По странной случайности все лучшие подруги Пенелопы были сосредоточены на том симпатично небольшом пространстве, которое при желании можно исходить вдоль и поперек за пару часов, что Пенелопа нередко и проделывала, одна или в компании, ибо пространство это в точности совпадало с тем, что в туристских проспектах именуют историческим центром города и что по совместительству представляет собой основную территорию для пеших прогулок или променадов, как иногда выражалась Пенелопа, воображавшая себя наследницей вымирающих интеллигентов с франкофильским уклоном. Конечно, в применении к Еревану формулировка «исторический центр» выглядела явной гиперболой: то, что здесь уцелело от истории, обнаружению невооруженным глазом не поддавалось — а может, исторический центр вовсе и не в центре, а на окраине, на холме, увенчанном развалинами пресловутой крепости Эребуни, раскопанной, исследованной, воспетой, восстановленной… пардон, это нет, а забавно было бы поглядеть на вновь возведенную цитадель урартских непредков… Непонятно только, почему не предков, куда они, спрашивается, делись, ну приперлись сюда какие-то босяки и забияки армены, перетрахали урарток, поубивали урартов — но не всех же, большинство осталось там же, где было, и перемешалось с агрессором. Крепость же небось сами, как водится, и разрушили до основания, а теперь шумят: Эребуни, Эребуни, носятся со своей надписью… Аргишти, сын Менуа, основал крепость сию на страх врагам и на радость друзьям, дабы могущество государства охранять и множить… Собственно, она наверняка звучит как-то иначе, кто ее упомнит, эту надпись, хоть она и торчит, выставленная на всеобщее обозрение посреди площади Ленина, пардон, Республики, и всякий, кто владеет клинописью, может ее прочесть, к собственному (если про себя) либо всеобщему (если вслух) удовольствию. Впрочем, кажется, есть и перевод. Есть или нет? Бог его знает, проходишь мимо десятки, сотни, тысячи раз, естественно, ничего уже не видишь, то есть видишь, конечно, но механически, не фиксируя, даже камня этого, махину стотонную, не замечаешь, что говорить о каком-то переводе… ну должен он быть, должен, где-то под клинописью, а может, и вместо клинописи, может, ее стерли сгоряча, эту клинопись, в жаркий период борьбы за чистоту, вернее, господство национального языка, тогда же, когда принялись судорожно, трясясь от нетерпения, переводить на армянский микрофоны, танки, квартеты, балеты, мафию и электрокардиографию… но поосторожнее, госпожа Пенелопа, язык не трожьте, язык это святое, недаром у нас улицы — сплошная словесность. Теряна, Туманяна, Абовяна, Саят-Нова… Пенелопа пересекла Саят-Нова и приостановилась, раздумывая, стоит ли дойти до книжного и взглянуть, что там есть, точнее, не появилось ли там случайно чего-нибудь, или лучше сразу идти к Каре, обитавшей как раз напротив того места, где Пенелопа в нерешительности топталась. Пожалуй, не стоит, наверняка книжный представляет собой зрелище настолько убогое!.. Убогое, как у бога? Интересно, кто придумал это словечко, не скептики ли наподобие самой Пенелопы, относившиеся к раю так, как он заслуживает, ведь рай и есть то убогое местечко, которое можно было бы назвать «У бога». Звучит как таверна или пивнушка. «У бога», «У чаши», «У дофина». Кружку пива господину комиссару! Пивка для рывка, как говаривал двоюродный брат в те времена, когда еще не подался в антиподы. Антиподы — не потому что они не подаются, не поддаются и не поддают, а потому что проделывают все это не на подиуме, а под подиумом, если считать за подиум Землю, а причин не считать ее подиумом нет… Пенелопа пересекла улицу Абовяна и вошла в магазин. Раньше он назывался «Синтетика», иногда тут, особенно в конце года или даже квартала, можно было что-то и купить, они с Маргушей частенько сюда заглядывали, разумеется, до того, как Маргуша вышла замуж, вернее, до того, как она произвела на свет первого из своих вундеркиндов, на несколько лет сделавших ее невыездной (и невыходной). Овик же в отличие от прочих армянских мужей… хорошо звучит, а? Армянские мужи! Звон доспехов, стук копыт, трубы и барабаны… В отличие от других, не богатых доблестями, но пыжащихся не хуже какого-нибудь Аякса армянских мужей Овик не ограничивал Маргушину свободу передвижения (на разумные расстояния, естественно), а также свободу собраний, демонстраций, слова и иные свободы, конституционные и неконституционные, кроме, конечно, сексуальной, в противном случае он не был бы армянским мужем. А он был. Прогрессивным, но армянским. Армянским, но прогрессивным. Журналист все-таки, хотя и редактор бульварного листка. Бульварными листками Пенелопа считала все выходившие в Армении газеты — левые, правые, средние, верхние, нижние, боковые, какие еще могут быть газеты, — бессознательно уподобляя при этом бульварные листки фиговым и полагая, что прикрывают те и другие вещи весьма схожие. Смешно думать, что журналисты верят в то, что пишут. Пенелопа этого, естественно, не думала, но временами ей все же казалось, что Овик относится к ахинее, которую распространяла его газетенка, вполне серьезно. Во всяком случае, в собственную или санкционированную собой писанину насчет мусульманской угрозы он верил куда больше, чем в Священное писание. Впрочем, в мусульманскую угрозу верили все. Если не в мусульманскую вообще, то в турецкую точно. Останови на улицах Еревана десять случайных прохожих и спроси, воспользуются ли, по их мнению, турки первым же удобным случаем, чтоб стереть с лица земли Армению и перебить ее жителей, — девять из десяти ответят: да. Да. Конечно, естественно, разумеется, непременно, обязательно, само собой. А десятый уточнит, что турки спят и видят, как бы не только Армению стереть в порошок, но и добраться до каждого армянина, ускользнувшего так или иначе от турецкого ножа. Так что в турецкую угрозу верят все. Кроме Пенелопы. Удивительно. Возможно, в этом неверии повинно ее вечное упрямство? Упрямство, дух противоречия, антилопство. В конце концов, кому, как не ей, чьих прадеда с прабабкой убили турки… Странное дело. Все эти «геноцид», «резня», «пятнадцатый год» звучат совершенно абстрактно, отвлеченно. Даже если и ходишь, как все, из года в год двадцать четвертого апреля на Цицернакаберд, приносишь цветы, возлагаешь их на гребень стены из тюльпанов, роз и гвоздик, которая уже к полудню поднимается высоко-высоко над гранитным постаментом, до поры до времени это воспринимается всего лишь как ритуал, нечто «вообще», неопределенное и