— Ну? — Интонация, с которой Эдгар-Гарегин выговорил это краткое, но выразительное междометие, один к одному повторяла ту, какой Пенелопа отреагировала на его недавний звонок.

— Что — ну? — осведомилась Пенелопа ангельским голоском.

Эдгар-Гарегин коснулся каких-то рычажков или кнопок, точная конфигурация которых ускользнула от рассеянного внимания Пенелопы, и громоздкая машина бесшумно и плавно соскользнула с места.

— Надумала что-нибудь?

— Насчет чего?

— Пенелопа!

За этим укоризненным возгласом не последовало абсолютно никакого продолжения, и, выждав для приличия пару минут, Пенелопа небрежно уронила:

— Я уже… — Она хотела было по примеру матери, в аналогичных ситуациях неукоснительно выдававшей фразу «Я уже шестьдесят лет как Клара», назвать цифру, близкую к реальной, но вовремя удержалась, хотя вообще-то Эдгар-Гарегин знал ее возраст наизусть… да?.. а вдруг забыл?.. — Я уже сто лет Пенелопа. Хотелось бы услышать что-нибудь поновее.

— Я понимаю, — сказал Эдгар-Гарегин кротко, — тебе хочется на мне поплясать, но…

— Вы можете расстроить меня и даже сломать, но плясать на себе я не позволю, — резюмировала Пенелопа. А хорошо бы! Разложить этих гадов и уродов рядами или в елочку, вымостить ими больш-о-ой зал и по-тан-це-вать на их покорно распростертых телах, надеть туфли на каблуках и отбить чечетку, а лучше сплясать сегидилью. «Ля-ля-ля, ля-ля, Се-ви-и-илья, ля-ля-ля, ля-ля-ля, ля-ля, я там пропляшу се-ге-ди-и-илью, ля-ля-ля…» — и не надо меня жалобить, ребята, ничего с вами не станется, вы ж все чурбаны бесчувственные, хуже, цемент, железобетон…

— Ну что ты, — сказал Эдгар-Гарегин ласково, — пляши. Я же понимаю, что виноват перед тобой.

Ну и ну! Пенелопа повернула голову, чтобы получше рассмотреть это чудо. Эдгар-Гарегин тоже скосил глаза в ее сторону.

— Ты прекрасно выглядишь, — сообщил он заговорщическим тоном. — Шляпа тебе очень шла, но без шляпы еще лучше.

Пенелопе это было известно, недаром она вышла в такой собачий холод с непокрытой головой, шляпа (наверняка уже пронзенная неукротимыми спицами) покоилась в мешке с вязаньем, а свежевымытые и вспушенные с помощью фена волосы стояли каштановым нимбом вокруг аристократически продолговатого лица. Челка, уложенная с применением отдельного инструмента, а именно термощипцов, придавала ей лукавый вид, гармонировавший с изящно вздернутой верхней губой и не слишком на сей раз навязчивым макияжем (тени мягкого серого тона, светлая помада и никаких румян), и ее облик в целом вполне заслуживал комплиментов, да не таких, а куда более изысканных, но, увы, приходится брать, что дают. Однако она и виду не подала, что комплимент, так сказать, принят, а сухо ответила:

— Ты бы лучше на дорогу смотрел. Еще задавишь кого-нибудь.

— Пенелопа, — начал Эдгар-Гарегин снова. — Я уезжаю.

— А жаль, — вздохнула Пенелопа. — Я-то думала, ты меня еще и завтра сводишь в ресторан, и послезавтра. Не каждый ведь день миллионеры сватаются.

— Миллионеры?

— Да. А ты разве не миллионер?

— Это смотря в какой валюте, — ответил Эдгар-Гарегин неопределенно, и Пенелопа сокрушенно раскинула руки.

— Так ты даже не миллионер?! — поразилась она во всеуслышание. — Что ж ты мне голову морочишь? В шалашик, что ли, зовешь? В такую-то холодрыгу!

Эдгар-Гарегин не отвечал. Армен, тот давно бы подхватил ее тон, еще бы и рокировку сделал, так что уже не поймешь, кто над кем насмехается, вышучивать Армена себе дороже, но этот… Этот помолчал, помолчал, потом как ни в чем не бывало предпринял новую попытку:

— Так ты не поедешь со мной?

«Так ты поедешь со мной? — сказал бы Армен. — В мой шалашик, подбрасывать сучья в огонь, чинить крышу и штопать мою сменную набедренную повязку, пока я буду охотиться на динозавра?»

— Как же я могу поехать, — развела руками Пенелопа, — там ведь нет Арарата…

То была любимая отговорка папы Генриха, когда кто-либо из знакомых после констатации ставшего уже общим местом факта, что Армения не место для жизни, спрашивал, не собирается ли он уехать в какую-нибудь нормальную страну, папа Генрих на полном серьезе отвечал:

— Я не могу жить вдали от Арарата.

