За монументальной дубовой дверью раздался разноголосый птичий щебет из-под-польного (не от слова «пол», а от слова «пола», не путать с большевистским подпольем, партизанами и Сопротивлением) звонка, поставленного в эпоху процветания, когда подобные звонки были в моде, а семейство, обосновавшееся за дверью, славилось богатством, и Пенелопа ощутила радостный трепет. Не трепет неожиданности, ибо уже издали, перейдя улицу Баграмяна, изрядный отрезок которой храбро оттопала в кромешной темноте, она увидела сияющее огнями крепкое, убранное архитектурными излишествами здание, — нет, то был, как выразился бы Берджесс, трепет намерения.

Дальнейшее в ее воображении выглядело примерно так: в коридоре послышались шаги, голос (четыре вероятных обладателя) настороженно спросил, кто там, Пенелопа отозвалась, и после напряженной паузы (таймаут на идентификацию) задвигались многочисленные засовы, щеколды, ключи. Но на самом деле все произошло иначе — никаких шагов, ни вопроса, ни оклика, однако дверь открылась, распахнулась настежь, как душа пьяницы.

— У, Варданище! — восхищенно и изумленно воскликнула Пенелопа, и нечто невообразимо большое, широкое, длинноусое и, несмотря на свою массивность, легконогое, ступавшее бесшумно, как хищник из рода кошачьих, хотя хищником оно не было ни в малейшей степени, напротив, отличалось чрезвычайным добродушием, ответило ей в тон, раскрывая объятия:

— Пенелопочка! Пенелапочка! Пенелапушка! Пенелапулечка!

Пенелопа переступила порог и расцеловалась с двоюродным братом тем более радостно, что это был последний из двоюродных братьев, еще не подавшийся в чужие края, все прочие давно разъехались по дальним городам и весям… что там, спрашивается, взвешивают на этих весях или в этих весях, не грехи же, мы как-никак не почвенники, чтобы доверить метрологическое обследование своих грехов обитателям каких-то весей, да и не касается нас… веское?… весеннее?.. житье-бытье никаким боком, отроду ни один из нашего роду-племени в веси не подавался, разве что в обратном направлении, да и то в незапамятные времена… Странное слово. Незапамятные — на первый взгляд те, которые не запамятовали, а на самом деле как раз наоборот. Удивительный язык. Впрочем, и остальные не сахар. Эх, ребята, и зачем вам понадобилось возводить столп вавилонский, строили б лучше многоквартирные дома с горячей водой! Интересно, если б человек не вкладывал столько усилий в церковное строительство, не придумал ли бы он водо- и теплоснабжение много веков назад? Оно конечно, храмы — это красиво… но если б зодчие ограничивались созиданием! Дикое существо человек, даже под предлогом созидания он уничтожает: то он сносит церковь, чтобы выкопать на ее месте бассейн, то он засыпает бассейн, чтобы снова возвести церковь. Некогда в Армении снесли все языческие храмы, дабы построить на их месте христианские, наверняка многие из снесенных были прелестными архитектурными игрушечками вроде Гарнийского. В Гарни Пенелопа частенько ездила с Эдгаром-Гарегином, ей ужасно нравился — может, одна шестнадцатая греческой крови в ее жилах рефлекторно реагировала на эллинистические очертания? — соразмерный, крошечный даже вблизи храмик с изящной колоннадой, издали, на фоне раскидистых, крупных гор, выглядевший безделушкой, какие держат на комоде или трюмо. Ей нравились сами эти горы, уступами уходящие к горизонту по всей дороге от Еревана до Гарни, что создавало редкое для горных стран ощущение простора, ей нравилась арка Чаренца — не столько сама арка, сколько воздвигнувшая ее идея — каменная дуга, в рамке которой можно уловить контур расплывавшегося в жарком мареве голубого летнего Арарата (зимой в Гарни не тянет, слишком там, в горах, холодно). Кроме того, Пенелопа обожала свежие грецкие орехи, лакомые полушария в крохотных, словно мозговых, извилинах, с которых легко слезает толстая зеленоватая кожица, обнажая белую, как кость, мякоть. В Гарни растут отличные орехи, и ранней осенью Пенелопа то и дело влекла Эдгара-Гарегина на их закупки, благо машина у него была уже тогда, впрочем, у Эдгара-Гарегина всегда была машина, возможно, он так и родился — в машине, за рулем. Что тут особенного, рождаются же люди в сорочках, почему бы кому-то разнообразия ради не родиться в автомобиле, пусть не «Мерседесе», но хотя бы в «Запорожце»? Когда Пенелопа с Эдгаром-Гарегином познакомилась, «Запорожец» уже исчез, остался в прошлом, незадолго до того его сменил «Москвич», который через пару лет перерос в «Жигули» на глазах изумленной Пенелопы, а вернее, в момент, когда ее глаза были временно закрыты: однажды вечером ее отвезли домой на «Москвиче» и на другое утро приехали за ней на «Жигулях». И если большинство молодых людей армянско-советского генеза посадили за руль заботливые родители, об Эдгаре-Гарегине этого не скажешь никак. Мать у него была домохозяйкой с головы до пят — без происхождения, образования и претензий, отец чуть ли не рабочим, так что Эдгар-Гарегин являлся типичным, что называется, селфмейдменом. Уже то, что он окончил армянскую школу, снижало его шансы в русскоязычном мире — как и шансы многих других, позднее с упоением, если не остервенением, включившихся в борьбу за языковой унитаризм. Добавим, что и в этой ничем не прославившейся школе он не ходил в отличниках. Однако же, с готовностью отправившись отбывать армейскую повинность, он описал кривую, которая вывезла его к дверям вуза. Поступив вне конкурса на факультет, называемый в народе «канализационным» и бывший на самом деле гидротехническим или чем-то подобным, чем именно, Пенелопа себе толком не уяснила, тем более что, окончив его, Эдгар-Гарегин стал работать обыкновенным строителем — десятником или прорабом, не важно, важно, что там, где делают деньги. Из чего эти деньги делают, продемонстрировало спитакское землетрясение, вмиг разметавшее панельно-карточные домики, которые правильнее было б назвать песочными. Правда, Эдгар-Гарегин клялся и божился разъяренной Пенелопе, что ни грамма цемента не сэкономил на недокладывании его в… ну то самое, куда его положено класть… зачем, когда из простофили-государства можно вытряхнуть стройматериалов достаточно для строительства нового континента. Как бы то ни было, Эдгар-Гарегин процветал и в прежние времена, хотя и не столь фундаментально, как в новые, и, конечно, не в той степени, что дядя Манвел, в пофрагментно полученной и основательно достроенной квартире которого Пенелопа в данный момент находилась, любуясь снимавшим с нее «крыску» Варданом неМамиконяном, как называл его папа Генрих в те дни, когда не осведомлялся с озабоченным видом, на каком этапе находится подготовка к Аварайру. Наконец полушубок был водворен на переполненную вешалку, нос напудрен, волосы приглажены, и Пенелопа, предводительствуемая тезкой спасителя армян от зороастризма, направилась в комнату. А интересно, что случилось бы с архитектурными памятниками, если б Вардан, уже Мамиконян, продул Аварайр? Надо полагать, христианские храмы снесли бы, дабы на их месте возвести капища. Потом, разумеется, разнесли бы капища вдребезги и построили мечети. Или пагоды. Странно, что греки не тронули Парфенон. Означает ли это, что они не были столь истовыми христианами, сколь армяне? Или армяне не были столь истовыми ревнителями культуры, какими теперь притворяются?

Войдя в комнату, Пенелопа обомлела, увидев кучу народа (что такое? Утром об этой куче речи не было!). Венчал кучу — как бы председательствовал на собрании — самолично дядя Манвел, в недавнем прошлом партийный работник, работник при однопартийной системе, можно сказать, однопартийный работник, ныне невостребованный, давший промашку при «приватизации», «прихваченное» при Советской власти частью промотавший, частью подрастерявший в ходе инфляции и теперь сидевший в похожей на музей широкоформатной квартире, в бархатно-дубовом мебельном гарнитуре, конкретно кресле, за интеллигентным ужином из хлеба, сыра и воды на саксонском фарфоре. Насчет ужина Пенелопа, по своему обыкновению, допустила небольшое преувеличение: на столе стояло кое-что еще, но по сравнению с былыми пиршествами-возлияниями это кое-что вполне можно было приравнять к хлебу с сыром, впрочем, вкуснее хорошего хлеба с хорошим сыром разве что те же хлеб и сыр плюс солидный пучок зелени, лучше кинзы, Пенелопа предпочитала ее всем прочим травам в отличие от Анук, признававшей только тархун, и отца, облюбовавшего в качестве начинки для «бртучика» кондар, — разнобой пристрастий, гарантировавший домашний мир, во всяком случае, над блюдом с сыром, травками и лавашем. Да, много-много лаваша, сыра, зелени, а также шашлычков, кебабов и прочих незатейливых, но вкусных штуковин съел в разнообразных «ветерках», как в Армении именуют то, что во Франции называют «бистро» (от слова «быстро», хотя ни из бистро, ни из ветерков никто никуда особенно не торопится, даже Мегрэ, которого везде ждут — дома жена, на набережной Орфевр инспектора, в точке икс, еще подлежащей вычислению, преступники, а также журналисты, сценаристы, издатели, режиссеры, читатели, зрители и тому подобное), дядя Манвел, не просто съел, но и запил превосходным коньячком — «Ахтамаром», «Васпураканом», «Наири», «Двином», как минимум «Ани». А что теперь? Теперь перед ним стояли самиздатовские «три звездочки», из тех, что красуются на всех прилавках, ценой в две бутылки «Джермука», и окружение у потускневших небесных тел тоже было бледноватое: домашние консервы, пара тарелочек со сморщенными турецкими маслинами, блюдо с дрянной, то ли краснодарской, то ли ставропольской псевдокопченой колбасой и хрустальная ваза со столичным салатом провинциального вида и запаха (и однако, по какому поводу столько яств?). Неподалеку от салата сидела его автор(ша), необъятная супруга дяди Манвела, единоутробная сестра мамы Клары, иными словами, родная тетя Пенелопы Мадлена или просто Лена, чьи распростершиеся на полдивана телеса наводили на мысль, что салат был не один, но прочие уже — может, даже в процессе приготовления — пошли на восполнение потраченных на этот процесс калорий, дабы поддержать в неизменности две незыблемые горы мяса, ныне с удобствами расположенные друг подле друга в основании пирамиды, которую папа Генрих тайком именовал Еленой не совсем прекрасной. Тайком, потому что Клара, в глубине души гордившаяся неоспоримыми преимуществами своей внешности, вслух всегда была готова предать анафеме всякого, кто осмелился б словом ли, жестом посягнуть на неприкосновенность репутации ее рода-племени (на каком основании она относила лишний вес или короткую шею к обстоятельствам, порочащим репутацию, оставалось неизвестным). Рядом с непрекрасной и даже не совсем Еленой восседала вечно недовольная жизнью двоюродная сестра Пенелопы, носившая катастрофическое имя Мельсида. Называть себя этим именем она запрещала, предпочитая домашнее, как обычно, взявшееся неведомо откуда — Лусик; однако время от времени нахалы, дерзавшие нарушить запрет, отыскивались — вероятно, это и было причиной не сходившего с ее длинноносого лица выражения неудовольствия. А может, причиной был сам длинный нос? Длинный нос, кривые ноги, редкие волосы — даже при весьма поверхностном осмотре подобных достаточно, надо признать, веских причин находились десятки, ибо, как ни странно, комом у дяди Манвела вышел второй блин, первый — по мнению Пенелопы — был в полном порядке. Правда, Вардан, если присмотреться к нему с излишней придирчивостью, мог показаться широковатым, но прямо пропорциональна широте его фигуры была широта его души, за что Пенелопа и любила его щедро в отличие от кузины, к которой относилась ровно, в какой-то степени снисходительно, прощая ей даже умопомрачительные наряды и украшения… пожалуйста, хризопразовые бусы! Прошлым летом Пенелопа наткнулась на такие, где это было, на вернисаже?.. нет, на ярмарке, наткнулась, долго приценивалась, но так и не купила — ох и дура ты, Пенелопа, пожалела поганых пять тысяч российских рублей, а теперь хризопразов больше не видно, и придется тебе доживать свой век без них. Цвет изумительный — и что? Шея-то у Мельсидочки — два сантиметра в длину, сорок в ширину, и бусы это только подчеркивают. Угораздит же человека родиться с такой шеей. Бедняжка!.. Итак, Пенелопа относилась к кузине снисходительно, ровно — но без любви. Да и как любить существо никакое — ни умное, ни глупое, ни хорошее, ни плохое, ни доброе, ни злое, ни, ни, ни. Никаких талантов, никаких достоинств, никаких — хотя бы! — выразительных недостатков. Вот Вардан был веселый, добродушный, музицировал, при всей своей массивности танцевал, двигаясь легко и вертко, а уж врачевал он — будучи доктором, не наук, правда, но по призванию — искусно и душевно, больные млели под его ловкими пальцами, моментально выяснявшими местоположение края печени или выстукивавшими так мощно, что грудные клетки ходили ходуном, исправно выдавая ясный легочный или какой там положен перкуторный звук. Конечно, не был он лишен и некоторых изъянов, питал, например, пристрастие к видео — еще лет пятнадцать назад, когда в Армении вошли в моду посиделки у сего технического чуда, Вардан тоже увлекся, посещал компании, собиравшиеся на домашние просмотры, потом приобрел собственный аппарат, возле которого просиживал ночи напролет, глотая бесчисленные кассеты сомнительного содержания, всякое пиф-паф и ой-ой-ой, иными словами, американские фильмы. Пенелопе американское кино не нравилось, хотя она и не питала к этому виду зрелищ такого отвращения, как sister, заявлявшая, что американские фильмы имеют к искусству отношение не большее, чем, к примеру, сходящие с конвейера итальянские общедоступные туфли из кожзаменителя. «Итальянские туфли красивы, — возражала ей Пенелопа, — и не давят на мозоли». «Вот-вот, — отвечала Анук, — американские фильмы тоже красивы и не давят на мозоли. В том-то и беда. Они баюкают уродства и дефекты».

