Антонио… мне показалось, что он плакал…

Только что мне пришло письмо от Антонио-сына с резолюцией деревенской общины в ответ на правительственные предложения. Антонио-сын пишет, что старику Антонио неожиданно стало плохо и этой ночью умер. Он не захотел, чтобы мне об этом сообщали. Антонио-сын пишет, что когда его пытались убедить, чтобы со мной связались, старик Антонио сказал только: «Нет, я ему уже сказал все, что должен был сказать… Теперь оставьте его, сейчас у него много работы…».

Когда я закончил сказку, шестилетняя Тоньита с источенными кариесом зубками, торжественно сообщила мне, что любит меня, но больше не будет со мной целоваться, потому что «очень колется». Роландо говорит, что когда ее ведут к доктору, она всегда спрашивает, будет ли там Суп. И если ей отвечают, что будет, она отказывается идти в наш лазарет. «Потому что Суп хочет только целоваться и очень колется» — заявляет по эту сторону окружения неумолимая шестилетняя логика по имени Тоньита с источенными кариесом зубками.

Природа делает первые намеки на приближение дождей. Какое облегчение! Мы уже думали, чтобы получить воду, придется ждать машин для разгона демонстраций.

Ана Мария говорит, что дождь — от туч, которые дерутся высоко в горах. Они поступают так, чтобы люди не были свидетелями этой брани. Свой бой тучи начинают на вершинах тем, что мы называем громом и молниями. Вооруженные неисчислимым могуществом, тучи дерутся за право умереть в дожде, чтобы напоить землю. Так и мы, без лица, как тучи, как они, безымянные, безо всякого расчета для себя… как и они, мы боремся за право стать семенем в земле…

Ладно. Здоровья и хорошей клеенки (для дождей и демонстраций).

С гор юго-востока Мексики

Субкоманданте Маркос

P.S. Большинству, притворяющемуся нетерпимым меньшинством. Насчет вопросов, типа гомосексуалист ли Маркос: Маркос — гей в Сан Франциско, негр в Южной Африке, азиат в Европе, чикано в Сан Исидро, анархист в Испании, палестинец в Израиле, индееец на улицах Сан Кристобаля, беспризорник в Несе, рокер в деревне, еврей в Германии, омбусдмен в Седене, феминист в политических партиях, коммунист после холодной войны, заключенный в Синталапе, пацифист в Боснии, мапуче в Андах, учитель из профсоюза, артист без галереи и мольберта, домохозяйка в субботу вечером в любом округе любого города любой Мексики, партизан в Мексике конца ХХ века, бастующий на любом предприятии, репортер, пишущий для заполнения лишнего пространства, мачист в феминистском движении, одинокая жещина в метро в десять вечера, пенсионер на лестнице Сокало, безземельный крестьянин, маргинальный издатель, безработный рабочий, врач без кабинета, несогласный студент, диссидент в неолиберализме, писатель без книг и читателей, и конечно — сапатист на юго-востоке Мексики. В конце концов, Маркос — любой челoвек в любом из мест этого мира. Маркос — это все нетерпимые, подавляемые, эксплуатируемые, сопротивляющиеся меньшинства, заявляющие свое «Баста!». Все меньшинства в момент речи и большинства во время своего молчания и терпения. Все нетерпимые в поисках слова, нашего слова, которое вернет нам, вечным разобщенным, способность стать большинством. Маркос — это все то, что неудобно для власти и для «благоразумия».

Не за что, господа из Генеральной Прокуратуры, всегда готов служить вам… свинцом.

P.S.2 Для партии Демократической Революции. О логике мертвых. Товарищи прочитали, что «у нас больше потерь, чем у САНО» и сразу же занялись подсчетами. Вот уже больше 10 лет, как они блуждют в ночи по старым и новым тропам, разыгрывая между собой засады «на бандитов», носят на себе тяжесть наших четырех букв и складывают и умножают. Товарищи говорят, что в деле подсчета мертвых никто не превзойдет их. «Как раз в этом мы натренированы очень даже хорошо», — говорит Габино. Обостряется спор между «тенденциями» САНО: наиболее радикальные предлагают вести отсчет от того момента, когда испанцы начали загонять их как зверей в леса и горы, более умеренные и осторожные предлагают начать с момента создания САНО. Некоторые спрашивают, включать ли в число погибших в результате 136 дней и ночей окружения, спрашивают, учитывать ли Амалию, которой было 25 лет и у которой было 7 детей, которой стало «немножко плохо» в 6 часов дня 125 дня окружения. У нее начался озноб, понос, рвота и кровотечение между ног, и в 12 ночи нам сообщили об этом и попросили вызвать «скорую помощь», и на «скорой помощи» нам сказали, что они не могут, и в 4 утра мы достали бензин и повезли ее на разваливающейся на ходу трехтонке в наш лазарет. Всего 100 метров не доехав до лейтенанта Элены, она сказала: «Я умру», и сдержала свое слово, и в 98 метрах от смуглого лица Элены она умерла, кровь и жизнь вышли из нее между ног, и я спросил, точно ли что она мертва, и Элена мне сказала, что да, что она умерла «сразу». И утром 126 дня окружения, вторая дочь Амалии увидела смерть на носилках из веток и тростника и сказала своему папе, что пойдет попросить немножко посоля в одном из домов, потому что «мама больше не сможет». Спрашивают, считать ли девочку из Ибарры, которая умерла «просто от кашля». Все заняты подсчетами, кто-то пользуется калькулятором, захваченным в муниципальном дворце Окосинго. Все полностью погружены в это. Хуана просит учесть старика Антонио, «который умер от печали». Потом Лоренсо начинает требовать, чтобы не забыли Лоренсо-сына, «который умер от ночи». По радио перечисляют имена и смерти, умерших «сразу». Потом вдруг все застывают с калькулятором-ручкой-карандашом-мелом-палочкой-ногтем в руке, и в недоумении смотрят друг на друга, запутавшись, не зная складывать… или вычитать…

О верховных или возвысившихся. Чудесно, самокритика всегда своевременна.

И наконец: нас могут обвинять в неуместности, в неучете корреляции сил, в политической неповоротливости, в отсутствии спутника, чтобы следить за дебатами в прямой трансляции, в том, что у нас нет подписки на основные газеты и журналы, чтобы узнавать об оценках этих дебатов, в нелюбезности, в невежливости, в страдании «горной болезнью», в нераспознавании возможных союзников, в сектантстве, в неуступчивости, в ворчливости. Можно обвинять нас во всем, кроме непоследовательности…

Ладно, но помните, что единственное, что мы смогли, — это приделать курок к надежде.

Привет, и оставьте обиды праздным карликам.

Примите объятия с этой стороны окружения.

Неуместный и навязчивый Суп, готовясь чихнуть.

26/8/94

 

Лев убивает взглядом

24 августа 1994 г.

…В эти рассказы о 50 процентах и о «полном возе» могут поверить только гринго (поэтому у них во всем дела идут так же, как и в международной политике). Давайте! Продолжайте в том же духе! Их тактика — повторять большую ложь, пока она не превратится в правду. Они опять ошибутся, и опять, как в январе, все у них обрушится. Нужно только чуть-чуть подуть…

Добро. Привет и пары хороших легких.

Из гор юго-востока Мексики

Субкоманданте Маркос

P.S., говорящий «нет». Не обращайте внимания на издателей. Не обращайте внимания на дрессировщиков. Не обращайте внимания на телевидение. Не обращайте внимания на радио. Не обламывайтесь. Не продавайтесь. Не сдавайтесь. Не позволяйте. Не бойтесь. Не замолкайте. Не садитесь отдыхать.

P.S. для кандидатов, у которых около 50 процентов голосов. Магнитофон поет «Как в жизни бывает, Мариана. Как в жизни бывает. Чем выше летаем, Мариана, тем падать больнее».

P.S. повстанческий, для лисоловов. Разговоры о вирусе Карписо ведут, чтобы отвлечь внимание и «починить» компьютер, таким образом удастся избежать сюрпризов после подсчета голосов.

P.S., отвечающий на вопрос «И дальше что?». Прочитайте XIV (или XXIV) главу второго тома Хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского. Да, это, о приключении с рыцарем зеркал. Не за что.

P.S., где рассказана история для Тоньиты, занятой сейчас тряпичным кроликом, присланном конвенционистами, которая говорит мне: «Этот не колется»…

Я делаю вид что ничего не понял и начинаю рассказывать, вдруг, ни с того ни сего, одну из историй 1985 года, года землятресений и гражданских мобилизаций (мобилизующих и других):

Старик Антонио подстрелил из своей старой чимбы (кремневого ружья) горного льва (из тех, что всегда очень похожи на американскую пуму). За несколько дней до этого я подшучивал над его ружьем. «Этим оружием пользовались еще в те времена, когда Эрнан Кортес завоевывал Мексику», — сказал я ему. Он ответил: «Да, но смотри, в чьих руках оно сегодня». Он удаляет остатки мяса со шкуры, чтобы ее можно было высушить. И гордо демонстрирует мне ее. Ни одного отверстия. «Прямо в глаз», — говорит он. И добавляет: «Это единственный способ сохранить шкуру». «И что вы с ней собираетесь делать?», — спрашиваю я. Старик Антонио не отвечает и в тишине продолжает выскребать шкуру своим мачете. Я подсаживаюсь к нему и, набив свою трубку, пытаюсь свернуть ля него сигарету из папиросной бумаги. Молча протягиваю ему, он проверяет ее и затем разрушает. «Еще нет», — говорит он, сворачивая ее заново. Начинаем нашу церемонию курения.

Между затяжками Старик Антонио связывает нить истории:

«Лев силен, потому что слабы другие звери. Лев питается мясом других, потому что другие позволяют себя есть. Лев убивает не лапами или клыками. Лев убивает взглядом. Сначала подкрадывается… в тишине, потому что на лапах у него маленькие тучки, они поглощают шум. Потом прыгает и переворачивает свою жертву одним ударом лапы, но не столько за счет силы, сколько за счет неожиданности.

Потом он на нее смотрит. Просто смотрит. Вот так… (старик Антонио сводит брови и смотрит на меня своими черными глазами). Бедный зверек, который должен умереть, замирает, глядя на льва, смотрит, как лев смотрит на него. Зверек уже не смотрит сам, он видит то, что видит лев, видит во взгляде льва свой образ, видит себя во взгляде льва, видит себя маленьким и слабым зверьком. Зверек никогда не думал, что он маленький и слабый, он был просто зверек, не большой, не маленький, не сильный, не слабый. Но сейчас, видя себя во взгляде льва, видит свой стах. И глядя, как на него смотрят, зверек сам убеждается в том, что он мал и слаб. И от страха, с которым он смотрит на смотрящего на него льва, ему становится еще сташнее. И теперь этот зверек уже никуда не смотрит, его кости стынут, как это бывает с нами, когда в горах нас застает холодный ночной дождь. И теперь зверек просто сдается, отдаетя воле льва и лев его безжалостно разрывает. Так убивает лев. Взглядом. Но есть один зверек, который не ведет себя так. При столкновении со львом он продолжает вести себя как ни в чем не бывало, и если лев его трогает, он отвечает ударами своих лапок, они маленькие, но значат для льва достаточно боли и крови. Этот зверек не становится добычей льва, потому что не смотрит на то, как он на него смотрит… он слепой. Этих зверьков зовут кротами.».

Кажется, что старик Антонио закончил. Я вмешиваюсь одним «да, но…». Старик Антонио не дает мне договорить, и сворачивая сигарету, продолжает свою историю. Он говорит медленно, все время поглядывая на меня, чтобы убедиться, что я внимательно его слушаю.

«Крот остался слепым, протому что он, вместо того, чтобы смотреть наружу, стал смотреть себе в сердце, научился смотреть вовнутрь. Никто не знает, как ему пришло это в голову — смотреть вовнутрь. И поскольку этот странный крот привык смотреть себе в сердце, его совершенно не волнует, кто сильный, а кто слабый, кто большой, а кто маленький, потому что сердце — это сердце, и его не измерить теми мерками, которыми измеряются вещи и животные. Но смотреть вовнутрь могли только боги, и боги наказали крота и больше не позволили ему смотреть наружу, и кроме того, приговорили его жить и ходить под землей. Поэтому крот, наказанный богами, живет под землей. Но он особо не страдает по этому поводу, ведь он продолжает смотреть вовнутрь. И поэтому крот не боится льва. И еще льва не боится человек, который умеет смотреть себе в сердце.

Потому что человек, умеющий смотреть себе в сердце, не видит силы льва. Он видит силу своего сердца и смотрит на льва, и лев смотрит, как человек на него смотрит, и видит, как человек его видит, — как не более чем льва, и лев смотрит на себя так, как на него смотрят, и чувствует страх, и прячется.»

«И вы заглянули себе в сердце, чтобы убить этого льва?», — перебиваю я. Он отвечает: «Да нет, я смотрел в прицел чимбы и в глаз льва и просто выстрелил… о сердце я и не вспомнил…». Я начинаю почесывать голову, как согласно тому, чему я научился, здесь делают всегда, когда чего-то не понимают.

Старик Антонио медленно поднимается, берет в руки шкуру и внимательно ее рассматривает. Потом сворачивает ее и передает мне. «Бери, — говорит он. — Дарю тебе ее, чтобы ты никогда не забывал о том, что льва и страх можно убить, зная, куда для этого нужно смотреть…». Старик Антонио отворачивается и направляется к своей лежанке, спрятанной в зарослях. На языке старика Антонио это значит: «Я закончил. До свидания.». Я спрятал львиную шкуру в целлофановый мешок и ушел…

Тоньита делает то же самое и уходит с вышеупомянутым тряпичным кроликом, «который не колется». Чтобы утешить меня, Бето сообщает, что у него есть дохлый тлакуаче, и что поскольку его мама уже сказала, чтобы он его выбросил, он, Бето, готов поменяться со мной на пять пузырей. Я вежливо отказываюсь, но один из поваров услышал предложение и предлагает Бето три пузыря. Бето колеблется. Повар приводит аргументы: один пузырь зеленый, другой белый, а третий красный. Бето настаивает на первоначальном предложении пяти пузырей. Повар предлагает два пузыря и два презерватива. Бето колеблется. Я ухожу до окончания торга.

Такая вот история о старике Антонио и льве. С тех пор я носил с собой львиную шкуру. В нее мы завернули флаг, который был передан Национальной Демократической Конвенции. Хотите еще и шкуру?