Конечно, Арарат — это вещь, Пенелопа и сама в тех нередких случаях, когда ей приходилось топать до метро пешком, останавливалась полюбоваться минутку бело-голубым гигантом у начала Касьяна, откуда — особенно по утрам, до появления смога — открывается потрясающий вид на Арарат; Масис (Сиса оттуда не видно) словно нависает над домами, кажется, обогнешь их и, пожалуйста, карабкайся вверх по склону. В Арарате действительно есть нечто магическое или мистическое, некая аура, может, это феномен чисто психологический, все-таки библейская гора, а может, библейской она стала именно из-за ауры, поди теперь разберись. И однако, ради Арарата выносить разруху, мрак и глад? Благодарю покорно! Что, если в самом деле махнуть на все рукой… рукой, ногой, три маха левой, три маха правой, наклон, приседание, еще три маха… Что-то ты размахалась, Пенелопушка, Пенепулеметик, прямо «Махабхарата» какая-то… «Махабхарата», Махатма Ганди, махаон… что общего между меланхолической махиной Ганди и махоньким малахольным махаоном? Крылышки? Проблемы надо решать с маху. С маху — к Маху!.. Допущена неточность, Мах и Кант не одно и то же, хотя и оба идеалисты, один субъективный, другой объективный… Как это несправедливо, Пенелопея, что тебе поставили по диамату четверку… или то был истмат? Ист-мат, вест-мат… Впрочем, черт с ним, с их матом… Интересно, а где могила Маха? Наверняка не в России, где-нибудь в Европе, вот туда б и махнуть. Но туда не зовут. Так что поднимай меч и руби узел, реши проблему с маху, скажи «да» упрямому претенденту на несостоявшуюся супругу Одиссея… позвольте, почему несостоявшуюся, он и станет Одиссеем, у нас же особый случай, как бы гинекократия… нет, не может Одиссей быть подобным занудой! И все-таки скажи зануде «да» и езжай прочь — прочь из этой нетопленой, неосвещенной, обезвоженной страны, от хлеба по талонам и света по графику, газа в баллонах и керосина в бидонах… А интересно, сколько комнат в шалашике зануды, наверняка не меньше четырех-пяти. Евроремонт, белые шведские или французские обои, финская мебель красного, почти вишневого дерева (типа кресел в опере), кухня с мраморной раковиной, микроволновой печью, посудомоечной машиной, ванная, как у дяди Манвела с тетей Леной, только в сто раз лучше… Как это выглядит, Пенелопа представить себе не могла, подобное лежало за пределами ее воображения, как и посудомоечная машина, в которой знакомого было — только название, не исключено, что при первой встрече она спутала б сей агрегат с холодильником, но она догадывалась, что в ванно-банном мире существует такое!.. Гораций, много в мире есть того, что вашей философии не снилось… Итак. Просыпаешься в двуспальной кровати — одна, зануда давно отбыл, он ведь обязан зарабатывать, как иначе его жена сможет тратить? — просыпаешься, откидываешь нечто меховое, сползаешь с тончайших, нежнейшего, скажем, лилового цвета простынь… постель настолько обширна, что процесс сползания занимает минут десять. Шлепаешь на кухню варить кофе… это уже хуже, хоть и по ковру или ковролиту, но все равно неохота, лучше б кофе подавали в постель, надо не мешкая обзавестись прислугой, теперь и в России капитализм, так что непременно прислугой, можно приходящей, главное, чтоб она приходила достаточно рано… Проснешься, а в доме болтаются посторонние, тоже не дело… Обойдемся без кофе. Стакан грейпфрутового сока (его пьют по утрам все голливудские звезды), заблаговременно поставленного на тумбочку у кровати заботливым супругом… ха! Так можно ведь поручить Эдгару-Гарегину и кофе сварить. Сварить, залить в термос, большой такой, трехлитровый… а еще можно купить электрический чайник «Филипс», пристроить его на полу рядом с кроватью и утром, не вставая, вскипятить воду; кофе, правда, придется пить растворимый, но это не важно, растворимый ничуть не хуже. Итак, просыпаешься, стакан сока и чашку кофе (зачем выбирать одно из двух, лучше оба), немножко еще поваляться с книжкой, торопиться-то некуда, никаких восьми-десяти-двенадцати часов в неделю, ни академических, ни астрономических, никаких обормотов-учеников, путающих Чайковского с «Чайкой», Ромула с Ромео и взахлеб рассказывающих грустную историю о том, как граф Альберт в обход Жизели женился на белом лебеде, можно спокойно выкурить сигаретку и прочитать пару глав из очередного дюдика. Потом все же встаешь, идешь в ванную, открываешь кран — никаких бойлеров, ничего включать не надо, просто-напросто открываешь кран, и из него начинает течь горячая вода в неограниченном количестве. Наполняешь ванну, напускаешь какой-нибудь пены с ароматом, например, жасмина или и вовсе орхидей, погружаешься… вообще-то утром лучше душ, больше бодрит, хотя особенно взбадриваться тоже ни к чему, работать ведь не надо… Выходишь из-под душа, закутываешься в необъятное, три на три, хризопразового цвета полотенце, перебираешься в гостиную на широкий кожаный диван, заводишь лазерный проигрыватель, ставишь «Пассакалью» или «Чакону»… Ладно, хватит валяться, пора одеться, позавтракать, потом в магазин за продуктами — надо же приготовить обед, или нет, лучше завести кухарку, охота была возиться для какого-то там Эдгара-Гарегина! Конечно, есть кухонный комбайн и всякие… Тостер, фритюрница, гриль… Все равно неохота! Пенелопину кулинарию, милые мои, еще заслужить надо. Шутки в сторону, а готовила Пенелопа в самом деле недурственно, особенно ей удавались салаты, многие из которых она самолично и изобрела, насчет печений у нее тоже имелись кое-какие соображения, а уж обеды она варила — не только пальчики оближешь, но и предплечья с локтями. Правда, тут была одна закавыка. Когда Пенелопа бралась за кухонные принадлежности, Кларе приходилось, в свою очередь, засучивать рукава, ибо после Пенелопиных кулинарных упражнений оставались как горы очистков и грязной утвари, так и разноцветные брызги на стенах и лужи на полу, ее стилю приготовления пиши был присущ особый, неженский размах, некая молодецкая удаль, она, крякнув, опускала молоток для отбивания мяса на корчащийся от ужаса будущий бифштекс с такой же неимоверной силищей, с какой Добрыня Никитич либо кто-то из его приятелей мозжил своей палицей головы всякой нечисти вроде Змея Горыныча и прочих врагов православного народа, — откровенно говоря, былины Пенелопа подзабыла изрядно и порой путала богатырей с их жертвами, и вообще она предпочитала эллинских героев (как-никак одна шестнадцатая греческой крови, бабушка бабушки, четверть четверти), тем более что считала себя человеком европейской культуры. Когда Пенелопу попрекали побочными эффектами ее хозяйственной деятельности, она смертельно оскорблялась, упирала руки в бока и говорила: «У меня темперамент, художественная натура, я не могу стучать клювиком, как воробей, на крошечной дощечке в углу, мне нужно пространство, черт возьми!» К счастью (или к несчастью, смотря с чьей позиции, едока или поваренка), на кухне Пенелопа появлялась нечасто, разве чтоб испечь какой-нибудь тортик (это, разумеется, в те времена, когда духовки еще не превратились в хранилища вышедшей из употребления посуды и, чтоб выпечь пару коржей, достаточно было поднести спичку к горелке). Армен обожал торты, особенно с заварным кремом, и Пенелопа таскала ему по полторта зараз, превращая его дежурства в пиры. Эдгар-Гарегин тортов не любил, не ел печеного вовсе, предпочитая мясные блюда — оно конечно, с одной стороны, это хорошо, уменьшается угроза располнеть, но с другой — человек, который не ест сладкого, изначально внушает подозрение, что он жесток, злобен и коварен. Как тигр. Или гиена. И если даже ты знаешь его добрую сотню лет и абсолютно убеждена, что он скорее мягкосердечен, в какой-то степени добродушен и вовсе не вероломен (по крайней мере вероломен не очень), все равно всякий раз, когда он отказывается от кусочка шоколада или от пирожного, ввинчиваешься в новый виток сомнений…

— Ты по-прежнему не любишь сладкого? — спросила Пенелопа.

— По-прежнему.

— А сколько у тебя комнат? Не здесь, в Кенигсберге.

— Одна. — Эдгар-Гарегин бросил быстрый взгляд на разочарованную Пенелопу и разъяснил: — Не комната, а квартира. А зачем мне больше? Я и дома почти не бываю… Однокомнатная квартира в отличном месте…

— Рядом с могилой Канта? — уточнила Пенелопа.

— Канта? — Эдгар-Гарегин задумался. — Это, по-моему, какой-то немец? — сказал он осторожно. — Не писатель, нет?

Пенелопа презрительно фыркнула.

— Фамилия знакомая, — продолжал рассуждать Эдгар-Гарегин. — Видимо, я его где-то проходил. Но в институте у нас литературы не было. В школе? Это нет, я бы его сто раз забыл. Все-таки в институте. Значит, не литература. Математика? Нет, тогда я помнил бы лучше. Марксизм, что ли?

— Фи, — поморщилась Пенелопа. — Дожил до лысины, а «Критику чистого разума» наверняка даже не открывал.

— До лысины? — встревоженно переспросил Эдгар-Гарегин и, забыв о Канте, принялся щупать свою макушку. — Где? Тут?

— Да она совсем маленькая, — сообщила Пенелопа великодушно, но сразу же многозначительно добавила: — Пока. Убери руку, протрешь большую. Скажи лучше, а театры в вашем Кенигсберге есть?

— Театры? — Эдгар-Гарегин задумался. — Не знаю, — пробормотал он неуверенно, — наверно, есть, почему бы им там не быть? Конечно, есть, это же приличный город.

Приличный!.. Наверняка жалкий городишко без единого театра и даже музея, разве что краеведческого, захолустье, пара улочек с тройкой лавочек, побитые тротуары, лужи, грязища и тощища… Дура ты, Пенелопа, это ведь не русская глубинка, а европейский город, столица Восточной Пруссии с готикой и всем прочим… правда, изрядно поразрушенная во время войны, да и сложно ли за целых полвека превратить европейский город в русскую глубинку, сложно наоборот, а это запросто, город же не что иное, как его жители: турни из Еревана армян, засели его русскими, и он не то что через полвека — через полгода станет образцовым русским провинциальным городишкой… Да и не Кенигсберг это вовсе, а самый настоящий Калининград — Калинина-то отовсюду давно поперли, а там держат за своего, стало быть, он и есть свой. Нет уж, в Калининград мы не ездоки, дудки!

— А чем ты, кстати, торгуешь? — поинтересовалась Пенелопа грубовато.