невнятное, ушедшее далеко в прошлое, канувшее в вечность. И только когда вдруг подумаешь, что здесь, именно здесь символическая могила прабабушки и прадедушки — символическая, ибо настоящую не дано найти никому — и было все, в сущности, совсем недавно… И тем не менее она, Пенелопа, не рвет на себе волосы и не бьется в судорогах, как тот же Овик, все прадеды и прабабки которого, между прочим, покоятся стройными рядами на деревенском кладбище в пределах досягаемости — не то в Одзуне, не то в Горисе. Да если на то пошло, она, Пенелопа, есть лично пострадавшая, разве не она претерпела весь кошмар пятнадцатого года в закодированном в генах бабушки состоянии!.. Правда, этим в Армении никого не удивишь, тут исключение скорее Овик со своими сверхблагополучными предками, вот и у Маргуши род матери карабахский, старинный, шушинский, хотя ее прадед уехал с семьей из Шуши еще до революции и, тем более, до резни, только старый дом их, то, что называют родовым гнездом, был разграблен в «хищном городе», пополнив своими мертвыми окнами мандельштамовские сорок тысяч. Старый дом и могилы предков. Могилы предков. В юности это пустой звук, простая формальность: что есть могила, если не обыкновенная яма, где зарыто нечто, не имеющее уже ничего общего с человеческой личностью, и разве постепенно сглаживающийся горбик на случайном клочке земли порождает воспоминаний больше, чем комната, стул, кровать, книги? Чем шаль? Где похоронена прабабушка Шушан? Пенелопа не знала этого и особенно не рвалась узнать, шаль говорила больше, хотя и была безымянной, а что может сказать каменная плита, пусть даже помеченная месроповскими знаками? И однако с годами отношение к могилам меняется, и мысль о том, что прадед и прабабка похоронены где-то в пустыне или, еще хуже, не похоронены, а небрежно и рутинно зарыты и нет у них никаких могил, а просто место, где проходят сотни ног, наступают, топчут, — эта мысль вызывает иногда спазм в горле. А ведь она, Пенелопа, отнюдь не одна такая, тут, в Ереване, где ни копни — мушцы, карсцы, ванцы… Ванцы, ни разу в жизни не окунавшиеся в целебные воды синего озера Ван — говорят, от ванской воды улучшается кожа, становится упругой и свежей, как от хваленых кремов серии «Ньювейс», которые распространяет, проще говоря, навязывает всем подряд Маргушина невестка, в прошлом младший научный сотрудник академического института, снобка и задавака, а ныне дилер (брокер, бройлер, менеджер, тинейджер?), уговорившая в позапрошлом году Маргушиного олуха-братца перебраться в Москву и заниматься там неведомо чем, чуть ли не контрабандой спирта, — синего озера Ван, где на древнем острове Ахтамар стоит монастырь десятого века… если его еще не снесли турки, говорят, турки разрушают все, что осталось армянского в Западной Армении, или по крайней мере дают ему разрушаться, хотя это нелогично, ведь древняя архитектура — капитал, манок для туристов… но турки есть турки, притворщики и лицемеры, нетрудно представить себе, как они водят по Ахтамару всяких западных зевак и говорят, скорбно качая коварными головами: «Вот видите, в какое плачевное состояние пришел ценнейший архитектурный памятник, а все потому, что легкомысленные армяне, любители сладкой жизни и благ цивилизации, побросали свои домики-храмики и айда в Америку. Им наплевать, что тут все рушится, а у нас свои заботы, до ахов-охов ихней Тамар у нас руки не доходят, дай бог, то есть аллах, Айя-Софию успевать реставрировать»… вечно ты все путаешь, Пенелопа, в Айя-Софии турецкой крови не больше, чем в Ах-Тамар… Ах, Тамар! Пенелопа была еще совсем ребенком, когда после какого-то семейного торжества обнаружила на неубранном столе затерявшуюся среди грязной посуды и смятых салфеток, забытую, видимо, кем-то из подвыпивших родственников изящную сероголубую коробку с тоненькой серебряной женской фигуркой и непонятной надписью «Ахтамар». Прятавшиеся под крышечкой темно-коричневые цилиндрики Пенелопу не интересовали, а были лишь препятствием к безраздельному владению понравившимся предметом, посему она бестрепетно вытряхнула содержимое в мусорное ведро и пошла с коробкой к отцу требовать объяснений. И посерьезневший папа Генрих рассказал ей легенду о красавице Тамар. Уточнить местонахождение острова, где обитала красавица, он при этом забыл, а может, и не посмел, дабы не сбить неопытное дитя с правильной ориентации пионерско- (или октябрятско?) интернационалистского толка дебатами на запретные темы типа геноцида армян в Османской империи, — происходило это задолго до того, как книга с аналогичным названием появилась в книжном шкафу, даже до того, как Ереван захлестнули юношеские волнения шестьдесят пятого года, завершившиеся битьем стекол в дверях оперного театра. Пенелопе из всех событий, свидетельницей которых она по малолетству не была, запомнился именно этот варварский акт, ибо он и только он подвергся обсуждению и осуждению в достойном семействе оперного певца и члена Коммунистической партии Советского Союза. В результате в течение лет еще четырех или пяти Пенелопа пребывала в непоколебимой, хотя и, по правде говоря, никем ей не внушенной уверенности в том, что жила неудачливая смотрительница маяка на озере Севан, и только когда по дороге в Дилижан ее провезли мимо ресторана со знакомым названием «Ахтамар», и она с детской наивностью поинтересовалась, не с этого ли места прыгал в бушующее озеро пылкий поклонник островной красотки, ей и рассказали — конечно, не папа Генрих, а дядя Манвел, менее отягощенный интернационалистскими предрассудками, во всяком случае, оставлявший таковые в своем кабинете в отличие от сигарет «Ахтамар», которые, как и вся партийно-государственная элита, в те годы курил, — рассказали о проклятых турках и благословенном озере Ван, самом красивом в мире. Красивее Севана? О да! Не может быть! Севана — такого, каким он был в тот апрельский день, синего, как… как… как Севан!.. Под столь же синим небом, отделенным от воды цепью белоснежных, без единого темного пятнышка гор? Пенелопа любила Севан всяким — весенним и осенним, летним и зимним, синим и голубым, сиреневым и атласно-серым, зеленым и бирюзовым, в оправе разноцветных, переменчивого оттенка гор, любила уже в детстве, инстинктивно и безотчетно, — но Ван прекраснее, так ей сказали, и внутри у нее все похолодело от мысли, что на свете может быть нечто совершеннее совершенства. Да… А турки… Ну что турки? Наверно, и у турков есть свои достоинства, у всех есть какие-то достоинства, каждый народ хорош по-своему…