Еще раз добро. Привет и кусочек стеклышка, из тех, что служат, чтобы выглядывать вовнутрь…

Из гор юго-востока Мексики

Субкоманданте Маркос

8/10/94

 

История ночи и звезд

6 октября 1994

Приходят коммюнике с различными предложениями для обсуждения на ближайшей сессии Национальной Демократической Конвенции (НДК). Просматривая их, Тачо говорит мне, что проблема НДК в том, что они не поняли, что должны создать новую организацию. «Современную, как принято говорить сейчас, — уточняет Тачо. — Все хотят командовать, но никто не хочет подчиняться. НДК состоит из сплошных команданте, а должны бы быть еще и субкоманданте, майоры, капитаны, лейтенанты, рядовые и база поддержки. Но все хотят командовать, не подчиняясь. Как они смогут предложить что-то новое народу, если совершенно все делают по-старому?», — спрашивает он у меня. Я пытаюсь ответить, раскуриваю трубку, поправляю на себе патронташ и чихаю (все это одновременно). Тачо не дожидается пока я закончу столь сложное мероприятие и сам себе отвечает: «Необходимо нечто новое, современное. Что-то вроде нас, но без оружия и без масок». Тачо уходит собирать оставшуюся часть Комитета, занятого подготовкой праздника, который мы, сапатисты, каждое 8 октября посвящаем Че и нашим вечным мертвым. Я остаюсь, концентрируясь на чихании. Тут появляются Эриберто и Эва для того, чтобы я им нарисовал утенка в маске. «В маске?», — спрашиваю в перерыве между чиханиями. «Да», — говорит Эва, в свои четыре года убежденная в том, что другие объяснения не нужны. Эриберто, которому еще три, но скоро будет четыре, более понятлив и сочувственно смотрит на меня, говоря: «Нарисуйте его в маске, это же сапатистский утенок». «А!» — говорю я, как будто понял. Утенок у меня оказывается больше похож на рыцарский шлем и Эва начинает кукситься. Эриберто говорит ей, чтобы не хныкала, потому что пока он, Эриберто, поправит маску на утенке, Cуп расскажет им сказку. Эва присаживается возле меня, но отодвигается, когда понимает, что мое чихание похоже на дождь над Агуаскальентес. Я разжигаю трубку, поправляю патронташ и, вы угадали, чихаю. Тем временем, старик Антонио диктует мне на ухо, чтобы я повторил…

Историю ночи и звезд

«Много ночей назад все было ночью. Длинной крышей тени было небо и печальной была песня мужчин и женщин. Услышав эту печальную песню мужчин и женщин, боги почувствовали к ним жалость и решили собраться, чтобы договориться что делать. Потому что боги всегда договаривались между собой, чтобы что-то делать, и этому научились наши старейшие и от них мы тоже этому научились. Договариваться мы научились, чтобы что-то делать. Боги договорились убрать крышу ночи, чтобы весь свет, что вверху, опустился на мужчин и женщин, чтобы не была печальной песня мужчин и женщин. И убрали они всю крышу ночи, и пришел весь свет, и его было много, потому что ночь была длинной и покрывала все от реки до гор — много было света, который сдерживала длинная крыша ночи. Мужчины и женщины ослепли, потому что слишком много было этого света, и не было отдыха глазам, и тело работало постоянно, потому что бесконечен был день. И стали жаловаться мужчины и женщины на этот свет, причинявший им столько вреда, ведь были это мужчины и женщины — летучие мыши. И боги поняли свою ошибку, потому что были они богами, а не глупцами и умели видеть свои ошибки. Снова собрались боги и решили вновь установить длинную крышу ночи — на время пока будут продолжать думать и искать лучшее решение. Много времени прошло до тех пор, когда вновь смогли договориться. Длинной была эта ночь, поэтому мужчины и женщины — летучие мыши научились жить и ходить в ночи без света, потому что очень долго боги решали что делать с длинной крышей ночи. Потом, когда боги наконец смогли договориться, они спустились к мужчинам и женщинам и вызвали добровольцев, чтобы помочь им решить задачу. И сказали боги, что добровольцы станут частицами света, которыми будет усыпана крыша ночи, чтобы ночь не была такой длинной. «Они станут звездами», — сказали боги. И все мужчины и женщины сказали, что они добровольцы, потому что все хотели быть звездами, и не хотели быть мужчинами и женщинами — летучими мышами. И все они стали звездами и изрешетили всю крышу длинной ночи, и не уцелело ни малейшего кусочка крыши и опять все залил сплошной свет. Стало даже хуже, чем раньше, потому что была разрушена вся крыша ночи и нельзя было заслониться от света, который слепил со всех сторон. Боги не заметили этого, потому что они уже спали, очень довольные тем что решили задачу. Не осталось у них никакой печали, и они уснули.

И тогда мужчины и женщины — летучие мыши должны были сами решить зту задачу, которую они сами же и создали. И тогда они поступили как боги: собрались все вместе, чтобы договориться, и увидели, что нельзя всем быть звездами: чтобы одни светили, другие должны погаснуть. И тогда начался еще больший спор, потому что никто не хотел гаснуть и все хотели светить и быть звездами. Но тогда настоящие мужчины и женщины, те, чьи сердца — цвета земли, потому что маис рождается от земли, сказали, что они погаснут, и погасли. И так ночь стала хорошей, потому что была в ней темнота и был свет, потому что оставшиеся звезды смогли светить благодаря тем, что погасли, потому что иначе мы бы до сих пор были слепыми. И боги проснулись и увидели что была ночь, и были звезды, и был красив мир, который они придумали, и ушли они, поверив в то, что они, боги, решили эту задачу. Но было это не так; теми, кто смог найти хорошее решение и выполнить его, были мужчины и женщины. Но боги об этом не узнали, потому что они уснули, а потом ушли, думая что они все это сделали. Бедняги, они никогда не узнали того, как на самом деле родились звезды и ночь, ставшие крышей настоящих мужчин и женщин. Такая вот история — некоторые должны погаснуть, чтобы другие светили, но те, кто светит, светят благодаря тем, кто погас. Если бы это было не так, никто бы не мог светить.»

Эриберто говорит, что закончил поправлять маску на сапатистском утенке. Лист бумаги в руке Эриберто стал большой черной кляксой. Эва куксится, потому что не осталось ни утенка, ни маски, ничего. Но Эриберто уже доказывает ей, что его рисунок лучше, чем рисунок Супа. «Но на нем ничего не видно», — говорит Эва. «Дело в том, что это сапатистский утенок ночью, поэтому его не видно», — говорит Эриберто и уводит Эву показывать, что его утенок может плавать в луже Агуаскальентес, в отличие от утенка Супа, который надел ему на голову железяку и поэтому наверняка тот бы бы утонул. Бедный утенок Супа. Эва уходит с Эриберто испытывать плавательные характеристики нового утенка. Я остаюсь чихать, что мне еще остается…

Ладно. Привет и пусть в вашей ночи будет все что положено.

Из гор юго-востока Мексики

Субкоманданте Маркос

P.S. Современный. До того, как я успеваю это распечатать, приходит Тачо, чтобы предложить: «Скажите этим, из Конвенции, что если они хотят, мы можем предложить им курс политической формации, то есть курс о том, как создается новая современная организация». Потом он замолкает, задумавшись, и спрашивает меня «Думаете, эти великие мыслители допустят, чтобы мы преподавали им курсы?». Я отвечаю чиханием. «Допишите все-таки в приложении, что мы приглашаем их на курс». Тачо уходит встречаться с представителем Красного Креста. Я прячусь, потому что сюда идет Эриберто, чтобы я нарисовал ему павлина в маске. Чихание выдает меня…

P.S., где извлекаются уроки из прошлых ошибок. Сапатистский павлин выходит у меня оооочень красиво. Я надеваю на него….. шлем, спасательный жилет и пару водолазных кислородных баллонов — на случай, если Эриберто найдет повод чтобы его утопить. Говорят, Агуаскальентес вновь отплывает 12, 13, 14 и 15 октября. Нашей задачей является вторжение в Испанию. Проблема в том что в Эсаэно продолжается борьба между различными тенденциями — одни хотят высадиться в порту Палос, а другие — на Канарах. Я говорю им, что Гаити намного ближе — и сейчас в моде «мирные» вторжения. Как бы там ни было, отплываем в назначенное время. Вы приглашены. Принесите платки, потому что… аапчхи! Спасибо (вздох).

P.S., подтверждающий поражение. Эриберто смотрит на павлина, которого я ему нарисовал и говорит: «Разве этот павлин на что-то годится? Разве вы не видите, что воды осталось мало. Из-за всех этих штук, которые вы повесили на бедного павлина, он увязнет в грязи, и умрет, потому что не сможет есть, и Эва начнет плакать, и тогда…». Потом Эриберто шепчет мне на ухо, чтобы я не беспокоился, что Эвы сейчас здесь нет и он, Эриберто, исправит моего павлина, чтобы Эва не хныкала. Я чихаю. Эриберто удовлетворен моим ответом и уходит исправлять павлина. Появляется Тачо и сообщает, что госпиталь солидарности будет называться «Крестьянский Госпиталь имени генерала Эмилиано Сапаты — Че Гевары». Такое большое имя, как тяжесть которую носим за спиной…

 

Письмо тем, чьи послания остались без ответа

декабрь 1994 г.

В то время, как я это пишу, с одной стороны товарищи докладывают о подготовке наступления наших подразделений, а с другой — догорает последняя стопка писем, оставшихся без ответа. Поэтому я пишу вам. Я всегда ставил перед собой задачу ответить на все и каждое из пришедших нам писем. Я считал и продолжаю считать, что наименьшее из того, что мы можем сделать, это ответить взаимностью стольким людям, побеспокоившимся написать нам пару строк и рискнувшим поставить свое имя и адрес в ожидании ответа. Возобновление войны неизбежно. Я должен окончательно отказаться от мысли хранить эти письма, я должен их уничтожить, потому что если они попадут в руки правительству, они могут создать проблемы многим хорошим людям и очень немногим плохим. И вот уже языки пламени набрали высоту и переливаются, иногда вспыхивая синим цветом, который не перестает удивлять в эту ночь сверчков и далеких молний, что приближаются к холодному декабрю предсказаний и неоплаченных счетов. Да, писем было много. Я успел ответить на некоторые, но едва уменьшалась одна стопка, немедленно приходила следующая пачка. «Сизиф» — сказал я себе. «Или орел, пожирающий внутренности Прометея», — добавляет мое второе «я», всегда такое своевременно встревающее со своим ядовитым скептицизмом. Хочу быть честным с вами и признаться, что в последнее время пачка приходящих писем становится все тоньше и тоньше. Сначала я подумал, что это результат происков правительства, но постепенно мне стало ясно, что люди, пусь даже хорошие, устают… и перестают писать… и иногда перестают бороться…

Да, я знаю, что написать письмо — это не совсем то же самое, что взять штурмом Зимний дворец, но письма эти позволяли нам бывать так далеко… Один день мы проводили в Тихуане, другой — в Мериде, иногда — в Мичоакане, или в Герреро, или в Веракрусе, или в Гуанахуато, или в Чиуауа, или в Найарите, или в Керетаро, или в столице… В других случаях мы попадали еще дальше — в Чили, в Парагвай, в Испанию, в Италию, в Японию. И хотя эти путешествия вызвали у нас не одну улыбку, согрели нас в холодные бессонные ночи и освежили нас в изнуряющие жаркие дни, теперь они окончены.

И, как я уже сказал вам, я поставил перед собой задачу ответить на все письма. Мы, странствующие рыцари, умеем выполнять обещания (кроме, разумеется, любовных), так что, взывая к добродетели, призванной облегчить мое тяжкое бремя вины, нижайше прошу у всех вас дозволения ответить вам одним разящим посланием, в котором вы можете вообразить себя частными адресатами столь нерегулярной корреспонденции.

И, поскольку расклад — в мою пользу, потому что протестовать или выразить свое несогласие вы не можете (можете, конечно, но я об этом не узнаю, так как письма и прочее будут уже бесполезны), я перехожу к следующей части и даю зеленый свет неумолимой диктатуре, владеющей моей искусной правой рукой, когда дело доходит до писания писем. И разве можно не начать это письмо со стихов Пессоа, в которых — и проклятие и пророчество. Гласят они примерно следущее…

Взора не встречает взор, Но на сердце полегчало; Возникает разговор, Хоть ничто не прозвучало. Где конец и где начало? [27]

Такого-то такого-то числа такого-то месяца непередаваемого 1994 г.

Соответствующим адресатам:

Хочу говорить с вами о том, что началось в январе и продолжается до сих пор. Большинство из вас написали нам, чтобы поблагодарить. Представьте себе наше удивление, когда мы читали ваше послание, в котором вы благодарили нас за то, что мы существуем. Самое ласковое, например, что я получаю от наших войск когда попадаю на одну из позиций — это жест вынужденного смирения. Я удивляюсь своему удивлению, и когда удивляешься, от удивления могут произойти самые непредвиденные события. Бывает, например, что я слишком сильно закусываю трубку и отламывается мундштук. Бывает, что я не могу найти замазку, чтобы починить его. Бывает, что в поисках какой-нибудь другой трубки я натыкаюсь на конфету и совершаю грубую ошибку, выдавая находку характерным звуком, издающимся исключительно конфетами в целлофановой упаковке, который эта чума, именуемая детьми, может услышать за десятки метров, а то и за километры, если ветер в их сторону. И бывает, например, что я увеличиваю громкость магнитофончика, чтобы заглушить шелест целлофана песней со словами…

Имеющий нынче песню завтра бурю получит, и тот кто в сейчас компании будет еще одинок, идущий прямой дорогой споткнется о страшные стулья. Но песня всегда стоит бури, компания — одиночеств. И самое дорогое — это агония спешки, сколько бы стульев ни было в нашей единственной правде.

В домике (потому что все это неизменно происходит в домике, где крыша — это кусок картона, связка хвороста или клеенка) возникает Эриберто, лицо его выражает «наконец-то ты мне попался!». Я делаю вид, что его не вижу, и насвистываю песенку из фильма, названия которого я не помню, но главному герою она помогала достичь превосходных результатов, потому что под ее насвистывание одна девушка, из тех, что в самый раз для того, чтобы, как говорят в этих случаях, «это самое», с улыбкой приближалась к нему, — и я вдруг замечаю, что это приближается не девушка, а Эриберто. Вместе с ним идет Тоньита, со своей куклой-олоте в руках. Тоньита — отказывающая в поцелуе, «потому что очень колется», с источенными кариесом зубками, которой исполняется пять лет и наступает шесть — любимица Супа. Эриберто — самый скорый плач Лакандонской сельвы, рисовальщик утят антисупмарин, ужас вьючных муравьев и рожденственского шоколада, любимец Аны Марии, наказание, которое послал Супу какой-то злопамятный бог за то, что он нарушитель насилия и профессионал закона. Что? Не так? Хорошо, не беспокойтесь…

Внимание! Не отвлекайтесь и внемлите! Эриберто приходит и говорит, что Эва хнычет, потому что хочет смотреть про поющую лошадку, а майор ей не дает, потому что он смотрит «Декамерон» Пазолини. Конечно, Эриберто не говорит «Декамерон», но я это заключаю из его жалоб, что «майор смотрит только этих голых старух». Для Эриберто все женщины, носящие юбку до колен и выше — «голые», и все женщины старше четырех лет, исполнившихся недавно Эве, — «старухи». Я знаю что все это — часть тщательно подготовленной Эриберто грязной стратегии, цель которой — завладеть конфетой, чья целлофановая обертка прозвучала как сирена «Титаника» в тумане, и Эриберто со своими утятами уже спешит на помощь, потому что нет в этом мире ничего более печального, чем конфета без ребенка, вызволяющего ее из целлофанового плена.

Тем временем, Тоньита обнаруживает игрушечного кролика, «которого невозможно испачкать», то есть он черного цвета, и решает окунуть его в лужу, что, по ее представлениям, обладает всеми необходимыми характеристиками для проведения испытаний качества.

Перед этой атакой, целью которой является «генеральное командование САНО», я делаю вид что ооочень сосредоточен на письме. Эриберто замечает это и рисует утенка, которого непочтительно называет «Суп». Я притворяюсь обиженным, потому что Эриберто настаивает, что мой нос похож на утиный клюв. Тоньита кладет на камень вымазанного в грязи кролика рядом с олоте и оценивает их критическим взглядом. Мне кажется, результат ее не удовлетворяет, потому что с тем же упрямством, с которым отказывает мне в поцелуях, она отрицательно качает головой. Эриберто, кажется, признает свое поражение перед лицом моего безразличия, и уходит, и я остаюсь доволен своей сокрушительной победой, когда вдруг замечаю, что конфеты на месте нет и вспоминаю, что когда я рассматривал его рисунок, Эриберто сделал какое-то странное движение. Он увел ее у меня из-под носа! И поверьте, при таком носе, это особенно обидно. Мне становится еще грустнее от того, что я замечаю, что Салинас уже собрал чемоданы чтобы перейти в ВТО, и мне кажется, что он был несправедлив с нами, навесив на нас ярлык «нарушителей». Если бы он был знаком с Эриберто, он бы понял, что в сравнении с ним мы даже законопослушнее руководства ИРП. Ладно, вернемся к тому, что я был удивлен своим удивлением, читая ваши послания с этим «спасибо», которое иногда было адресовано Ане Марии, иногда — Рамоне, Тачо, Мою, Марио, Лауре или любому и любой из мужчин и женщин, скрывающим свои лица, чтобы быть увиденными другими и открывающими их, чтобы ото всех укрыться.