Собственно, грубоватым ее вопрос мог показаться лишь постольку, поскольку слово «торговать» в Армении многими воспринимается нервно по сей день, что по меньшей мере непонятно, ведь торговля давно вошла в армянские гены (как и кулинария), и ничего в этом зазорного нет, разве не лучше быть торговцами, нежели убийцами (хотя немало наций гордится своей воинственностью), и большинство армян хлебом не корми, но дай поторговать, а уж теперь, когда хлебом в действительности не кормят (то есть буквально хлебом как раз кормят — пусть по талонам, но по дешевке), в торговлю ударились все поголовно, перепродают иранский и турецкий хлам… Вот когда турки и персы наконец обратили армян в свою веру, сколько веков гоняли, давили, делили, и ни-ни, а теперь — бумс! Ну и аллах с ними, вот сядет Пенелопулечка-Пенелапулечка на самолет, часика три-четыре, и она на другом конце континента, в бывшей немецкой столице, набитой готическими соборами… стоп, мы же только что решили не ехать… Чертовщина! Запутаешься с этими торгашами и их нелепыми обидами, дворянами себя мнят, вот и Эдгар-Гарегин обиделся, в дискуссии, правда, вступать не стал, но ответил сухо:

— Я занимаюсь стройматериалами. Сантехникой.

Сантехникой! Ах ты, господи! Перед восхищенным взором Пенелопы поплыли, закружились, запорхали, вальсируя в пронизанном сиянием воздухе, всевозможные ванны, раковины, унитазы, души, краны — все то великолепие, среди которого она прошлой зимой в Москве простаивала по полчаса, мысленно покупая, увозя, устанавливая, вместе, порознь, в наборах, в сочетаниях… Господи, неужели жизнь так и пройдет в туалете с заплесневелыми стенами, в ванной с закопченным потолком, потрескавшимся, местами обвалившимся больнично-белым кафелем, протекающими кранами, испещрившими некогда белую гладь ванны ржавыми потеками, с бездействующим душем и вечно засоренной раковиной, в кухне с разбухшей от сырости мойкой и накрытой досками газовой плитой — под знаком Кипятильника в созвездии Керосинки. Не говоря уже о безденежье, безмужье, беспарижье… да-да, другие ездят по Парижам и Гавайским островам, круизят вокруг Европы… хотя это уже лишнее, качка и морская болезнь, да и какого черта мотаться вокруг Европы, гораздо интереснее по. Сколько мошенников и ворюг изъездило и исходило Европу вдоль и поперек, набегалось по всяким Каджурахо и Великим Китайским стенам, а ты ходи изо дня в день по улицам Баграмяна и Комитаса, мимо домов, не ветшающих лишь потому, что они из туфа (страшно подумать, как бы они выглядели, будь они оштукатурены и покрашены, как где-то в Прибалтике, небось давно бы вылиняли, пошли пятнами и полосами), мимо домов, мимо куч прошлогодних листьев, мимо — догоняя и обгоняя их — дребезжащих, полуразвалившихся трамваев и троллейбусов. Села накануне в «Икарус», из тех, что с гармошкой, так гармошка вся полопалась, и две половины автобуса держались вместе единственно за счет пола, а в дыры, завывая, врывался холодный зимний воздух… «Воздух не воет, лгунишка ты эдакая, — перебила себя Пенелопа, — выть может только ветер…» «А вот и нет, — ответила саркастически Пенелопа-вторая, — это у вас воет только ветер, а у нас воют все, такая у нас тут тоска… В любое время года, и не как дребезжанье комара… ну разве что летняя, тихая, тоненькая. А зимняя больше напоминает рычание. Или мычание…»

Эдгар-Гарегин тем временем рассказывал о своем бизнесе, испугался, наверно, что Пенелопа примет его за жалкого духанщика, и разговорился, да вот беда, Пенелопа, занятая мысленной болтовней с самой собой, обнаружила, что он заполняет паузу рекламой, с изрядным запозданием, когда большая часть его тирады уже успела пройти мимо ее нечутких ушей, царапнув их лишь отдельными фразами вроде «прямые поставки» или «мы не только продаем, мы и устанавливаем»… Обнаружив, она решительно прислушалась, но, к несчастью, как раз в этот момент он остановился и спросил:

— Тебе не интересно?

«Интересно!» — хотела было горячо, даже пылко воскликнуть Пенелопа, но вовремя спохватилась (никаких козырей в руки мужчинам!) и вяло промямлила:

— Ну да… конечно… естественно…

— Естественно что?

— Интересно, — сказала Пенелопа тоном, подразумевающим, что скучища, безусловно, и ну да, но при ее хорошем воспитании и интеллигентных манерах так и быть…

Эдгар-Гарегин обиженно замолчал и молчал вплоть до Пенелопиного дома. И только вырулив во двор и затормозив в хвосте стоявшей вдоль тротуара вереницы погруженных в темноту замерзших авто, ни с того ни с сего спросил, притом самым будничным тоном:

— Ну так что? Да или нет?

«Да! — мысленно вскричала наиболее разочарованная, истосковавшаяся по комфорту и отдохновению от беспрерывной и беспросветной заботы о куске хлеба насущного часть, если откровенно, большая часть, можно сказать, львиная или даже драконья доля Пенелопиного многокомпонентного существа. — Да! Баста! Хватит не жить, а выживать, думать о еде вместо высоких материй (почему материй, а не идей? Хитрые происки материалистов?), мечтать о тепле физическом, пренебрегая душевным, хватит ждать у моря погоды, а вернее, непогоды — ветра, бури, урагана, который пригонит корабль странствующего героя к родным пенатам, оторвав того от трудов ратных и бог весть каких еще, достаточно, Пенелопея, ничто больше не удерживает тебя в этой морально-психологической и погодно-климатической Арктике…»