В магазине ничего интересного так и не обнаружилось — к счастью, ибо лишних денег все равно нет, по правде говоря, нет никаких, нелишних в том числе, — и Пенелопа, без сожаления покинув стеклянные пределы, прошла вдоль витрин до арки и свернула во двор.

Весь этот маршрут был привычен и исхожен до такой степени, что она, наверно, сумела б пройти его с закрытыми глазами — приоткрывая разве что одно (недреманное?) око на переходах. Или одного мало? Нет, достаточно, но только по очереди, полперехода правое, полперехода левое — да? О господи, Пенелопа, что ты опять несешь, дорогуша? Это же в Англии! А у нас сперва левое, потом правое, хотя и это не у нас, у нас ведь можно чинно обойти трамвай спереди и попасть под машину, которая — им-с недосуг — обгоняет его с той стороны, это когда ты уже перезажмурилась, сдуру полагая, что соблюдение правил уличного движения в состоянии даже на ереванской мостовой сохранить тебе жизнь. Жизнь и кошелек, тебе жизнь, водителю — который не задавил — кошелек, потому что, пока не задавит, ни один гаишник на него не чихнет, объезжай хоть сверху, по проводам (вот такая у нас тут Европа, господин редактор бульварного листка), не потому не чихнет, что чужого кошелька жалко, а потому, что гаишники наши любимые пасутся на тучных пастбищах, туда, где надо защищать тощие права пешеходов, они носа не кажут, это и понятно, гаишники тоже ведь не пешком ходят, вот если б у них отобрали мотоциклы, дело могло б принять другой оборот. Оборотик. Носик, ротик, оборотик, вот и вышел бегемотик… как бегемотик, почему бегемотик, должен ведь человечек. Но как? Из печек, свечек и овечек? Тут уже графически не сходится. Жуткая бредятина. И это вбивают в головы безвинным детям. Хотя безвинных детей не бывает. Дети — это дикари. Даже хуже. Рождаясь, человек ничем не отличается от человекообразной обезьяны, за пару-тройку десятилетий он проходит весь путь эволюции, от рододендронов… тьфу, древопитеков, через всяких там питекантропов, неандертальцев, первобытнообщинных типов и так далее до современного гомо-якобы-сапиенса. Если повезет. А если не повезет, застревает где-нибудь в феодализме, жрет, пьет, убивает. И никакой родитель не может гарантировать, что его потомок эволюционирует до достижимых пределов. Взять, например, Арсена: может, из него выйдет какой-нибудь гомеровед, а может, циклоп. И иди, Маргуша, становись на уши. На свои большие, лопые уши. У Маргуши уши, а у Кары? Фары? Вот и нет, глаза у Кары как раз маленькие, раскосые, как у япончиков. Я пончик, ты пончик, она пончик… она не пончик, щеки у нее худые, скулы торчат, а вот нос у нее очень миленький, прямой, тонкий, такой можно смело назвать носиком. Носик, ротик, оборотик, вот и вышел обормотик. Интересные получаются штуки, когда бездумно отдаешься на волю рифм. Надо попробовать еще. Точка, точка, запятая… роза мая, я святая… Песий бред. А ну-ка еще раз. Точка, точка, запятая, медвежонок, громко лая… Черт знает что! При чем тут медвежонок, он даже не рифмуется, бегемотик хоть вылез из рифмы (вообще-то не из рифмы, а в рифму. Но тогда уж влез)… Носик, ротик, оборотик, вот и вышел бегемотик, бегемотик бьет баклуши, насмехаясь над Маргушей… Уф! Наконец пришли, правда, не туда, идем-то мы к Каре, но все, хватит рифм, Маргуша, Кара, какая разница… Хотя разница есть. И о-очень немалая. Пенелопа хмыкнула. Маргуша и Кара представляли собой отдельные, независимые, можно сказать, суверенные территории, никак между собой не сообщавшиеся. Почти и незнакомые. Даже в дни рождения Пенелопы — в те времена, естественно, когда эти дни отмечались, более того, праздновались с помпой… но только не водяной, вода и теперь еще, тьфу-тьфу, не сглазить, есть, скорее с газовой, бывают ведь и газовые помпы?.. даже по дням рождения Пенелопы они обычно ухитрялись разминуться. В отличие от Маргуши, натуры степенной и склонной к соблюдению мирового порядка — раз день рождения, следовательно, надо загодя присмотреть подарок, пристроить детей к матери или свекрови, рассредоточить все прочие дела по ближайшим временным промежуткам и в назначенный час украсить своей особой (с приложением мужа, разумеется, которому тоже еще за неделю предписывалось учесть, предусмотреть, спланировать, уладить) один из стульев ближе к верхнему концу пиршественного стола, Кара, личность более чем экспансивная и не менее того импульсивная, хоть и не имевшая ни мужа, ни детей, вечно оказывалась в отчаянном положении человека, назначившего одновременно три свидания именно в тот вечер, когда надо сбегать к приятельнице показать платье, заброшенное буквально на несколько часов знакомой спеку… деловой женщиной, приехавшей с товаром из Китая, Сирии, Ливана, Турции, Египта (ненужное вычеркнуть), тогда же, естественно, должен явиться рекомендованный двоюродным братом слесарь заменить трубу, благополучно протекающую уже третий месяц, к тому же клятвенно обещано накрутить волосы матери, приглашенной назавтра на свадьбу, и так далее до бесконечности. Если со всей этой бесконечностью удавалось каким-то образом справиться, в последнюю минуту непременно выяснялось, что умерла сестра подруги соседки сестры и надо срочно ее — кого? — утешать. Словом, Кара дни рождения — и не только Пенелопины — посещала обычно на следующее утро, вечер, ночь или, что еще приятнее, денька через три-четыре, когда все заготовленное успевали доесть, и приходилось начинать заново печь и жарить. Да, но зато повторно возникала атмосфера праздника, что давало Каре повод в глубине души считать себя разносчицей оных, чем-то вроде Санта-Клауса, Деда Мороза, на худой конец, Снегурочки. Со Снегурочкой, впрочем, сходства у нее не находилось никакого, была она смуглой, черноглазой, суматошной и подвижной. Любила приврать — а кто не любит? Пенелопа тоже была не прочь напустить туману, особенно в отношениях с противоборствующим полом, гадами и уродами, но и вообще не чуралась при случае прилгнуть, неистово при этом божась и клянясь, что говорит чистейшую правду (лукавя самую малость, разве не безукоризненна чистота свежевыстиранных, выбеленных, накрахмаленных и отглаженных простынь, пусть даже вчера еще на них валялись в грязных ботинках), однако подчистки она строго дозировала в отличие от Кары, которая могла так завраться, что одно и то же событие преподносила в трех взаимоисключающих вариантах одному и тому же человеку, не сразу, разумеется, но на протяжении буквально трех дней. Это, согласитесь, совсем никуда не годится, ладно еще, если варианты разнятся слегка и подаются разным слушателям, желательно друг с другом не контактирующим. Конечно, Кару отчасти извиняло то, что была она натурой художественной, музыкантшей, пианисткой, немного сочиняла и сама, написала как-то довольно миленькую детскую оперу, разученную и исполненную детишками на утреннике в музыкальной школе, где учительствовала, — ибо основным ее занятием было преподавание, но даже десятилетнее вдалбливание лишенным слуха олухам и неслухам основ музыкальной грамоты не убило в ней восторженности и постоянной приподнятости, которые, собственно, и свели ее с Пенелопой, в немалой степени одаренной теми же качествами. Произошло это на прелестных улочках старого Таллина. Пятидневная доступность прибалтийского осколка западной цивилизации (за пятьдесят лет Советской власти изрядно выхолощенного, наполненного социалистическим содержанием и соотносящегося с подлинной Европой примерно как марина Айвазовского со штормом на море) с разрешения государства и при поддержке профсоюза была одним из немногих достоинств проклятого прошлого… А может, и многих, это как смотреть на вещи, с какой колокольни — Ивана Великого, Нигулисте или Эчмиадзинского собора, и опять же кто смотрит — старик, который разложил на газоне возле рынка последнюю домашнюю утварь и щурится сквозь треснутые очки, или сытая рожа над быстро растущим брюхом за ветровым стеклом иномарки… Теперь в Таллин никто не ездит и вовсе не из-за трудно одолимых границ, просто у бедных нет на это денег, а богатый найдет местечко поинтереснее, не то что тогда, когда деваться было больше некуда, и целые армянские полки сталкивались на подступах к Толстым Маргушам и Длинным Германам, — сталкивались, знакомились, обзаводились новыми подругами, вроде Пенелопы с Карой, которые быстро поняли, что принадлежат к одному племени, племени адсорбентов культуры и производителей порожденных этой культурой эмоций, каковые и поныне успешно суммировали. Да, у Кары и нюх и слух — хоть и уши у Маргуши. Недаром в Пенелопиной сумке лежала книга, которую она несла Каре, у Маргуши о ней даже не заикнувшись, виановская «Пена дней», чуть не потонувшая в завалившей прилавки навозной куче постмодерна, но все же обнаруженная (само собой, сонями в меду) и извлеченная жемчужина. Виана Пенелопа держала б на письменном столе, имейся у нее таковой, а поскольку стола у нее не было, книга лежала на пианино и подлежала выдаче только единомышленникам, к каковым в данном случае относилась Кара, но не Маргуша. Нельзя сказать, что Маргуша не принадлежала к книгочеям, напротив, она исправно поглощала самую разнообразную печатную продукцию, даже газеты, в которые Пенелопа заглядывала раз в год… в том-то и дело, чтение газет ведь не просто чтение газет, это лакмусовая бумажка, фенолфталеин, показатель интересов. Когда в конце перестройки поползла, поднимаясь, как тесто, бумажная масса «из столов» (как позднее оказалось, во многом тесто и напоминавшая, тесто дрожжевое, пресное, возможно, приправленное перцем разоблачений, но совершенно лишенное какао или ванили литературных изысков), Маргуша была в первых рядах книголюбов, поминутно падавших в обморок от восторга, и перечитала подряд всех этих Гроссманов и Дудинцевых, чего Пенелопа сделать не удосужилась, ну полистала кое-что, дабы, как говорится, держать руку на пульсе и тому подобное, но стонать и упиваться?.. Конечно, Маргуша… но что с Маргуши возьмешь, в конце концов, она жена своего мужа, двенадцать лет болтовни о политике… Хорошо еще, что она не перестала читать «Иностранку»…