Неизвестно, что баюкал в себе, сидя у видика, Вардан, но особого развития его дефекты не получили. Правда, он приохотил к протиранию штанов перед экраном и сыновей, чему упорно, но безрезультатно сопротивлялась его жена, небольшая, хорошо сложенная и умело покрашенная блондинка со звучным именем Изабелла (впрочем, она с готовностью откликалась не только на более мирное «Белла», но и на фамильярные «Белка» и «Белочка»), учительница в начальных классах, тихая и благовоспитанная, которая смотрела на мужа с постоянным удивлением, смущаясь, когда он разражался особенно раскатистым хохотом, сопровождавшим им же рассказываемые анекдоты, или садился за пианино, опускал крупные руки на клавиши и извергал неожиданно виртуозные, но непременно громкие — фортиссимо! — пассажи. Что ни странно, шум, производимый Варданом, не тяготил, смех его был заразителен, а голос, похожий на пресловутую иерихонскую трубу, не рушил стен, а, напротив, вселял в души мир и покой… впрочем, он вполне умел понизить его до шепота, вот и теперь, усевшись рядом с Пенелопой, он по-братски подтолкнул ее локтем и тихонечко даже не произнес, а вдунул в ухо: «Ну как там наш Одиссей? Все хитрит?» Пенелопа вздохнула, но за Армена вступилась — какой из того хитрец, он ведь и прилгнуть, когда надо, толком не умеет, не солгать, упаси боже, а прилгнуть. «Ну а прихвастнуть? Это-то он умеет? Конечно, умеет, не хуже настоящего Одиссея». «Разве Одиссей — хвастун?» — удивилась Пенелопа. «А ты не помнишь, как он выпендривался перед циклопом? Огромный такой циклопище, с гору, швырялся человечками, как шахматными фигурками… А этот олух Одиссей… Я тебя ослепил, я, такой-сякой!.. не трепался б, избежал бы кучи неприятностей». Пенелопа остолбенела — надо же так помнить Гомера!.. потом поняла, что любимый ее братец не Гомера штудировал в бессонные ночи. Кино смотрел. А что, вполне современный сюжетец — драки, убийства, циклоп этот жуткий, красотки в хитонах и без… «И Армен твой, — продолжал Вардан насмешливо, — сидел бы тихо, никто его в Карабах не погнал бы. Методы у него, видишь ли. Статеечки, тезисы. На кой черт суету разводить, лечишь себе и лечи. Нет, честолюбие заело. Вот и расхлебывает». Пенелопа только вздохнула, истинная правда, сидел бы, помалкивал, никто б не тронул, а сунулся со своими методами — пожалуйста, езжайте, господин всезнайка, на бывший театр военных действий, лечите героев войны, а верная Пенелопа будет в одиночку отбиваться от настырных женихов, хорошо еще пирующих за собственный счет… Придется, видно, сказать Эдгару-Гарегину, что ответ ему будет дан по окончании вязки свитера, а самой вязать и распускать, вязать и распускать… да-да, не жизнь, а сплошной римейк… «Нет, серьезно, есть от Армена известия?» — спросил Вардан, и Пенелопа уныло призналась, что давно нет, про гипотетических Калипсо с Цирцеей говорить не стала, но все же пожаловалась Вардану на непрочную память его приятеля, и Вардан сокрушенно ударил увесистой дланью себя в грудь, мол, mea culpa, поскольку сам и познакомил Пенелопу с Арменом, хотя и без задней мысли, да и не до мыслей было в тот момент, ни до задних, ни до передних, ибо у еще одной двоюродной сестры, их общей, обнаружилась опухоль мозга, а тут уже никакая кривая не вывезет, только скальпель в руке нейрохирурга да сама эта рука. Руку выбрал Вардан, с Арменом он учился на одном курсе и не то чтоб дружил, но никогда не терял того из виду и, переступив через судороги и вопли родни, особенно родителей страдалицы, настаивавших на профессорах и доцентах, позвонил Армену, практикующему врачу, как объяснил свой выбор обескураженному роду-племени, позвонил и попросил спасти. И Армен спас. Наверняка он спас бы и без звонка, это Пенелопа поняла позднее, познав его характер, спас бы не только в те времена, когда брали не все и по преимуществу когда дают, но и в нынешние, когда тянут все поголовно, совершенно не считаясь с платежеспособностью пациента, полагая, видимо, что рыночная экономика и есть рыночная экономика: одному хватает на операцию, другому на анальгин, а третьему на скромные похороны, надо к этому относиться философски и нечего разводить антимонии. А также церемонии, антиутопии и прочие сантименты. Конечно, сказать, что Армен при виде денег или иных подношений покрывался холодным потом, падал в обморок, хватался за револьвер, словом, начинал корчить из себя работающего единственно из любви к искусству и советскому человеку, а посему бездомного, питающегося воздухом и одетого в рубище святого из большевистских святцев, было бы преувеличением. Само собой, случалось всякое, работал он и из любви к искусству, и из человеколюбия, но принять у зажиточного пациента некую толику на свои насущные нужды не гнушался, как и любой нормальный советский врач, приговоренный государством либо к почетной участи гуманиста, априори обеспеченного ключами к райским вратам, самым узеньким, с ушко иголки для штопки капроновых чулок, в которые не то что богатый, одетый-обутый не пролезет, либо к постоянной уголовно наказуемой деятельности, что неизбежно сопряжено со страхом и унижением. Впрочем, наказывало государство относительно редко, предпочитая, как всякий садист, угрозу наказания самому наказанию, но ни первая, ни второе не способны были отвратить медиков от простой человеческой потребности жить не хуже других. А при возможности и лучше. Эти рассуждения не означают, что Пенелопа одобряла сложившееся положение вещей, теоретически она избрала б в возлюбленные стопроцентного бессребреника, идеалиста, посвятившего себя великому служению, с почти ангельской чистотой помыслов (не говоря уже о поступках), и, однако, тряске в автобусах она предпочитала езду на машине, покупке пирожков на углу (об акридах в пустыне речи нет) — легкий ужин в ресторане или кафе, а открыткам к Новому году и Международному женскому дню — французские духи или бусы из малахита. Нельзя опять-таки утверждать, что она не могла без всего этого обойтись, — обошлась бы, да зачем? В конце концов, не ее же, Пенелопу, он по большому счету кормил, а семидесятилетнюю мать, подкармливал и разведенную сестру с детьми, плюс алименты, которые еще выплачивать и выплачивать на дочку от первой жены… то есть не первой, а единственной, иногда Пенелопе случалось оговориться — не потому, конечно, что мысленно она считала себя второй, а потому что… Ну просто так! Проклятые мужчины, гады и уроды, они ползают у твоих ног и готовы не то что жениться, но отдаться в рабство, надеть ошейник с цепочкой, ходить на задних лапах и носить поноску, а потом… Потом, когда и ты помаленьку созреешь, они — фьюить! Глядишь, закопошился товарищ, поднял голову — не успеешь оглянуться, как он уже стал на все четыре и рычит, рычит… Так, значит, с первой, тьфу, единственной женой Армен развелся задолго до знакомства с Пенелопой, оставил ей, как водится, квартиру… умеют же они устраиваться, эти ловкачки с детьми, квартиру — цап, алименты плати, ребенку то ли позволит с отцом водиться, то ли нет, потом выскочит замуж по-новой, у таких получается, механизм отлажен, сбоев не дает, и, пожалуйста, еще один папа. Первый, то есть, наоборот, второй, ребеночка кормит-поит, от предыдущего денежки капают, вполне, кстати, вероятно, что свежеприобретенный папаша — цеховик или, говоря современным языком, бизнесмен, а отставленный — нищий, но поскольку гуманные советские законы в подобные детали не вдавались, Арменчикина бывшая родственница с мужем и двумя уже дочками обретается ныне в четырех комнатах плюс запертая однокомнатная квартирка про запас, а Арменчик с мамой в двух, раньше втроем ютились, с папой, но в прошлом году папа умер, и теперь Армен живет с матерью, как паинька и маменькин сынок. Правда, в основном-то он обитает в своей драгоценной клинике, там ест, спит и моется, домой ходит белье сменить да сорочку свежую надеть, мама бедная в глаза его не видит, встречается главным образом с грязными рубашками, ибо те пару вечеров в неделю, в которые Арменчик не на дежурстве, он проводит со своей полудрагоценной Пенелопой… проводил, пока не спровадили его пришивать «солдатам свободы» (не метафора, а буквальный перевод с армянского) оторванные руки-ноги-головы. Так он выразился при первой встрече, когда восхищенная Пенелопа — она любила людей, знающих свое дело, — попросила Вардана показать ей того замечательного нейрохирурга. (В клинику она отправилась с охапкой белых гвоздик, гвоздики, правда, натаскали ученики, то был день последнего звонка, но Армен этого, естественно, никогда не узнал.) «Вообще-то опухоли не по моей части», — сказал он скромно, вернее, нескромно. «А что по вашей?» — спросила Пенелопа. «Я… как бы это сформулировать? Ну нервы сшиваю». «То есть пришиваете оторванные руки-ноги?» — уточнила Пенелопа. «И головы», — подтвердил он. «Это хорошо. Жаль только, что нельзя пришить головы тем, у кого их не было изначально», — вздохнула Пенелопа, и он сокрушенно развел руками — увы…

Да, жаль, пришили б, и, глядишь, никому не пришло бы в голову затевать войны… постой, Пенелопа, ты что-то путаешь, как может что-либо прийти в то, чего нет?.. но куда-то ведь приходит! Пенелопа вздохнула уже в настоящем времени и печально положила себе ложку салата. Иностранный майонез, ишь ты! Нет, не все еще промотали и подрастеряли в доме сем, кое-что осталось. Мясо, правда, плохое, одни жилы, и огурцы не хрустят, не умеют в этой семейке огурцы солить, сколько раз им рецепт выдавали, и все без толку. Но вообще ничего, есть можно… А все-таки по какому поводу столько яств? И гостей? Вардан с женой и детьми — ну вымахали оболтусы, жуть, месяц-два не видишь и уже трудно узнать, они растут, мы стареем, да, Пенелопочка, ты давно не почка, еще чуть-чуть — и превратишься в ломкий желтый лист, вот и седой волос у себя нашла! Эх!.. Пенелопа драматично вспомнила, как вчера обнаружила в челке нахальный седой волос, который прямо-таки лез в глаза, седой-преседой, можно сказать, белый! Вспомнила и запаниковала, но потом ее внимание привлек цвет веселеньких кудряшек другой гостьи, Мельсидиной подруги — удивительно, что такая кикимора, как Мельсида, держит в подружках столь хорошенькую девицу, голубоглазую, курносенькую, с локончиками оттенка то ли спелой вишни, то ли красного вина — не морецветного, а обычного, из бокала. «Налей полней бокалы, кто скажет, брат, что мы пьяны» — кажется, так в былые времена папе Генриху нередко случалось петь «Застольную» за этим самым столом, накрытым, разумеется, иначе… Но почему он вообще накрыт? Думай, Пенелопа, думай. Уж не день ли рождения чей-нибудь? Но чей? Дяди Манвела, тети Лены, Мельсиды, Феликса? Ба, а где же Феликс? Пенелопа укорила себя, что не сразу заметила отсутствие Мельсидиного муженька, но тут же дала себе отпущение грехов — ведь заметить отсутствие-присутствие такого не легче, чем присутствие-отсутствие добропорядочного привидения, которое не стонет, не швыряется костями из собственного разболтавшегося скелета, а молча стоит в уголке. Бесцветностью и аморфностью Мельсидин муж превосходил ее самое. Сказать о нем «ни рыба ни мясо» было бы вопиющей несправедливостью по отношению как к мясу, будь то хоть баранина (баранину Пенелопа терпеть не могла) или и вовсе нутрятина, так и к рыбе — любой, морской, океанской, пресноводной, соленой, копченой (семга, лосось, м-м-м, ням-ням) и даже вареной… даже севанскому сигу! Но где же Феликс?

— А где счастливчик? — спросила Пенелопа, посредством простого перевода делая Мельсиде абсолютно незаслуженный тою комплимент.

— В Алма-Ате, — ответила Мельсида с томной грустью.

— Где?!

— Есть такой город, — сообщил Вардан. — Столица бывшей союзной республики Казахстан. Про который роман лауреата Ленинской премии «Целина». Не про город, а про союзную республику. В последнее словосочетание прежде вкладывался какой-то смысл. Забыл, какой именно.