Я готовлю наилучший из своих реверансов, чтобы поблагодарить за столько благодарностей, когда в дверях появляется Ана Мария, держа за руку хнычущего Эриберто и спрашивает, почему я не хочу дать Эриберто конфету. «Я не хочу дать ему конфету?», — говорю я и с удивлением смотрю на лицо Эриберто, на котором следы конфеты умело замаскированы слезами и соплями, которые и привлекли симпатии Аны Марии на его сторону. «Да, — неумолимо продолжает Ана Мария, — Эриберто сказал, что он отдал тебе рисунок в обмен на конфету, а ты не сдержал слова». Я чувствую себя жертвой столь несправедливого обвинения, что лицо мое становится похожим на лицо экс-президента ИРП, готовящегося овладеть могущественным государственным секретариатом и поднимающегося на трибуну, чтобы произнести лучшую из своих речей. Тут Ана Мария просто берет неизвестно откуда взявшийся кулек с конфетами и отдает его — весь! — Эриберто. «Бери, — говорит она, — сапатисты всегда держат слово». И они вдвоем уходят. Я ооочень расстраиваюсь, потому что конфеты эти были приготовлены Эве на день рождения, которой не знаю уже сколько исполняется: когда я спросил у ее мамы, сколько ей лет, она мне сказала что шесть. «Но вы же совсем недавно мне сказали, что ей только что исполнилось четыре», — упрекнул я. «Да, ей исполнилось четыре, идет пятый, то есть теперь ей будет шесть», — тоном не допускaющим никаких возражений, отвечает мне сеньора и оставляет меня, вынуждая вновь пересчитывать все это на пальцах и сомневаться во всей нашей системе образования, ясно учившей тому, что 1 + 1 = 2, 6 x 8 = 48 и прочим столь же серьезным вещам, которые, как это становится очевидно, оказываются совершенно иными в горах юго-востока Мексики; здесь действует другая математическая логика. «Мы, сапатисты, совершенно другие», — заявил однажды Монарх, когда рассказывал мне, что когда он остается без тормозной жидкости, он просто мочится в резервуар. В другой раз, например, мы праздновали день рождения. Собралась «молодежная группа» и организовала «сапатистскую олимпиаду»: «ведущая мероприятия» ясно сказала, что затем пройдут соревнования по прыжкам в длину, что значит «кто выше прыгнет», а потом — в высоту, в смысле «кто прыгнет дальше». Я опять занялся счетом на пальцах, но пришел лейтенант Рикардо и сообщил мне, что на завтрашнее утро для именинника поготовлены утренние куплеты. «Где будет исполнена серенада?» — спросил я, радуясь, что все вернулось в норму, потому что петь утренние куплеты с утра мне показалось совершенно логичным. «На кладбище», — ответил Рикардо. «На кладбище?» — повторил я и вернулся к счету на пальцах. «Да, потому что это день рождения товарища, погибшего в январских боях», — сказал Рикардо и ушел, так как уже объявили начало конкурса по бегу «ползком».

«Да, — сказал я себе, — день рождения для мертвого. Совершенно логично… в горах юго-востока Мексики». Вздыхаю.

Я вздыхаю от ностальгии, вспоминая добрые старые времена, когда плохие были плохими, а хорошие — хорошими, когда ньютоново яблоко продолжало свое неудержимое падение с дерева в руку ребенка, когда у мира был запах школьного зала первого дня занятий — запах страха, запах тайны, запах нового. Я глубоко погружен в воспоминания, когда появляется Бето и бесцеремонно спрашивает, остались ли у меня пузыри. Не дожидаясь ответа, он начинает рыться среди карт, оперативных планов, военных приказов, табачного пепла, сухих слез, красных цветков, нарисованных фломастером, патронташей и вонючей маски. Наконец где-то Бето находит пакетик с пузырями и фотографию какой-то красотки из журнала, которая выглядит достаточно потертой (фотография, а не красотка). Несколько секунд Бето проводит в сомнении, выбирая между пакетиком с пузырями и фото, и решает то, что в этих случаях решают все дети — забирает и то, и другое. Я всегда говорил, что это не командование, а детский сад. Вчера я попросил Моя, чтобы он установил вокруг несколько противопехотных мин. «Ты думаешь, сюда придут солдаты?», — озабоченно спросил он. Я, не в силах справиться с дрожью во всем теле, ответил: «Солдаты — не знаю, а вот дети…». Мой с пониманием кивает, присаживается и начинает объяснять мне довольно сложную систему ловушки («для дураков», как он говорит), состоящей из замаскированной ямы и заточенных колов с ядом на дне. Эта идея мне нравится, но кем-кем, а дураками этих детей не назовешь, так что я в ответ предлагаю ему протянуть вокруг проволоку под высоким напряжением и установить на входе станковые трехствольные пулеметы. Мой вновь сомневается, говорит, что ему пришла в голову еще одна отличная мысль и уходит, оставляя меня в сомнении…

На чем мы остановились? Ах, да! На конфетах, которые были для Эвы, но их забрал Эриберто. Я делаю по радио срочное сообщение с просьбой поискать во всех наших лагерях и передать мне какой-нибудь кулек с конфетами, чтобы возместить подарок для Эвы, когда вышеупомянутая особа собственной персоной предстает передо мной с кастрюлькой тамалес, «которые передала моя мама, потому что сегодня у меня день рождения», и смотрит на меня глазами, которые лет через десять приведут не к одной войне.

Я благдарю ее как могу и говорю ей — а что мне еще остается? — что у меня для нее подарок. «А де он?», — говорит-просит-требует Эва, и я покрываюсь потом, потому что нет ничего страшнее, чем этот черный укоряющий взгляд, и перед моим оцепеневшим молчанием взгляд Эвы постепенно превращается, как в фильме «Святой против оборотня»… и в этот момент, чтобы добить меня окончательно, появляется Эриберто: он пришел выяснить «перестал ли уже Суп на него сердиться». Я начинаю смеяться, чтобы выиграть время и просчитать, достанет ли отсюда мой пинок до Эриберто… Тут Эва замечает, что у Эриберто в руках заметно похудевший кулек с конфетами и спрашивает, кто ему дал конфеты, и Эриберто, липким от шоколада голосом говорит ей: «Чуп». Я не понимаю, что Эриберто хотел сказать «Суп», пока Эва не поворачивается ко мне и не напоминает: «А мой подарок?». Когда Эриберто слышит «подарок», он прячет глаза, выбрасывает уже пустой кулек от конфет, подходит к Эве и говорит мне с бесконечным цинизмом: «Да, наш подарок?». «Наш?», — повторяю я, вновь пытаясь просчитать траекторию пинка, но в этот момент вижу, как поблизости рыщет Ана Мария, и с сожалением отказываюсь от этой идеи. Тогда я говорю: «Я его спрятал». «Де?», — спрашивает Эва, стремящаяся избежать всяких загадок. Эриберто, в отличие от нее, принял мои последние слова как вызов и уже открывает мой рюкзак и откладывает в сторону одеяло, альтметр, компас, табак, коробку с патронами, носок, и в этот момент я его останавливаю убедительным окриком: «Не там!». Тогда Эриберто пикирует на рюкзак Моя и уже начинает открывать его, но я добавляю: «Чтобы знать, где спрятан подарок, вы должны разгадать сказку». Отчаявшийся от того, что ремни рюкзака майора оказались затянуты очень крепко, Эриберто подходит и садится возле меня. Эва тоже. К нам подсаживаются Бето и Тоньита. И вот я уже разжигаю трубку, чтобы дать себе время подумать о масштабах проблемы, которую я себе устроил с этой загадкой, когда ко мне приходит старик Антонио, и указав жестом на маленького серебряного Сапату, прикрепленного к сандалии, повторяет, на этот раз моими устами

Историю вопросов

В горах поджимает холод. В этой разведке, за десять лет до январского рассвета, меня сопровождают Ана Мария и Марио. Они тогда только-только пришли в партизанский отряд и я — в то время лейтенант пехоты — должен был обучить их тому, чему другие обучили меня: жизни в горах. Вчера я впервые столкнулся со стариком Антонио. Мы оба соврали. Он, сказав, что шел смотреть свою мильпу, и я — что был на охоте. Мы обы знали, что врали, и знали, что оба знаем об этом. Я оставил Ану Марию на намеченной нами тропе, а сам вернулся к реке, чтобы попытаться найти на карте высоченный холм, который виднелся напротив и, если удастся, еще раз встретить старика Антонио. Он, наверное, подумал то же самое, потому что вновь появился точно в месте нашей вчерашней встречи.

Так же как и вчера, старик Антонио садится на землю, опирается спиной на покрытый зеленым мхом ствол и начинает скручивать сигарету. Я сажусь напротив и разжигаю трубку. Старик Антонио начинает:

— Ты не на охоте.

Я отвечаю:

— А вы не на мильпе.

Что-то заставляет меня обращаться к нему, человеку неопределенного возраста, с выдубленным как кедровая кора лицом, которого я вижу второй раз в жизни, на «вы», с уважением.

Старик Антонио улыбается и добавляет:

— Я слышал о вас. В ущельях говорят, что вы бандиты. В моем селении обеспокоены, потому что вы можете быть в чем-то таком замешаны.

— А вы думаете что мы — бандиты? — спрашиваю я.

Старик Антонио выпускает большой клуб дыма, кашляет и отрицательно качает головой. Я вдохновляюсь и задаю ему следующий вопрос:

— И кто-же мы такие, по-вашему?.

— Лучше ты сам скажи мне это, — отвечает старик Антонио и застывает, глядя мне в глаза.

— Это очень длинная история, — говорю я и начинаю рассазывать ему о Сапате и Вилье, и революции, и земле, и несправедливости, и голоде, и невежестве, и болезнях, и репрессиях, и обо всем остальном. И заканчиваю мою речь фразой:

— И, таким образом, мы — Сапатистская Армия Национального Освобождения.

Я жду на лице старика Антонио, на протяжении всего разговора непрерывно смотревшего мне в глаза, какой-нибудь реакции.

— Расскажи мне еще об этом самом Сапате, — говорит он мне после следующей порции дыма и кашля.

Я начинаю с Аненекуилько, продолжаю планом Аялы, военной кампанией, организацией народов и предательством в Чинамеке. Когда я заканчиваю, старик Антонио продолжает глядеть на меня.

— Не так это было, — говорит он мне. Я делаю удивленный жест и успеваю лишь пробормртать:

— Нет?

— Нет, — настаивает старик Антонио. — Я расскажу тебе настоящую историю этого самого Сапаты.

Старик Антонио достает табак и «крутилку» и начинает свою историю, где соединяются и смешиваются старые времена с новыми, точно так же как смешивается и соединяется дым моей трубки и его сигареты.

«Много историй назад, когда самые первые из богов, те, что создали мир, еще бродили по ночам, беседовали два бога, имена которых были Ик’аль и Вотан. Оба они были одним целым. Когда один поворачивался — было видно другого, когда поворачивался другой — было видно первого. Они были противоположны. Один — чистый свет, как майское утро на реке. Другой был мраком, как пещера холодной ночью. И были они одним и тем же. Оба они были одним, потому что существование одного делало возможным существование другого. Но не двигались они, неподвижными оставались эти два бога, которые были одним и тем же. «Что нам делать?» — спрашивали оба. «Грустно так жить, всегда на одном месте», — печалились оба, которые были одним. «Не кончается ночь», — сказал Ик’аль. «Не кончается день», — сказал Вотан. «Пойдем в путь», — сказал один, который был обоими. «Как?», — спросил другой. «Куда?», — спросил один. И увидели они, что так они сдвинулись немного, сначала, чтобы спросить «как», а потом, чтобы спросить «куда». Обрадовался один, который был обоими, когда увидел, что они немножко сдвинулись. Попробовали они оба двигаться одновременно, но не смогли. «Что же нам делать?». И шевельнулся сначала один, потом — другой, и так они сдвинулись еще чуть-чуть, и так они заметили, что движение удавалось, если сначала двигался один, а потом другой. И они договорились, что чтобы двигаться, сначала будет двигаться один, а потом другой, и так они начали двигаться, и никто не помнит, кто сдвинулся первый, когда они начали двигаться, потому что они очень обрадовались этому движению. «Какая разница, кто был первый, если мы уже движемся?», — говорили два бога, которые были одним, и смеялись они, и первое, о чем они договорились, это устроить танец, и станцевали они, сначала шажок одного, потом шажок другого, и долго они танцевали, потому что довольны они были своим открытием. Потом они устали от долгого танца и решили подумать о том, что делать дальше, и увидели они, что первый вопрос «как двигаться?» привел к ответу «вместе, но по отдельности, как договорились» и этот вопрос их уже мало интересовал, потому что когда они это поняли, они уже двигались. Другой вопрос возник тогда, когда они увидели что есть два пути. Один был очень коротким и заканчивался совсем рядом, и было хорошо видно место, где заканчивался этот путь, но ногам их так понравилось ходить, что они быстро решили что этот путь был для них слишком коротким и не захотели они идти по короткому пути. И договорились они идти по пути длинному и уже было собрались отправиться в путь, когда их ответ, в котором они выбрали длинный путь, вызвал у них другой вопрос: «Куда этот путь ведет?». Долго они думали над ответом, двое, которые были одним, и вдруг они поняли, что только если они пойдут по этому длинному пути, можно будет узнать, куда он ведет, потому что если они так и останутся на месте, они так никогда и не узнают, куда ведет длинный путь. И тогда они сказали себе оба, которые были одним: «Пошли» — и пошли, сначала один и потом другой. Вскоре они поняли, что дорога по длинному пути занимает много времени, и у них возник следующий вопрос: «Что нам сделать, чтобы суметь идти долго?», и задумались они надолго и тогда Ик’аль сказал, что он не умеет идти днем, а Вотан сказал, что ему страшно идти ночью. И остались они плакать, но потом вдруг прекратили плач и договорились, потому что поняли, что Ик’аль может идти ночью, а Вотан может идти днем, и что Ик’аль может вести Вотана ночью, и так нашли они ответ на вопрос о том, как идти все время. С тех пор боги идут с вопросами и никогда не останавливаются, никогда не приходят и никогда не уходят. И так настоящие мужчины и женщины научились тому, что вопросы служат для того, чтобы идти, а не для того, чтобы оставаться на месте. И с тех пор настоящие мужчины и женщины, чтобы идти — спрашивают, чтобы приходить — прощаются и чтобы уходить — здороваются. И никогда не остаются на месте».

Я продолжаю грызть ставший уже коротким мундштук трубки, в ожидании того, что старик Антонио продолжит, но он, кажется, не собирается этого делать. Опасаясь прервать нечто очень серьезное, я спрашиваю:

— А Сапата?

Старик Антонио улыбается:

— Теперь ты уже знаешь, что для того, чтобы знать и чтобы идти, нужно спрашивать.

Он кашляет и зажигает следующую сигарету, я не заметил, когда он ее свернул, и среди струящегося из его губ дыма как семена в землю падают слова:

— Этот самый Сапата появился здесь, в горах. Он не родился, говорят. Просто, появился. Говорят, что это — Ик’аль и Вотан, которые пришли сюда своим долгим путем, и которые, чтобы не пугать добрых людей, превратились в одно. Потому что много уже прошли вместе Ик’аль и Вотан, и научились они тому, что они одно, и умели легко превращаться в одно целое днем или ночью. И придя сюда, они превратились в одно и дали себе имя Сапата, и сказал Сапата, что пришел он в эти места, чтобы здесь найти ответ на вопрос, куда ведет длинный путь, и сказал он, что иногда он будет светом, а иногда мраком, но всегда он один и тот же, Вотан Сапата и Ик’аль Сапата, белый Сапата и черный Сапата и что оба — это один и тот же путь для настоящих мужчин и женщин.