Тут погрузившаяся в путаницу мыслей и воспоминаний и оттого без конца спотыкавшаяся Пенелопа одолела последний пролет лестницы и оказалась перед искомой дверью с висевшим на одном гвозде металлическим ромбиком, помеченным незапоминающейся цифрой 23, и выгоревшим, то есть, наоборот, не тронутым, правда, не солнцем, а пылью и грязью прямоугольником на месте бесследно исчезнувшей пару месяцев назад таблички с фамилией, отсутствие каковой назойливо напоминало Пенелопе о металлобизнесе, совершенно независимо от данного кусочка бронзы протекавшем в верхних районах географической карты (спрашивается, откуда она, не читавшая газет и не смотревшая ТВ, могла о металлобизнесе знать? Ниоткуда. Но знала же! И это лишний раз доказывает, что информация вездесуща и всепроникающа, как рентгеновские лучи) и приносившем миллионы и миллионы абсолютно не заслуживавшим того субъектам. Нет чтоб кто-нибудь подарил или оставил в наследство хоть один жалкий миллион долларов «умным людям», как любила выражаться Пенелопа, подразумевая под этими неопределенного состава и размеров человеческими массами лично себя. О, умные люди нашли б что делать с такими, в сущности, совсем не маленькими деньгами. Перво-наперво надо построить в каком-нибудь симпатичном местечке, скажем, на островке в Средиземном море — да, начать придется, пожалуй, с покупки островка — большую виллу, где можно собрать всех близких. Одно крыло «гнусной семейке» — так Пенелопа, любя, называла сестру с зятем, в подобные словечки она обычно вкладывала особую нежность. «Ах ты, мерзкий львишка», — говаривала она, прижимая к груди озадаченного Мишу-Леву, подружек именовала «подлыми негодяйками» или «проклятыми ворюгами», а возлюбленных… но черт с ними, черт и все его чертенята (милая компания: чистопородный чинный черт, четверо чарующе чумазеньких чертенят и четное число честных малых, чуждых чувствительности). Итак, одно крыло «гнусной семейке», комнаты наверху маме и папе, это те, с видом на море, на песчаный пляж с яркими, например, бирюзовыми тентами… нет, Средиземное море и так бирюзовое, тенты лучше сделать контрастных цветов, оранжевые, малиновые, лимонные, а шезлонги полосатые, но тоже теплых тонов… значит, комнаты со стороны фасада, к морю будет обращен, естественно, фасад — хотя там везде море, это же маленький островок, по чести говоря, несколько однообразно, лучше бы приобрести гористый остров, но тогда он должен быть приличной величины… Н-да, миллион долларов, конечно, не слишком большие деньги, скажем-прямо, в наше время это вообще не деньги, таких грошей не то что на остров с виллой, даже на хороший гардероб не хватит…

Пенелопа чисто машинально протянула руку к кнопке звонка, нажала и — вдруг! — явственно услышала пронзительный, но сладкозвучный, как пение Паваротти, перезвон. Свет!!! Пенелопа возликовала. Правда, у Кары нет турецкого водонагревателя, но бог с ним, есть большая кастрюля, кипятильник, шайка — все, что положено рядовому члену армянского общества конца двадцатого века, ну и обойдемся, не привыкать. Пенелопа зажмурилась и даже облизнулась, представляя себе пенные потоки горячей воды, обтекающие ее изрядно, надо признаться, замерзшие ноги — проклятые ереванские сапоги, проклеенные неведомой субстанцией с неистребимой склонностью к водорастворимости, все пальцы промокли, не сапоги, а сито из натуральной кожи… да, первую сотню из еще не пожертвованного миллиона хорошо бы потратить на итальянские ботинки на меху. Последний вопль моды, добротные, на толстой подошве, их носят с шерстяными носками, тепло и сухо, к тому же голенища носков… голенища?.. голенища, Пенелопея, у сапог — а что у носков? Отвороты? Неважно, главное, это самое можно отворачивать на ботинки, получаются элегантные вязаные манжетки… Тут дверь отворилась, и перед воодушевленной Пенелопой предстала понурая старшая сестра Кары Катрин, по паспорту Катарине. Карине и Катарине, почти как Сусанна и Сюзанна, были и такие сестры, сокурсницы Пенелопы, отнюдь не близнецы, просто старшая в первый год не поступила, Сюзанна и Сусанна, осанна!.. Осанна, манна, ванна… О ванна, ты как небесная манна, осанна тебе, осанна!

— О ванна!.. тьфу! О Катрин! — бодро воскликнула Пенелопа, вступая в ярко освещенную — о чудо! — прихожую. — Ты почему такая невеселая? Случилось что-нибудь?

— Воды нет, — сказала Катрин скучным голосом.

— Ну и что?.. Как нет? Совсем нет?! — ошеломленно вскричала Пенелопа.

— Совсем. Утром шла. Когда света не было. А теперь свет дали, воду выключили. А я, дура, постирать пришла, у меня же машины стиральной нет…

— Гады и уроды, — пробормотала Пенелопа. Живя в здании, по счастливой случайности круглосуточно пользовавшемся изобретенным древними римлянами благом цивилизации — поговаривали, что случайность эта являлась непосредственным следствием близкого прохождения водной магистрали, откуда и проистекала, в прямом и переносном смысле слова, почти уникальная для Еревана благодать (заметим в скобках, что обласканными судьбой наследниками древних римлян оказались лишь жители нижней половины дома, наверх же вода не поднималась по причине нехватки загадочной штуки, именуемой напором, — подумать только, что, будучи современниками римских строителей, армяне имели отличную возможность выведать у них по сей день не разгаданную тайну водоснабжения верхних этажей), итак, живя в условиях тепличных, если не в смысле тепла, то в смысле поливки, Пенелопа то и дело забывала, что для большинства ее соплеменников водопровод был источником не столько воды, сколько потрясений. В силу непостижимости и непредсказуемости графика подачи воды сотни тысяч ереванских семей занимались тем, что то наполняли ванны, ведра, тазы, кастрюли, чайники, графины, кувшины, одно-, двух- и трехлитровые банки, бутылки, стаканы, рюмки, канистры, баки… уфф!.. словом, все возможные и невозможные емкости, то опорожняли их, с энтузиазмом спуская в канализацию миллионы литров родниковой воды, самой вкусной в мире.

— А что, воды совсем нет? — осторожно спросила Пенелопа, подразумевая те самые ванны, тазы, кастрюли и прочие сосуды, но Катрин удрученно покачала головой:

— Ведро. И чайник. И немножко в ванне, для туалета. Но это на весь день, скорее всего до завтра уже не дадут. Как-то мы не сориентировались. Сидели, болтали и прозевали. А почему ты не раздеваешься? У нас тепло. Кара, ты где? Пенелопа пришла.

— А чего раздеваться? — меланхолически сказала Пенелопа, стаскивая тем не менее полушубок. — Все кончено. Голова грязная, как смертный грех, тело второй день не мыто. Жизнь моя разрушена до основания.

— И моя! — закричала, вылетая из-за угла, взмахивая руками и расплескивая вокруг белую мучную пыль, Кара. — И моя! Я пеку, а они — воду… И волосы у меня — смотри! — Для вящей убедительности она запустила покрытые мукой руки в волосы и растрепала их. — А мне вечером в гости идти. И у Катрин стирка… Не стой тут, как Венера Милосская, пошли на кухню!

— Почему Милосская? — спросила Пенелопа, скидывая мокрые сапоги и шаря под вешалкой в поисках каких-нибудь тапочек.

— Не знаю. А чем тебя Милосская не устраивает? Ой, подгорает!