— Повез партию коньяку, — пояснил дядя Манвел, наполняя рюмки. — Вот этого самого.

— Как, Феликс занялся торговлей? — не могла опомниться Пенелопа. — А институт его? Ушел? А диссертация?

— Разве ж он первый? — вздохнул дядя Манвел без печали, констатационно, так сказать. — Теперь все идут в бизнес — научные работники, производственники, актеры, даже писатели…

— Лирики и сатирики, — пробормотала Пенелопа, — физики и шизики. Хотя шизики нет. Шизики все еще пытаются заниматься своим делом. Например, лечить больных. Или учить детей. И много он повез этого самого коньяку?

— Три вагона.

— Вагона? Каким образом?

— По Великому шелковому пути, — сказал Вардан меланхолично. — По караванной дороге через Аравийский полуостров, на барже через Суэцкий канал, Бабэль-Мандебский пролив, Персидский залив…

— Не морочь голову!

— Через Азербайджан, — сообщил дядя Манвел, вновь наполняя рюмки и пытаясь поймать вилкой отчаянно увиливавшую маслину, которую в конце концов подцепил пальцами и отправил в рот.

— Но ведь азербайджанцы…

— Вполне надежные партнеры.

— Да?

— Можешь мне поверить. Я уже имел с ними дело.

— Азербайджанцы — убийцы, — вдруг вмешалась Мельсида. — Ненавижу азербайджанцев.

Пенелопа уставилась на нее, пораженная не столько смыслом слов, и не такое услышишь, сколько интонациями. Какая страсть, гнев, настоящий взрыв чувств, поди подумай, что эта апатичная особа способна на сильные эмоции.

— Азербайджанцы — прекрасные партнеры в делах, — повторил не допускающим возражений голосом дядя Манвел.

— Азербайджанцы — убийцы и насильники. С ними не дела надо вести, а воевать. До полной победы! Да если б я могла, я взяла бы винтовку и пошла на фронт!

— Во-первых, винтовку брали во время гражданской войны, теперь берут автомат. А во-вторых, взяла бы, кто же тебе мешал? Взяла бы и пошла… — Вардан не выдержал и хихикнул: — У-у, представляю себе нашу Мельси-дочку в камуфляже, вот было б зрелище…

Вардан был единственным, кому сходило с рук поминание всуе вождегенного имени, на любого другого Мельсида дулась бы суток пять, а на брата только кинула ледяной взгляд, но тот никак не мог угомониться:

— Ботинки сорокового размера, необъятные штаны с необъятной же задницей внутри…

— Не смей! — возмущенно пискнула Мельсида.

— Да ладно, — невозмутимо сказал дядя Манвел. — Тут все свои. Да и не такая уж большая у тебя попка, детка, не переживай.

Вардан расхохотался, и Пенелопа, к своему смущению, тоже прыснула, правда, успев поднести ко рту кулачок и сделав вид, что кашляет.

— Вы, мужчины, — соглашатели! Уже все забыли, и Сумгаит, и Баку. Они людей на кострах сжигали! А у вас одни деньги на уме!

— Угомонись, дура, — сказал Вардан добродушно. — Муж твой, соглашатель, поехал тебе же на тряпки зарабатывать.

— Не надо мне никаких тряпок! — ощетинилась Мельсида.

— Ах да, ты же собираешься в камуфляже разгуливать.

Перепалка грозила перерасти в ссору, но, к счастью, зазвонил телефон.

— Междугородняя! — Мельсида побежала в коридор, неуклюже семеня на слишком высоких каблуках. Вырядилась. Оно конечно, женщина и дома должна выглядеть на миллион долларов, но ради сохранения равновесия можно б и убавить росточку сантиметров на пять. Убавить прибавленные двенадцать до семи. Авось никто не наступит. В крайнем случае перешагнет. Анук вон тоже невелика, но на ходули не громоздится, а у нее ведь муж длинный, не то что квадратный, словно обрубленный Феликс… небось обрывает провода, спешит доложить, сколько выручил и что купил…

— Алло, — сказала Мельсида жеманно. — Спасибо, дорогой. Отмечать особо не отмечаем, но Вардан с семьей здесь. И Нелли. Еще? Еще Пенелопа…

Неужто все-таки день рождения? Ну и ну! Позор джунглям! Пенелопа мысленно впилась зубами в большой палец левой руки, как обычно поступала, попав впросак и не зная, как выбраться из неудобного положения. И что интересно, это помогало, можно подумать, она высасывала из пальца инструкции.

— Нет, — сказала Мельсида. — Не ходила. Неужели нельзя раз в году, в собственный день рождения, прогулять?

Ай-ай-ай! Ну ты и влипла, Пенелопея, дырявая твоя голова. Миллион раз ведь приходила, кутила, деликатесов переела — вагон, вина выпила — море. Красное море. Белое море. Розовое столовое… А врет-то Мельсидочка… Раз в году! Работяга нашлась!.. Раньше таких работяг в речке топили…

Мельсида договорила, положила трубку и вернулась на свое место подле матери.

— Ну что? — спросил дядя Манвел.

— Скучает, — сообщила Мельсида важно.

— Бо-ольшие новости, — протянул Вардан уважительно.

— Опять ты!..

Уф! Пенелопа набрала полные легкие воздуха, сглотнула слюну и ринулась грудью на амбразуру.

— Прости, меня Лусинька, ради бога! — затараторила она. — Все из-за этих дурацких каникул, журнал заполнять не надо, с расписанием сверяться не надо, календаря дома нет, был у меня в блокноте малюсенький, и тот потерялся, забыла, не помню, убей — не скажу, какое сегодня число… (по правде говоря, Пенелопа понятия не имела, какого числа изволила появиться на свет ее дражайшая кузина, но это ведь не важно, главное — создать впечатление). — Ей-богу, я думала, что еще два дня в запасе, колебалась, спросить, не спросить, получится, что напрашиваюсь, а в наше время… Словом, поздравляю тебя, желаю всяческих благ и… и… — Пенелопа покопалась в сумочке, вытащила крошечный флакончик французских духов — последний! — и протянула Мельсиде. — Извини, что початый… — Понадеялась, что та откажется, но нет, не отказалась, тут же сцапала, муж у самой коньяк вагонами продает, а она берет последние паршивенькие капельки у родной… то есть двоюродной… сестры! Но ничего, Пенелопа, надо быть великодушной, улыбнись, вот так, покажи зубки, сейчас вылетит птичка, еще секунду, готово, можешь улыбку снять и повесить на гвоздик в углу. Нет гвоздика? Ну да, в таких домах гвоздиков не бывает, тут все чин чином, хочешь что-то повесить — вот тебе вешалка, помести свою усмешечку между каракулевой шубой и норковым манто, да поаккуратнее, смотри, не придави тяжестью своей гадкой ухмылки мех, может, она еще и сальная, твоя усмешка, запачкаешь дорогие вещи, оставь ее лучше здесь, под присмотром, положи на шкаф или подоконник… не хочу на шкаф, там наверняка пыльно, ну и пусть ваш поганый мех засалится, отчистите моими французскими духами, все равно их у вас вагон, три вагона… нет, это коньяк — какая разница, коньяк тоже годится, там же спирт, как и в духах… последних, родименьких, любимых… подаренных, кстати, Арменом, ох и дура ты, Пенелопа, не дура, а дурища — дурища ты, Пенелопа!

Пока Пенелопа оплакивала свои утраченные духи, дислокация изменилась: оболтусы ушли в соседнюю комнату — смотреть видик, разумеется, Белла отправилась варить кофе, Мельсида-Лусинэ стала убирать грязные тарелки, а тетя Лена совлекла с серванта блюдо с пирожными — даже! — среди которых Пенелопа, к вящему своему изумлению, увидела выпеченные утром в ее присутствии Карой, продегустированные ею со всем тщанием и одобренные аппетитные кругляши. Может, это не те, а просто похожие? Нет, только Кара ухитряется выписывать кремом такие загогулины, несомненно где-то в ней прячется придушенный, но не до смерти художник или хотя бы дизайнер, да и шприц у нее отличный, привезенный из Германии, куда они ездили вместе, Пенелопа тогда вдосталь напотешилась над Карой, покупавшей то шприц для крема, то карамельную крошку, то белые бумажные подставки под торты, сама она на подобную ерунду не тратилась, предпочла привезти подарки отцу и матери… О боже! Пенелопа, ты же обещала матери позвонить, если будешь задерживаться… а кстати, задерживаешься ли ты? Гм. Десять. В мирное время, конечно, детский час, но теперь… Они, наверно, уже и спать легли. Господи, да неужели уже десять?! Все рушится, помыться до сих пор не удалось, позвонить забыла! А может, не легли? Да разве мать ляжет! Небось уже волосы на себе рвет, либо еще не рвет, но уже ерзает, поглядывает на часы и голосом, в котором все нарастает трагедийный пафос, периодически изрекает: «Генрих, ребенка нет. Ты слышишь, Генрих? Я не понимаю, как ты можешь быть таким спокойным! Генрих!!!» А Генрих катает в кулаке кости и ответствует умиротворяюще: «Не волнуйся ты так, Клара, еще только десять». «Десять? — восклицает Клара. — Боже мой! Уже десять! Какой ужас!» Она вскакивает, бежит к одному окну, к другому, а папа Генрих терпеливо ждет с костями в руке. Конечно! Пенелопе живо представилась темная, вернее, полутемная комната, кое-как освещенная бездарной, криво-косо склепанной иранской или, как говорят в Армении, персидской керосиновой лампой, недавно купленной, довольно дорогой и бракованной, — ну естественно, как бедному жениться… Хотя, может, они все бракованные, чего еще ожидать от такой отсталой страны, видали мы их товары, пластмассовые тарелки да несъедобные ириски, правда, стиральный порошок у них недурен, и печенье более-менее, но это, без сомнения, случайности, а лампа наверняка закономерность, горит неровно, с одного боку язык пламени то и дело взлетает в поднебесье, в смысле, подпотолочье, коптя и осыпая сажей окружающие предметы, в том числе живые существа, которым приходится эту копоть вдыхать, а с другого — огонь еле тлеет и почти не дает света. Бедный папа — в обязанности отца входили заправка керосином и возжигание осветительно-нагревательных приборов, за что Пенелопа окрестила его Лусаворичем, — бедный папа бился с лампой всячески, подравнивал фитиль, подтягивая пинцетом его короткие волосинки и подрезая маникюрными ножницами длинные, доливал и отливал керосин, устанавливал коварный агрегат в наклонное положение — ничего не помогало, лампа упрямо коптила и крайне односторонне освещала события, разворачивавшиеся ежевечерне на том же столе. Ибо каждый вечер на том же столе… или у того же стола?.. беда с этой грамматикой!.. дыша время от времени на зябнувшие пальцы, Генрих и Клара в зимнем обмундировании, но без перчаток сражались в нарды, благо кости в полумраке разглядеть с трудом, но можно в отличие от букв или нот, которые, как известно, пытался разглядывать один только Бах, почему и ослеп, — историю эту Пенелопа знала с детства, всякий раз, как она принималась читать при недостаточном, по мнению отца, освещении, тот грозно предвещал ей горькую судьбу Иоганна Себастьяна. В игре отец и мать словно менялись натурами, бурно реагирующая на любую ерунду от отсутствия в доме картошки до отсутствия там же Пенелопы Клара бросала кости небрежно и с меланхолическим безразличием передвигала то, что по-армянски называется камнями и что для непосвященных выглядит точь-в-точь как шашки. Собственно, это и есть шашки, переставленные с привычной им клетчатой доски на иные, более обширные подмостки, хотя если сделать подобное замечание в присутствии любого достаточно квалифицированного нардиста, тот оскорбится и скажет: чушь и чепуха, это ваши шашки — камни для нард, неудачно пересаженные на чуждую им шахматную доску, неудачно, ибо перипетии игры в нарды куда увлекательнее скучных и монотонных шашечных баталий. Так, во всяком случае, считал папа Генрих, проявлявший за нардами неожиданную экспансивность и взрывной темперамент. Он разражался бурными проклятиями каждый раз, когда широко, с размахом брошенные кости после множества прыжков и кувырков ложились иначе, чем следовало бы. Он горячо переживал проигрыши, и особенно его возмущало, что Кларе, игроку неважному, безбожно везло. «Ты не имеешь права выигрывать! — кричал он, гневно ссыпая камни-шашки в левую половину нард и с грохотом наворачивая сверху правую. — Ты не умеешь играть, выигрываешь не ты, а твое везение. Это несправедливо!» Клара, напротив, к результатам была равнодушна, «катала кости», как выражаются нардисты, не столько ради самой игры, сколько для того, чтобы скоротать бесконечные вечера в обесточенной квартире, где ни книжку почитать, ни телевизор посмотреть, даже обеда и то не сготовишь, не говоря о прочих домашних делах, лавина которых всегда нависает над злосчастной женской головой. Надо заметить, что в длинный вариант нард она играть не умела, только в короткий, а короткому далеко до длинного не только в отношении затрачиваемого времени, но и интеллектуальности, это вам скажет всякий, кто более-менее разбирается в игре, пусть даже найдется немало людей (главным образом женщин, ревнующих мужей к дурацкой доске с кругляшами), у которых прилагательное «интеллектуальный» в приложении к нардам вызовет нервный смех. Пенелопа в отличие от матери в длинном варианте была докой и нередко играла в него с Арменом, но не с отцом, потому бедняге Генриху приходилось довольствоваться коротким, этим бабским суррогатом настоящей мужской игры. Да, скорее всего супруги-соперники и сейчас сидят за нардами, разве что Клара крупно продулась с первого захода и удовлетворенный Генрих, не горя жаждой реванша, позволил ей идти спать. Но Клара спать наверняка не пошла, а если и пошла, то не спит, лежит в темноте и измышляет всяческие ужасы, подстерегающие на неосвещенных улицах пустого, как в сюрреалистическом кошмаре, города ее драгоценное дитя…

После третьего гудка трубку сняли, и Пенелопа услышала немного простуженный голос матери.