«А родители?» — с трудом перекрыл рев неудержимого потока аргументов хрупкий голосок наименее эгоистичной части ее натуры. А родители? Стареющие, усталые, полуголодные? Пенелопа вообще жалела стариков — всех, своих и чужих, ее смешили люди, разглагольствующие о жалости к детям, маленьким негодяям, самой природой, давшей им непробиваемый щит неотделимого от осознанной или неосознанной жестокости к окружающим эгоцентризма, защищенным от мирских тревог; она считала, что гораздо большей любви и жалости заслуживают старики, которые волей-неволей прожили жизнь в качестве подопытных животных для провалившегося эксперимента, а теперь попали в такую заварушку, что с ностальгией вспоминают ограбившую их, сделавшую бессловесными и беспамятными Советскую власть. Да, родители… Проблема. Конечно-конечно, но ведь и родителям проще посылать деньги, заработанные… кем?.. «Зятем и мужем, а что тут такого?» — немедленно успокоила себя Пенелопа… Проще, нежели метаться тут, не физически пусть, но морально метаться в поисках выхода из неразрешимой дилеммы: оставаться честной и нищей или… Нельзя сказать, что дилемму эту породили новые капиталистические отношения, в Армении она существовала всегда, во всяком случае, во все годы существования самой Пенелопы… Вообще-то насквозь коррумпированное государство имеет свои неоспоримые преимущества, ведь достаточно внести некую, разной степени весомости, лепту в жизнеобеспечение, например, чиновника, чтобы безо всякой бюрократической волокиты (и не вдаваясь в чрезмерные тонкости сочиненных крючкотворами законов) заполучить массу благ, от должностей до документов. Приукрасив слегка будни председателя или члена приемной комиссии, можно дитятю, соображающего чуть лучше, чем скамья в университетской аудитории, водрузить на эту самую скамью, а потом пересаживать с одной на другую вплоть до торжественных кресел актового зала, где вручают дипломы (бессмертная история, анекдотец с бородой карлы Черномора). Можно задавить пешехода на «зебре», сидя за рулем даже не «Мерседеса», а вульгарной «Волги», и за энную сумму откупиться. Можно… и так далее, до бесконечности. В замечательной сей системе есть одно лишь неудобство: давая неограниченные возможности обойти неудачные законы, она параллельно создает препятствия для идиотов, которые наивно пытаются эти законы блюсти. Аппетит, растущий, как давно доказано, во время трапезы в геометрической прогрессии, вынуждает едоков искать пропитание везде, и когда, к примеру, за пару недель до поездки в какую-нибудь несчастную Ригу ты приходишь продлить срок своего загранпаспорта, тебе объявляют, что на это требуется три месяца (понятно, месяц на то, чтоб поднять штамп, еще месяц на прикладывание его к штемпельной подушечке, третий…). И если тебе так уж приспичило уехать на зиму не в апреле и на лето не в декабре, ты бодро вынимаешь из кармана несуществующие доллары. Или кидаешься на поиски знакомых, и те, в зависимости от высоты, на которую поставлены, добывают искомый отпечаток в срок от недели до двух минут. Поскольку Пенелопа законы нарушала редко (по правде говоря, не нарушала вообще, но никому в этом не признавалась, ведь Армения — страна, где предпочесть окольному пути прямой иногда просто неприлично), а позаботиться о печатях и подобных штуках за полгода в силу отсутствия нужной педантичности и навыков общения с бюрократами обычно забывала, то коррумпированность общества оборачивалась к ней своей сугубо отрицательной стороной. Тем более что сама она никаким боком (даже подошвой либо ногтем) не прилегала к многочисленной касте взяточников, которая ширилась, как лавина, грозя всосать в себя чуть ли не все население государства (за исключением немногих отверженных), — процесс, стимулируемый не только и не столько жадностью, сколько железной необходимостью. Ибо надо признать, что при той проклинаемой и поносимой советской власти все-таки был шанс не брать, не красть и одновременно не подохнуть с голодушки, теперь же шансы на это опустились до нуля и обещали обернуться отрицательной величиной, так что вопрос «брать или не быть?» (либо «быть или не брать?» — первый вариант для активных взяточников, второй для пассивных) встал во весь исполинский негамлетовский рост и требовал ответа, которого у Пенелопы не имелось. Да если б и имелся, это не исчерпывало бы проблемы, ведь и продать честность по сходной цене непросто, ее не отнесешь в «ченч» и не обменяешь на некую толику валюты. Так не лучше ли жить в Кенигсберге, да пусть даже в Калининграде, черт побери, но сохранять незапятнанную репутацию и посылать родителям хоть сотню долларов в месяц? Поистине ловушка для Золушки… Жапризо или Буало с Нарсежаком, но что-то французское точно… У французов даже детективы — литература, чего не скажешь не только о детективах, но и о литературе многих других народов… Да, ловушка, и не для Золушки лишь, но любой женщины, которой в конце концов не мешает иметь мужа хотя бы для того, чтобы свалить на него перетаскивание чемоданов и саквояжей с аэродромов на вокзалы или (ха-ха) в отели, особенно в нынешние времена, когда денег на такси не наскребешь — какое там такси, у большинства на бензин не хватает, почему все более или менее интеллигентные люди давно продали свои машины либо поставили их на долгосрочный прикол, а неинтеллигентных знакомых (с работающими двигателями) просто нет… Нет, и даром не надо! Вот! В том-то и твоя беда, Пенелопа, тебя погубила привередливость, если б ты с незавидным постоянством не воротила нос от недоинтеллигентности Эдгара-Гарегина… Ну подумаешь, человек не знает, кто такой Кант, да кому этот Кант нужен, идеалист несчастный, нашел что критиковать — разум!.. Единственное, что обидно, — муж Анук всю подноготную означенного Канта, и не только его, выучил назубок, спрашивается, чем Пенелопа хуже собственной сестры, единоутробной, с тем же набором хромосом, развившейся и достигшей зрелости в идентичной среде… Да ладно, бог с ним, с Кантом, ну забыл человек, забыл истмат, диамат, заматерел и матерщину эту выкинул из ума к чертовой матери, а что стихов не понимает и трех сестер может вполне счесть за жен братьев Карамазовых, так литературу он только в школе проходил, и то армянской, какой с него, бедняги, спрос… Да, голубушка Пенелопа, если б не непомерные твои претензии, давно б ты взялась за дело по-другому и сегодняшние предложения, не дожидаясь их пять-семь-десять лет, выцедила, выудила, выдоила, выцарапала… а вот и нет, подлая ложь, выцеживать не требовалось, сам мечтал, сутками на коленях простаивал, целовал землю, по которой ступали… не ступали, а касались в полете легкие ножки Пенелопы (ножки-то тридцать девятого размера, полнота восемь)… В любом случае предложения были бы внесены на рассмотрение вовремя, в те упоительно-тревожные дни, когда при шуршании шин ноль-первой модели «Жигулей» — ибо в удивительную эпоху юной первой любви Пенелопа распознавала марки автомобилей (правда, автомобили тогда водились только советские и марок было с гулькин нос… а кто такой, собственно, Гулька, почему настолько малонос, может, это и вовсе собака или кошка, а то и — брр! — мышь, даже брр-брр-брр, Пенелопа боялась мышей до судорог, до обморока, до состояния клинической смерти), распознавала ну пусть не по шуршанию шин, не будем преувеличивать, но по звуку мотора точно, и коли ноль-первой модели случалось спеть свою механическую песнь в пределах слышимости, у Пенелопы спирало дыхание и отнимались ноги, она высовывалась с балкона до крайности, почти как вывешенное на просушку белье, в сладостном волнении высматривая в дальнем конце двора — ближе Эдгару-Гарегину подъезжать не разрешалось, дабы не попасть на глаза Кларе и бдительным соседям, — синие «Жигули» с покачивавшимся за передним стеклом резиновым Мефистофелем, подаренным самой Пенелопой. Вылезать из машины или хотя бы выдвигаться на уровень Мефистофеля Эдгару-Гарегину было опять-таки запрещено, посему он откидывался назад и опускал штуковину, которая защищает глаза водителя от солнца, а заодно и от любопытных и должна бы называться козырьком, но наверняка этого не скажешь, для автомобильных частей ведь придуманы совершенно несуразные названия… Поскольку пользоваться телефоном Эдгару-Гарегину тоже не рекомендовалось, разве что в случае крайней необходимости, например, ядерной войны, Пенелопе приходилось пребывать в состоянии постоянной боевой готовности, а именно в свежей раскраске и надлежащей степени омытости, так, чтоб можно было в любую минуту накинуть платье-сарафан-юбку-свитер-пальто и выскользнуть из дому, не преминув преподнести матери очередную историю с многочисленными подругами и приятельницами в качестве фигурантов. Историй у нее было заготовлено множество, они выскакивали из Пенелопиных очаровательных уст с такой непринужденной легкостью, что она нередко завиралась и плела небылицы без всякой в том нужды (ну разве что для поддержания формы). Не то чтоб она была такой уж закоренелой лгуньей или тем, что в книгах называют записным вруном… интересно, кто его записал и куда? Или записали его вранье? Тогда это не врун, а писатель… Нет, лгуньей Пенелопа не была, во всяком случае, от рождения, просто ее вдохновляло чувство… Да, в те времена она не колебалась бы между «да» и «нет», как маятник огромных, величиной со шкаф старинных часов, пожалованных Джемме в приданое ее антикварным папашей. Хотя ухажеров у нее тогда было… воз и тележка устарели и, по справедливости, их следует заменить на поезд с автомобилем. Собственно, Пенелопа, грех тебе прибедняться, поклонники у тебя далеко не вымерли, есть и сейчас… да, есть, но не за каждого ведь пойдешь замуж! Есть давно изученные, рассмотренные, обследованные и отвергнутые — а новые… Где их взять? Каким образом женщина может в этой нелепой стране найти новых знакомых? Школа окончена сто лет назад, институт тоже не вчера, все подруги с головой погрузились в семейную жизнь-трясину, у них если кого и встретишь, так олуха-деверя размером с оловянного солдатика. На работе? Это в хореографическом-то училище? Там если и попадаются иногда мужчины, так танцовщики, а танцовщик, извините… да рядом с артистом балета даже тенор — академик! Словом, Пенелопа, плохи твои дела, выбора нет, и этот противный делец чуть ли не с брюшком и явным намеком на лысину, считающий Канта писателем, а балет умирающим искусством, — твое последнее прибежище, дикий берег, на какой волны выкидывают утопающих, радующихся уже — и единственно — тому, что они не утопленники. Все кончено, скажи «да», и прощай, то есть здравствуй, немытая Россия, а точнее, прощай, немытая Армения. Итак? Итак, многоразумная, не будь дурой, открой рот и… Ну! Считаем до трех: раз, два, два с половиной, два и три четверти…

— Интересно знать, — произнесла Пенелопа ядовито, — если ты завтра уезжаешь, когда ты собирался разводиться, жениться — и тому подобное? Сегодня ночью? Надо понимать, все твои предложения — липа?