Пеку. Волшебное слово. Шоколадный торт, «Наполеон», «Птичье молоко», «Микадо». Двести граммов масла, стакан сахара, хорошенько взбить, яйцо, сметана, мука, выпекать тонкими слоями на раскаленном противне — в былые времена Пенелопе удавалось выделать из скромной порции теста аж пять-шесть слоев, чем она чрезвычайно гордилась, — пять-шесть слоев, крем из проваренной сгущенки, съесть и умереть. Увы! Рецепты, сложенные стопкой, пылились в книжном шкафу, а Пенелопа непоправимо теряла квалификацию. Увы, увы! Из кухни пахнуло ванильным ароматом выпекавшегося в духовке теста, и ведомая этим ароматом Пенелопа, повизгивая от возбуждения, как унюхавший косточку песик, двинулась вслед умчавшейся с возгласом «Подгорает!» Каре. В ресторане пирожных не подали, посему удовлетворенный почти всесторонне аппетит Пенелопы вытянул ложноножку в том единственном направлении, с которого не был ублаготворен, и перелился наподобие амебы на свободное пространство. К несчастью, вытянувшиеся длинными рядами пухленькие кружочки уже выпеченного бисквита предназначались отнюдь не для ублажения Пенелопиных вкусовых рецепторов, это были заготовки пирожных, которые Кара пекла и сдавала в ближайший из размножившихся, как медузы… фу, какая мерзость лезет иногда в голову, мало того что отвратительные слизистые комки отравляют радость от морских купаний, они еще пробираются сюда, в восхитительную ванильную атмосферу!.. в ближайший из бесчисленных частных магазинчиков, дабы слегка подзаработать и поддержать тем самым если не существование свое (подпираемое в основном стойкими, как атланты, родителями), то по крайней мере возможность всласть покурить и побаловаться хорошим кофе, а иногда и купить вещицу-другую на ярмарке, естественно, китайскую или турецкую дребедень, но что поделаешь, коли ничего иного в Армению не привозят… оно и к лучшему, все равно денег нет, в Москве вон полно всякого европейского барахла, но… пока ни один миллиардер не торопится великодушно отвалить миллиончик на мелкие расходы, пусть и соблазнов не будет… Да-а. Эдак до конца жизни не поднакопишь даже на самый скромный островок, на жалкую скалу, увенчанную не виллой, а дачкой советских времен, одноэтажной хибаркой с колечком огородика вокруг — вместо похожих на гигантские ананасы благородных пальм, цветущих магнолий и олеандров с их дурманящим ароматом вялая картофельная ботва, сморщенные хилые баклажанчики и заросли кукурузы, которую без конца воруют, варят и продают иностранным туристам по доллару за кукурузину… И однако, какая прелесть — горячая кукуруза с кучкой соли, которую тебе насыпают в ладошку, и ты, обжигаясь, натираешь ею дымящийся початок… Кукуруза, вино «Изабелла», белая будка, пышно именуемая железнодорожной станцией, три колеи, стиснутые между двумя полосками совсем не субтропической растительности, узкие асфальтовые платформы, разрозненные фонари, торчащие на диковинных бетонных столбах, увенчанных, как колонны в каком-нибудь Парфеноне, капителями и… пилястрами? Что это такое было — пилястры? Пилястры, пиастры, пиратские попугаи, шестнадцать человек на сундук мертвеца, йо-хо-хо-хо и бутылка рому… Рома нет, есть вино «Изабелла», вкусное, но не морецветное, а банально красное, свежие орехи — загорелые личики в зеленых чепчиках, а также Рома, Ромео, Ромуальд, Ромен Гари, меланхоличный пес, слишком ленивый, чтоб бегать на заваленный мусором так называемый городской пляж поселка Лоо или, вернее, на десятиметровый кусок дороги от станции-будки до пляжа, на обочине которой среди десятка местных жителей торгует, во всяком случае, торговал прошлым летом, кукурузой, орехами и вином его развеселый хозяин, лучший ценитель своего товара. Вино продают стаканами: заплатил, выдул, дунул дальше… богатый глагол!.. продул в карты, задул свечу… свеча горела на столе, свеча горела… сначала свеча, потом керосиновая лампа, потом аккумуляторный светильник, потом левый свет… вот Каре обещали провести левый свет от троллейбусной линии — лучше, когда от метро, надежнее, но и это неплохо…

— Попробуй-ка, это новый рецепт. — Кара положила на блюдечко один из кружочков и пододвинула Пенелопе. — Ну как, вкусно?

— Точно лист, — пробормотала Пенелопа с полным ртом.

— Какой лист? — удивленно спросила подошедшая Катрин.

Пенелопа хмыкнула. «Ты попробуй, очень вкусно, точно лист жуешь капустный… Что ты, дурень, перестань есть хозяйскую герань»… Поди объясни. Когда люди общаются в течение многих лет, у них складывается своего рода знаковая система, в которую нет входа постороннему. Посторонним В. Не цитировать же каждый раз строфами или абзацами «Кошкин дом», «Винни-Пуха»… вот интересно, оказывается, особое место в этой знаковой системе занимают мультики, видимо, потому, что главная из знаковых систем, внутрисемейная, образуется в детстве.

— Представляешь, — говорила тем временем Кара, темпераментно крутя большой деревянной ложкой в тазу, где плескались и пенились компоненты будущего крема, — мое приглашение пришло наконец. Завтра иду в ОВИР. А там… — Она мечтательно закатила глаза.

— А деньги на дорогу? Собрала? — спросила Пенелопа почему-то шепотом.

— Откуда!

— А как же? А вдруг? А если не хватит? — волновалась и ужасалась Пенелопа, живо представляя себе, каково было б ей, если б ей не хватало…

— Найду! Достану! Возьму в долг! Продам все к чертовой матери! Пешком пойду, поползу! Что ты! Упустить такое?! — Жестикулируя, Кара неистово размахивала ложкой, рассеивая тучи сладких брызг, что вынудило Пенелопу вскочить и шарахнуться в коридор, но и там ей были слышны бессвязные возгласы Кары, за которыми мерещились Эйфелева башня и Елисейские поля, могила Наполеона и туалеты от Пако Рабана… Париж, что ты! Конечно, дойдешь пешком, доползешь, выгрызешь у судьбы, выцарапаешь специально для этого отращенными ногтями, покрытыми красным лаком, чтоб не видно было крови. Париж! Праздник, который всегда с Хемингуэем, с Фицджеральдом, Генри Миллером (чертовы американцы, все на свете заграбастали!), теперь с Карой… Вот она, жизнь! Тридцать лет спокойно существуешь без забот, без хлопот, ешь, пьешь, гуляешь, ходишь в свою музыкальную школу, шлепаешь по чумазым пальцам мальчишек, которым бы не музыку выжимать из замученных клавиш, а гонять мяч по пыльному, заставленному автомобилями двору, поправляешь аккуратные пальчики девочек с бантами… хотя банты нынче не в моде, нынче носят резинки с пластмассовыми висюльками да тряпичные заколки ценой в хорошие бусы из самоцветов… девочкам уже больше хочется сплетничать про тех самых мальчишек, но папы с мамами велят, и девочки с мальчиками барабанят гаммы и сонатины… мяу-мяу, Клементи-Кулау, как они с Анук говорили в детстве… Потом вдруг оказывается, что на зарплату из музыкальной школы (что-что, а государственную политику Советской власти в отношении врачей, учителей и прочей негодящей интеллигенции постсоветские общества не только продолжают, но и творчески развивают) только и доедешь до той школы и обратно, жуя в автобусе — пригородном, поскольку при всем своем консерваторском образовании ближе Абовяна так и не пристроилась — ломоть асфальтового хлеба по талону, мама с папой, поднатужившись, прикроют сей хлеб полосочкой сыра, а уж тонюсенький слой масла для бутерброда придется добывать брату или выделять из своего семейного довольствия замужней сестре, потыкаешься туда-сюда в поисках незанятой ниши, а что за ниши в воюющей, зажатой блокадой стране, сочтешь за счастье, что прежнее государство по каким-то высшим соображениям — высшим, потому что у того государства низших просто и возникнуть не могло, это ж была страна идей, а не людей — вместо газовой плиты водрузило в твоей кухне электрическую, и вцепишься тонкими пальцами пианистки в скалку, ибо не время музыки ныне… а какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?.. хотя и музыка играет, на Чкнаворяна вон ходят, и в опере народу битком, когда она открыта, опера, два раза в неделю, шесть месяцев в году, но все-таки не то у нас тысячелетье, иначе пианистки не переквалифицировались бы в кухарок… но что за беда, в один прекрасный день открываешь почтовый ящик, а там приглашение от подруги, в Париж, на три месяца, и пожалуйста — Лувр, Версаль, Монмартр…

— Ты представляешь, Алла нашла мне работу, — вдохновенно объясняла Кара, с ожесточением размешивая молочно-мучную массу, — у нее есть знакомые, дети или внуки каких-то русских эмигрантов, которым нужна учительница музыки для детей, там это жутко дорого, а мне дадут комнату и немножко заплатят и…

— И познакомят с каким-нибудь холостяком, — подхватила Пенелопа, — выйдешь замуж и останешься в Париже.