— Мама, — сказала она ни вопросительно, ни утвердительно, ибо глупо спрашивать родную мать, она ли это, да и утверждать, что это она, бессмысленно, скорее, слово «мама» — своеобразный пароль, ведь объявить: «Это я, Пенелопа» — тоже сущая нелепица, кто же представляется родной матери? Так что Пенелопа произнесла кодовое слово, секунду помолчала, чтобы дать время на идентификацию своего голоса, и продолжила: — Что вы делаете?

— Играем в нарды, — ответила мать, как и следовало ожидать. — Ты где?

— У тети Лены. Кто выигрывает?

— Я.

— Это ужасно. Как папа? Кричит? Ругается?

— Моментами.

— Посуду не бьет?

— Пока нет.

— Спать не собираетесь?

— Какой уж тут сон, — вздохнула Клара, и Пенелопа чисто машинально задала дежурный вопрос:

— Мне никто не звонил?

— Звонил.

— Кто?

— Не знаю. — Видимо, отец ей что-то подсказал, и она спохватилась: — Ах да, даже двое звонили. Один вроде Армен.

— Армен?!

— А что такого?

— Он же в Карабахе.

— Тогда не Армен, — согласилась Клара с разочаровавшей Пенелопу готовностью. — Я просто подумала… Голос мужской, слышно было плохо. Называться никто из твоих приятелей не помышляет, о том, чтобы здороваться, и речи нет…

Пенелопа решила проигнорировать град булыжников, прибивший ее ухоженный огород.

— Ясно.

— А как тетя Лена, дядя Манвел, Лусик?

— Лучше некуда. Лусинэ отмечает день рождения.

— Как?!

Наступила короткая пауза, потом до слуха Пенелопы донесся сердитый голос матери, распекавшей отца. Надо заметить, что семейные даты находились в ведении папы Генриха, хранившего их все до одной в своей уникальной памяти, из которой не выпадало ни циферки. Он способен был вдруг назвать некое число, допустим, восьмое августа 1972 года, и пояснить, что именно в этот день они всей семьей поехали отдыхать в Гагру, или просто сказать за завтраком: сегодня семнадцать лет назад я в пятидесятый раз спел Риголетто. Посему ему и надлежало вовремя ставить Клару в известность о, например, дне рождения ее же сестры или годовщине смерти матери. «А какое сегодня число?» — спросил Генрих. Клара дату назвала — чего только не знает эта женщина, — и тогда Генрих авторитетно подтвердил, что да, день рождения Лусинэ, ошибки нет. Пенелопе эти переговоры надоели, и она буркнула:

— Ладно, пока.

— Погоди! — возмутилась Клара. — Скажи, когда придешь.

— Не знаю, — уронила Пенелопа небрежно. — Когда-нибудь.

— Темно же, — запричитала мать. — Упадешь в яму, сломаешь шею. Хулиганы нападут, ограбят, убьют…

— Если сломаю шею, уже не убьют, — возразила Пенелопа и рассердилась: — Хватит меня занимать, тут день рождения, а не день выслушивания телефонных разговоров.

— К тому же пирожные сейчас кончатся, — вставил Вардан, перекладывая себе на тарелку очередное — четвертое или пятое — произведение Кары.

— Все пирожные слопали! — всполошилась Пенелопа. — Перестань отвлекать меня, о женщина!

— Пирожные? — печально переспросила Клара. — Ну хорошо, иди ешь. Поздравь от нашего имени Лусик.

— Давай я позову ее к телефону.

— Не надо. Девочке может стать неловко, что она нас не пригласила.

В этом была вся Клара. Гордая. Пенелопа положила трубку и устремилась дегустировать пирожные. «Ты ведь уже…» — напомнила она себе и нетерпеливо отмахнулась — ладно, ладно, не дегустировать, просто лопать, лопать и лопать… Кто же это звонил, а? Не Армен же в самом деле? Какой Армен, Армена нет, исчез, испарился, сгинул, сложил кости в неведомых далях… Странное выражение — сложил кости. Почему сложил, где, как? Наверно, как оружие складывают — поднял руки кверху, проговорил непослушным языком: «Сдаюсь» — и сложил кости к ногам всевышнего… Всевышний — это, надо понимать, тот, кто всех выше? Ростом или по положению?

— А как Ано? — спросил Вардан, удовлетворенно откидываясь на спинку стула и поглаживая себя по животу. — Не звонит?

— Почему не звонит? Сегодня звонила.

— Ну и как? Что у них нового?

— А ни фига, — сообщила Пенелопа, принимаясь за второе пирожное. — Впрочем, что-то было… Ах да, они продали сценарий.

— Какой?

— А черт его знает, — сказала Пенелопа беззаботно. — Этот Ник носится с тысячей идей, нашел, наверно, спонсора на какую-нибудь. Москва ведь нынче набита армянами-миллионерами. Они… — Пенелопа пустилась было в рассуждения о прохвостах-армянах, сколачивающих там и сям состояния, но Вардан не дал ей отклониться в сторону.

— А что за идеи? — спросил он терпеливо.

Пенелопа всплеснула руками.

— Милый мой! Он же мне не докладывает. Раз нашел спонсора-армянина, значит, что-то на армянскую тему.

— А он нашел спонсора-армянина? — Вардан был невозмутим.

— Да не знаю я! Конечно, не нашел. Никакой армянин никогда не даст ему ни копейки. Он хочет, чтобы фильмы на армянскую тематику были на европейский лад. Изящные, остроумные, ироничные. А наши ведь привыкли, что об Армении надо непременно повествовать с надрывом, трагедийно, бия себя в грудь, вырывая волосы и обливаясь слезами.

— И правильно, — вставила Мельсида. — У французов история веселая, пусть они и острят. Изящно и иронично. А у нас трагическая.

— Веселых историй не бывает, — заметил Вардан. — Все истории полны трагедий.

— Но не таких, как наша, — вдруг вступила в разговор до сих пор помалкивавшая хорошенькая подружка Мельсиды, и Пенелопа наконец поняла, почему ее кикимора кузина держит при себе такую милашку. Это же вторая скрипка — та же мелодия, то же скорбное выражение лица… — Кто еще может… — Милашка запнулась, даже чуть покраснела, и Пенелопа ясно представила себе неоконченную фразу целиком: «Кто еще может похвалиться геноцидом?» А почему нет, есть ведь куча людей, которые носят геноцид как орден… Удивительная все-таки штука нация, всегда найдет чем гордиться, жертвы упиваются перенесенными страданиями, тираны — утраченным величием, а те, кто ни жертвы, ни тираны, в восторге от собственной уравновешенности и умения лавировать между теми и другими…

Вторая скрипка поправилась:

— Кто еще пережил геноцид?

— Евреи, — сказал дядя Манвел.

— Ну евреи… да. Но не французы же…

— Вы полагаете, девушки, что пережитый нами геноцид свидетельствует о нашей исключительности? — осведомился Вардан.

— Для тебя нет ничего святого, — заявила Мельсида, гордо вскинув голову. — Я не понимаю, Белла, как ты можешь жить с таким циником!

— Я думаю, что геноциду подверглось множество народов, — задумчиво откликнулась жена Вардана, не вдаваясь в объяснения по поводу своего пятнадцатилетнего сожительства с циником.

— То есть?

— Ну мы же все время говорим, что почти все древние народы Земли вымерли, а мы выжили.

— Что из того?

— Значит, остальные древние народы подверглись геноциду. Так ведь получается?

— Если б я раньше знал, что ты такая умная, — вздохнул покаянно Вардан, — я бы на тебе не женился.

— Почему обязательно геноциду? — возразила подружка Мельсиды, имя которой Пенелопа тщетно пыталась припомнить. — Просто отжили свое.

— Отжили свое, и их уничтожили. Убрали, чтоб не путались под ногами, — предположил Вардан. — Но тогда, возможно, и мы отжили свое, мы и евреи, и теперь убирают и нас, чтоб не путались под ногами у молодых наций.

— Ну почему же уничтожили? — утомленно вздохнула подружка. — Разве они не могли вымереть сами?

— Иссохли, впали в старческий маразм и почили в бозе?

— Не важно, сами они вымерли или подверглись геноциду, — раздраженно вмешалась Мельсида. — Главное, их теперь нет. А мы есть. И не имеем права забывать.

— Вот-вот! Давайте посыпать голову пеплом, рыдать и жаловаться! Только в Европу с этим не лезьте, Европа слезам не верит.

— Почему не верит? — обиделась подружка. — Когда началось карабахское движение, все западные страны были на нашей стороне, все знали, что наше дело правое…

Ну поехали! Самое интересное, что все непременно хотят быть правыми, и правые, и левые, и верхние, и нижние, не просто побеждать, владеть, повелевать, а обязательно быть при этом правыми, никто не желает отказываться от белых одежд, забыв, что на белом красное не только прекрасно смотрится, но и хорошо видно…

— Все-все! Даже американский сенат принял резолюцию…

— Йо-хо-хо-хо и бутылка рому! — ляпнула неожиданно для себя Пенелопа… Осторожно, Пенелопея, что за стих на тебя нашел… известно, что за стих, из пиратской песенки, то-то и оно, перессоришься сейчас со всеми… не со всеми, а с этими двумя дурами… а можно ли не быть дурой при таком имени — Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин, полный пантеон, вернее, паноптикум…

— Никто ни на чьей стороне не был, — сказал Вардан, — просто малые страны и народы — всего лишь мелкая карта, всякие там шестерки-семерки, которые опытный игрок небрежно бросает под чужого туза.

— Дядя Манвел, — спросила Пенелопа, — а вы в преферанс еще играете?

Тот развел руками.

— Какой сейчас преферанс, детка! Ни света, ни времени, ни денег. Один из нашей компании перебрался в Москву, другой умер…

— Доигрался, — мрачно подытожил Вардан.

— Какие вы легкомысленные! — возмутилась Мельсида. — Мы же говорили о серьезных вещах.

— Йо-хо-хо-хо и бутылка рому!

— Вардан! Как тебе не стыдно!

— Вообще-то насчет рому начала я, — стыдливо призналась Пенелопа. — Но я больше не буду.

— Будь! Будь, Пенелопочка, — решительно заявил Вардан. — Добыть тебе рому?

— Йо-хо-хо-хо, — радостно согласилась Пенелопа, но сразу поправилась: — Лучше коньяк.

— Сейчас сделаем. — Вардан поднялся, извлек из бара непочатую бутылку, откупорил и разлил по рюмкам.

— Это уже сделали до тебя, — заметила Пенелопа, принюхавшись.

— Думаешь?

— Чую. — Она глотнула и авторитетно объявила: — Ваниль.