— Почему же? — миролюбиво вздохнул Эдгар-Гарегин. — Если ты согласишься, я задержусь.

— Сдашь билет?

— Какой билет? Я человек вольный, когда захочу, тогда и полечу. У меня тут свой самолет. Я же тебе говорил.

— Ах да! Как будто… Самолет, вертолет, что-то такое припоминаю. Собственный, кажется?

— Арендованный.

— Фи, — сказала Пенелопа. — Оборванец несчастный. Самолет и то чужой, а еще заговариваешь зубы честной девушке.

«Да ты, братец, никак альфонс», — сказал бы на это Армен, укоризненно посматривая на собственное виноватое лицо в зеркальце, но Эдгар-Гарегин в зеркальце заглядывать не стал, а обратил печальный взор на Пенелопу.

— Все шутишь?

Пенелопа пожала плечами, открыла дверцу и подвинулась вправо.

— Куда ты? — заныл Эдгар-Гарегин.

— Домой. Ночь на дворе.

— Не можешь же ты не дать мне никакого ответа!

— Могу.

— Но почему?!

— Мне надо подумать.

— У тебя был целый день…

— Я не способна принимать судьбоносные решения в столь короткие сроки, — отрезала Пенелопа партийно-канцелярским языком.

— И что мне теперь делать?

О боже! Последний болван, хоть чуточку разбиравшийся в женской психологии, понял бы, что лед тронулся (да, господа присяжные заседатели!). Если после утреннего категорического и бесповоротного отказа вечером обещают подумать… ну дожми ты, обормот эдакий! Кинься в ноги — впечатляющее будет зрелище, без пяти минут толстяк (опять ты перебарщиваешь, Пенелопа… ладно, без десяти, ну без четверти), скорчившийся, стиснутый между сиденьем и тормозами, — ороси слезами плохо приклеенные подошвы любимых сапог, то есть сапог любимой, и уже из страха перед сыростью, боязнью промочить свеже-надетые колготки, не говоря о натянутых поверх колготок отцовских носках… да, а сапоги?! Ведь могут и расклеиться!.. одной этой опасности достаточно, чтобы согласиться на что угодно. Но увы, современные мужчины ни черта не смыслят в подобных вещах, разве они способны кинуться и оросить, никудышные мелиораторы и дурные психологи… Пока Эдгар-Гарегин пытался вспомнить (если пытался) хоть один романтический жест — не из романов, ибо романов он не читал, но хотя бы из романсов, которые слушал с упоением и часто, чрезмерно часто, у него даже в машине кто-то вечно надрывно умолял: «Ямщик, не гони лошадей» и «Не искушай меня без нужды», правда, это было давно, неизвестно, чем он оглушает себя ныне, может, переключился на рок-музыку, тогда и жест у него выйдет скорее роковой, например, он выхватит нож… ножи вышли из моды — достанет «смит-и-вессон» тридцать восьмого калибра и… Грохот выстрелов, как пишут в плохих детективах, разорвет ночную тишину, сбегутся соседи в пижамах и ночных рубашках — впрочем, они второй месяц спят в шубах, так что неглиже и дезабилье, увы, исключаются, — приковыляют, сонно зевая, полицейские, с диким воплем «Я так и знала!!!» выскочит взбудораженная Клара, и все начнут ползать по двору в поисках трупа, но трупа, естественно, не окажется, поскольку в столь непроницаемом мраке даже сверхпроницательный Зверобой-Соколиный Глаз-Следопыт промахнется по любой мишени, меньшей, чем хрущевская пятиэтажка… Пока Эдгар-Гарегин шарил по сиденью, выискивая нож, пистолет, атомную бомбу, Пенелопа уже выбралась наружу, точнее, снаружи очутились ее свежевымытые ноги (в нечищеных, надо признаться, сапогах), к которым так никто и не припал, в то время как голова вместе с шеей еще находилась в пределах образцового средства передвижения родом из ныне дружественного государства, и прежде чем эту голову извлечь, она жизнерадостно сказала:

— Звони. Ты ведь еще приедешь когда-нибудь. Тогда и получишь ответ. Исчерпывающий, в трех экземплярах, с печатью. Куда торопиться? Десять лет общаемся, и до сих пор никакой спешки не было, чего ж теперь суетиться… — И, заметив, что Эдгар-Гарегин зашевелился, торопливо добавила: — Не надо меня провожать, тут уж я как-нибудь сама дойду.

Не дожидаясь очередного продолжения (как известно, любительницей душещипательных сериалов она не была), Пенелопа покинула полностью и окончательно совершенное творение германского духа в лице четырехколесного шедевра фирмы «Мерседес-Бенц» или «Мерседес без Бенца», говорят, они разошлись, Мерседес осточертел ее Бенц, и она — бенц! — выкинула его на свалку (как и следует неукоснительно и неумолимо поступать с мужчинами) и потопала дальше одна — она-то, наверно, поехала, германоподданная испанка Мерседес, покатила по Общему рынку под постукивание кастаньет и переливы фламенко, а потопала армяноподданная местами гречанка Пенелопа под мужественно сдерживаемые (до абсолютного подавления) стоны и рыдания отвергнутого воздыхателя, ну может, отвергнутого недостаточно категорично и без должной суровости, но… Что поделать, это в романах разрывы бывают громыхающими и полыхающими, рвутся снаряды, горят города, бьются в судорогах небеса, сотрясаемые разрядами молний, а в жизни все гораздо прозаичнее, трагедии спускаются на тормозах, отношения дотлевают и гаснут, и развязки похожи не на аннигиляцию, а на тихое умирание.

Довольная и недовольная собой Пенелопа осторожно пробиралась по затянутому тонким ледком двору, хваля и одновременно упрекая себя за твердость и непоследовательность, решимость и колебания, — за что именно она себя хвалила и в чем упрекала, она и сама толком разобраться не могла, все вместе, вперемешку.