Старик Антонио достает из своего вещмешка целлофановый пакетик. Внутри — очень старая, 1910 года, фотография Эмилиано Сапаты. В левой руке, на уровне пояса, Сапата сжимает саблю. Правой он опирается на карабин, на груди его — два патронташа, и слева направо перекинута двухцветная черно-белая лента. Ноги его создают впечатление, что он остановился и в то же время идет, во взгляде его нечто, говорящее «я здесь» и вместе с тем — «я уже иду». За Сапатой две лестницы. На одной, ведущей из темноты, видны смуглые лица сапатистов, которые будто вышли из глубины чего-то, на другой лестнице, освещенной, нет никого и не видно откуда и куда она ведет. Я бы соврал вам, если бы сказал, что сам заметил все эти детали. Это старик Антонио обратил на них мое внимание. На обратной стороне фотографии написано:

Генерал Эмилиано Сапата, главнокомандующий Южной Армии.

Gen. Emiliano Zapata, Commander in Chief of the Southern Army .

Le Général Emiliano Zapata, Chef de l’Armée du Sud .

C. 1910. Photo by : Agustín V. Casasola.

Старик Антонио говорит мне:

— Этой фотографии я задал много вопросов. Благодаря этому я пришел сюда.

Он кашляет и выпускает струйку дыма. Он дает мне фото.

— Бери, — говорит он. — Чтобы ты научился спрашивать… и идти.

— Когда приходишь, лучше попрощаться. Тогда не так больно, когда мы уходим, — говорит мне старик Антонио, протягивая руку, чтобы дать понять, что уходит, то есть что приходит. С тех пор старик Антонио когда приходит, приветствует словом «прощай» и прощается, протягивая руку и говоря «сейчас приду». Старик Антонио встает. То же самое делают Бето, Тоньита, Эва и Эриберто. Я достаю из своего рюкзака фотографию Сапаты и показываю им.

Он поднимается или спускается? — спрашивает Бето.

Он идет или остается на месте? — спрашивает Эва.

Он достает или прячет шпагу? — спрашивает Тоньита.

Он уже перестал стрелять или только сейчас начнет? — спрашивает Эриберто.

Я не перестаю удивляться всем этим вопросам, которые задает мне эта карточка восьмидесятичетырехлетней давности, отданная мне стариком Антонио в 1984 году. Я смотрю на нее в последний раз перед тем, как подарить ее Ане Марии и она, эта фотография, задает мне еще один вопрос:

— Это наше вчера или это наше завтра?

Уже в духе обсуждения серьезных вопросов и с удивительной для ее исполнившихся-четырех-лет-пошедшего-пятого-то-есть-шести последовательностью, Эва наконец выдает мне: «А мой подарок?». Слово «подарок» вызывает ту же реакцию и у Бето, Тоньиты и Эриберто, то есть все они начинают кричать: «А мой подарок?». Я в окружении, на грани самоубийства, но в этот момент появляется Ана Мария, которая так же, как и почти год назад в Сан-Кристобале, но при других обстоятельствах, спасает мне жизнь. Ана Мария несет большой-пребольшой кулек с конфетами. «Вот ваш подарок, который приготовил вам Суп», — говорит Ана Мария и смотрит на меня с видом «что-бы-вы-мужчины-делали-без-нас-женщин».

Пока дети договариваются, то есть дерутся по поводу разделения конфет, Ана Мария по-военному приветствует меня и сообщает:

— Докладываю: войска готовы к выступлению.

— Хорошо, — говорю, вешая пистолет на ремень, — выступаем, как обычно, на рассвете.

Ана Мария собирается уходить.

— Подожди, — говорю я и отдаю ей фото Сапаты.

— И это? — спрашивает, глядя на нее.

— Пригодится, — отвечаю я.

— Для чего? — настаивает она.

— Чтобы знать, куда мы идем, — отвечаю я, проверяя карабин. В небе маячит военный самолет…

— Ладно, не отчаивайтесь, я уже почти заканчиваю это «письмо писем». Но сначала мне нужно выпроводить отсюда детей…

И наконец, я отвечу на некоторые вопросы, которые наверняка у вас остались:

— Знаем ли мы, на что идем? Да.

— Знаем ли мы, что нас ждет? Да.

— Стоит ли? Да.

Кто из тех, кто может ответить «да» на три предыдущих вопроса, может остаться сложив руки и не чувствовать, что внутри что-то рвется?

Хорошо. Привет и цветок для этой нежной ярости, думаю, она этого заслуживает.

Из гор юго-востока Мексики

Субкоманданте Маркос

P.S. для писателей, аналитиков и народа в целом. Выдающиеся перья нашли в сапатистском движении немало интересного, но они исказили нашу суть — национальную борьбу. Для них мы остались деревенскими жителями, способными осознать наше «животное состояние» и все из него вытекающее, но неспособными, без «внешней» помощи, понять и сделать нашими такие концепции, как «народ», «родина», «мексика». Да, все с маленькой буквы, в духе этого серого времени. Согласно им, борясь за наши материальные нужды, мы были правы, но наша борьба за нужды духовные — это уже излишество. Будет понятным, если эти перья повернутся сейчас против нашего упрямства. Жаль, конечно, но кто-то должен быть последовательным, кто-то должен сказать «нет», кто-то должен повторить свое «Баста!», кто-то должен забыть о благоразумии, кто-то должен поднять достоинство и стыд выше жизни, кто-то должен… Ладно, я хотел только сказать им, этим выдающимся перьям, что мы понимаем их осуждение. В нашу защиту я могу сказать лишь следующее: ничего из всего, что мы сделали, не было сделано для того, чтобы вам понравиться, все что нами сказано и сделано, было сделано для того, чтобы нравиться нам самим, делаем это мы из нашего вкуса к борьбе, к жизни, к слову, к пути… Нам помогали хорошие люди всех социальных классов, всех рас, всех полов. Некоторые — чтобы облегчить свою совесть, другие — чтобы следовать моде, и большинство — по убеждению, из уверенности в том, что встретили нечто новое и хорошее. А мы, поскольку мы считаем себя людьми хорошими, прежде чем что-то сделать, мы всегда предупреждаем об этом, чтобы другие учли это, чтобы подготовились, чтобы мы не застали их врасплох. Я знаю, что это ставит нас в невыгодную ситуацию, но по сравнению с невыгодной ситуацией в технологии, мы тем более можем позволить себе не обращать внимания на потерю фактора неожиданности.

Хорошим людям я хотел сказать, чтобы оставались хорошими, чтобы не теряли веры, чтобы не позволяли скептицизму заключать их в сладкую тюрьму комформизма, чтобы продолжали искать, чтобы продолжали находить то, во что стоит верить, то, за что стоит бороться.

У нас были и замечательные враги. Перья, которые не ограничились осуждающими ярлыками или пустыми фразами, перья, которые искали сильные, серьезные и убедительные аргументы, чтобы атаковать, осудить и изолировать нас. Я читал прекрасные тексты, осуждающие сапатизм и защищающие режим, который должен платить, причем дорого, чтобы создать видимость того, что он кому-то нравится. Жаль, что в конце концов они встали на защиту дела бесполезного и напрасного, жаль, что они провалятся вместе с этим рушащимся зданием…

P.S., который на коне и с марьячи поет под окном одной бабушки серенаду на слова Педро Инфанте, под названием «Говорят, что я бабник», заканчивающуюся…

На дне любви моей сладкой Одна есть средь струн и ран Что любит меня без оглядки И без тарарираран Старушка моя прекрасна Во мгле моих лет пустых И сердцу ее подвластна Любовь, коей нет в других.

Перед этой бабушкой каждый из нас — ребенок, с болью теряющийся вдали… Прощай, бабушка, уже иду. Уже заканчиваю, уже начинаю…

5/3/95

 

Портрет Супа

20 февраля 1995 г.

Приходят коммюнике. Выглядит все настолько в черном свете, что это уже начинает казаться кануном. Поражает цинизм, с которым отрицается очевидное — ставка на военное решение. А мы? Вот так, уже почти скребемся в небо. Это первое падение снизу вверх, я падаю.

Ладно. Привет и хорошо отточеного лезвия чтобы отскрести столько тумана.

Из гор юго-востока Мексики

Субкоманданте Маркос

P.S., описывающий 15 февраля 1995 г., шестой день нашего отступления (рекомендуется читать это каждый раз перед принятием пищи в качестве идеального диетического средства).

Ночью 15-го мы собрались пить мочу. Говорю «собрались», потому что сделать этого не удалось — всех начало рвать после первого глотка. Сначало было обсуждение. Хотя все мы согласились с тем, что каждый будет пить только свою собственную мочу, Камило уверял, что нужно подождать до утра, чтобы моча в наших флягах остыла и мы смогли бы ее выпить, представляя себе, что это освежающий напиток.

Защищая свою позицию, Камило использовал как аргумент то, что он слышал как-то по радио, будто воображение может все. Я с этим не согласился, предположив, что чем больше пройдет времени, тем больше будет вони, и еще заметил, что радио в последнее время не блистало своей объективностью. Мое второе «я» возразило, что отстаивание может помочь отделить аммиак, который осядет на дне. «Это из-за адреналина», — сказал я, удивляясь тому, что скептицизм на этот раз принадлежал мне, а не моему второму «я». Наконец мы решили сделать первый глоток все вместе одновременно и посмотреть что из этого получится. Не знаю, кто начал «концерт», но почти одновременно всех нас вырвало выпитым и невыпитым. Так мы и остались валяться, еще более обезвоженные, чем раньше. Как алкаши, воняющие мочой. Думаю, вид у нас при этом был не очень боевой. Через несколько часов, незадолго до восхода, неожиданно пошел дождь, который позволил нам справиться с жаждой и совсем никудышним настроением. С первыми лучами солнца мы продолжили путь. К вечеру шестого дня удалось добраться до окраины какой-то деревни. Камило отправился в деревню попросить какой-нибудь еды.

Вскоре он возвратился с куском холодной и жесткой жареной свинины, с которым мы прикончили на месте без особых осторожностей. Через несколько минут у всех начались схватки. Понос был незабываемым. Потом мы совершенно обессиленные разлеглись у подножья лесистого холма. Федеральный патруль прошел примерно в пятистах метрах от нас. Они не обнаружили нас только благодаря тому, что Господь велик. Дерьмом и мочой от нас разило на километры…

P.S., утверждающий наше восстание.

Они могут прислать сюда еще солдат. И в каждой нашей деревне будет как в Гуадалупе Тепейак, где на каждого жителя — взрослого или ребенка — приходится по десять солдат, на каждую лошадь — по танку и на каждую курицу — по бронетранспортеру. Пять тысяч солдат патрулируют опустевшее село и «защищают» свору отощавших псов и скотину, оставшуюся без присмотра. Сделайте это во всех округах, во всех хуторах, на всех ранчо. Переполните солдатами весь штат Чьяпас…

Несмотря ни на что и несмотря ни на кого, горы юго-востока Мексики останутся территорией восставшей против негодного правительства. Останутся сапатистской территорией.

И так будет всегда…

P.S., который объясняет и утверждает.

Тем, кто прервал диалог и возобновил войну, была не САНО. Это сделало правительство.

Тем, кто делал вид, что желает политического решения, а тем временем готовил предательский военный удар, была не САНО. Это сделало правительство.

Тем, кто подготовил заговор, чтобы найти повод, оправдывающий иррациональное поведение, была не САНО. Это сделало правительство.

Тем, кто арестовывал и пытал гражданских, была не САНО. Это сделало правительство.

Тем, кто убивал, была не САНО. Это сделало правительство.

Тем, кто бомбил деревни и расстреливал их с воздуха, была не САНО. Это сделало правительство.

Тем, кто насиловал индейских женщин, была не САНО. Это сделало правительство.

Тем, кто грабил и лишал крестьян крова, была не САНО. Это сделало правительство.

Тем, кто предал волю всей страны, заключающуюся в требовании поиска политического решения конфликта, была не САНО. Это сделало правительство.

P.S., указывающий на несостоятельность выводов расследования, проведенного ГПМ.

Если бы «Суп» прошел военную и политическую подготовку у сандинистов, он бы уже разыграл отобранные поместья в «пиньяту», и выгнал бы из организации всех критически настроенных. Если бы «Суп» был подготовлен сальвадорцами, он бы уже подарил свое оружие Кристиани. Если бы «Супа» обучали русские инструкторы, он бы уже бомбил Чечню, то есть, извините, Гуадалупе Тепейак.

Кроме того, какие еще «милленаристские» «фундаменталистские» партизаны «под руководством белых профессионалов» смогли бы осуществить такие военные акции, какие провела САНО в январе и в декабре 1994 г., когда удалось прорвать окружение? Какие еще партизаны смогли бы сесть за стол переговоров всего через пятьдесят дней после вооруженного восстания? Какие еще партизаны призывали к борьбе за демократию не пролетариат как исторический авангард, а гражданское общество? Какие еще партизаны остаются в стороне, чтобы не вмешиваться в избирательный процесс? Какие еще партизаны созывали национальное демократическое, гражданское и пацифистское движение, для того чтобы сделать невозможной военную альтернативу? Какие еще партизаны спрашивают у своей базы поддержки о том, что они должны сделать, перед тем, как что-либо делать? Какие еще партизаны боролись не за власть, а за демократическое пространство? Какие еще партизаны прибегли больше к словам, чем к пулям?

P.S., назначающий себя «специальным следователем по делу Супа» и приглашающий национальное и международное гражданское общество стать присяжными и вынести приговор.

Во столько-то часов и минут такого-то дня этакого месяца текущего года, перед настоящим P.S. предстает лицо мужского пола неопределенного возраста, от пяти до шестидесяти пяти лет, лицо которого закрыто головным убором, что напоминает дырявый носок (который гринго называют «скимаск», а латиноамериканцы «пасамонтаньяс»). Из особых примет можно выделить две больших выпуклости на лице, одна из которых, как удалось заключить по многократному чиханию, является носом. Другая, если судить по испускаемому дыму и запаху табака, может быть трубкой из тех, что используются моряками, интеллектуалами, пиратами и скрывающимися от правосудия. Пообещав говорить правду и одну только правду, допрашиваемый индивидуум назвался Маркосом Сельвогорским, сыном старика Антонио и доньи Хуаниты, братом Антонио-сына, Рамоны и Сусаны, дядей Тоньиты, Бето, Эвы и Эриберто. Провозгласив себя физически здоровым и умственно вменяемым и подтвердив, что не подвергался никакому давлению со стороны (если не считать 60 тысяч федеральных солдат, ищущих его живым или мертвым) допрашиваемый заявил и признал следующее:

Первое. Что родился в партизанском лагере, под назанием «Агуа Фриа», находящемся в Лакандонской сельве штата Чьяпас, в одну из ночей августа 1984 г. Допрашиваемый утверждает, что вновь родился 1 января 1994 г., и впоследствии неоднократно возрождался — 10 июня 1994 г., 8 августа 1994 г., 19 декабря 1994 г., 10 февраля 1995 г. и каждый день, и каждый час, и каждую минуту, и каждую секунду начиная с того дня и до момента дачи настоящих показаний.

Второе. Что кроме своего имени обладает следующими прозвищами: «Суб», «Субкоманданте», «Суп», «Супко», «Маркитос», «Красавчик Суп», «Супкин сын» и прочие, которые стыдливость следователя P.S. не позволяет здесь воспроизвести.

Третье. Допрашиваемый признает, что начиная с момента своего рождения принимал участие в заговорах против теней, покрывающих небо мексиканцев.

Четвертое. Допрашиваемый признает, что до своего рождения вместо того чтобы иметь все, чтобы не иметь ничего, он решил не иметь ничего, чтобы, таким образом, иметь все.