«Откровенно говоря, Пенелопея, — поддела она себя, — ты не разбираешься в коньяках ни на вот столечко», — мысленно она отмерила самый кончик ногтя, но, подумав, прибавила еще кусочек, надо быть снисходительной к собственным мелким слабостям, излишняя самокритичность порождает всякие комплексы, да и нельзя быть чрезмерно суровой к такому прелестному созданию — стройному (надо срочно похудеть), изящному и донельзя фотогеничному. Тебе крупно повезло, Пенелопа, вернее, тебе крупно повезло бы, будь ты знаменитостью, например, великой актрисой или литературным классиком, тогда в XXI веке и всех последующих (если они последуют) сильная половина человечества поголовно падала бы в обморок, разглядывая твои фотографии. Интеллектуальные мужчины будущего (маленькие, лысые, с большими головами и окончательно атрофировавшимся кое-чем) влюблялись бы в твои цветные и даже черно-белые изображения, стрелялись, осознав недосягаемость предмета, травились, вешались и совершали иные величественные поступки, на которые совершенно не способны мужчины настоящего (зачастую не менее маленькие, еще более лысые и тоже с изрядно атрофировавшимся кое-чем). Единственное, на что они способны, — обречь тебя на безнадежно скучное существование подле могилы Канта либо бдение у телефона с заглатыванием валидола при каждом его (телефона) мяуканье… опять ты несешь ахинею, Пенелопа, валидол не глотают, а сосут, точнее, держат во рту и ждут, пока он сам себя рассосет, рассосется, и вообще ври поменьше, когда это ты глотала-сосала валидол, никогда. Вот седуксен-элениум пару раз случалось. Глотнешь, приляжешь, и через полчасика ноу проблемс, все само собой рассосалось. А может, и не рассосалось, но это дело десятое, суть ведь не в наличии или отсутствии проблем, а в отношении к ним. Взять вот дядю Манвела с тетей Леной. Проблема у них одна (и не только у них) — с какого боку пристроиться к новому миру, но отношение абсолютно разное. Тетю Лену выставили с работы, просто-напросто отправили на пенсию, с теми, кому под шестьдесят, не церемонятся, вот и Леночку турнули из поликлиники IV Главного управления, где она худо-бедно врачевала лет тридцать (господи, Пенелопа, сколько вокруг тебя медиков, можно подумать, ты их коллекционируешь, хотя на самом деле их просто слишком много, иногда кажется, что половина взрослого населения Еревана — врачи). Турнули, и что? Сидит себе, покорно получает свою символическую пенсию и ждет, пока муж изыщет способ ее прокормить — хотя прокормить ее… проще, наверно, стадо коров сеном обеспечить, глядишь, и мясо с молоком будут… ох и вредная ты, Пенелопа, родная ж тетя!.. А дядя Манвел мечется, хватается за одно, другое, третье, нервничает, худеет, чахнет. Вот и выглядят в комплекте, как перезрелая груша, над которой вьется тощая муха. Опять же Мельсида-Лусик. Для нее и вовсе никаких проблем не существует, как не существовало и при старых порядках. Тридцать два года дуре, и ни дня, ни часа, ни минуты не добывала хлеба насущного («А ты-то добывала?» — благородно спросила себя Пенелопа, вернее, пол-Пенелопы спросило вторую половину… «А то нет? — вскинулась та половина, грозно воззрившись на эту. — Кто консервы на зиму заготавливает, кто покупает по воскресеньям фрукты, пусть не ананасы и не в шампанском… хотя по праздникам раскошеливается и на шампанское…»), не добывала и даже не подозревала, что добывание оного требует каких-то усилий, она с детства привыкла, что в доме есть все, а коли чего-то не окажется, достаточно открыть рот и произнести краткое, но емкое слово «хочу» — поистине резиновый глагол, каких только соблазнительных штуковин в него не вмещается: и черная икра, и французские духи (вспомнив о духах, Пенелопа опять помрачнела и нервно схватила еще одно пирожное), и платья-юбки-туфли-сапоги-шубы-купальники-трусики-лифчики-шляпы-уфф!.. автомобили, круизы, прочие капризы… И мама-папа немедленно доставят все необходимое на дом в достаточном количестве и неизменно превосходного качества, как выражаются идиотские, белозубые, рот до ушей, рожи в телерекламе. И так — последовательно и неуклонно — ребенок был взращен, наделен четверочно-пятерочным аттестатом, введен (непонятно, как еще сформулировать, не вдвинут же) в высшее учебное заведение, протянут за уши через все игольные ушки в виде кафедр, лекторов, ассистентов, экзаменов, снабжен дипломом и удобно усажен на синекуру (это вам не сине-замороженная курица и даже не белый лебедь, это sine cura, без забот, не жизнь, а сплошной первый акт «Лебединого озера») в каком-то КБ. В каком именно, Пенелопа не давала себе труда запомнить, ибо запоминание мест, где не трудятся, труда не стоит, она знала только, что Мельсида владеет некой инженерной специальностью или, точнее, дипломом по некой инженерной специальности, поскольку посещала не филфак или консерваторию, а политехнический институт. Посещала же она не какой-либо иной вуз, а сей рассадник неженских профессий по той простой причине, что связи наиболее надежные, способные выдержать даже тяжесть Мельсидиного неподъемного тунеядско-иждивенческого «я», а стало быть, крепкие, как канаты, и не веревочные, по которым на школьных уроках физкультуры лазают перепуганные ученики, а стальные, из тех, что поддерживают мосты, — подобные связи были у дяди Манвела только в политехническом, где он и сам учился до того, как стать к рулю. Правильнее будет сказать, в очередь к рулю, ибо многомиллионный советский рулевой крутил баранку отнюдь не всеми своими членами. По-видимому, уговор не покидать очередь надолго относился к главным условиям продвижения, поэтому очередники выстаивали в ней чуть ли не круглосуточно, и дядя Манвел тоже горел на работе, а если и не горел, то, готовый к возгоранию в любой указанный партией момент, сидел в своем кабинете с раннего утра до позднего вечера, благодаря чему Мельсида и сохраняла возможность являться в свое КБ не раньше десяти и сматываться не позже двух. Или то была иллюзия Пенелопы? Во всяком случае, позвонив в теткин дом по какой-либо надобности до десяти или после двух, она всегда заставала Мельсиду у телефона, готовую — нудно и малоинтересно — лялякать о чем угодно ради убиения злейшего своего врага — времени. Проблем с убиением у нее стало чуточку меньше после того, как она обнаружила, а скорее была обнаружена Феликсом, протиравшим штаны в научно-исследовательском институте — чего? Только не ЧАВО, работай он в организации, описанной, придуманной, сконструированной, словом, у братьев Стругацких, уши у такого работничка были б волосатые, как у медведя. Впрочем, какой из Феликса работничек, Пенелопе, конечно, знать было не дано, поскольку она не ведала даже, где и кем он работает, она судила просто по его, так сказать, фактуре, по его способности преодолевать тесситуру, как сформулировал бы папа Генрих, или по конституции, как выразился бы Армен. Может, он и двигал науку в неизвестном направлении и сумел бы через сотню-другую лет защитить диссертацию и стать кормильцем семьи — это, разумеется, при условии сохранения прежней системы, позволявшей половине армянской нации ходить юридически на работу, а фактически на кофепития, шахматные турниры, посиделки под веселое бульканье отпущенного на эксперименты spiritus aethylicum и прочее подобное времяпрепровождение в научно-исследовательских институтах, но даже в период бесперебойного функционирования армсоц-механизма он был временно (?) посажен на худую, но крепкую шею дяди Манвела, где уже давно удобно расположилась Мельсида. Впоследствии к супругам присоединился еще один седок (едок) — дочь, точная копия мамаши, теперь уже лет четырех или пяти, спавшая ныне сном праведницы в одной из отдаленных комнат, по существу, в соседней квартире, ибо, невидимый снаружи, как жилище каких-нибудь гномов или эльфов, замок дяди Манвела состоял из двух объединенных квартир. Всего комнат в этом замке было… Пенелопа поднатужилась, пытаясь припомнить все. Так, в первой квартире три плюс четвертая, в которую переоборудовали веранду, сделанную из балкона в три пролета, плюс две комнаты — законные, исходные — второй квартиры, плюс еще один балкон, естественно, застекленный, утепленный и так далее, плюс кухня той квартиры, тоже превращенная в комнатку, правда, небольшую… Это сколько ж вышло? Да, а вторая ванная, что с ней? И что итого? Пенелопа безнадежно сбилась со счета, чему, наверно, способствовал и коньяк, пахнувший то ли ванилью, то ли имбирем, бог весть, в коньяке, как уже было сказано, Пенелопа разбиралась слабо, она знала только, как можно произвести впечатление знатока… Счет счетом, а в этой многочленной или многозвенной квартире мог запросто поместиться и Вардан со всем своим семейством. Мог, но не желал. Жил отдельно, денег у отца не брал — не сейчас, сейчас и брать-то нечего, но и несколько лет назад, когда однопартийным работникам шли в руки не только карты, но и купюры, руки, как говорится, не протягивал. Правда, кооперативную квартиру ему дядя Манвел, естественно, купил, но было это, во-первых, давно, а во-вторых, в те годы квартиры детишкам покупали даже вшивые интеллигенты, однако, на жизнь Вардан зарабатывал сам, даже на машину не просил, это Пенелопа знала доподлинно от матери, которой, в свою очередь, поведала все семейные тайны тетя Лена. Наверняка в этой тяге к финансовой независимости (а заодно и прочим, из финансовой проистекающим) была заслуга и Беллы. Белла ничем особым не выделялась, разве что неразговорчивостью, качеством совершенно неженским. Немногословная, но неглупая… нашлось бы немало людей, по преимуществу мужского пола, конечно, которые выразились бы иначе: немногословная, следовательно, неглупая, но Пенелопа была на сей счет иного мнения, избыток слов она отнюдь не связывала с недостатком ума, поскольку сама к категории молчаливых никоим образом не относилась, а, напротив, с подлинным удовольствием, если не наслаждением, вплетала свой без пяти минут певческий голос в разнообразные женские хоры, потому и она отзыву о Белле «умная» предпочитала формулировку «себе на уме». У себя на уме или на уме у мужа? Обычно именно те, кто себе на уме, успешно седлают умы других. Так и Белла, по мнению большинства родных и знакомых, исподволь, но уверенно направляла действия Вардана, как крохотный жокей заставляет огромного конягу прыгать через препятствия, или капитан небрежно брошенным словом поворачивает целый корабль с одного галса на другой. Впрочем, в отличие от большинства, в том числе неутешной мамы Лены и ехидной сестры Мельсиды (хотя ехидна — слишком сильное определение для самопровозглашенной Лусинэ, по своим характеристикам больше похожей на инфузорию-туфельку или, если внести поправку на ее очертания, инфузорию-башмак, просящий к тому же каши), Пенелопа не считала, что Белла прямо уж и управляет ее любимым братцем, а коли и корректирует слегка его размашистые телодвижения, так это только на пользу, мужчинам и надо время от времени помогать разглядеть, например, малюсенькую калиточку в высоком заборе или пятнышко вопиюще черной сажи на свеженакрахмаленной репутации какого-нибудь кумира, ибо мужчины, эти сухари и бесчувственные колоды, оказываются иногда — ни с того ни с сего и не там, где надо, — романтиками и слепцами. Доверяют лгунишкам, восторгаются кикиморами и сохнут по расчетливым кокеткам. Кстати, Вардан относился к Белле весьма романтически; он был натуральным однолюбом… как ни удивительно… Хотя это у него наследственное, вот и дядя Манвел, помахивая крылышками, вьется вокруг своей далеко не прекрасной Лены, облизываясь и принюхиваясь, словно та источает нектар и амброзию. А интересно, если б отыскался такой олух, который увел бы тетю Лену, обольстил ее, похитил, уволок, — отправился ли б дядя Манвел ее отвоевывать? Пенелопе вдруг припомнилась история, происшедшая года три или четыре назад, в пору бензинового кризиса, с одним из друзей Армена, у которого украли машину, старый, разболтанный «жигуленок» с проржавевшими по нижнему краю крыльями и кузовом. Кому и зачем понадобился этот реликт, осталось неизвестным, возможно, его позаимствовали насмотревшиеся американских фильмов лихие ребята из соседних дворов, во всяком случае, на следующий день машину с пустым баком обнаружили на севанском шоссе, в сорока метрах от поста ГАИ. Обнаружили и вернули исстрадавшемуся владельцу, однако когда через несколько дней Пенелопа встретила его у Комитасовского — бедный Комитас! — рынка, тот, нагруженный набитыми до отказа авоськами, маялся под полуденным августовским солнцем на остановке, среди толпы, наполовину уже схлынувшей на проезжую часть, благо ездить по этой — и любой другой — части никто не думал. Грустно вздыхая, бывший автомобилист поведал изумленной Пенелопе, что машина стоит во дворе, и бензина в гараже аж три канистры, но… «Не могу заставить себя сесть за руль, к которому притрагивались всякие грязные типы. Ну понимаешь, все равно что жену изнасилуют — поди после этого живи с ней»… Дядя Манвел — человек вроде более интеллигентный, но армянский мужчина, он и есть армянский мужчина. Тот же Армен не позволял Пенелопе — в ереванскую-то жарищу! — ходить летом без лифчика. Ему, дескать, неприятны липкие взгляды неудовлетворенных юнцов. Оно конечно, взгляды у юнцов действительно липкие, как полежавшие на солнце леденцы… Леденцы Пенелопа обожала, в детстве и юности особенно любила «Взлетные», примирявшие ее с «Аэрофлотом», пакостной лавочкой, от которой она натерпелась досыта. У иных путешественников взаимоотношения с перемещающими их в пространстве организациями складываются терпимо, а другим — ну не везет, так не везет. Пенелопа относилась к числу последних, каких только приключений в небе и на земле ей не преподнесли персонал и самолеты «Аэрофлота», от вынужденных посадок в неведомых городах до ночевок на голом цементе и даже малоплодородной почве аэродромов. Самолеты и теперь летали абы как, но без всяких «Взлетных», любимые леденцы испарились, истаяли, рассосались столь же незаметно, как и ириски «Кис-кис», «Забава», «Ледокол», и поди узнай, кто ныне забавляется, разматывая разноцветные бумажки, укутывающие «Забавы», чьих алчных зубов желтоватые айсберги стискивают шоколадного оттенка «Ледоколы», каких кошечек подманивают сгущенно-молочным вкусом «Кис-киса»… Правда, прошлой зимой в Москве Анук неожиданно высыпала перед Пенелопой на белый кухонный стол целый кулек самых настоящих «Барбарисов», ярко-алых леденчиков, словно перепрыгнувших в бесцветное настоящее из красочного детства, Пенелопа впала в экстаз, и конфеты были немедленно окрещены смыслом жизни, что позднее трансформировалось в веселенькое «смыслик». «„Смыслик“ хочешь?» — спрашивала Анук, выгребая из сумки покупки, и Пенелопа с радостным воплем выхватывала прозрачный мешочек, в котором высвечивались вожделенные «Барбарисы» вперемешку с «Дюшесами». Но «Взлетных» так и не появилось. Пенелопа ностальгически вздохнула и пересела поближе к Белле, которая задумчиво разглядывала коричневого медвежонка, венчавшего серебряную ложку. Продавались когда-то такие ложки, их покупали в подарок детям, и лет пятнадцать назад они были буквально в каждом доме, потом постепенно исчезли из магазинов и почему-то из домов, можно подумать, ребятишки их потихоньку съедали, начиная, наверно, с дальнего от медвежонка конца и к совершеннолетию добираясь до несчастного зверька… Или сначала скусывали косолапого (это более кровожадные, тут уже вопрос характера), потом по кусочку весь черенок и только в конце… как называется нижняя часть ложки, то, чем зачерпывают, не черпак же, черпак — другое… Труднее всего отыскать название самым обыденным вещам или описать их; чтоб такое суметь, надо быть… ну хотя бы учительницей в начальных классах.