Идти от угла дома, где стоял покинутый «Мерседес», до родного подъезда с полуразвалившейся, полузахваченной соседом лестницей (соседом лестницы, решительно двинувшим внешнюю стену своей веранды в наступление на чересчур, по его мнению, широкие — не Зимний же дворец! — ступеньки) было всего метров тридцать, но если б вслед не вспыхнули мощные «мерседесовы» фары, Пенелопа не добралась бы до места назначения нипочем, поскольку двор был погружен во мрак, глубокий, как в могиле, склепе, пирамиде Хеопса до нашествия археологов. В прежние времена двор бывал буквально забит машинами, летом, конечно, в особенности, но и зимой автовладельцы-безгаражники выстраивали свои почти части тела в два длинных ряда на полоске асфальта между узким тротуаром и засаженной деревьями серединой двора, частично присвоенной и превращенной в садики и огородики жителями окружающих домов. Теперь машин стояло всего три-четыре и не впритык друг к другу, как раньше, а вразброску. Одна пристроилась прямо перед родимым четвертым подъездом. Пенелопа, поглощенная изучением грунта (некогда здесь был асфальт, но повыбился настолько, что вполне заслуживал переименования в грунт) под не очень рифлеными подошвами своих отечественных и стараниями удержать равновесие на появившихся после недавней оттепели крохотных каточках, обратила на эту машину внимание лишь тогда, когда щелкнула дверца, и в двух шагах впереди выросла темная фигура. Пенелопа отчаянно струхнула… пардон, она собралась было отчаянно струхнуть, но не успела, а только начала — правда, стремительно — погружаться в состояние страха…

— Пенелопа, — сказал знакомый до последнего звучка голос, и все недоиспугавшееся Пенелопино существо затрепетало, как мокрая простыня на ветру. Обладатель голоса обогнул капот (и этот не кидается, не бежит, боится поскользнуться, рук-ног ему жалко!) и остановился перед Пенелопой, лихорадочно соображавшей, раскрыть объятия немедленно или повременить. Когда имеешь дело с их полом, ласки и восторги лучше немного придержать: чуть расслабишься, и им тут же взбредет в голову, что жизни без них нет. Самое верное — сразу наброситься с упреками, замешкаешься — все. Перехватят инициативу, иди тогда выкаблучивайся, оправдывайся неизвестно в чем. Итак… Пенелопа набрала в грудь воздуха — побольше, чтобы разразиться достаточно длинной тирадой, но любовь к красноречию ее погубила. Пока она занималась пранаямой, Армен выдал уже наверняка три минуты как готовую фразу.

— В чьем это тарантасе ты прикатила? — осведомился он якобы иронически, а на деле довольно-таки сурово.

— Мог бы назвать его телегой. Или рыдваном, — заметила Пенелопа.

Вот они, мужчины! После двадцати лет… то есть двух месяцев разлуки, вместо того чтобы повеситься на шею, целовать и душить в объятиях любимую женщину, устраивают сцену ревности! И главное, на пустом месте… Что бы ему такое наплести?

— Я была у тети Лены, — начала она деловито. — Ну и у дяди Манвела, естественно, и Мельсиды с Феликсом, Феликс, правда, отсутствовал, он уехал в Алма-Ату торговать водкой, то есть, наоборот, коньяком, вообрази себе, бросил свой институт, взял где-то три вагона коньяку и махнул в Казахстан, а у Мельсиды — представляешь мое положение? — оказался день рождения, ни с того ни с сего, с бухты-барахты… — Ох, Пенелопа, барахтаться тебе даже не в бухте, а в открытом океане, без надувной лодки или плотика и даже без спасательного пояса, разве что со свистком от акул, которые выдают в самолетах трансатлантических рейсов, то есть не выдают, а показывают, обещая выдать в случае падения, а в случае падения, сами понимаете, не до свистков, так что и свистка тебе, Пенелопея, не видать, только на акул и можешь твердо рассчитывать… — Ну я и влипла, разве их упомнишь, все эти дни рождения, свадеб…

— Похорон, — остановил поток ее словоизвержения Армен. — Ну и что?

— Там были гости. В том числе Вардан.

— Не хочешь ли ты сказать, что этот… гм… автомобильчик принадлежит Вардану?

Голос Армена звучал саркастически. Любому другому Пенелопа соврала бы, глазом не моргнув, но уверять Армена, что его однокурсник поднакопил на «Мерседес», было бы перебором, Пенелопа это отлично понимала и потчевать столь экзотической дичью подозрительного Лаэртида вовсе не собиралась, а питала намерения иные. Но только она приноровилась выложить байку о некоем приятеле Вардана, бизнесмене и автовладельце, который якобы развез всю команду по домам, и уже открыла было рот, как вдруг… Как вдруг в уютную интимность (ха-ха!) дуэта, как карканье ворона в щебет щеглов, разрушительно вторгся грубый, если не сказать наглый, голос:

— Пенелопа, чего от тебя надо этому типу?

Святотатственные слова. Пенелопа подскочила (благополучно закрыв при этом рот) и стремительно обернулась. Честно говоря, голос Эдгара-Гарегина таким уж грубым или наглым назвать было трудно, но его явление народу настолько ошеломило Пенелопу, что определения поточнее у нее не нашлось… впрочем, у нее вообще не нашлось слов, никаких, да и что тут скажешь? Бред сивой кобылы, белого мерина, шотландской лошади, шерри-бренди… а ангел, ангел-то где?! Чертовщина — хотя и черта поблизости не видать, сюда бы четырех черненьких, чумазеньких, с их уроками черчения, все отвлекли бы, это ж надо так вляпаться — как муха в варенье… да, но ведь в варенье! Вперед, Пенелопа, гвардия умирает, увязает в варенье, но не сдается, а вооружается большими ложками, надо всяко лыко обращать себе на пользу! И Пенелопа сказала победоносно:

— Знакомьтесь, ребята. Это Армен. А это Эдгар.

Минуту-две чаши весов колебались в положении неустойчивого равновесия, оба — плотный, в чуть оттопыривавшейся на талии лайковой куртке, набычившийся, налившийся кровью (это уже твои фантазии, Пенелопа, поди при свете фар разберись с цветом лица) Эдгар-Гарегин и худой, сутулый от постоянного нависания над операционным столом, бледнолицый (тоже теоретически) Армен — застыли в боксерской, а может, борцовской стойке со сжатыми кулаками и зубами, словно вот-вот сцепятся и покатятся клубком по мерзлой земле, тузя и царапая друг друга, но нет, не сцепились, чаша мира потяжелела, дрогнула, пошла вниз, и еще мерившие рассерженным взглядом соперника предполагаемые драчуны нехотя обменялись рукопожатием. Тогда Пенелопа тряхнула своей свежевспененной гривой и небрежно бросила:

— Не беспокойся, Эдгар, все в порядке. Это мой старый приятель. Езжай. — И когда Эдгар-Гарегин послушно повернулся и зашагал к своему «Мерседесу», сказала вдогонку: — Звони.

— О’кей, — ответил тот не оборачиваясь, и Пенелопа мысленно вздохнула — где вы, битвы гигантов, юные страсти, рукопашные, ну и рыцари тебе достались, бедняжка Пенелопа, со ржавыми мечами и тупыми стрелами, с каким облегчением разошлись, стоило слово сказать, разбежались, прямо-таки исходя миролюбием, нет чтоб оросить землю, по которой ступают… Это уже было, Пенелопа, не повторяйся, и потом, что за оросительный раж на тебя нашел, то слез тебе, то крови… ладно, бог с ними, не надо биологических жидкостей, но хоть пару затрещин они могли б друг другу отвесить, если не звон мечей, то звон пощечин — но, увы, здесь не Севилья и не Гренада, ни серенад, ни иных атрибутов пылкой страсти тут не сыщешь днем с огнем, не то что ночью, при выключенных фонарях. Ничего не поделаешь, надо покориться судьбе. Пенелопа перевела взгляд на Армена, тот стоял насупившись, смотрел на разворачивавшийся неподалеку «Мерседес». «Ага, трус, показываешь багажник», — думал он, наверно, но, впрочем, смотрел он или просто стоял лицом в ту сторону, не известно, большего, чем стойка, в темноте не разглядишь, стойка смирно с равнением направо, так, кажется, говаривали в военные, в смысле, пионерские годы, это ведь в пионерах выстраивали по линеечке, мероприятие так и называлось: пионерская линейка. Азы маршировки, школа коммунизма, белый верх, темный, чаще синий, низ, алый галстук, не линейка, а французский флаг, надо же, какая бездна вкуса таилась в доморощенных пионеро-вышколивающих Карденах… то есть, простите, не французский, а российский, у французов полосы вертикальные, интересно получается, неужто монархический заговор, как его в тридцатые-то проморгали?..

— Кто это был? — спросил Армен мрачно. — Надеюсь, ты не станешь утверждать, что замаскированный Вардан?