— Что ты, — не согласилась та, — французы на иностранках не женятся. Особенно на наших, из бывшего Союза. Вон Рипа который год ездит, месяцами у Аллы живет, еще и сестра родная, но так ей никого и не нашли. Нет, что ты, Пенелопа, я об этом и не думаю, мне бы только взглянуть на Париж, одним глазком! — Она зажмурила один глаз, патетически воздела к потолку руки, опустила и промахнулась, попала ложкой прямо в банку с мукой, подняв целую дымовую, вернее, пылевую завесу, вынудившую Пенелопу в очередной раз вскочить и выпрыгнуть в коридор.

— Значит, и французы — ксенофобы? — вздохнула, точнее, чихнула Пенелопа грустно.

— Конечно! Еще какие! Да все они ксенофобы!

Да-а… Выходит, и у французов есть недостатки… Все-таки все народы отвратительны, каждый по-своему, мир мерзок, как говорит Ник… Поневоле станешь мизантропом, а она еще спорила с «гнусной семейкой», склонной к мизантропии сообща и порознь, сыпавшей наперебой жуткими афоризмами типа «отдельные люди способны порой проявлять человечность, но человечество в целом бесчеловечно абсолютно» или «коллективная душа человечества есть среднее арифметическое его составляющих, то есть злобная или по крайней мере недоброжелательная посредственность». Сама Пенелопа относилась к человечеству лучше. Лучше, чем «гнусная семейка», лучше, чем к отдельным его представителям; любить человечество в целом было как-то проще… а может, это и есть мизантропия? Мизантропия ведь предусматривает дурное отношение к отдельно взятому антропосу, нет? Или ко всем сразу? А еще есть промежуточная ступень, те самые народы, каждый из которых по-своему отврати… нет, это все-таки чересчур. Вообще-то Пенелопа всегда ощущала себя интернационалисткой. Не считая короткого периода «национального пробуждения», она была даже за слияние наций, сходясь в данном вопросе с большевиками. Правда, большевики, как утверждал Армен, выступали за слияние наций и языков, молчаливо подразумевая, что этим «слитным» языком будет русский. Но Армен русофоб, мало ли что он может утверждать. Хотя… Вот и американские фантасты, изображая объединившееся человечество, заставляют его объясняться по-английски — если их жевание воображаемой резинки называть английским языком. А общей культурой объединенного человечества несомненно должна стать американская массовая культура, которую правильнее было б именовать массовым бескультурьем. Это уже то, что Ник называет бессознательным имперским чувством больших народов… «У тебя, Пенелопея, не голова, а цитатник какой-то, — рассердилась на себя Пенелопа, — да пошли они все!..»

— Кофе будешь?

— А есть?

— Спрашиваешь! — обиделась Кара, водружая свой таз на плиту и включая соседнюю горелку… разве у электроплиты тоже горелка? Скорее грелка… — Катрин, свари кофе, мне некогда, я крем мешаю.

— Не могу, — отозвалась Катрин из прихожей. — Я уже в пальто.

— Уходишь?

— Да я с утра тут! У меня дома ребенок некормленый, муж…

— Ну иди, иди… — пробурчала Кара, не выпуская ложку. — Пенелопа! Свари себе кофе. И мне заодно.

Кстати, быть интернационалистом ведь вовсе не означает относиться ко всем нациям одинаково хорошо, главное — относиться одинаково, остальное детали. Так что…

— Пенелопа! Ты будешь варить кофе или нет?

Пенелопа отложила вязанье, которое минуту назад вынула из своего фруктово-овощного мешка (с полиэтиленовой поверхностью, испещренной дарами природы от помидоров до клубники, столь аппетитной, что ее хотелось слизнуть или скусить), и встала. Это было в традициях Кары — хочешь кофе, свари, и мне заодно. Кара представляла собой существо еще более безалаберное, чем сама Пенелопа, более того, рядом с ней Пенелопа казалась себе столпом порядка, а уж легкомыслие ее просто поражало, иногда даже вызывая зависть, особенно что касалось отношений с мужчинами… то есть отношения к мужчинам, это точнее. Кара успела выйти замуж и развестись в консерваторские годы, притом никто из окружающих, да и она сама, скорее всего не мог бы объяснить побудительных причин как развода, так и брака, нелепого и случайного, чуть ли не на спор. Поскольку семейная жизнь длилась менее полугода, детей не завелось, и слава богу. Последующие десять с лишним лет Кара провела в поисках то ли партнера, то ли мужа, обозначить грань между тем и другим она затруднялась, поэтому, видимо, всегда упуская момент, когда превращение первого во второго находится в пределах вероятности, пределах, как известно, достаточно узких, часто вообще не поддающихся определению, во всяком случае, что касается армянских мужчин, для которых грань между партнершей и женой обозначена с исключительной четкостью, более того, эти функции, как правило, лежат в разных плоскостях, чаще всего параллельных и потому пересечению не подлежащих. Быть может, для разведенных женщин добрачное партнерство несколько менее наказуемо, чем для незамужних, но все же промежуток, в котором можно оперировать, чрезвычайно мал — в физиологии ли дело, в психологии? — но в начале контакта, как научно выражалась Пенелопа, когда мужчина пылает и сгорает и готов на все, даже жениться, женщина обычно еще только присматривается, а вот когда она отвечает любовью на любовь — бумс! Оказывается, что отвечать уже не на что, все прошло, как с белых яблонь дым. Конечно, всегда есть возможность кинуться сразу, закрыв глаза, и будь что будет, как, собственно, многие и делают, но выйти замуж без любви? Вот и получается, что без любви не хочешь, а любя не можешь, шансов практически нет или они настолько малы, что… что Кара уж их упускала всегда. Однако, к счастью своему, обладая тем, что Пенелопа деликатно называла легким отношением к жизни, она стряхивала с себя очередную трагедию и весело устремлялась к другой. Она ухитрилась сохранить эту веселость даже после совершенно душераздирающей истории, сюжета для мексиканского или бразильского телесериала, когда пару лет назад партнер, на которого возлагались немалые надежды… хм, воз-ла-га-лись — как торжественно, буквально требует слова венок или, еще лучше, венец, лавровый венок из высохших ветвей надежд с ломкими, пахнущими бульоном листьями ожиданий или алмазный венец… кто только не возлагает на себя венцы, даже Катаев, белеющий чужим парусом, но не одиноким на недостижимо чистом горизонте, а затерявшимся в толпе лодчонок на задворках регаты… почему задворках, а не заплывках?.. Венец — делу конец. Конец был печальным, увенчанный тогда еще не сухими, а вполне жизнеспособными надеждами Карин приятель отправился под венец, как и положено в финале добротного, исполненного мелодраматических судорог сериала, но не с Карой, а с какой-то бывшей знакомой, неожиданно вынырнувшей из небытия. Особую пикантность сюжету придавало то обстоятельство, что вечер накануне бракосочетания плюс добрую часть ночи новоявленный жених провел не с кем иным, как с Карой, что не помешало ему позднее в оправдание, разрывая на груди рубашку и изображая на лживом лике скорбь Пьеро, говорить или, скорее, вопиять о нержавеющей старой любви, настигшей и повергшей… Интересно, что всякими легированными, хромоникелевыми, марганцово-ванадиевыми и прочими не подверженными коррозии чувствами обожают тыкать в глаза именно мужчины, эти гады и уроды, совершенно неспособные любить тогда, когда это следовало бы делать, нет, они вспоминают о якобы любимой женщине лишь после того, как она с трудом, если не сказать в муках, пережила и предала забвению. Пережить, конечно, все переживают, не вешаться же из-за каждого подонка, но все-таки уже через пару недель после подобного потрясения шутить и хохотать в состоянии только Кара, другая ревела бы полгода, случись такое с самой Пенелопой… страшно подумать! Ей-богу, лучше иметь дело с женатыми, они по крайней мере такой свиньи не подложат, у нас тут пока не ислам и не мормонизм, а то эти ребята, конечно, всегда бы рады, но нет, дудки!