— Скажи, Белла, — спросила Пенелопа, — ты смогла бы описать ложку? Ну, предположим, сцапали тебя пришельцы и доставили прямиком в Туманность Андромеды. А там ложек сроду не водилось.

— Смогла бы, наверно, — сказала Белла неуверенно.

— А когда их придумали, ложки эти, случайно, не знаешь?

— По-моему, веке в десятом.

— Вот те на. А как же ели суп римские императоры? Туфлями, что ли, черпали?

Белла засмеялась:

— Вряд ли. Они же носили сандалии.

— Да, верно. Сандалии — это в лучшем случае дуршлаг.

— Может, они вообще не ели супов?

— Может. Вот и вымерли. Вслед за мамонтами и динозаврами, которые тоже супов не ели. Логично?

— Логично, — согласилась Белла. — Пойду домой и сварю суп. Вардан, слышишь? Завтра ты получишь к обеду суп. И вообще мы отныне будем питаться супами.

— Зачем? — спросил Вардан.

— Чтобы не вымереть. Как динозавры, мамонты и древние римляне.

— Они не ели супов? — догадливо спросил Вардан.

— У них не было ложек.

— Трагично.

— Более того, это катастрофа, — уточнила Пенелопа.

— Разумеется. Вроде ледникового периода или прохождения сквозь хвост кометы.

— Разве было прохождение сквозь хвост кометы? — усомнилась Пенелопа.

— Кто знает, — ответил Вардан философически. — Это могло случиться в незапамятные времена. Когда армян и тех не было. Равно как и супов.

— И ложек, — добавила Пенелопа педантично.

— Что за чушь вы несете? — удивилась прислушавшаяся к разговору Мельсида-Лусик.

— Чушь? А в чем ее, кстати, носят? — обратился Вардан к Пенелопе. — Она ведь тяжелая.

— Чушь не тяжелая, чушь прекрасная, — сказала Белла.

— Она разная, — заметила Пенелопа примирительно. — Бывает тяжелая, ее таскают в больших плетеных корзинах с двумя ручками, чтоб браться вдвоем, одному не поднять. Встречается легкая, ту можно положить даже в бумажный кулек. А прекрасную и вовсе носят в волосах или на платье вместо брошки.

— А эта какая была?

— Эта? Стопудовая. Как чугунная тумба, к которой пришвартовывают катера. Или нет, я спутала, легонькая, как мыльный пузырь, вон она летит, видишь?

— Вы что, издеваетесь надо мной? — грозно спросила Мельсида.

Вардан раскрыл объятия.

— Ну что ты, солнышко! — воскликнул он, пытаясь поймать в них сердито увертывавшуюся сестру.

— Не солнышко, а лунка. Во льду, — не удержавшись, уточнила Пенелопа… Господи, Пенелопея, неужели ты никогда не научишься придерживать свой язык — не язык, а язычище, длинный, как канат, которым катер пришвартовывают к этой самой тумбе… ну и надо смотать его в бухту — бухту-барахту!.. и запечатать сургучом, чтоб не барахтался, а лежал чинно и не ссорил хозяйку с кузинами, мазинами и прочими зинами… Фу, Пенелопа, постыдилась бы, Мазина, бедняжка, ведь умерла, оставь ее в покое, дуреха! А Зина развелась с мужем и уехала. Куда? В Америку, естественно, куда еще бедному армянину податься. Зина, двоюродная сестра Армена, прихватила малыша — ну такой очаровашка, четыре с половиной года — и махнула в Америку к тетке, а поскольку к теткам насовсем не пускают, поехала по гостевой визе и осталась, многие так делают, Америка большая, поймают не скоро, да и не ловит никто, лень возиться, что ли. Тетка не то чтоб богатая, но дом свой, места хватает, приютила Зинулю, работенку ей какую-то нашла — то ли убирать, то ли стирать, то ли за чужим дитем бегать, оставив собственное на теткином попечении, а что, милое дело, это тебе не в издательстве корректором глаза гробить, физический труд, здоровый образ жизни, и платят лучше, восемьсот долларов в месяц или около того. Тетка, между прочим, у них с Арменом общая, Армен одно время угрожал, что тоже уедет, сложит вещички, сделает ручкой, и скандаль, Пенелопочка, с кем-нибудь другим (будто она такая уж скандалистка, вечно эти мужчины преувеличивают, поссоришься раз в неделю, тут же скандалисткой обзовут, а что за жизнь без ссор, серые будни, обыденность и однообразие), но потом спьяну как-то признался, что треплется. «Я же, Пенелопа, не полный идиот, что мне в этой Америке делать — ящики разгружать? Или в ночные сторожа податься, как братец твой? (Братец, старший из трех Пенелопиных двоюродных, работал на заводе начальником конструкторского бюро, а там, в Штатах, переквалифицировался в ночные сторожа, и Пенелопа нередко задумывалась над тем, так ли он доволен своей судьбой, как пишет.) Ночью вкалывать, вернее, торчать без сна и без дела где-нибудь в магазине, днем дрыхнуть, а вечером ходить в бар, пить виски с содовой и объяснять на пальцах приятелям-забулдыгам, какие я в своей отсталой стране операции делал? Нервы сшивал, ставил на ноги калек, был спасителем, отцом, богом, человеком, наконец, а теперь зато у меня есть газовая плита из тех, что зажигаются без спичек, посудомоечная машина, бассейн во дворе, деньги на виски с содовой, джинсы, „в которых выросла вся Америка“, и прочее разрекламированное барахло». Когда Пенелопа заметила, что от его речей попахивает коммунизмом, он пожал плечами. «У каждого не только своя дорога в рай, но и сам этот рай у каждого свой. Для меня рай — моя операционная, и все, точка». «А я? — поинтересовалась Пенелопа с иронией. — Я, как понимаю, не ангел в этом раю, ангельские должности давно расписаны между твоими операционными сестрами, но, надеюсь, и не черт в аду?» «Почти что черт. Ты гурия, отвлекающая меня от моих обязанностей». «Ну какие в раю обязанности, — засмеялась польщенная Пенелопа, — только гурий и ласкать». «Это в мусульманском раю, — ответил Армен насмешливо, — а в христианском вся команда бестелесна и асексуальна». Да, ведь раи-то разные, и сады, и золотые города, и небесные сферы — похоже на ярусы коек в вагонах или казармах, просто ярусов больше… опять же реки из молока, меда, вина — на любой вкус… А также на любую физиологию, от рая для импотентов, где все братья и сестры, до рая для сексуальных маньяков, набитого красотками. То же самое с индивидуальными моделями — сколько людей, столько и вариантов блаженства. Пенелопа стала задумчиво переводить взор с одного сотрапезника на другого, пытаясь идентифицировать смоделированные ими по своей мерке райские кущи. Вряд ли, конечно, рай Вардана аналогичен Арменовому и замкнут в пределах терапевтического отделения, которым он заведует, да и Белла, надо полагать, не мнит ангелами своих первоклашек и второклашек, но кинутся ли они сломя голову в общедоступный потребительский рай, похожий на огромный универмаг или, в ереванской модификации, субботне-воскресный вещевой рынок на стадионе «Раздан»? Хочется думать, что нет, но кто поручится, тут за себя ручаться не смеешь, двоюродный брат-конструктор тоже в юности стихи писал. Вот с Мельсидой разобраться проще — как начнут пускать народ в этот рай-универмаг, она немедленно займет очередь. Тетя Лена наверняка составила бы дочке компанию, не будь она столь ленива, скорее она расположится поудобнее на диване и станет ждать той путевки в райские санатории, которую организует ее муж. А муж? Ну, рай дяди Манвела, который можно по праву назвать потерянным раем, находился, без сомнения, в его бывшем кабинете площадью в площадь, пусть не Республики, но о-очень немаленьком, с кондиционерами, длинным столом для заседаний, строгой темной мебелью и непременно приемной, где под суровым оком секретарши вечно толпился или, вернее, переминался с ноги на ногу народ-правдоискатель, а может, благоискатель, искатель великого множества благ, каковые раздавали в подобных кабинетах — по кусочку, по шматочку, лоскуточку, крошечке, ниточке, не забывая время от времени и себе отрезать изрядный ломоть. Особенно, наверно, приятно развалиться в уютном финском кожаном кресле, вытянуть ноги на пушистом ковре под столом, небрежно бросить секретарше: «Меня нет» — и, потягивая кофеек, с улыбкой прислушиваться, как она там, в приемной, то и дело снимает трубку с телефона, трезвонящего что твоя несмолкаемая колокольня, и врет, врет, врет… Ладно, с остальными более-менее разобрались, а каков твой рай, Пенелопа? С любимым в скромном шалашике эдак в миллион долларов плюс еще миллиончик-другой на счету? Ну зачем же так грубо, деньги — это ведь не только жратва и тряпки, это еще и хорошие книги, картины, концерты, театры, «Ла Скала», Париж… Конечно, иногда не мешает и слегка перекусить или помыться… О господи! Уже половина одиннадцатого, идти еще куда-то поздно, отправиться при всех купаться неудобно, остается стоически жевать очередное пирожное в надежде пересидеть прочих и дождаться обещанного вознаграждения. Обещанного кем? Если б существовал бог Гигиений или Чистотел, он наверняка наградил бы наивернейшую служительницу своего культа хорошим душем… Да, рай, без сомнения, не что иное, как вылизанная и отполированная до блеска ванная комната: стены в ней выложены черным кафелем, ванна голубая или сиреневая, а из темного зева душа бьет пышной, как букет полевых цветов, струей горячая вода… Пенелопа зажмурилась, представляя себе сию обитель вечного блаженства, но тут что-то кольнуло ее в зашедшееся от воодушевления сердце, и некий, то есть совсем и не некий, а свой, родной, любимый (хотя, признаться, поднадоевший бесконечными нравоучениями) внутренний голос укоризненно вопросил: «И это все? А цель? А сверхзадача?» «Фи, — ответила Пенелопа, — ты еще спроси у меня, в чем смысл жизни?» «В чем же?» — немедленно подхватил собеседник. «А ни в чем. Жизнь не имеет никакого смысла». — «Зачем тогда вообще жить?» — «Слушай, ты, отвяжись! Что тебе тут, пресс-конференция? Брифинг? Презентация, фуршет, партийный коктейль? Так я и вовсе беспартийная, так что иди гуляй!» И Пенелопа решительно придвинула к себе пустую рюмку.

— Вот именно, — сказал Вардан и потянулся за бутылкой.

— Последняя, — предупредила Белла и крикнула: — Мальчики, закругляйтесь, уходим!

Пенелопа возликовала — она любила Вардана и рада была пообщаться, но ее неутоленное тело бунтовало и требовало своего. А чего может требовать тело? Правильно, бани. Вообще-то тело требует многого, о-о-чень многого, куда больше, чем душа (и чем больше требует тело, тем меньше, как правило, требует душа, обратно пропорциональная зависимость, математика, а с математикой не поспоришь). И Пенелопино еще молодое, хорошо сложенное, туго обтянутое кожей нехудшего качества, некрупное, но видное тело тоже требовало немало разнообразнейших приятностей — но не в данный момент. В данный момент оно даже — страшно сказать! — было абсолютно асексуально, как праведники в христианском раю. Ибо какой же секс на немытое тело!

— Ну что, Пенелопея? Одевайся, мы тебя подвезем.

— Спасибо, я еще побуду тут, — отозвалась Пенелопа.

— А как ты домой попадешь?

— Да как-нибудь.

— Может, у нас останешься? — спросила тетя Лена, чуть позевывая.

— А что, это идея. — Пенелопа решила позевывание игнорировать, впрочем, иного выхода у нее не было, в противном случае следовало обидеться, собрать вещички и удалиться несолоно хлебавши, вернее, несолоно окунавши. Да ладно, родная ж тетка, просто ленива до самозабвения — вроде Фигаро, если верить его монологам, и избалована околопартийным беззаботным бытием (когда-то в этом доме даже домработница водилась). Пусть себе зевает. Надо же продемонстрировать, что она выбилась из сил, валится с ног (вагоны разгружала?), что жизнь невозможно утомительна и тяжела (то ли еще будет!), что… И вообще, мир — театр, люди… Хотя теперь уже нет, теперь мир больше напоминает публичный дом, все предлагают себя — от политиков до писателей…

Наконец дверь за гостями захлопнулась, и Пенелопа, дрожа от нетерпения, повернулась к Мельсиде:

— Давай включай этот ваш бойлер.

— Да он все время включен, — сказала та снисходительно. — Иди мойся.

И Пенелопа пошла.