— При чем тут Вардан?! — возмутилась Пенелопа. — Я упомянула о Вардане только потому, что он твой приятель. И передавал тебе привет.

— Спасибо. И откуда же ему известно, что я приехал?

— А ему неизвестно. Он имел в виду средства связи. Он же не подозревает, что ты укатил и канул в небытие. Как во времена древних греков, когда не было ни телеграфа, ни телефона, ни даже почты.

— Зато была верность, — хмуро буркнул Армен. — Твоя тезка, в частности, двадцать лет сидела без мужика, но не каталась на вшивых «Мерседесах» всяких подозрительных нуворишей и не трахалась втихомолку с так называемыми женишками. Или я что-то путаю?

— Не путаешь, — ответила Пенелопа язвительно. — Продолжай.

— Жаль, что ты берешь пример не с нее.

— А с кого же?

— Ну, я не великий знаток изящных искусств…

— Послушать тебя, так я чуть ли не какая-нибудь Молли Блум.

— Это еще кто?

— Вместо того чтобы поминать всуе старика Гомера («которого ты тоже знаешь понаслышке», — подумала, но не сказала она, чрезмерно унижать мужчину не след), прочел бы Джойса, — объяснила с чуть насмешливым превосходством Пенелопа, сама дошедшая лишь до второй главы, но предварительно проштудировавшая последнюю, самую пикантную, о чем узнала от Анук, непостижимым образом добравшейся до конца романа (перескакивала небось как минимум через каждое третье предложение — Пенелопа упрямо не желала допускать даже мысли о существовании на планете, во всяком случае, во второй половине двадцатого века, индивидуума, способного одолеть целиком томище, которым можно забивать не только гвозди, но и опоры для электропередач). — И не ори так, соседей перебудишь. Я уже не говорю о маме, она наверняка не спит, караулит. Услышит, начнет скандалить, знаешь ведь.

— Знаю, — проворчал Армен, хотя, если честно, ничего он не знал, на собственном опыте уж без сомнения, ибо Клара была не из тех дам, которые устраивают скандалы посторонним или при посторонних. Головомойки, которые она задавала Пенелопе за перебуженных и назавтра не то чтоб обращавшихся с жалобами, но непременно докладывавших о насильственном пробуждении зловредных соседок (в первую очередь комоподобной Иды и да-будет-светской мадам, вечно развешивавших свои якобы сонные уши в непосредственной близости от зоны, где парковался Армен), происходили за закрытыми дверями, в узком, сугубо семейном кругу. Впрочем, назвать упомянутые процедуры головомойками означает допустить некоторую неточность, поскольку под головомойкой подразумевается, надо полагать, прискорбный случай, когда один (одна) моет голову другому (другой), а с Пенелопой все проходило отнюдь не так гладко, образно говоря, она частенько ухитрялась шайку кипятку, предназначенную для ее пышноволосой головки, опрокинуть на руки, если не на макушку кандидатки в банщицы. Несмотря на подобные осложнения, а может, и благодаря шансам на таковые, мать никогда не упускала случая ввязаться в драку — надо ввязаться в драку, а там посмотрим, как сказал Наполеон или не Наполеон, а другой забияка вроде Наполеона, Клары или той же Пенелопы, поскольку Пенелопа, как известно, любила скрасить пресное однообразие мирного сосуществования своевременно затеянной ссорой, в этом они с матерью были схожи, как их же большие пальцы на ногах, крупные и кривоватые. Заметим, что люди никогда не затевают ссор, если сам процесс ссородейства не доставляет им удовольствия, человек вообще очень редко добровольно занимается вещами, не стимулирующими центры наслаждения в его многострадальном мозгу. Пенелопа с Кларой, несмотря на постоянные декларации о миролюбии, на деле тяготели к войне, напоминая тем самым почивший в бозе Советский Союз. Однако война, которую они вели между собой, будучи, естественно, и холодной, больше заслуживала названия ночной. Клара, которая признавала лишь одну модель внутрисемейных отношений — диктатуру, притом с собой в качестве диктатора, полагала, что члены семьи обязаны блюсти установленные ею (в соответствии с общеармянскими стандартами, разумеется) нормы и не выходить из сколоченных ею же рамок, в частности, дочерям долженствовало переступать порог отчего дома (в направлении снаружи внутрь, конечно) не позднее двенадцати ноль-ноль. Посему она дожидалась упорно вытаскивавшую из рамок материнской работы все новые гвозди Пенелопу ежевечерне и с заслуживавшим уважения постоянством разыгрывала сцены, разнообразя их, как прирожденная актриса и недюжинный драматург. То она изображала безутешную мать, без пяти минут утратившую почти единственную дочь, то суровую блюстительницу нравов, оскорбленную легкомыслием неудачно воспитанной ею девицы, то просто смертельно усталую немолодую женщину, мечтающую о постели (в контексте сна, разумеется), но вынужденную до двух часов ночи поджидать предающуюся сомнительным развлечениям особу, по недоразумению приходящуюся ей дочерью. Что именно предстояло сегодня, Пенелопа пока не знала, как и каждый раз, она краешком сознания — при скептическом неверии остальной его части — надеялась, что мать легла спать, и лучше не будить лихо, пока оно тихо.

— Пойдем в машину, — предложил Армен. — Домой же ты меня не пригласишь?

— В двенадцать ночи?!

— Не ори, — иронически осадил ее Армен. — Перебудишь соседей. Не говоря о матери. Еще выльет нам на голову ведро холодной воды. У вас ведь есть вода? Не то что у нас, парий.

«Пария» жил на проспекте Маштоца, в хорошо скроенном и крепко сшитом здании постройки пятидесятых годов, но воды там не бывало почти никогда, как и в большинстве других домов этого столь привлекательного для снобов района.

— Не выльет, — буркнула Пенелопа, направляясь тем не менее к машине. — Вода, может, и есть, но окно открывать холодно.

В машине было тепло и комфортно, не так, как в «Мерседесе», конечно, но вполне приемлемо.

— Так кто же это был? — снова спросил Армен, теперь уже повернувшись к Пенелопе и испытующе глядя на нее. Как человек наивный, рассчитывая поймать ее на лжи. Ну да, бегающие глаза, дрожащие губы, трясущиеся руки, что там еще?

— Да так, старый приятель, — ответила Пенелопа беспечно.

— И чего он от тебя хотел?

— Ничего особенного. Замуж звал.

— Ну и как? Согласилась?

— Пока нет. Обещала подумать.

Это был один из немногих случаев в жизни Пенелопы, когда она говорила чистую правду, одну только правду и ничего, кроме правды, никаких фантазий, гипербол, даже малюсеньких, незатейливых, несущественных словесных украшений, но, несмотря на это, а может, и именно поэтому, ее объяснения звучали малоубедительно.

— Понятно. Старый приятель, который забрел на огонек к дяде Манвелу… в этом-то совершенно ничего удивительного нет, человек увидел свет в окошке, ну подумайте, в полном мраке — и вдруг освещенное окно, как не зайти, всякий зайдет!.. забрел, встретил там тебя, а что, и не такое случается, вспомнил, какой прелестной юной девушкой ты когда-то была, ну и, естественно, немедленно предложил руку и сердце. Или предложил подвезти, а уж по дороге решил не останавливаться на достигнутом и…

— Перестань, пожалуйста, — попросила Пенелопа хладнокровно. — Чего ты, собственно, бесишься? Сам ведь уехал, два месяца ни слуху ни духу…

— Ни два ни полтора. Ни дна ни покрышки. Ты что, думаешь, я там отдыхал? На высокогорном климатическом курорте с сероводородными и радоново-озоновыми ваннами плюс лечебный ультрафиолет и мощное психотерапевтическое воздействие водопадов?

— А там есть водопады? — заинтересовалась Пенелопа.

— Бог его знает. Там есть пациенты, это факт. Прочего не видел.