Пятое. Допрашиваемый признает, что с группой других мексиканцев, в своем абсолютном большинстве, индейцев майя, было решено заставить действовать бумагу, которой, согласно допрашиваемому, когда-то учили его в школе, потому что в ней указаны права мексиканских граждан и она называется «Политическая Конституция Мексиканских Соединенных Штатов». Допрашиваемый сообщает, что в статье 39 этой бумаги говорится, что народ имеет право изменить свое правительство. Дойдя до этого пункта P.S., ревностно исполняющий свой долг, требует конфисковать эту столь подрывную бумагу, приказывает сжечь ее без малейшей жалости, и после этого продолжает слушать показания индивидуума с выдающимся носом и загрязняющей воздух трубкой.

Допрашиваемый признает, что в результате невозможности использовать это право мирными и законными путями, он вместе со своими сообщниками (которых допрашиваемый называет «братьями») решил с оружием в руках восстать против верховного правительства и заявить свое «Баста!» лжи, которая, согласно допрашиваемому, правит нашими судьбами. Перед такой невероятной клеветой P.S. приходит в ужас; его передергивает только от мысли о том, что может он остаться без честно заслуженной «кости».

Шестое. Допрашиваемый признает, что между удобством и долгом, он всегда выбирал долг. Это заявление вызывает всеобщее неодобрение ассистентов, присутствующих на предварительных слушаниях, и инстинктивное движение P.S., прячущего руку в сумку.

Седьмое. Допрашиваемый признает, что всегда относился с подозрением ко всем истинам, именуемым высшими, за исключением тех, что происходят от человека, и которые, по его словам, заключены в достоинстве, демократии, свободе и справедливости. По офису Святой Инквизиции, извините, Генеральной Прокуратуры, пробегает шумок несогласия.

Восьмое. Допрашиваемый признает, что «его пытались запугать, купить, развратить, посадить и убить, но не запугали, не купили, не развратили, не посадили и не убили» («Пока», — угрожающе уточняет Следователь P.S.).

Девятое. Допрашиваемый признает, что с момента своего рождения он решил, что ему лучше умереть, чем отдать свое достоинсто тем, кто сделал преступления и ложь современной религией. Эта столь непрактичная мысль вызывает у присутствующих циничную ухмылку.

Десятое. Допрашиваемый признает, что с тех пор он решил быть простым с людьми простыми и быть высокомерным с теми, у кого в руках власть. К выдвинутым допрашиваему обвинениям, P.S. добавляет статью о «неподчинении».

Одиннадцатое. Допрашиваемый признает, что верил и верит в человека, в его способность неустанного поиска того, как с каждым днем становиться немного лучше. Признает, что среди всего рода человеческого, наибольшую привязанность он испытывает к мексиканскому народу; верил, верит и будет верить в то, что Мексика — это нечто большее, чем семь букв или недооцененный товар на международном рынке.

Двенадцатое. Допрашиваемый признает, что твердо убежден в необходимости свержения негодного правительства всеми средствами и повсеместно. Признает, что считает что нужно построить новые политические, экономические и общественные отношения между всеми мексиканцами и заодно между всеми людьми. Следует указать, что от этих его столь нечистоплотных намерений у Следователя P.S. пробежали мурашки по спине.

Тринадцатое. Допрашиваемый признает, что всю свою жизнь до предпоследней секунды посвятит борьбе за то, во что верит.

Четырнадцатое. Допрашиваемый признает, что в качестве мелочного и эгоистичного акта посвятит последний момент своей жизни смерти.

Пятнадцатое. Допрашиваемый признает, что этот допрос ему уже весьма надоел. Это вызвало суровое осуждение Следователя P.S., который объяснил допрашиваемому, что расследование должно продолжаться до тех пор, пока Верховный суд не найдет другой сказки чтобы развлечь уважаемого судью.

После этих признаний допрашиваемому было предложено немедленно признать себя невиновным или виновным по отношению к следующим обвинениям. На каждое обвинение, допрашиваемый ответил:

Белые обвиняют его в том, что он черный. Виновен.

Черные обвиняют его в том, что он белый. Виновен.

Чистокровные обвиняют его в том, что он индеец. Виновен.

Индейцы-предатели обвиняют его в том, что он метис. Виновен.

Мачисты обвиняют его в том, что он феминист. Виновен.

Феминисты обвиняют его в том, что он мачист. Виновен.

Коммунисты обвиняют его в том, что он анархист. Виновен.

Анархисты обвиняют его в том, что он ортодокс. Виновен.

Англосаксы обвиняют его в том, что он чикано. Виновен.

Антисемиты обвиняют его в том, что он занимает проеврейскую позицию. Виновен.

Евреи обвиняют его в том, что он занимает проарабскую позицию. Виновен.

Европейцы обвиняют его в том, что он азиат. Виновен.

Сторонники правительства обвиняют его в том, что он оппозиционер. Виновен.

Реформисты обвиняют его в том, что он ультра. Виновен.

Ультра обвиняют его в том, что он реформист. Виновен.

«Исторический авангард» обвиняет его в том, что он апеллирует не к пролетариату, а к гражданскому обществу. Виновен.

Гражданское общество обвиняет его в том, что он нарушает его спокойствие. Виновен.

Финансовая биржа обвиняет его в том, что он сорвал ей обед. Виновен.

Правительство обвиняет его в том, что он спровоцировал увеличение потребления таблеток от изжоги в государственных секретариатах. Виновен.

Серьезные обвиняют его в том, что он шутник. Виновен.

Шутники обвиняют его в том, что он серьезен. Виновен.

Взрослые обвиняют его в том, что он ребенок. Виновен.

Дети обвиняют его в том, что он взрослый. Виновен.

Ортодоксальные левые обвиняют его в том, что он не осуждает гомосексуалистов и лесбиянок. Виновен.

Теоретики обвиняют его в том, что он практик. Виновен.

Практики обвиняют его в том, что он теоретик. Виновен.

Все обвиняют его во всем плохом, что с ними происходит. Виновен.

Поскольку признавать на предварительном слушании больше нечего, Следователь P.S. сообщает об окончании сессии и улыбается, представляя себе поздравления и чек, которые получит от начальства…

P.S., где рассказывается о том, что было услышано 16 февраля 1995 г., во второй половине седьмого дня нашего отступления.

— Почему бы вместо этого отхода нам не атаковать? — выдает мне Камило посреди подъема, как раз в момент, когда я больше всего озабочен тем, чтобы набрать достаточно воздуха и не упасть в овраг, который совсем рядом. Я не отвечаю и знаком приказываю ему подниматься. На вершине холма мы втроем присаживаемся. Ночь приходит в горы раньше, чем на небо; в сумерках этого нерешительного времени свет уже перестает быть светом, дрожат тени и издалека доносятся какие-то звуки…

Я говорю Камило, чтобы внимательно слушал.

— Что ты слышишь?

— Сверчки, листья, ветер, — отвечает мое второе «я».

— Нет, — настаиваю я, — Слушай внимательно.

На этот раз отвечает Камило:

— Голоса… очень далеко… там-там-там… похоже на барабан… оттуда… —

Камило показывает на восток.

— Вот-вот, — говорю я.

— И? — вмешивается мое второе «я».

— Это гражданское общество. Они призывают, чтобы не было войны, они хотят диалога, чтобы говорили слова, а не оружие… — объясняю я.

— И там-там-там? — настаивает Камило.

— Это их барабаны. Призывают к миру. Их много, тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч. Правительство не слышит их, хоть и находится рядом с ними. А мы, даже отсюда, должны их слушать. Мы должны им ответить. Мы не можем притвориться глухими, как правительство. Мы должны слушать их, должны избегать войны, пока есть хоть малейшая возможность…

— А если нет? — шепчет мое второе «я».

— Если нет, будем воевать, — отвeчаю я Камило.

— Когда? — спрашивает он.

— Когда они замолчат, когда они устанут. Тогда наступит черное время и слово будет за нами…

— Оружие, — говорит мое второе «я».

Я настаиваю:

— Все, что мы делаем, — это ради них. Когда мы воюем — это ради них. Когда прекращаем воевать — это ради них. Все равно победителями в результате станут они. Если нас уничтожат, у них останется удовлетворение от того, что сделали все от них зависившее, чтобы не допустить этого, чтобы избежать войны. Поэтому они поднялись, и их уже не остановишь. Кроме того, в их руках знамя, которое они должны беречь. Если мы выживем, они испытают удовлетворение от того, что они спасли нас, от того что они сорвали войну и показали нам, что они лучше нас и справятся со знаменем. Умрем мы или выживем, они выживут и станут сильнее. Всё для них, ничего для нас…»

Камило говорит, что предпочитает свою версию:

— Ничего для них, все для нас.

P.S., повторяющий свои ночные скитания.

Забвение, далекий жаворонок — в нем причина нашей дороги без лиц. Чтобы убить забвение горстью памяти, свинцом мы укрыли грудь и надежду. Если в каком-то невозможном полете ветер хоть на мгновение нас сблизит, вы сорвете с себя столько старого тряпья и масок сладкого обмана, что губами и всей своей кожей я смогу исправить и улучшить память завтрашнего дня. Поэтому с земли к бетону отправляется это послание. Слушайте!

Как тот актер, который, оробев, Теряет нить давно знакомой роли, Как тот безумец, что, впадая в гнев, В избытке сил теряет силу воли, — Так я молчу, не зная, что сказать, Не оттого, что сердце охладело. Нет, на мои уста кладет печать Моя любовь, которой нет предела. Так пусть же книга говорит с тобой. Пускай она, безмолвный мой ходатай, Идет к тебе с признаньем и мольбой И справедливой требует расплаты. Прочтешь ли ты слова любви немой? Услышишь ли глазами голос мой?

Вильям Шекспир XXIII сонет

Лети, янтарный жаворонок, и не ищи нас ниже высоты твоего полета.

Только вверху, там, куда подняла нас наша боль, к солнцу, откуда дождями исходит надежда.

P.S., у которого нет подарков на день рожденья.

5 марта у Эриберто будет день рожденья. Говорят, ему исполняются четыре года и он вступает в пятый. Эриберто сейчас в горах, в его доме разместились солдаты, а во дворе стоит танк. Игрушки, которые он получил в день Праздника Волхвов, в результате одной из «гуманитарных операций» сейчас находится в руках какого-нибудь генерала или же их исследует ГПМ в поисках наших организационных секретов. Эриберто, который так тщательно подготовился к тому, что произошло 10 февраля (вторжение федеральных солдат), в решающий момент оставил на цементированном дворике, где сушился кофе, свою любимую игрушку — машину, сидя на которой он играл в шофера. Мне говорят, Эриберто утешает себя тем, что в горах, должно быть, его машине все равно негде развернуться. Эриберто спрашивает у своей мамы, правда ли, что никогда больше он не увидит своей машины, и правда ли, что Суп больше никогда не даст ему шоколадку. Эриберто спрашивает у своей мамы, почему вернулась прошлогодняя война, и почему там осталась его машина.

— Почему? — спрашивает Эриберто. Его мама не отвечает и продолжает идти, унося на спине ребенка и боль….

P.S., вспоминающий и цитирующий по памяти стихи (Антонио Мачадо?), которые говорят о разных вещах, но подходят к случаю.

I

Ах, в сердце заноза застряла. Однажды я вырвал ее И чувствую — сердца не стало. Кто скажет, где сердце мое? [40]

II

Мне снилось прошлой ночью: бог

кричит мне: «Бодрствуй и крепись!»

А дальше снилось: бог-то спит,

А я кричу ему: «Проснись!»

P.S., безнадежно истекающий кровью.

Рана в моей груди истекает пшеницей и нет хлеба чтобы утолить ее… СУП наверху холма смотрит, как солнце уносит на запад гаснущее сияние…

 

Либерализм — это и есть кризис, ставший доктриной и теорией

11 марта 1995 г.

В «Просесо», «Эль Финансьеро», «Ла Хорнада», «Тьемпо»;

национальной и международной прессе

Господа:

Цель этого коммюнике следующия: показать, что человек — это единственное животное, способное дважды попасть в одну и ту же ловушку.

Было бы очень хорошо, если бы вы направили федералам копию столько раз поминавшегося ими закона. Похоже, что до них он так и не дошел, потому что наступление продолжается. Если мы продолжим отход, то скоро наткнемся на табличку «Добро пожаловать на эквадорско-перуанскую границу». И не в том дело, что мы возражаем против прогулки по Южной Америке, просто нас совершенно не привлекает идея оказаться между трех огней.

У нас все хорошо. Здесь, в сельве, можно в его самом естественном и безжалостном виде, оценить процесс обратного превращения человека в обезьяну (антропологи, воздержитесь).

Ладно. Привет и стеклышка, из тех, что позволяют видеть сегодняшний и завтрашний день.

С гор юго-востока Мексики

Субкоманданте Маркос

P.S., спрашивающий исключительно из любопытства. Как зовут генерала федеральной армии, который перед отходом из общины Прадо приказал разрушить все, что было в домах индейцев, и сжечь многие хижины? В Прадо зарабатывают, в среднем 200 песо на семью в месяц. Сколько получил этот генерал за такую «блестящую» операцию? «За заслуги в проведении кампании» его повысили в звании? Этот генерал знал, что один из этих домов, который он приказал разрушить, был домом Тоньиты? Расскажет он своим детям и внукам об этой «яркой» странице своего послужного списка?

Как зовут офицера, который через несколько дней после того, как напал и разрушил дома в общине Чампа-Сан-Агустин, вернулся туда с конфетами и сделал фотографии, как он раздает их детям?

Как зовут офицера, который, подражая герою романа «Капитан Панталеон и рота добрых услуг» Марио Варгаса Льосы, направил десятки проституток для «обслуживания» гарнизона, занявшего Гуадалупе Тепейак? Сколько стоят проститутки? Сколько при этом зарабатывает генерал, командующий столь «рискованной» военной операцией? Какие комиссионные остаются мексиканскому Панталеону? Одни и те же проститутки — для солдат и для офицеров? Эти «услуги» предоставляются во всех гарнизонах кампании «по защите национального суверенитета»?

Если задачей федеральной армии является обеспечение национального суверенитета, почему вместо того, чтобы преследовать индейское достоинство в Чьяпасе, она не сопроводила Ортиса в поездке в Вашингтон?

P.S., который одевает сердце в броню, чтобы рассказать о следующем… 8 марта жители Прадо спустились с гор. Семья Тоньиты вернулась вместе с последней группой. Когда жители Прадо возвращаются к тому, что осталось от их домов, во всех семьях повторяется одна и та же сцена: мужчины молча, в ярости и бессилии, обходят то немногое, что осталось, женщины рыдают, рвут на себе волосы, молятся, повторяют: «Боже мой! Боже мой!» и собирают порванную в клочья одежду, обломки того, что было их скромной мебелью, рассыпанные по земле в перемешку с дерьмом продукты, разбитые фигурки святой Гуадалупе, распятия, валяющиеся среди оберток от рациона армии США. Эта сцена уже стала для жителей Прадо почти ритуалом. В последние дни она повторилась уже 108 раз, по разу для каждой семьи. 108 раз бессилия, ярости, слез, причитаний, Боже мой! Боже мой!..

Тем не менее, на этот раз что-то изменилось. Есть одна маленькая женщина, которая не плачет. Тоньита ничего не сказала, не заплакала, не закричала. Она прошла через всю эту свалку в угол дома, в поисках чего-то. Там, в углу, как оставленная надежда, забытая, валялась разбитая чайная чашечка. Эту чашечку кто-то прислал ей в подарок, чтобы Тоньита-Алиса могла пить чай с Болванщиком и Мартовским Зайцем. В этом марте Тоньита увидела не зайца, а свой дом, разрушенный по приказу того, кто говорит что защищает суверенитет и законность. Тоньита не плачет, не кричит, не говорит ничего. Она поднимает осколки чашки и блюдца. Тоньита выходит, опять проходит через клочья рваной, втоптанной в землю одежды, через рассыпанные в грязи фасоль и маис, мимо своей матери, теток и сестер, которые рыдают, кричат и повторяют «Боже мой!» «Боже мой!». Снаружи, у подножия гуаявы, Тоньита садится на землю и начинает склеивать грязью и слюной осколки разбитой чайной чашки. Тоньита не плачет, но в ее глазах — холодный и жесткий блеск.