Обретенный рай,

или

Погружение в нирванну

Интермедия в маньеристском стиле с элементами рококо и вторжениями грубого реализма

Приотворив дверь в ванную, Пенелопа погрузилась в горестное раздумье. Ну почему бы, скажите на милость, Мельсиде-Лусик не быть веселой, обаятельной, общительной, не тем, что в армянском обиходе бесцеремонно, но сочно называют «хоз», имея, видимо, в виду надутую морду с поджатыми пятачком губами… видимо, в виду — это у тебя, высокочтимая филологиня, вышло недурственно, — видимо, ввиду выдающейся видимости видно видимо-невидимо видов и подвидов в виде видений и видных индивидов… Красотища! Патриот своей родины, самая лучшая половина, другая альтернатива… Альтернатива совершенно непригодной для частого общения Мельсиде имелась, ее представляли своими персонами Кара, Маргуша, Джемма, но тогда следовало довольствоваться их и только их свето-водными возможностями, а будь Мельсида человеком, еженедельное мытье в такой ванной из области случайных событий переместилось бы в категорию вероятных и даже неизбежных.

О эта Ванная! Вспыхнул свет, и Пенелопа переступила порог с трепетом душевным и скрежетом зубовным, последний проистекал из черной, как дядя Том, зависти, отмыться от которой было проблематично даже в подобной неописуемого желтовато-телесно-бежевого, возможно, горчичного или кофе с молоком… о нет!.. молоку не хватает аристократизма — кофе со сливками, и не простыми, а взбитыми… цвета кофе со взбитыми сливками ванне. Ах какая ванна! С идеально ровной, без единого пятнышка, царапинки, шероховатости, отливающей перламутром эмалью. С восхитительно плавной покатостью склонов, напоминающей покатость плеч придворной красавицы, да не современной угловатой модели с костлявыми квадратными плечищами, над которыми, как ермолки на белых главах академиков или Тибет на приятной округлости земного шара, торчат окончания ключиц, нет, плеч Элен Безуховой или иной модно раздетой светской дамы из эпохи приемов, балов и салонов. Ах какая ванна! С загадочными дырочками на дне, в лучшие времена, наверно, извергавшими тугие тонкие струйки, которые мягко ласкали пребывавшее в сладостной истоме погружения в жидкость-прародительницу, частичку океана тело, — а может, из них выскальзывали серебристые жемчужинки пузырьков, взмывавшие вверх, как крохотные стратостатики, нежно, словно губы влюбленного, прикасавшиеся к разгоряченной коже и лопавшиеся на слабо волнующейся поверхности с легким чмоканьем поцелуя. К сожалению, выяснить тайну дырочек Пенелопе не пришлось, ибо для глубоководных исследований содержавшейся в бойлере влаги было явно недостаточно — впрочем, на обычное купание воды хватало с лихвой, добрая сотня литров вожделенной, кипящей, дымящейся жидкости, заключенной, как блистающий бриллиант в выложенную бархатом коробочку, в новенький, сверкающий эмалированный бак, белый, словно платье невесты, если не ее репутация. Под обычным купанием понималось омовение (слово «мытье» в подобной обстановке звучало слишком вульгарно) под душем, волшебная легкость рождения этой формулировки заставила Пенелопу слегка улыбнуться — сколь просто мы возвращаемся к восприятию вещей, казалось, навсегда покинувших если не мир наших мечтаний, то мир нашего разума, не говоря уже о мире реальном, ибо в реальном мире, в отличие от того почти метафизического, в котором она нежданно очутилась, под обычным купанием понимали обливание дрожащего в стылой атмосфере нетопленого помещения тела водой, согретой с помощью допотопного, но мощного кипятильника в большой, некогда обеденной кастрюле и переносимой к месту назначения в ковшике, что, в свою очередь, предполагало выделение одной верхней конечности на перемещение этого нехитрого, но удобного приспособления и, как следствие, осуществление всего процесса мытья единственной оставшейся. («Первое, что сделаю по приезде в Париж, — сказала Кара, — помою голову. Обеими руками».) Вот когда пожалеешь, что обезьяна, вконец доэволюционировавшись, утратила две лишние — а на самом деле необходимые — руки, трансформировав их в ни на что не пригодные ноги… «Как это ни на что?» — одернула себя Пенелопа, скатывая с бедер к стопам свои лайкровые леггинсы и внимательно обозревая обнажавшиеся в ходе этого действия две стройные, отнюдь не обезьяньи конечности, — в прекрасном всегда есть нужда, красота, как известно, спасет… непонятно, правда, что конкретно она призвана спасти — мир, который антоним войны, или тот, который глобус. Первое маловероятно, ибо немало войн возникало из-за красоты или невозможности поделить эту красоту на всех, взять хотя бы Троянскую войну, а второе вообще абстракция, ибо спасать глобус нужно как раз от красоты в понимании человека, ведь злейший враг глобуса — сам человек, ничтоже сумняшеся считающий себя не только авторитетом в области прекрасного, но даже и его персонификацией. Венец творения, видите ли! В балетный зал его, этого человека, к зеркальной стене, всунутого в трико как есть, с пузырящимся пузом, плоской задницей, кривыми ногами и прочими прелестями. И не говорите мне о балеринах, прекрасен балет, а балерина вблизи — малоизящное сочетание грубых узловатых мускулов с нетуго обтянутыми кожей костными выступами и ребрами, на которые свисают две дряблые складки, заменяющие грудь. И вообще, о какой красоте идет речь, когда эталоны таковой определяет мода в диапазоне от рубенсовско-ренуаровских жирных телес до скрепленных шарнирами жердей… Пенелопа повесила леггинсы на белый, хищно изогнутый клык вешалки, присовокупила к ним длинный оранжево-желто-коричневый свитер, самолично связанный и окрещенный «Осенней симфонией», сбросила белье и ступила босыми ногами на — о чудо! — совсем не холодные, выложенные замысловатым узором черно-бело-бежевые плитки пола, гармонировавшие с кафелем цвета какао и излучавшим мягкое ровное сияние подвесным потолком, вобравшим в свои пустоты всю мерзость обратной стороны очищения — канализационные и прочие трубы. Новенький, свернутый пружинящим, жаждущим расправиться кольцом душ сверкал никелем, Пенелопа сняла его с подставки, и он зазмеился на дне ванны, маняще поблескивая колечками своей металлической шкурки. Как лебединые шеи, изгибались трубы для сушки, изящных очертаний рокайль раковины обнимал снизу огромное овальное зеркало, врезывая в отражение полускрадывавшей ванну шоколадной с большими белыми цветами пластиковой занавески причудливый абрис новомодного крана, похожего на втянутую в плечи голову марабу с плоским, неизвестным способом размыкаемым клювом — Пенелопа подергала за него, но клюв открываться не желал, марабу хранил молчание, можно было б сказать, набрал в рот воды, и это оказалось бы чистейшей правдой. Тут взгляд Пенелопы упал на широкую полочку, заставленную бутылочками и баночками, и марабу в мгновение ока вылетел из силков ее путаных мыслей, махнул, наверно, к себе в Африку, он ведь африканец? Не ходите, дети, в Африку гулять… Спрашивается, почему? В Африке небось теплынь, вечное лето, бананы и алмазы… Хотя алмазы далеко, на том конце. Зато пирамиды на этом. Пирамиды, сфинксы, верблюды, пальмы, пески — правда, там ползают крокодилы и террористы… Так. Шампуни, кремы, дезодоранты… да-а, из этого дома велась интенсивная стрельба по озоновому слою, куда интенсивнее, чем террористами по человечеству. Пенелопа застонала от зависти, дезодоранты были ее слабым местом, ахиллесовой пятой… Ахиллесово Ахиллесу, а свои пятки вкупе со всей подошвой она дезодорировала усердно и обильно, не говоря уже об иных, более укромных местах и местечках; по идее, она нуждалась не в баллончиках, а баллонах дезодоранта, огромных, красных, в каких держат сжиженный природный газ, да не пятикилограммовых, пузатых и низкорослых, как славно попировавшие гномы, а высоких, солидных, на двадцать килограмм — нажмешь такому на головку или, вернее, главу, и целое облако с нежнейшим запахом французской парфюмерии разворачивается в воздухе, плывет, окутывает тебя с макушки до пят, пропитывая несказанным благоуханием все клеточки твоей кожи… Ах какие дезодоранты! А шампуни! Пенелопа на мгновение (которое поистине стоило бы остановить) растерялась перед коллекцией бутылок и флаконов разнообразной формы, заполненных густыми, тяжело переливавшимися, ярчайших цветов жидкостями, затем, перенюхав десяток, отобрала миндальный и, прижав его к груди, забралась в ванну. Задернув занавеску и отгородившись тем самым от мира — не более, впрочем, чем романтическая дева, сбежавшая в монашескую келью от неразделенной любви, но прислушивающаяся денно и нощно к стуку копыт под окном в надежде, что раскаявшийся неверный любовник последует за ней и в монастырь, ибо мир утомителен, но и привлекателен, — Пенелопа произвела ряд абсолютно случайных манипуляций с клювом еще одной птицы той же породы, а именно надавила, потянула, подергала, сделала безуспешную попытку крутануть, наконец, шлепнула по нижней поверхности, и — свершилось! Теплая вода, мягко журча и хрустально посверкивая, полилась тонкой, как стебель лилии, струйкой, достигла крохотного зеркальца, в которое с помощью белого перламутра был превращен ноготь большого пальца Пенелопиной ножки (могучая штука суффикс — то лупа, то перевернутый бинокль), и стала растекаться вокруг ее ступни прозрачной лужицей… фи, Пенелопа, какая проза, не лужицей, а озерком! Боясь потерять хоть малую каплю драгоценной влаги, Пенелопа поспешно переключилась на душ, направила тугой сноп колючих, как колосья, струй на свое истосковавшееся по обычному (!) купанию тело и замерла в неподвижности, постепенно погружаясь в нирвану. Нир-ванну! Блаженство. Элизиум. Пенелопа среди любимцев богов. Пенелопа среди героев. Широкогрудых, мускулистых, красивопоножных и пустопорожних, способных лишь махать мечами, копьями и прочими мужскими орудиями, скудоумных и любвеобильных. Какие возможности, приключения, коллизии. Коллизии — но не в Колизее, не было тогда Колизея. По-латыни — Колоссео. Колоссальные коллизии в Элизии. Пенелопа, ты сбрендила. Вернее, сконьякила. Сводкила. Сджинила. Что еще ты успела сегодня распробовать? Шампанское, виски… как та кошка-алкоголичка. «Ваша киска купила бы виски». А наша? Эдгар-Гарегин называл ее киской и покупал ей — якобы ей — виски «Белая лошадь». И тут раскрывается занавес, и въезжаю я на белом коне… на серо-буро-малиновом «Мерседесе». Кто сказал, что женщины любят победителей, чушь на топленом масле, маргарине, свином сале, разъезжайте хоть на конях, хоть на «Мерседесах», на конях, впряженных в «Мерседесы», на «Мерседесах», груженных конями, создавайте коневодческое хозяйство, ранчо, автозавод, финансовую империю — это вам не поможет, скатертью дорожка, шоссе, авиалиния… Но с другой стороны! Если кто-то полагает, что мир полон Пенелоп, ткущих, прядущих, плетущих и вяжущих все двадцать лет, в течение которых их Одиссеи перебираются с островков, колонизированных кикиморами Цирцеями, в гроты, приватизированные уродинами Калипсо, они горько ошибаются. Очень горько. Левомицетиново. Вон, прочь, долой! Пенелопа пьяно хихикнула, ей кружил голову радостный хмель освобождения — от грязи, толстой коркой покрывавшей, как ей казалось, ее смуглую кожу, от Эдгара-Гарегина, некстати высунувшего нос из прошлого, уже всосавшего его по макушку, как зыбучие пески, от Армена, которого уносил в никуда вихрь приключений, швыряя и переворачивая в воздухе, словно клочки предвыборных плакатов с фрагментами лиц и обрывками несбыточных обещаний. Ласковая вода, щедро сдобренная шампунем, текла по ее груди и животу, пенясь и шипя, как шампанское, переливающееся за край бокала. Пенелопа вообразила себе этот бокал — узкий, высокий, на тонкой, длинной ножке, изящный и звенящий, такому она могла себя уподобить, бокалу шампанского, которое манит и пьянит, мужчины лежат штабелями, а она проходит мимо, далекая и холодная, хотя и слегка кокетливая, как молодая, тоненькая, гибко выгнувшаяся луна. А они лежат, и лежат, и… Пенелопа подвинулась в ванне так, чтобы оказаться напротив зеркала, немедленно принявшего в свою орбиту ее тело от колен до скрученных на макушке волос, мокро поблескивавшее, обнаженное за исключением участков, скрытых под островками мелкоячеистой белой пены, — похоже на торт «Улыбка негра» в процессе приготовления, когда безе еще не размазано по коржу, а нанесено отдельными кучками… хотя истинная «Улыбка негра» получилась бы в прошлом году, тогда ведь удалось полежать на солнышке и благоприобрести подлинно шоколадный оттенок. Вкусная была штуковина, эта «Улыбка» — толстый корж, напичканный какао буквально дочерна, покрытый хорошим слоем безе, а поверх него еще и глазурью, замечательной шоколадной глазурью по рецепту Маргуши, оберегавшей свою тайну, как КГБ и ЦРУ секреты дислокации ядерных ракет, и только Пенелопе, удивительной Пенелопе, которая ухитряется сочетать в одном лице и торт, и шампанское, и… хорошо, что не черную икру, осталось только рыбой вонять. Пенелопа размазала пену губкой по животу, груди, бедрам… ох уж эти бедра, где взять денег на творог, надо срочно… хватит, Пенелопа, сколько можно повторять одно и то же! Да, но положение все ухудшается, оно уже хуже губернаторского… А что, спрашивается, худого в положении губернатора? Нам бы такое, вместе с губернаторским домом и жалованьем. Пенелопа, губернатор Эриваньской губерний. Или губернаторша? А губернатор кто? Нет уж, дудки, мы сами с усами… да, усы проглядывают, пора их обесцветить, только где достать пергидроль? Пенелопа почему-то нещадно боролась с еле заметным пушком на верхней губе, подвергая свое безвинное лицо периодическим прижиганиям крепчайшим пергидролем, — впрочем, не единственно усы омрачали ее небезмятежное существование, боролась она и с естественным цветом своей кожи, правда, не столь радикально, как Майкл Джексон, но не менее настойчиво и постоянно. Увы, жизнь женщины — это сплошная борьба, вечный бой. За худобу бедер и полноту груди, за огромность глаз и малость носа, за густоту волос на голове и отсутствие их на теле, за частую смену нарядов и редкую — мужчин, за семью и любовь, наконец. Обычно женщины борются за две последние категории одновременно, параллельно (и последовательно) — одни за любовь, переходящую в семью, другие за семью переходящую в любовь, некоторые только за семью, и очень мало кто — за одну любовь. Пенелопа не боролась ни за то, ни за другое, она словно стояла на необитаемом острове и смотрела, как подплывают яхты, каравеллы, бригантины, даже океанские лайнеры, груженные любовью. Большинство околачивалось на рейде, не получая разрешения подойти поближе, некоторые пришвартовывались к причалу, но в итоге и те и другие уплывали, не удосужившись стать на прочный семейный якорь. Многие женщины в подобных случаях не чураются повиснуть на якорном канате и втянуть цепкий, безнадежно увязающий (если за дело взяться основательно) крюк в воду и далее в фунт тяжестью собственного тела. Но Пенелопа таких штук выделывать не умела. Да и не хотела, черт подери! Она остервенело надраила губкой порозовевшую кожу, пристроила душ на подвеске и только-только стала вновь погружаться в нир-ванну, из которой ее исторгли мысли о враге женской половины рода человеческого (отнюдь не сатане, сатана казался ей субъектом в общем-то безобидным, ну дал Еве яблоко, так ведь, в сущности, добра ей желал, не будь она такой дурой, съела б фруктик одна, поумнела б и стала вертеть олухом Адамом во все стороны), как в дверь постучали. Пенелопа застонала.