Пенелопа разлила готовый кофе, распечатала новую пачку «Кардена» и загадочно улыбнулась:

— Угадай, кого я сегодня встретила.

— Из моих или из твоих? — лаконично осведомилась Кара, снимая с плиты закипевший крем.

— Из моих.

— Эдгара, — безошибочно определила Кара, выключая плиту. — Да ну? — Она торопливо вытащила из духовки противень, водрузила его на подоконник, уселась напротив Пенелопы, подперла кулаками обе щеки и заинтересованно уставилась на свою визави. — Рассказывай.

И Пенелопа стала рассказывать:

— …В конце концов он вскочил и заорал как безумный: «Чего ты хочешь?! Чтоб я стал перед тобой на колени?» «Эдгар, не актерствуй, ты не на сцене», — сказала я сухо и поднялась, но он все равно попытался… — «Попытался стать на колени» звучало нелепо, и Пенелопа на ходу переориентировалась: — Попытался меня обнять, но я оттолкнула его так, что он сел…

— На пол?

— Сел бы на пол, но, на его счастье, там оказался стул… оттолкнула и вышла вон, не слушая его дурацкий лепет.

— А он?

— Ну он меня, естественно, догнал, посадил в машину и привез к Маргуше, что ему еще делать. Сказал, что позвонит.

— А ты?

— А я сказала: «В этом нет нужды. Прощай, Эдгар».

— А он?

Пенелопа пожала плечами, и Кара снова встала.

— Еще кофе?

Кофе Пенелопе не хотелось, но в ее сластолюбивой (в смысле, любящей сласти) душе затеплилась слабенькая надежда, что к нему приложат ма-а-аленький кусочек бисквита, а может, и ложечку крема, вроде б он уже остыл, и его достаточно много, посягнуть на капелюшечку не возбраняется — Пенелопа обожала заварной крем, готова была лопать его, лопать и лопать, пока не лопнет, по сути дела, ей больше подошло бы имя не Пене-лопа, а Кремо-лопа, ну кто же лопает пену, да и какую, не мыльную же, правда, из пены рождаются Афродиты, но одной пены мало, нужна еще ванна горячей воды, наверняка греки имели в виду именно это, а море из поздних наслоений, в конце концов, если римляне обзавелись водопроводом, почему бы у греков не быть ваннам… они и были, иначе как бы мог Архимед выскочить из ванны и с криком «Эврика!» выбежать на улицу пугать прохожих… Пенелопа живо представила себе голого бородатого мужика с длинными, спутанными, перехваченными обвязанной вокруг головы голубой лентой волосами, который с нечленораздельными воплями бегает по городу, оставляя за собой мокрые следы, размахивая руками и мужскими атрибутами и обрызгивая ошеломленных сограждан мыльной пеной… да, древние греки, несомненно, были терпимее и понятливее нас, в наше время такого Архимеда живо упрятали бы в сумасшедший дом растолковывать свои законы соседям по палате…

— На твоем месте, — сказала Кара, ставя джезве на подставку, шлепаясь на стул и берясь за чашку, — я бы плюнула на все и махнула с ним в этот самый Калининград-Кенигсберг.

Пенелопа воззрилась на нее с любопытством.

— Конечно, — неутомимо развивала свою мысль Кара, — что было, то было. Но в конце концов! Нормальная жизнь. Отопление, газ, горячая вода, «Мерседес»… а кстати, каким образом этот «Мерседес» попал сюда? Он что, на самолете его привез? Очень подозрительно. А может, это вовсе и не его «Мерседес»? Послушай, Пенелопа, а что, если у него и нет никакого «Мерседеса»? А? И вообще ничего? Может, он одолжил его, чтобы пустить тебе пыль в глаза?

— Одолжил? — хмыкнула Пенелопа скептически. — И «Мерседес», и одежду, и деньги? Ну машину еще может быть. Но свой бизнес у него действительно есть, это я и раньше знала. Неужели ты думаешь, что я так сразу поверила б ему на слово?

— Тогда езжай. Езжай.

— А Армен?

— А что Армен? Сколько ты уже с ним ходишь? Три года? Больше? Четыре.

— Ну?

— Что-то не слышно о его предложениях руки и сердца. Нет? Не слышно. Я по крайней мере о них не слышала. Ну и ладно. Ты свободный человек, что хочешь, то и делаешь. Езжай.

— Как у тебя все просто, — пробормотала Пенелопа недовольно. — Раз-два…

— А чего ждать? Чего ждать-то?

— Все потому, что ты его не знаешь. Вот Маргуша знает. Оттого и не дает подобных советов.

— Твоя Маргуша, — взорвалась Кара, — ни черта не смыслит в жизни! Какие она может давать советы?! Что она понимает в одиночестве, в тоске, в неустроенности? Копошится, как квочка, со своими цыплятами, а вокруг кудахчут и носятся мамочка, свекровушка, бабушка… кто там еще? И петух рядышком разгуливает, тянет ногу, марширует этим, как его, куриным шагом…

— Гусиным, а не куриным, — подавилась со смеху Пенелопа.

— Не важно. А наверху, на самом высоком насесте, папочка сидит. И кукарекает: у нас все хорошо, у нас все хорошо. Все хорошо!

Куриная картинка Пенелопе понравилась, тем более что она знала семейство Маргуши лучше, чем Кара, и ее неуемное воображение сразу дорисовало идиллическую пастораль, дополнив марширующего гусиным шагом редактора бульварного листка еще двумя молодыми петушками — один крохотный, хрупкий, но крикливый и драчливый, это, конечно, Артемка-Артемида, а другой, длинный, тощий, кривоногий, с обвисшим гребешком и все лезет под крылышко маленькой, но шустрой старой наседки, для чего ему при его росте приходится чуть ли не распластаться по земле, это уже Маргушин братец, рохля и маменькин сынок, которого всю жизнь тащили за уши, сначала из класса в класс, потом с курса на курс, а теперь выволакивают из аспирантуры, скоро папа писать сядет — прямо там, на насесте… где он, кстати, не один… Или нет, на насесте не так удобно, на крыше лучше. Развалившись и закрыв глаза — иногда приоткрывает один, обозревает идиллию внизу, как, что, полный ли порядок, и опять погружается в дрему, — на крыше восседает или возлежит старый и важный, с выцветшим от времени, но бодро торчащим гребешком полковник в отставке (заметим в скобках, что вид у него при полковничьих погонах истинно генеральский)… Да, картинка Пенелопе понравилась, но она все же сочла долгом возразить:

— Маргуша вовсе не курица. У нее и мозги не куриные, и характер…

— Все врачихи — курицы! — отрезала Кара, и Пенелопа невольно вспомнила Маргушино неврологическое отделение, в ординаторской которого ей случалось иногда бывать.