Как все индейские женщины последние 500 лет, она внезапно перестает быть девочкой и превращается в женщину. Сегодня 8 марта 1995 года, Международный женский день, Тоньите уже исполнилось пять лет и идет шестой. Ее холодный острый взгляд высекает из разбитой чайной чашки ранящие отблески. Любой сказал бы, что это солнце точит острие ненависти, которую посеяло на этой земле предательство… Как разбитое сердце, склеивает Тоньита грязью и слюной свою разбитую чашку. И кто-то рядом забывает на секунду, что он мужчина. И соленые капли, падающие с лица, не дадут заржаветь свинцовой груди…

P.S., рискующий «самым дорогим, что у меня есть» (счетом в долларах?). Я прочитал, что есть «субкоманданте Элиса», «субкоманданте Херман», «субкоманданте Даниэль», «субкоманданте Эдуардо». Поэтому я решил следующее: предупреждаю ГПР, что если она продолжит выдумывать новых «субов», я объявлю сухую голодовку. Более того, требую, чтобы ГПР заявила, что есть только один «суб» («К счастью», — говорит мое второе «я», читая эти строки) и что она освобождает меня от любой ответственности, связанной с девальвации по отношению к доллару японских иен и немецких МАРОК (отметьте навязчивый нарциссизм). (И пожалуйста, не присылайте мне Вармана!)

P.S., благодарящий за обещания, прикрепленные к одному сонету и изворачивающийся следующим образом:

Когда, в раздоре с миром и судьбой, Припомнив годы, полные невзгод, Тревожу я бесплодною мольбой Глухой и равнодушный небосвод И, жалуясь на горестный удел, Готов меняться жребием своим С тем, кто в искусстве больше преуспел, Богат надеждой и людьми любим, — Тогда, внезапно вспомнив о тебе, Я малодушье жалкое кляну, И жаворонком, вопреки судьбе, Моя душа несется в вышину. С твоей любовью, с памятью о ней Всех королей на свете я сильней.

Вильям Шекспир XXIX сонет

P.S., рассказывающий о том, что произошло 17 и 18 февраля 1995 года, на восьмой и девятый дни нашего отступления. «Мы следовали двойному острию лунатической стрелы.» «Месяц растет, рога на восток», — вспомнил и повторил я, года мы вышли к пастбищам. Необходимо было переждать. В небе военный самолет мурлычет свою мелодию смерти. Мое второе «я» начало напевать:

И пробило и десять и полночь, И час ночи и два и четыре, И укрывшихся нас на рассвете Обнаружил дождь… [47]

Я делаю угрожающий жест, чтобы оно замолчало. Но мое второе «я» защищается:

— Моя жизнь — это песня Хоакина Сабины.

— Но в любом случае она — не любовная, — говорю ему я, забыв о собственном запрете на разговоры.

Камило сообщает, что самолет улетел. Мы выходим на пастбище и долго бредем по влажной от только что прошедшего дождя траве. Я шел, глядя вверх, пытаясь отыскать в темном небе хоть какие-нибудь ответы на старые вопросы.

— Дожди и бык, — успел я услышать предупреждение Камило.

Но было уже поздно, когда я опустил глаза со Млечного Пути, я встретился взглядом с племенным производителем, который, думаю, оказался перепуган не меньше меня, потому что тоже бросился бежать, но в противоположную сторону. Добежав до ограды, я с трудом перебросил через колючую проволоку рюкзак.

Потом я лег на землю и попытался ползком преодолеть нижний барьер. Но то, что я считал грязью, оказалось свежим навозом. Сидя на земле, Камило покатывался со смеху. А на мое второе «я» от смеха напала икота. Я знаками приказывал им замолчать:

— Шшш, нас могут услышать солдаты!

Но ничего не помогало, они продолжали хохотать. Я нарвал немного травы, чтобы, насколько это возможно очистить от навоза рубаху и брюки. Потом надел рюкзак и побрел дальше. За мной плелись Камило и мое второе «я». Они уже не смеялись. Поднявшись, они обнаружили, что тоже сидели в навозе. Влюбляя в себя окрестных коров столь сооблазнительным запахом, мы покинули огромное пересеченное ручейком пастбище.

Когда мы приблизились к лесистой местности, я посмотрел на часы. 02:00. «Юго-восточного времени», — сказал бы Тачо. С везением и без дождя, до начала рассвета нам удалось бы дойти до подножия гор. Так и случилось. Мы пошли по старой тропе, среди огромных толстых деревьев, предвещающих близость сельвы. Нашей сельвы, где живут только дикие звери, мертвые и партизаны. Фонари были не нужны: луна протянула среди ветвей белые световые дорожки, и сверчки замолкали, заслышав наши шаги по сухой листве. Мы вышли к большой сейбе, которая служит дверью в сельву, отдохнули немного и уже на рассвете еще несколько часов продвигалсь в горы.

Тропа время от времени терялась, но, несмотря на прошедшие годы, я помнил общее направление. «На восток, до горной стены», — говорили мы себе сколько? одиннадцать? лет назад. Мы расположились на берегу ручья, который в сухой сезон наверняка исчезает. Задремали. Меня разбудил крик моего второго «я». Я сорвал предохранитель с винтовки и прицелился в сторону услышанного крика. Да, это было мое второе «я»: оно держалось за ногу и стонало. Я подошел. Оно попыталось снять носок и сорвало с ноги клок кожи.

— Что же ты так, — сказал я ему, — сначало надо намочить.

Девятый день мы не снимали обуви. Из-за влаги и грязи ткань и кожа превратились в единое целое и снять носок было равнозначно тому, чтобы содрать с себя кожу. Неудобство спанья в обуви. Я показал моему второму «я», что делать. Мы опустили ноги в воду и медленно, понемногу, отделили ткань. У ног был запах дохлой собаки, а кожа превратилась в бесформенную белесую массу.

— Ты напугало меня. Когда я увидел, как ты схватилось за ногу, я решил что тебя укусила змея, — упрекнул я его.

Мое второе «я» не обращало на меня внимания и с закрытыми глазами продолжало окунать ноги в воду. Как будто призывало змей. Камило заколотил палкой по земле.

— Что с тобой? — спросил я его.

— Змея, — ответил Камило, швыряя камни, палки, ботинки и все, что попадалось ему под руку. Наконец он попал змее в голову.

Мы осторожно подошли.

— Мокоч, — говорит Камило.

— Науяка, — говорю я.

Хромая, приближается мое второе «я». И, строя из себя знатока, говорит:

— Это знаменитая Бак Не’ или четырехноска.

— Ее укус смертелен, а противоядия нет, — добавляет оно тоном уличного торговца. Мы разделываем ее.

Разделка змеи похожа на снимание куртки. Сначала ей вскрывают брюхо, как расстегивают зиппер, вынимают внутренности и потом снимают шкуру. Остается белое мясо с хрящами. Его нанизывают на тонкий прут и ставят на огонь. Вкус — как у печеной рыбы, как у макабиль, которую мы ловили в реке Безымянной сколько? одиннадцать? лет назад. Мы съели змею и выпили немного пиноля с сахаром, который нам подарили. Потом, после короткого привала, мы замели следы и продолжили путь. Точно так же, как сколько? одиннадцать? лет назад, сельва приветствовала нас, как положено — дождем. Дождь в сельве совсем другой. Когда он начинается, деревья играют роль гигантского зонтика, и через стену ветвей и листьев удается пробиться немногим каплям. Потом зеленая крыша начинает протекать, насквозь промокает и начинает действовать как гигантская поливальная машина: отовсюду течет, хотя на самом деле дождь, может, уже давно закончился. С дождем в сельве происходит то же самое, что и с войной — всегда известно, когда начинается, но никто не знает, когда закончится. По пути я узнавал старых друзей: уапак’ со своим скромным плащом из зеленого мха, капризная и упрямая прямота канте, ормигильо, каоба, кедр, остролистная и ядовитая чапайя, веер уатапиля, неумеренный гигантизм листьев пих’, похожие на зеленые уши слонов, вертикальная нацеленность в небо байальте, канольте с твердой сердцевиной, постоянная угроза, исходящая от чечем или «злой женщины», которая вызывает сильнейший жар, галлюцинации и острые боли. Деревья и снова деревья. Смесь зеленого и коричневого, вновь заполняющая взгляд, руки, шаги и душу…

Так же, как сколько? одиннадцать? лет назад, когда я попал сюда впервые. Тогда я поднимался на этот проклятый холм и думал, что каждый шаг может быть последним. Я говорил себе: «Еще шаг — и умру», и делал один шаг, потом другой, но не умирал, а продолжал идти. Я чувствовал, что груз за спиной весит сто килограммов и знал, что это неправда, потому что знал, что нес всего пятнадцать килограммов, «просто ты новенький», говорили мне товарищи и с видом сообщников посмеивались. Я продолжал повторять себе, что теперь уже точно следующий шаг будет последним и проклинал тот час, когда мне вздумалось стать партизаном, и как хорошо мне было когда я считал себя интеллектуалом городской организации, и что в революции может быть множество видов деятельности, и все одинаково важны, и зачем я сюда сунулся, и на следующем привале наконец скажу им, что все, хватит, лучше я буду помогать вам там, в городе. Я продолжал идти, и продолжал падать, и доходил до следующего привала и ничего не говорил, — отчасти из стыда, и отчасти, потому что не было сил говорить, — и, хватая ртом воздух, как рыба в пересыхающей луже, говорил себе: ладно, скажу это им на следующем перевале — и повторялось то же самое. В тот первый день в сельве я провел десять часов в пути, и когда стемнело, мне сказали: здесь мы остановимся. Я просто рухнул на землю и сказал себе «я дошел», и еще раз повторил «дошел». И мы повесили гамаки, развели огонь и приготовили рис с сахаром и стали есть. Мы ели, и меня спрашивали, что я чувствовал на холме и как я себя чувствовал, устал ли я, а я только повторял «дошел». И они переглядывались между собой и говорили, что он едва провел один день в походе, но уже успел сойти с ума.

На второй день я узнал, что путь, который я проделал за десять часов с 15 килограммами груза, они проделывают за четыре часа и с 20 килограммами. Я ничего не сказал. «Пойдем», — сказали мне. Я пошел за ними и с каждым шагом спрашивал себя: «Дошел?».

Сегодня, сколько? одиннадцать? лет после этого, история, уставшая от пути, повторяется. Мы дошли. Дошли? Вечер стал облегчением; свет залил место нашего привала, как пшеница, которая облегчила мне столько рассветов. После того как Камило наткнулся на сак холь («лицо старика» или «белая голова»), мы перекусили. Их оказалось семь. Я сказал Камило, чтобы не стрелял; может быть, они охотились на оленя и я подумал, что мы тоже на него выйдем. В результате — ничего: ни сак холь, ни оленя. Мы подвесили гамаки и растянули клеенки. Вскоре, когда уже стемнело, пришли куницы и стали на нас лаять, потом появились уойо или ночные обезьяны. Я не смог уснуть. У меня болело все, даже надежда…

P.S., самокритичный, позорно притворяющийся сказкой для женщин, которые иногда девочки, и для девочек, которые иногда женщины. И поскольку история повторяется, сначала в виде фарса, а затем — в виде трагедии, сказка называется…

 

Дурито II

(Неолиберализм, увиденный из Лакандонской сельвы)

Шел десятый день, давление на нас уменьшилось. Я отошел немного в сторону, чтобы приготовить себе место для ночлега. По пути я смотрел вверх, выбирая пару хороших деревьев, с которых ночью ничего не свалится. Поэтому окрик, прозвучавший у меня из-под ног, оказался полной неожиданностью:

— Эй! Осторожно!

Вначале я ничего не увидел, но останавился и подождал. Почти немедленно зашевелился один лист и из-под него вылез жучок, который сразу же начал возмущаться:

— Почему вы не смотрите себе под ноги? Вы чуть меня не раздавили!

Этот аргумент показался мне знакомым.

— Дурито? — решился я.

— Для вас Навуходоносор! Не фамильярничайте! — возмущенно ответил мне жучок.

У меня уже не осталось сомнений.

— Дурито, ты что, меня не помнишь?

Дурито, то есть, я хотел сказать, Навуходоносор, с задумчивым видом стал меня разглядывать. Он достал из-под своих крылышек маленькую трубку, заполнил ее табаком, зажег и после долгой затяжки, вызвавшей у него нездоровый кашель, сказал:

— Мммм, ммм.

Потом еще раз повторил:

— Мммм, ммм.

Я знал, что это надолго, так что решил присесть. После многократных «ммм…», Навуходоносор, то есть Дурито, воскликнул:

— Капитан?

— Он самый! — сказал я, удовлетворенный, что меня узнали.

Дурито (думаю, что будучи узнанным, могу снова называть его этим именем) принялся проделывать серию движений лапками и крылышками, которые на корпоральном языке жуков, является чем-то вроде радостного танца, хотя мне лично это больше напоминает приступ эпилепсии. Много раз с с разными ударениями повторив «Капитан!», Дурито наконец остановился и обрушил на меня вопрос, которого я так боялся:

— У тебя есть с собой табак?

— Да, но я…, — я попытался потянуть время, чтобы подсчитать свои запасы. В этот момент ко мне подошел Камило и спросил:

— Ты звал меня, Суп?

— Нет… ничего… Я так просто… напевал и… и не беспокойся… можешь идти, — волнуясь, ответил я.

— А, ладно, — сказал Камило и ушел.

— Суп? — удивленно спросил Дурито.

— Да, — сказал я, — теперь я — субкоманданте.

— И это лучше или хуже, чем капитан? — допытывался Дурито.

— Хуже, — ответил я ему и самому себе.

Я быстро сменил тему и со словами:

— Вот, у меня есть немного, — протянул ему мешочек с табаком.

Перед тем, как получить от меня табак, Дурито вновь продемонстрировал свой танец, на этот раз приговаривая «спасибо!».

По окончании табачной эйфории мы приступили к трудной процедуре раскуривания трубки. Я прилег на рюкзак и стал глядеть на Дурито.

— Ты совершенно не изменился, — сказал я ему.

— Зато ты выглядишь довольно потрепанным, — ответил мне он.

— Такова жизнь, — сказал я, чтобы уйти от темы.

Дурито опять начал свои «иммм, ммм.» и вскоре спросил:

— И что же привело тебя сюда после стольких лет?

— Понимаешь ли, я подумал, и поскольку никаких особых дел у меня нет, хорошо бы прогуляться по прежним местам и увидеть старых друзей, — ответил я.

— Рассказывай мне сказки! — возмутился оскорбленный Дурито.

Потом наступила следующая пауза «мммм, ммм» и инквизиторских взглядов.

Я больше не выдержал и сказал:

— На самом деле, мы отступаем, потому что правительство начало против нас наступление…

— Ты удираешь! — сказал Дурито.

Я попытался объяснить ему, что это стратегический отход, тактическое отступление и все, что мне пришло в этот момент в голову.

— Ты удираешь! — сказал Дурито, на этот раз вздыхая.

— Ладно, да, я удираю и что? — сказал я с раздражением, скорее по отношению к себе, чем к нему.

Дурито не настаивал. Он надолго замолчал, только дым наших трубок свивал мост между нами. Через несколько минут жучок сказал:

— Кажется, что-то тебя смущает, и не только «стратегическое отступление».

— Отход. Стратегический отход, — поправил я его. Дурито подождал, чтобы я продолжил.

— На самом деле, меня смущает то, что мы оказались не готовы. И мы оказались не готовы по моей вине. Я поверил, что правительство хочет диалога и отдал делегатам приказ начать консультации. Когда нас атаковали, мы обсуждали условия диалога. Нас застали врасплох. Меня застали врасплох… — сказал я с грустью и мужеством.