— Пенелопа! — крикнула Мельсида. — Тебя к телефону.

— Я моюсь.

— Открой, я дам тебе трубку.

— О господи! — Пенелопа хотела было послать звонившего куда-нибудь далеко-далеко, на Северный полюс, Огненную Землю, Туманность… стоп, только не Андромеды, туда она сбыла такую кучу народа, что в Туманности этой наверняка не пройти, не протолкнуться. Лучше на Волосы Вероники, допустим, что они мокрые и липкие от шампуня, на них жутко неприятно сидеть или лежать, да и ходить скользко… Однако, перебирая адреса, она передумала — а что, если это Армен?

— А кто звонит?

— Не знаю! — Мельсида, судя по голосу, стала терять терпение, и Пенелопа, ворча, как горилла, у которой отняли банан, вылезла из ванны и пошлепала к двери. Мельсида сунула в щель красную телефонную трубку — собственно, это была не трубка, а целый аппарат с торчащей антенной, Пенелопа видела такие в Москве, «Панасоник», ах-ах-ах, какие мы важные, — сунула и ядовито буркнула: — Не урони в воду!

Пенелопа захлопнула дверь и осторожно поднесла трубку к мокрому уху.

— Ну? — хмуро сказала она.

— Пенелопа, это ты? — спросил голос… ах, чтоб тебе, пропади ты пропадом! Чтобы ты не мылся до конца своих дней — как Левон (это было одно из стандартных проклятий, которыми жители свободно-независимой Армении награждали своего любимого президента: чтоб Левону не мыться до конца своих дней, чтоб ему век горячего чаю не пить)… голос Эдгара-Гарегина.

— Ты что, спятил? Я в ванне.

— Знаю, — сказал Эдгар-Гарегин смиренно-самоуверенно. — Но в этом городе так трудно куда-либо дозвониться. А я ведь завтра уезжаю.

— Ну и что?

Эдгар-Гарегин промолчал.

— А кто тебе номер дал?

— Твоя мама.

— Я тебе миллион раз говорила, чтоб ты не… Моя мама?!

— Я обещал ей привезти тебя домой, — признался Эдгар-Гарегин.

Домой? Пенелопа хмыкнула. Вообще-то она собиралась переночевать тут, в замке. На пышной графско-герцогской постели под тяжелым балдахином с золочеными кистями, у горящего камина… то бишь на диване из бархатно-дубового гарнитура, неподалеку от долгоиграющего масляного радиатора. Но с другой, вернее, этой же стороны, надутая кузина Мельсида и не исходящая близкородственной заботой тетя Лена… Опять же мягкие подушки и уютный салон «Мерседеса»…

— Ну как? — спросил Эдгар-Гарегин. — Отвезти тебя домой?

— Отвези.

Уговорившись встретиться через сорок минут (которые неизбежно должны были разрастись, расплыться, раздуться до размеров часа, если не больше), Пенелопа сунула трубку-телефон в кучу грязного белья. Это была единственная, хоть и существенная деталь, искажавшая идиллический пейзаж идеальной ванной: водруженный — словно напоказ! — на хрупкий длинноногий табурет громадный пластиковый таз, в котором возвышалась груда мятого постельного — и пастельного — белья, выложенного, видимо, для стирки. Возможно, и бак грелся с той же целью. Пенелопа содрогнулась от ужасной картины, представившейся ее разгоряченному мытьем и телефонным разговором воображению: сияющая кофе-какао-горчичная (ну и букет!) ванна до краев заполнена замоченными на пару суток простынями и пододеяльниками, бак бойлера опустошен, словно туча после дождя или вымя коровы после дойки. Да, надо уносить ноги. Может, тетя Лена займется замачиванием еще ночью, встанешь утром, а ванна недоступна. Это невыносимо тяжко, хуже не бывает, когда яблочко висит перед носом, да никак не куснуть его в розовый ароматный бочок… лучше, впрочем, персик или виноград, особенно виноград, его Пенелопа обожала — любой, от крохотных кишмишиков до длиннющих «козьих сосков», какими в глазах армян выглядят «дамские пальчики». Да, уносить. Ноги, руки и прочие части тела, а пока… Пенелопа снова забралась в ванну и пустила воду, но процесс нирванизации был нарушен необратимо. По-прежнему выгибался душ, сверкая серебряными колечками, словно целый ювелирный магазин, и испуская прямые, тонкие, как вязальные спицы номер один, заостренные на концах струйки воды, вонзавшиеся в плечи подобно пальцам ловкого массажиста, по-прежнему, прихотливо извиваясь между выпуклостей и впадин, сбегали по животу и ногам веселые ручейки, стекая в пенное озерцо, постепенно наполнявшее ванну, по-прежнему лил мягкий свет потолок, и блестели бежевые кафелины, шуршала занавеска, уютно отделявшая пронизанный и пропитанный водой и паром уголок от остального мира, по-прежнему Пенелопа промеж неплотно задернутых шоколадно-цветастых клеенчатых полотнищ видела в полузапотевшем зеркале очертания своей смоделированной по всем современным канонам — любая готовая одежда сидела на ней как влитая — фигурки. Но что-то сместилось, Элизиум превратился в обыкновенную, хоть и вылизанную, с чешской, а скорее еще более иностранной, сантехникой ванную комнату в чужом — пусть и родной тетки — доме, под окном которого ждет непонятный экипаж с нетерпеливым извозчиком. Но куда спешить — ямщик, не гони лошадей, даже если за них предлагают полцарства… коня, полцарства за коня, какая вспыльчивость и щедрость… Пенелопа не выносила скупердяев, она принадлежала к числу женщин, способных сделать мужа миллионером — если он миллиардер, ха-ха-ха, какой смешной анекдот!.. а что тут, собственно, смешного, кому нужен миллиардер, не желающий стать миллионером, Гобсек и Гарпагон, для чего деньги, если их не тратить, не для того же, чтоб кончить так, как Гобсеково добро… Впрочем, Пенелопа просеивала поклонников через частое сито, Гобсеки сквозь него проскочить не могли никоим образом, соответственно и Армен, и Эдгар-Гарегин были людьми достаточно щедрыми, в меру, разумеется, своих финансовых возможностей, пускать их по миру Пенелопа не намеревалась, да и неизвестно, достигали ли они в своей щедрости таких высот, чтобы пойти из-за женщины по миру или кинуть хотя бы завалящие полцарства. Пенелопа, как известно, отличалась характером гордым и просить не стала бы даже осьмушку графства, да и моральные устои у нее были не из того сплава, хоть и давали трещины при виде красивых одежек или французских духов — наверно, слегка коррозировали, духи — штука опасная… О господи! В нынешние времена, пору всеобщего взаимопожирания, Пенелопа, не бравшая взяток не только в силу положения, скудного на подобные возможности, но и особенностей натуры, казалась себе столпом морали. В конце концов, не она ли среди сутолоки и суеты скромно и целомудренно вязала свой свитер? Звучит почти по-вольтеровски: пусть каждый вяжет свой свитер, и на земле наступит золотой век. Но золотой век все не наступает, олимпийские боги окончательно забыли о дожидающихся вознаграждения добродетелях достойной супруги, простите, подруги Одиссея, да и сам Одиссей пропал, исчез, канул в небытие, нет его, и точка. А есть Эдгар-Гарегин, который, наверно, уже прикатил, караулит, покуривая «Мальборо» и барабаня перстнями, которыми сплошь унизаны его пальцы, по рулю (опять перебор, Пенелопа, перстень у него всего один, правда, величиной с твою башку да еще золотой и чуть ли не с рубином, жуткая гадость). Пенелопа со вздохом выползла из ванны и закуталась в свое поблекшее от многих стирок полотенце, диссонировавшее с окружающим великолепием, как вялый полевой цветок с отражающейся в полированной поверхности стола хрустальной вазой, в которую его машинально ткнули, вернувшись с загородной прогулки. А какие полотенца висели на усеивавших кафельные стыки белых тигриных клыках! Огромные, пушистые, яркие — синие, фиолетовые, бирюзовые… И в эдакую красоту кутает свой отвислый живот и схожие с поставленным на попа символом бесконечности ноги самодовольная дурочка Мельсида, а Пенелопа вынуждена заворачивать свои с трудом отразимые члены в поношенную, некогда зеленую тряпицу. Новые полотенца Клара приберегала в качестве приданого, равно как и простыни, наволочки, а также трусики, лифчики и ночные рубашки неизвестно чьего размера, последнее было неизбежно в условиях системы, при которой свобода выбора сводилась к копанию в объемистых сумках будущих бизнесменок, неутомимо шлепавших в домашних тапочках по не просто скудно, но и с неравномерной скудостью снабжаемым советским городам, перераспределяя товаропотоки (или, скорее, товаро-ручейки) и корригируя неумелую работу плановиков. Сумки поглощали все, что неутомимым поборницам справедливости удавалось выстоять в очередях, выманить из-под прилавков, перекупить в окрестностях магазинов, дабы потом перевезти добытое в Ереван и разнести в тех же сумках по учреждениям и заводам, больницам и театрам. Раскопанное в сумках, полученное в подарок как Анук с Пенелопой, так и самой Кларой, благородно ходившей в почти обносках, складывалось в чемоданы (уточним, что у мысливших современно и презиравших само понятие приданого дочерей многое напрямую аннексировалось) и ждало того туманного дня, когда какой-нибудь нейрохирург, драматург или финансовый магнат, владелец корпорации-самолета-автомобиля и иного имущества (о магнате, впрочем, речь не велась, женатые магнаты, равно как и женатые прорабы, отметались с негодованием и даже с гневом), словом, пока некто умный-добрый-честный-верный-благородный-фигушки-мадам-Клара-где-вы-таких-видали уведет Анук или Пенелопу, а лучше обеих (разумеется, не в одном направлении) из родительского дома, такая… остановись, Пенелопа, поставь точку, иначе на этом предложении задохнешься… уфф! Точка. Такая постановка вопроса возмущала Пенелопу несказанно, она неоднократно становилась в позу оскорбленного достоинства и заявляла: «Если я вам надоела, могу завтра же уйти куда глаза глядят!» На что Клара, справедливо опасавшаяся, что глаза Пенелопы устроены не так, как подобает черным очам благовоспитанной армянской девицы, и глядят не на загс и роддом, отвечала: «Уйдешь к мужу, когда он у тебя появится». А более сентиментальный папа Генрих, тяжко вздыхая, добавлял: «Муж, конечно, дело нужное, но я бы предпочел, чтоб мои дочери оставались со мной».

Одевшись и временно намотав на голову полотенце — фен у нее был с собой, но в ванной не оказалось розетки, — Пенелопа выгребла из сумки весь свой богатый набор косметики и стала привычно наносить на веки и щеки боевую раскраску.