Заведующий, естественно, мужчина, остальные три, нет, четыре — женщины, не считая Маргуши, одна ее ровесница, две постарше, четвертая совсем бабулька, которая вместо «артериального» давления говорит «кровяное» и лечит больных лекарствами, вышедшими из моды полвека назад. Из двух постарше одна, чопорная дама слегка за сорок, поминутно надевавшая и снимавшая явно преждевременно выписанные очки для чтения — по видимости, она полагала, что в очках у нее более умный вид, — потрясла Пенелопу до основания. «Я читаю очень занимательную книжку, в советское время запрещенную, называется „Доктор Жигало“»… хорошо еще не жиголо! Пенелопа зловредно поинтересовалась автором — «Простите, не помню, я не обращаю внимания на фамилии авторов»… ха-ха, гомерический хохот или сардоническая улыбка? Пенелопе, конечно, сам бог — олимпийский, естественно, — велел предпочесть старину Гомера… Несколько лет назад у папы Генриха была ученица, брата которой, после каждого урока заезжавшего за сестрой, звали Гомер. Иногда та озабоченно сообщала, что сегодня Гомер не приедет, занят, и папа Генрих неизменно, принимая заинтригованный вид, спрашивал: «Чем занят? „Илиаду“ пишет?» На что девушка перепуганно отвечала: «Нет-нет, что вы! Машину чинит»… И однако, отдавая Гомеру должное, Пенелопа все же, то ли из благовоспитанности, то ли из опасения нежелательно повлиять на отношения Маргуши с ее высокоинтеллектуальным коллективом, ограничилась сардонической усмешкой… Интересно, кто такой Сардон? Надо бы заглянуть в словарь (поползновения полистать СЭС посещали Пенелопу чрезвычайно часто, но редко приводились в исполнение по причине постоянного отсутствия означенного пособия в нужный момент, почему она так и осталась в неведении относительно многих вещей, мимолетно беспокоивших ее познавательный инстинкт)… Итак, одна оказалась поклонницей жигало-жиголо, а вторая? Вторая чисто по-чеховски вставила невпопад в пастернако-жиголовский контекст свою реплику, нечто насчет веера, купленного в приданое дочери. Дочь училась в шестом классе, а веер был чуть ли не из страусовых перьев — совершенно невообразимо, театр абсурда, сколько же надо драть с больных, чтобы позволять себе подобные покупки, она ведь и сумму назвала, такую!.. какую Маргуша, например, никогда не выложила бы. Но Маргуша с больных и не драла, туфли ей покупала мама, квартиры — папа, кормили муж и все-все-все, и она могла позволить себе возвращать ошеломленным пациентам купюры, которые те вороватым жестом совали ей в нейлоновый карман халата, ну разве что кроме самых крупных, крупнее, чем желание сохранить лицо, такие, впрочем, подсовывали редко, чаще попадались мелкие, из-за тех мараться не стоило. Не стоило Маргуше, другая врачиха, одного с Маргушей возраста, брала все, что давали, потому что вместо могучей Маргушиной родни у нее была только пенсионерка-мать плюс восьмилетний ребенок, с отцом которого бедняжка успела разругаться насмерть, до той степени, что отказалась от алиментов. Да, ничто не обходится так дорого, как независимость, в этом Пенелопа имела возможность убедиться не только на примере гордой Маргушиной сотрудницы, но и другой дамы, лет эдак на тридцать моложе, которую скромно, но со вкусом звали Республика Армения. Что касается врачей…

— А кто тогда врачи? — спросила Пенелопа воинственно. — Петухи?

— Что ты, что ты! — вскинула руки вверх Кара. — Никогда! Во всяком случае, не хирурги.

— Хирурги — мясники, — буркнула Пенелопа сердито.

— Но нейрохирурги — ювелиры.

— Фи! Они черепа распиливают. Ножовкой.

— Но не все же, — хитро сощурилась Кара. — Некоторые сшивают нервы. Маленькой такой иголочкой. Виртуозы и чародеи.

— Перестань льстить!

— Кстати, во Франции врачи не лучше наших. Если не хуже. Алла пишет, что они с Рипой ходили там куда-то. Мало того что ей поставили диагноз «депрессия», которая потом оказалась воспалением легких, так еще ей и Рипе назначили одно и то же лекарство. А что у Рипы было, знаешь? Киста яичника. Наверно, даже твоя Маргуша…

— Оставь Маргушу в покое! — скомандовала Пенелопа. — Проверь лучше воду.

Кара открутила кран, и труба гневно заклокотала, но не выдала ни капли.

— Пора идти за кипятком, — подвела итог Пенелопа и встала.

— Оставайся обедать.

— А обед у тебя есть? — спросила Пенелопа из чистого любопытства, аппетит ее все еще дремал, даже спал, похрапывая и видя сны, в которых фигурировали многочисленные деликатесы утреннего пиршественного стола. К тому же полученная таки к кофе не ложечка, а целая розетка заварного крема создавала полную имитацию сытости… ну разве что кусочек селедки или соленый огурец…

— Обеда нет. Но мы его сварим. Есть картошка, макароны, морковка. Сейчас что-нибудь придумаем.

— Нет уж! — отрезала Пенелопа. — Придумывай одна, а я пойду домой. Я обещала папе.

— Позвони.

— Не хочу.

Пенелопа собрала свои разноцветные клубки — надо же, опять напортачила, совсем тут красный не смотрится, придется пороть, эдак провяжешь до Страшного Суда, а на Страшный-то Суд все равно придется нагишом топать, одежонку оставить без присмотра в прихожей, глядишь, уворуют, такой красивый свитер, уникальный и неповторимый, даже ангел не совладает с соблазном, а там же еще будут крутиться в ожидании грешников черти. Увидят присужденных к геенне, завоют: «Это моя добыча! Нет, это моя добыча!» Ну а как грешников на всех не хватит, что тогда? Тогда, ясное дело, накинутся чертяки, четыре черненьких, чумазеньких… какое четыре — четыреста, а может, и четыреста тысяч или миллионов!.. растащат праведников, ангелы и моргнуть не успеют, а если и успеют, куда их тощим крылышкам против рогов и когтей… Ох-ох. Но сначала они расхватают одежонку, передерутся небось, особенно те, кто работает в ледяном круге. Пенелопа представила себе важного толстопузого черта, наверняка из самых главных, расхаживающего среди юрких и подобострастных чертенят поменьше в ярчайшем свитере неотразимо притягательной расцветки, широком, с большими подплечниками и длинном, покрывающем объемистые мохнатые чертовы ляжки, только хвост снизу торчит загогулиной, как у собаки… или голый, мерзкий, крысиный? Нет, как у собаки, не жалко разве — из-под такого замечательного свитера и вдруг крысиный? А собака — это… Это собака. Собачка, песик, щеночек. Пушистенький, большелапый. У ты, мой сладкий!.. Собак Пенелопа любила нежно, восхищалась ими пылко и безудержно, стоило, ох, стоило послушать ее вопли и стенания при виде юного овчаренка или полюбоваться ее прыжками и па вокруг встречного пуделька или дожонка. Почему овчаренка или дожонка? Мужчины ищут в собаке друга, женщины — ребенка, потому первые предпочитают больших, крепких, надежных псов, а вторые — маленьких собачек, и в старости похожих на детенышей, и, конечно же, обожают щенков. Пенелопа исключением в этом смысле не являлась и таяла при виде собачьих малышей. Правда, погладив любого, даже самого очаровательного крошечного песика, даже щенка пекинки размером в ладошку, она немедленно бежала к ближайшему умывальнику и долго, с мылом, драила руки… но ведь это не наносило ущерба ни псам, ни ее чувствам к ним, а гигиена есть гигиена, она, а вовсе не труд, сделала обезьяну человеком.

Вспомнив о гигиене, Пенелопа заторопилась, запихала вязанье в мешок и решительно прошагала в прихожую.