Дурито курил и ждал, пока я рассказал ему обо всем произошедшем за последние десять лет. Когда я закончил, он сказал мне:

— Подожди.

Oн нырнул под листик. Вскоре он вылез, толкая впереди себя свой письменный столик. Потом он принес стульчик, сел, достал бумаги и с озабоченным видом начал их пролистывать.

— Мммм, ммм, — говорил он, просматривая каждый лист. Через некоторое время он воскликнул:

— Вот оно!

— Что «вот оно»? — спросил я, заинтригованный.

— Не перебивай меня! — серьезно и торжественно сказал Дурито. И добавил:

— Слушай меня внимательно. Твоя проблема — та же, что и у многих других. Речь идет о социальной и экономической доктрине, известной как «неолиберализм»…

«Этого еще мне не хватало… уроков по политэкономии», — подумал я. Кажется, Дурито услышал мои мысли, потому что срезу же пресек меня:

— Шшш! Это не обычный урок! Это академический курс.

«Академический курс» показался мне преувеличением, но я приготовился выслушать жучка. После нескольких «мммм, ммм», Дурито продолжил:

— Это метатеоретическая проблема! Да, вы исходите из того, что «неолиберализм» — это доктрина. Под местоимением «вы» я подразумеваю тех, кто настаивает на заскорузлых и квадратных, как ваша голова, схемах. Вы думаете, что «неолиберализм» — это доктрина капитализма, стремящегося преодолеть кризис, который сам капитализм приписывает «популизму», не так ли?

Дурито не дал мне ответить.

— Конечно, это так. Хорошо, но на самом деле оказывается, что «неолиберализм» — это не доктрина капитализма, стремящегося преодолеть или объяснить кризис. Это сам кризис, ставший экономической теорией и доктриной! То есть, в «неолиберализме» нет ни малейшей согласованности, ни планов, ни исторической перспективы. То есть, это просто теоретическое дерьмо.

— Странно… Я никогда не читал и не слышал подобной интерпретации, — сказал я удивленно.

— Конечно! Это только что пришло мне в голову! — с гордостью говорит Дурито.

— А как это связано с нашим бегством, то есть с нашим отходом? — спрашиваю я, сомневаясь во столь новаторской теории.

— А! Элементарно, мой дорогой Ватсон Суп! Нет планов, нет перспектив, одна сплошная и-м-п-р-о-в-и-з-а-ц-и-я. У правительства нет постоянства: сегодня мы богатые, завтра — бедные, в сегодня оно хочет мира, завтра — войны, сегодня оно постится, завтра — давится едой, наконец. Понятно? — допытывается Дурито.

— Почти… — нерешительно говорю я и начинаю чесать голову.

— И таким образом? — спрашиваю я, видя, что Дурито прервал свою лекцию.

— Все это закончится взрывом. Хлоп! Как перенакачанный надувной шарик. У этого нет будущего. Мы выиграем, — говорит Дурито, складывая свои бумаги.

— Мы? — с нехорошей улыбкой спрашиваю я.

— Разумеется, «мы». Совершенно очевидно, что без моей помощи вам не справиться. И не пытайся возражать. Вам нужен суперсоветник. Я уже изучаю французский, это чтобы потом продолжить.

Я умолкаю. Не знаю, что хуже: открыть то, что нами правит импровизация или представить себе Дурито в качестве суперсоветника кабинета в каком-то невероятном переходном правительстве.

Дурито продолжает свое наступление:

— Я тебя удивил, а? Так что не печалься. Пока вы не растопчете меня своими ботинками, я всегда смогу прояснять вам путь, который предстоит пройти через свалку исторических поражений, и который, несмотря на все превратности судьбы, позволит поставить страну на ноги, потому что когда мы едины… когда едины… Ой, я вспомнил, что не написал письма матери! — Дурито разражается смехом.

— А я-то думал, что ты говорил всерьез! — Я делаю вид что сержусь и бросаю в него веточкой. Дурито уклоняется и продолжает смеяться.

Когда он успокаивается, я спрашиваю:

— И все-таки откуда ты взял, что неолиберализм — это кризис, ставший экономической доктриной?

— А! Из вот этой книги, объясняющей экономический проект Карлоса Салинаса де Гортари на 1988–1994 годов, — отвечает он и показывает мне книжонку с логотипом «Солидарности».

— Но Салинас уже не президент… кажется… — говорю я с сомнением, от которого внутри у меня все сжимается.

— Я знаю, но посмотри, кто отредактировал этот план, — отвечает Дурито и показывает мне фамилию. Я читаю:

— «Эрнесто Седильо Понсе де Леон», — говорю с удивлением и добавляю: — Таким образом, нет разрыва с политикой предшественника?

— То, что есть: это шайка воров, — неумолимо говорит Дурито.

— И поэтому? — спрашиваю я с неподдельным интересом.

— Ничего, просто мексиканская политика — это как этот болезненный нарост сучьев на дереве, который нависает как раз у тебя над головой, — говорит Дурито. Я вскакиваю, смотрю наверх и вижу, что действительно, над моим гамаком свешивается клуб веток, похожих на осиное гнездо. Я перебазируюсь, а Дурито тем временем продолжает:

— Мексиканская политическая система связана с реальностью лишь частью очень хрупких ветвей. Хватит одного сильного порыва ветра, чтобы все это рухнуло. Конечно, падая, это потянет за собой и другие ветки и берегись тот, кто окажется в его тени, когда все это рухнет!

— А если нет ветра? — спрашиваю я, проверяя хорошо ли привязан мой гамак.

— Он будет… будет, — говорит Дурито и задумчиво замолкает, как бы вглядываясь в завтрашний день.

Мы оба задумываемся и замолкаем. Опять зажигаем трубки. День отступал. Дурито засмотрелся на мои ботинки и осторожно спросил:

— Сколько с тобой человек?

— Всего двое, так что не беспокойся, не наступим, — сказал я, чтобы его успокоить. Дурито практикует методическое сомнение как дисциплину, поэтому он продолжил свои «мммм, ммм» и наконец выдал:

— А тех, кто преследует тебя, сколько?

— А! Этих? Их будет примерно шестьдесят…

Дурито не дал мне договорить:

— Шестьдесят! Шестьдесят пар сапог над моей головой! Сто двадцать седенских сапог, ищущих способ растоптать меня! — истерически запричитал он.

— Погоди, ты не дал мне закончить. Их не шестьдесят, — сказал я. Дурито снова перебил меня:

— А! Я знал, что не может быть такого несчастья. Сколько же их?

Я лаконично ответил:

— Шестьдесят тысяч.

— Шестьдесят тысяч! — воскликнул Дурито и поперхнулся дымом своей трубки.

— Шестьдесят тысяч, — повторил он множество раз, с отчаянием складывая свои лапки и крылышки.

— Шестьдесят тысяч, — приговаривал он, теряя последнюю надежду.

Я постарался его успокоить. Я сказал, что они не придут все вместе, что это поэтапное наступление, что они входят с разных сторон, что им еще надо суметь отыскать нас, что мы замели за собой все следы, и наконец сказал ему все, что мне в тот момент пришло в голову.

Через некоторое время Дурито немного успокоился и вновь вернулся к своим «мммм, ммм». Он достал какие-то бумаги, похожие на карты, и принялся задавать мне вопросы о расположении вражеских войск. Я, как смог, постарался ответить. Каждый из ответов Дурито сопровождал отметками и записями на своих маленьких картах. После допроса он провел еще некоторое время, погруженный в свое «мммм, ммм». Через несколько минут после сложных математических подсчетов (как мне показалось, потому что он использовал для этого все свои лапки) Дурито вздохнул:

— Так и есть — они используют принцип «молота и наковальни», «скользящую петлю», «загон кролика» и вертикальный маневр. Это элементарно, все это описано в учебнике для рейнджеров в Школе Америк, — говорит он мне и себе. И добавляет: — Но у нас есть шанс выйти из этой заварухи целыми и невредимыми.

— Да? И каким же образом? — скептически спрашиваю я.

— Чудом, — отвечает Дурито, собирая свои бумаги и укладываясь спать.

Между нами установилась тишина; мы позволили сумеркам занять свое место среди ветвей и камышей. Позже, когда ночь спустилась с ветвей и расправила свои крылья в небе, Дурито вдруг спросил меня:

— Капитан… Капитан… Эй! Ты спишь?

— Нет. Что? — отозвался я.

Дурито печально, с бесконечной тоской в голосе спрашивает:

— Что ты собираешься делать?

Я курю и гляжу на свисающие с деревьев серебристые кудри луны. Выпускаю клуб дыма и отвечаю ему и себе:

— Победить.

P.S., настраивающий ностальгию на частоты кольца окружения. По радиоприемнику кто-то в ритме блюза разрывает мрак словами: «All’s gonna be right with a little help from my friends…».

P.S., Который наконец прощается, как платком, размахивая сердцем.

Столько дождя и ни капли для утоления жажды…

Еще раз всем привет. Здоровья и помните об этой сухой ветке, нависшей над головами, что наивно рассчитывает укрыть вас в своей тени.

Суп в дыму трубки… и в ожидании.

 

ДУРИТО III

День, который придет

( Фрагмент из Истории зеркал)

Cтекло, чтобы увидеть то, что с другой стороны

Мексика, февраль-май 1995 г.

Шлифованное со внутренней стороны, зеркало перестает быть зеркалом и превращается в стекло. Зеркала служат, чтобы видеть зту сторону, а стекла — чтобы видеть другую.

Зеркала существуют для того, чтобы шлифовать их.

А стекла — чтобы разбить их… и перешагнуть на другую сторону…

Из гор юго-востока Мексики

Субкоманданте Маркос

P.S., который, являясь отражением реального и воображаемого, ищет среди стольких зеркал стекло, чтобы разбить его.

 

ДУРИТО IV

Раннее утро. Город Мехико. По соседним с Сокало улицам бредет Дурито. Одетый в крошечный плащ, в нахлобученной а-ля Хэмфри Богарт из «Касабланки» шляпе, Дурито рассчитывает остаться незамеченным. Но для этого не нужны ни одежда, ни медленная крадущаяся походка Дурито, прижимающегося к теням, которые бегут от освещенных витрин. Тень от тени, неслышный шаг, нахлобученная шляпа и плащ, волокущийся по асфальту. Ранним утром идет Дурито по городу Мехико. Никто не замечает его. Его не видят не потому, что он хорошо замаскировался, и не потому, что эта маленькая фигурка, крошечный Дон Кихот, переодетый в детектива пятидесятых, едва различим среди груд мусора. Дурито идет среди клочев бумаги, разметенных чьими-то ногами или неожиданным порывом утреннего ветра федеральной столицы. Никто не видит Дурито по той простой причине, что в этом городе никто никого не видит.

«Этот город болен, — пишет мне Дурито, — болен одиночеством и страхом. Это большое сообщество одиночеств. Это много городов, по одному на каждого, кто в них живет. Дело не в сумме отчаяний (тебе знакомо одиночество, более отчаявшееся, чем это?), а в его мощи; каждое одиночество умножается на количество окружающих одиночеств. Одиночество каждого будто становится частью этих «зеркальных домов» что бывают на провинциальных ярмарках. Каждое одиночество — зеркало, отражающее другое одиночество, которое как зеркало отражает одиночества».

Дурито понимает, что он на чужой территории, что этот город — не его место. В своем сердце и в этом утре Дурито начинает собирать чемоданы. Эта прогулка для него — подведение итогов, похожее на прощальную ласку уходящего любовника. Иногда прохожих становится меньше и громче воют сирены патрульных машин, которые проносятся мимо иногородних. И Дурито, как один из иногородних, останавливается на перекрестке каждый раз, когда улицу пересекает красно-синее мигание. Дурито пользуется сообщничеством подъезда, чтобы с помощью партизанской техники зажечь свою трубку: незаметная искорка, глубокий вдох и дым, обволакивающий лицо и взгляд. Дурито останавливается. Он смотрит и видит. Напротив него — освещенная витрина. Дурито подходит и смотрит на большое стекло и то, что за ним предлагается. Зеркала всех форм и размеров, фарфоровые и стеклянные фигурки, хрусталь и музыкальные шкатулки. «А говорящих шкатулок нет», говорит себе Дурито, вспоминая долгие годы, проведенные в сельве юго-востока Мексики.

Дурито пришел попрощаться с Мехико и решил сделать подарок этому городу, проклинаемому всеми и не покидаемому никем. Подарок. Таков Дурито — жучок из Лакандонской сельвы в центре города Мехико.

Дурито прощается подарком.

Он делает элегантный магический жест. Все застывает, огни гаснут как гаснут свечи, когда медленный ветер лижет их лица. Следующий жест — и яркий луч освещает одну из музыкальных шкатулок в витрине. Танцовщица в легком лиловом платье, протянув вверх руки, на цыпочках удерживает вечное равновесие. Дурито пытается повторить эту позу, но немедленно запутывается в многочисленных лапках. Следующий магический жест — и возникает пианино размером в сигаретную пачку. Дурито садится за пианино и ставит на подставку пивную банку — кто знает где он ее взял, но скорее всего взял достаточно давно, потому что она уже наполовину пуста. Дурито хрустит пальцами, пытаясь их размять, как это обычно делают пианисты из бара перед фильмом. Дурито поворачивается к танцовщице и склоняет голову. Танцовщица начинает двигаться и делает реверанс. Дурито мурлычет каку-то неизвестную тонаду, постукивая лапками в такт, потом закрывает глаза и слегка покачивается. Звучат первые ноты. Дурито играет в четыре руки. С другой стороны стекла танцовщица начинает вращение и медленно поднимает правую ногу. Дурито склоняется над клавишами и с яростью обрушивается на них. Танцовщица делает свои лучшие па, насколько это позволяет ей ее заключение в музыкальной шкатулке. Город стирается. Не остается ничего, только Дурито за пианино и танцовщица в своей музыкальной шкатулке. Дурито играет, а танцовщица танцует. Город удивлен, его щеки горят, как от неожиданного подарка, приятного сюрприза или хорошей новости. Дурито отдает ему лучший из своих подарков — небьющееся вечное зеркало, прощание, которое не болит, а облегчает и очищает. Спектакль длится всего несколько мгновений; по мере того, как вновь обретают свою форму города, населяющие этот город, гаснут последние ноты. Танцовщица возвращается к своей неудобной неподвижности, Дурито втягивает голову в плащ и делает легкий реверанс в сторону витрины.

«Ты навсегда останешься по ту сторону стекла? — спрашивает у нее и у себя Дурито. — Ты всегда будешь с той стороны моего отсюда, а я всегда буду с этой стороны твоего оттуда?

Будь счастлива и прощай навсегда, моя дорогая несчастная счастливица. Счастье — это как подарок, оно не дольше короткой вспышки, но всегда оно того стоит.»

Дурито переходит улицу, поправляет на себе шляпу и бредет дальше. Перед тем, как свернуть за угол, он поворачивается к витрине. Стекло украшает дыра, похожая на звезду. Бесполезно звучат сирены. За стеклом уже нет танцовщицы из музыкальной шкатулки…

Этот город болен. Излечение наступит, когда болезнь войдет в стадию кризиса. Коллективное одиночество, умноженное на миллионы, сможет найти себя и причины этого бессилия. Тогда и только тогда этот город лишится серого цвета, в который он одет сегодня, и украсит себя цветными лентами, которых так много в провинции.

Этот город живет в жестокой игре зеркал, но игра зеркал бесплодна и бесполезна, если нет в ней стекла как цели. Достаточно понять это и, как кто-то сказал, бороться и начать быть счастливым…

Я возвращаюсь, приготовь табака и бессонницы. У меня есть много чего рассказать тебе, Санчо», заканчивает свое письмо Дурито.

Рассветает. Несколько фортепианных нот сопровождают наступление дня, и Дурито уходит. Солнце на востоке — словно камень, разбивающий стекло утра…

Еще раз всего наилучшего. Привет и пусть сдаются пустые зеркала.

Суп, встающий из-за пианино и растерянно ищущий среди стольких зеркал дверь для выхода… или для входа?

 

ДУРИТО V. Неолиберализм: Хаотическая теория экономического хаоса

17 июля 1995 г.

Вам пишет Дурито, потому что Супа сейчас нет. Он влез на самый высокий холм и смотрит на линию горизонта. Он надеется, что подарков, которые пришлют на его день рожденья, будет столько, что понадобится «бабушка всех караванов», чтобы доставить их все в горы юго-востока Мексики. Он говорит, что длинную вереницу грузовиков будет видно издалека. Бедняга! Он не знает, что уже всем известно, что его день рождения — 30 февраля.

— Ладно, вот вам коммюнике и найденный здесь брошенный постскриптум.

— Наконец мы можем дышать спокойно! Правительство заявило, что через два года все мы будем оччччень счастливы. Осталось только увидеть, кто переживет эти 730 дней, отделяющие нас от рая.

— Хорошо. Привет и пожалуйста не включайте Мехию Барона в правительственную команду по диалогу в Сан Андресе.

Из гор юго-востока Мексики

Дон Дурито Лакандонский

P.S., приветствующий пшеницу, которая как знамя развевается на утреннем ветру.

Луна на западе падает между раскрытых колен холмов и трется своими щеками об их вершины, где со сладострастным журчанием змеится река. Некоторые возбужденные тучи роняют влагу на деревья. На востоке дрожит земля и сверкают молнии, сверчки затаили свою песню и только некоторые рассеянные звезды будут захвачены врасплох грозой, крадущейся с юга. Шпионский самолет рычит нам свою последнюю угрозу и улетает.

Еще одно утро табака и ожидания. Все спокойно. Прекрасный повод, чтобы безо всяких приглашений (как он это обычно делает) появился…

 

ДУРИТО VI (Неолиберализм: Катастрофическое управление катастрофической политикой)

На плече Дурито сияет светлячок. Стопка газетных вырезок является кроватью-креслом-письменным столом-офисом моему повелителю, сиятельному Дону Дурито Лакандонскому, высочайшему представителю благороднейшей из человеческих профессий — странствующего рыцарства. Среди дыма трубки лицезрею и охраняю последнего и величайшего из поборников справедливости, славного рыцаря, оберегая которого провожу ночи без сна и всегда начеку, если… аааахх…

— Опять зеваешь, негодник! — голос Дурито перебивает мою сладкую дремоту.

— Я не спал, — пытаюсь защититься я, — Я думал… — смотрю на часы и вижу что… — Уже три часа ночи! Дурито, не пора ли нам спать?

— Спать! Единственное, о чем вы думаете, — это обо сне! Каким образом вы стремитесь достичь высшей категории странствующего рыцарства, если тратите лучшие часы вашей жизни на сон!

— Единственное, к чему я сейчас стремлюсь — это ко сну, — говорю я, зевая и поправляя рюкзак, который служит мне подушкой.

— Поступайте, как вам угодно. Я же, пока Аполлон не коснется платья ночи своим острым кинжалом, предамся мыслям о высочайшей и достойнейшей из дам, коих когда-либо выбирали мы, рыцари, как мечту и знамя. О, единственная! О, прекраснейшая! О, несравненная! О… Вы меня слышите?! — слышу я крик Дурито.

— Мммфг, — отвечаю я, зная, что совершенно не обязательно открывать глаза, чтобы увидеть, что Дурито должен сейчас стоять на вершине горы из газетных вырезок, держа правую руку на Экскалибуре, а левую — на груди, другую правую — на поясе, а другой левой — поправляя на себе доспехи, и с другой… Я уже не помню, сколько у Дурито рук, ясно только, что для всех этих действий их предостаточно.

— Что вас тревожит, мой ленивый оруженосец? — спрашивает Дурито с очевидным намерением не дать мне уснуть.

— Меня? Ничего, за исключением твоих ночных речей и учений… К стати, что ты сейчас изучал?

— Правительственный кабинет, — отвечает Дурито, возвращаясь к своим бумагам.

— Правительственный кабинет? — удивленно спрашиваю я и делаю то, чего мне не хотелось, то есть открываю глаза.

— Конечно! Мне удалось открыть причину, по которой все члены кабинета противоречат друг другу, каждый тянет одеяло на себя и кажется, будто они забывают, что их шеф — это…

— Седильо, — говорю я, теряя интерес к беседе.

— Ошибка! Это не Седильо, — говорит Дурито с удовлетворением.

— Нет? — спрашиваю я и одновременно с этим пытаюсь найти в рюкзаке радио, чтобы послушать новости. — Он ушел в отставку? Его сняли?

— Холодно, — говорит Дурито, получая удовольствие от моего быстрого перехода к состоянию бодрствования. — Седильо остался на том же самом месте, где мы его вчера оставили.

— И это значит? — спрашиваю я, уже окончательно проснувшись.

— Шеф правительственного кабинета — это персонаж, которого для удобства и простоты я назову сейчас «Персонаж Х».

— Персонаж Х? — спрашиваю я, вспоминая слабость Дурито к чтению детективов. — И как же ты его открыл?

— Элементарно, дорогой Ватсон.

— Ватсон? — успеваю пробормотать я, видя как Дурито вывернул наизнанку кусочек коры колольте, которой пользовался как шлемом, и она стала похожа на кепку рэппера (хотя он настаивает, что это шляпа детектива). При помощи крошечной лупы Дурито просматривает свои бумаги. Если бы я не знал его так хорошо, то я бы мог сказать, что это не Дурито, а…

— Шерлок Холмс? Помню, был один такой англичанин, научившийся у меня собирать, на первый взгляд, незначительные детали, соединять их в гипотезу и искать новые нюансы, которые ее подтвердят или опровергнут. Это такое же простое упражнение по дедукции, как те, что мы практиковали с моим учеником Шерлоком Холмсом, когда ходили развлекаться в нижние кварталы Лондона. От меня он научился больше, чем от кого бы то ни было, но потом ушел от меня к какому-то Конан Дойлю, который ему пообещал сделать его знаменитым. Не знаю, что с ним случилось дальше.

— Он стал знаменитым, — ехидно говорю я.

— Неужели он стал странствующим рыцарем? — заинтересованно спрашивает Дурито.

— Холодно, мой дорогой Шерлок, он стал книжным персонажем и сделался знаменитым.

— Вы ошибаетесь, мой дорогой и носатый Ватсон, знаменитым можно сделаться, только став странствующим рыцарем.

— Ладно, оставим это и вернемся к теме правительственного кабинета и к таинственному «Персонажу Х». Что ты скажешь об этом?

Дурито начинает просматривать вырезки из газет и журналов.

— Ммм… ммм… ммм!… — восклицает Дурито.

— Что? Ты что-то нашел? — спрашиваю я, после его последнего восхищенного «ммм».

— Да… фотографию Джейн Фонды из Барбареллы, — говорит Дурито, восторженно сверкая глазами…

— Джейн Фонда! — спрашиваю-встаю-возмущаюсь-беспокоюсь.

— Да и «в натуральном виде», — говорит Дурито и глубоко вздыхает.

Фотография Джейн Фонды «в натуральном виде» способна разбудить любого уважающего себя человека, и поскольку я всегда уважал себя, я встаю и прошу у Дурито вырезку, который отказывается передать мне ее до тех пор, пока я не поклянусь, что выслушаю его внимательно. Я поклялся один раз и другой — а что мне еще оставалось делать?

Хорошо, внимание! — говорит Дурито с той же настойчивостью, с которой прикусывает трубку. Он складывает одну из множества пару рук за спину и начинает говорить, прохаживаясь взад и вперед по прямой:

Представим себе, что у нас есть какая-то страна, в названии которой ударение на третьем слоге от конца, и которая расположена, совершенно случайно, под империей полос и мутных звезд. Когда я говорю «под» — это значит именно «под». Представим себе, что эта страна страдает от страшного бедствия. Лихорадка Эбола? СПИД? Чума? Нет! Нечто более смертельное и разрушительное… неолиберализм! Ладно, я тебе уже говорил об этой болезни, так что не буду повторяться. Представим себе теперь, что поколение «политиков-юниоров» изучало за границей способ «спасения» этой страны, и этот единственный способ спасения заключается в полном отрицании ее истории и присоединении ее к хвосту скоростного поезда человеческой глупости и жестокости — к капитализму. Представим себе, что мы получим доступ к тетрадям с записями этих учеников без родины. Что мы там увидим? Ничего! Абсолютно ничего! Речь о плохих учениках? Ни в коем случае! Это хорошие и способные студенты. Но оказывается, что в каждом из изученных предметов они усвоили один-единственный урок. Урок этот — всегда один и тот же: «Делай вид, что знаешь, что ты делаешь». «В этом заключена главная аксиома политики власти в неолиберализме», говорит им их учитель. Тогда они спрашивают: «А что такое неолиберализм, dear teatcher?». Учитель не отвечает, но по выражению смятения на его лице, покрасневшим глазам, пузырям слюны в уголках рта и явно стершейся правой подошве можно предположить, что учитель не решается сказать своим ученикам правду. А правда заключается в том, что, как мне это удалось открыть, неолиберализм — это хаотическая теория экономического хаоса, глупая экзальтация общественной глупости и катастрофическое проведение катастрофической политики.

Я пользуюсь тем, что Дурито на момент умолкает чтобы вновь разжечь свою трубку, и спрашиваю его:

— Как ты определяешь это по лицу, слюням, глазам и подошве ботинка учителя?

Но Дурито меня не слышит, в его глазах — сияние то ли от зажигалки, то ли от речи:

— Хорошо. Продолжим. Упомянутые ученики возвращаются в свою страну или в то, что от нее осталось. Они прибывают с мессианским посланием, которого никто не понимает. Пока другие пытаются расшифровать его, они захватывают свой долгожданный трофей, то есть власть. Получив власть, они начинают применять единственный выученный ими урок: «Делай вид, что знаешь, что ты делаешь» и, чтобы достичь этой видимости, опираются на средства массовой информации. Они добиваются высочайшего уровня симуляции и даже создают отдельную виртуальную реальность, в которой все работает прекрасно. Но «другая», реальная, реальность продолжает существовать и с ней что-то нужно делать. И тогда они начинают вытворять все, что им вздумается — сегодня то, завтра — это. И тогда… — Дурито прерывается, проверяет свою трубку и молча смотрит на меня…

— Тогда что? — прижимаю я его.

— И тогда… табак закончился. У тебя есть еще? — отвечает он. Я не хочу перебивать его предупреждением о том, что наши стратегические резервы вот-вот закончатся, и бросаю ему мешочек, находившийся у меня под рукой. Дурито набивает трубку, зажигает ее и продолжает: — Тогда происходит следующее: поскольку они совершенно не понимают реальной реальности, они начинают верить в то, что созданная их собственной ложью виртуальная реальность и симуляция — это и есть «реальная» реальность. Но эта шизофрения — не единственная проблема. Пролучается, что каждый из этих учеников начинает создавать свою собственную виртуальную «реальность» и жить согласно ей. Поэтому каждый из них диктует меры, противоречащие мерам, предлагаемым другими.

— Да, это объяснение достаточно… ммм… скажем… смело. — Дурито не останавливается и продолжает объяснять: — Но в этой правительственной непоследовательности есть нечто последовательное. Я проанализировал различные показатели. Прочитал все заявления кабинета, провел классификацию всех действий и бездействий, сравнил политичесую биографию каждого из членов правительства, изучил их поступки до мельчайших подробностей и пришел к одному очень важному выводу.

Дурито останавливается, набирает для пущей важности побольше воздуха и затягивает паузу для того, чтобы я спросил его:

— Каков же этот вывод?

— Это элементарно, дорогой Ватсон! В кабинете постоянно присутствует невидимый элемент, один персонаж, незаметно придающий согласованность и систематичность всему ослиному реву правительственной команды. Шеф, которому все они подчиняются. Включая самого Седильо. То есть, существует некий «Х» — истинный политический руководитель рассматриваемой нами страны…

— Но кто же этот таинственный «Мистер Х»? — спрашиваю я, не в силах унять дрожь, овладевшую всем моим телом от мысли, что им может быть…

— Салинас?

— Похуже… — говорит Дурито, собирая бумаги.

— Похуже чем Салинас? Кто он?

— Холодно. Это не «он», а «она», — говорит Дурито и делает затяжку.

— «Она»?

— Правильно. Ее фамилия «Дурацкая», а имя «Импровизация». И запиши это именно так, как я говорю — «дурацкая импровизация». Потому что ты должен знать, дорогой Ватсон, что бывают импровизации умные, но это другой случай. «Миссис Х» — это дурацкая импровизация неолиберализма в политике, это неолиберализм, сделавшийся политической доктриной; то есть, дурацкая импровизация, управляющая судьбами этой страны… и других тоже… Аргентины и Перу, например.

— Таким образом, ты намекаешь на то, что Менем и Фухимори — это то же самое, что и…?

— Я ни на что не намекаю. Я это утверждаю. Достаточно спросить об этом у аргентинских и у перуанских трудящихся. А когда у меня закончился табак, я анализировал Ельцина.

— Ельцина? Но разве объектом твоего анализа был не мексиканский правительственный кабинет?

— Нет, не только мексиканский. Ты должен знать, дорогой Ватсон, что неолиберализм — это бедствие всего человечества. Как СПИД. Конечно, мексиканская политическая система обладает столь умилительной степенью глупости, что не может не ввести в искушение. Тем не менее, все правительства, опустошающие мир, имеют между собой нечто общее: все их успехи построены на лжи и поэтому их фундамент столь же прочен, как и эта скамейка, на которой ты сейчас сидишь…

Я инстинктивно вскакиваю, проверяю сделанную нами из бревен и камышей скамейку и убеждаюсь в ее прочности и надежности. Уже успокоившись, я говорю Дурито:

— Но предположим, мой дорогой Шерлок, что плохие смогут удержать свою ложь в течение неопределенного времени, что их ложный фундамент останется по-прежнему прочен и они продолжат пожинать лавры…

Дурито не дает мне закончить и перебивает своим:

— Невозможно! Фундамент неолиберализма — это противоречие. Чтобы сохраняться, он должен пожирать себя самого и поэтому он сам себя разрушает. Здесь тебе и политические убийства, и наступание друг другу на ноги под столом на приемах, и всевозможные противоречия в поступках и декларациях государственных чиновников, и борьба между «группами интересов», и все остальное, что так часто лишает сна биржевых маклеров…

— Лишало сна. Думаю, они уже начали привыкать, тем более что биржа пошла в рост, — скептически замечаю я.

— Это мыльный пузырь. Он скоро лопнет. И ты еще вспомнишь мои слова, — говорит Дурито, улыбается с видом знатока и продолжает: — То что сейчас удерживает эту систему, ее и свалит. Это элементарно. Чтобы понять это достаточно прочитать «Трех всадников Апокалипсиса» Честертона. Это полицейская история, но как известно, природа подражает искусству.

— Мне кажется, что вся твоя теория — это чистая фант… — я не успеваю закончить. Скамья из бревен подо мной рушится с глухим звуком удара моего тела о землю и с менее глухим — вырвавшегося у меня проклятия.

Дурито умирает от смеха. Успокоившись, он говорит:

— Ты хотел сказать, что вся моя теория — это чистая фантазия? Ладно, как можешь видеть с твоего низкого уровня, природа подтверждает мою правоту. История и народ тоже немножко помогут.

Дурито дает понять, что беседа окончена и укладывается на газетные вырезки. Я даже не пытаюсь встать. Подтягиваю к себе рюкзак и устраиваюсь поудобнее. Мы умолкаем, глядя, как на востоке пространство между коленями гор наливается медово-пшеничным светом. Вздыхаем, что нам еще остается делать…

Вот так. Привет, и пусть ни история ни народ особо не задерживаются.

Суп с нежной болью в боку.