Вот трепло! Не видел. Увы, проверить, так ли это, Пенелопа решительно никакой возможности не имела. Был ли грот, где чернокудрая нимфа, пастушка и воительница, отложившая веретено, иглу, спицы и взявшая в руки АК, гладила под журчание родничка пристроившего голову на ее обтянутых камуфляжем коленях утомленного Эскулапа-Одиссея по высокому-высокому лбу (что греха таить, Армен гораздо ближе к лысине, чем Эдгар-Гарегин, ползучая плешь отвоевывает все новые участки, возвышая его лоб до бесконечности)? Или не было никаких гротов, пещер и водопадов, а где-нибудь в госпитале медсестра в кокетливой косыночке… почему медсестра?.. медсестры!.. две, три, пять медсестер, толстушек и худышек, длинноволосых и со стрижечками, густо накрашенных и с целомудренно не тронутыми макияжем лицами, и все грациозно вытанцовывают, черта с два, неуклюже топчутся вокруг молодого (почти сорок лет старикашечке), симпатичного (помесь Пьеро с Арлекином) холостого доктора, хлещут за его здоровье медицинский спирт, упиваются до положения виз… каких еще виз, Пенелопа, не виз, а риз, откуда это, неужто пьянство священников аж в поговорку вошло?.. неважно, главное, Цирцеи-свинюшки берут тем, что операционные инструменты в их власти… но Армена им не заграбастать, зря стараются — если стараются, может, все это твои фантазии, Пенелопа, ну что ты за ревнивица такая, венецианская мавра… мавра, Мавритания, маврикия, Мавроди, у МММ нет проблем… а у Пенелопы есть. Навалом. Хотя если следовать размеру, надо сказать: у Пенелопы… м-м-м… у Пенелопы нету попы. В рифму. И такое же вранье, ибо есть она у Пенелопы, есть, надо срочно похудеть… впрочем, позвольте! Явился Армен, а Армен чересчур худых не любит, это положительный факт (от слова «положить»). Но он ревнив. Это факт отрицательный. Правда, не настолько ревнив, как хотелось бы.

— А я привез тебе бусы из хризопраза, — сказал вдруг Армен жалобно. — И фотоаппарат купил. Воспользовался просветом в финансовых делах. Был такой.

— Просвет моментальный, как фотография, — вздохнула Пенелопа. — Или момент просветления, фотогеничный, как…

— Как Пенелопа, дочь Генриха Ненумерованного. «Кодак» купил. Правда, китайский. Но «Кодак» есть «Кодак».

— Не скажи, — возразила Пенелопа. — Бойся китайцев, дары приносящих.

— Так это не дар. Сорок долларов выложил. Буду тебя снимать. Сделаю альбом «Пенелопа без К°».

— Давай! — Пенелопа заметно оживилась. — Правильно. Снимешь меня, во-первых, в красной юбке и черной блузке со шнуровкой. Потом в зеленой маечке, которая в виде жилетика, и в шортах… нет, сначала в белой сорочке с белой юбкой, которые ты привез из Америки…

В Америке Армен был весной, ездил по некой гуманитарной линии, гуманитариям, правда, туда путь заказан, зато врачи катаются по ней взад-вперед пачками — не очень толстыми, типа сигаретных, по пятнадцать — двадцать в заход, вот и Армен попал в такую пачку. Приехали в благословенную Аризону, Атабаму, словом, то ли в зону, то ли на БАМ, пришли в больницу (это Армен рассказывал), естественно, не все разом в одно отделение, распределили по двое-трое. Благодать, чистота, лепота, аппаратура — можно тихо помешаться: приборы, агрегаты, диагностеры, компостеры, компьютеры, фу-ты-ну-теры, и стерегут все это великолепие церберы и церберши в белых халатах (может, и зеленых, про халаты Армен пропустил, а Пенелопа уточнять не стала), следят в оба, чтоб смотрели издалека, не дай бог, не коснулись святотатственной рукой какого-нибудь кардиографа или автобиографа, вдруг поломают, разнесут на куски, стащат электроды или тумблеры, просто испортят, наконец. Работенка при компьютере непыльная, приходит, скажем, пациент, у которого по вечерам болит большой палец левой, допустим, ноги. Тот, который при компьютере, набирает: левая нога, боль, вечер, и на дисплее немедленно появляется диагноз: «Боли в большом пальце левой ноги по вечерам». И рекомендации. Отрубить палец топором, а потом двенадцать-двадцать четыре-сорок восемь раз в сутки смазывать поливитаминопенициллингидрокортизонаспиринанальгинвалерьяновой мазью. Непонятно только, при чем тут врачи, посадили б оператора ЭВМ или программиста, и весь сказ. Хотя иногда могут понадобиться и врачи, Армен рассказывал, что кардиохирурги у них классные, ну ясно, у компьютеров рук пока нет, вот отрастят, и капут, перейдет западная медицина целиком в руки — уже не только в переносном, но и в буквальном смысле — компьютеров. Или роботов, ведь компьютер с руками и есть робот. И лишь в отсталых странах типа Армении лечить будут питекантропы вроде Армена — чудные такие штуковины из мяса и костей, непрактично обтянутые маркой белой кожей, глотающие вместо электричества куски животных и растений, с ходулями взамен колес и каким-то еще покрытым мехом круглым выступом наверху, словом, диковина… Ну а в Америке в питекантропах уже и сейчас нужды нет, нечего им в Америке делать, пусть там и шьют фирменные джинсы… Кстати!

— А перво-наперво снимешь меня в джинсах! — воскликнула Пенелопа радостно. — В моих любимых джинсах трубой и кожаной куртке! — воскликнула и увяла, вспомнила, что холод, как она выражалась, песий, в куртке и джинсах еще туда-сюда, но в шортах с майкой перед фотоаппаратом не устоишь, разве что будешь скакать, как кенгуру, но фотоальбом-то задуман не австралийской фауны, а Пенелопы… — Это ты в Карабахе фотоаппарат купил? — спросила она недоверчиво.

— А почему, собственно говоря, в Карабахе нельзя купить фотоаппарат?

— Я думала, там военное положение. Казармы, карточки, трудовая повинность, уверенность в конечной победе…

Армен усмехнулся:

— Что ты подразумеваешь под конечной победой? Взятие Вана или Эрзерума? С Карабахом ведь все ясно, он свободен и независим. Во веки веков.

— Это карабахцы так считают, у азербайджанцев на этот счет наверняка иное мнение.

— Естественно. Нации, Пенелопея, как и люди, живут каждая в своем вымышленном мире и верят, что он настоящий.

— Мой прадед и прабабка были эрзерумские, — сказала Пенелопа задумчиво. — Хотела бы я…

— Завоевать Эрзерум?

— А мамина мама у меня из-под Константинополя.

— Ага. Воистину аппетит приходит во время еды. А из Парижа у тебя никого нет? Пошли б сразу на Париж, чего разбрасываться по мелочам.

— Не говори глупостей, — рассердилась Пенелопа. — Почему обязательно завоевывать? Я имею в виду Эрзерум. В конце концов, и у турков может проснуться совесть.

Армен с сомнением пожал плечами:

— У наций нет совести. Это категория индивидуальная.

— Почему же нет? — обиделась за нации Пенелопа. — Есть и коллективный носитель совести, интеллигенция. Говорят же, интеллигенция — совесть нации.

— Ты что-то путаешь. Я такого не слышал. Вот про КПСС — да. Ну если у наций такая же совесть, как у эпохи!.. Ох, не завидую тем, кто попадется этим нациям под горячую руку… Что касается интеллигенции… На Западе и понятия подобного нет, а у нас интеллигенция если и была, то приказала долго жить. Кончилась интеллигенция. Все перестали читать книги, и это совсем не преходящее явление, как ты собираешься мне возразить. Это навсегда, потому что телевизор дешевле. А интеллигент, в моем понимании, тот, кто читает книги. Я вот себя интеллигентом не считаю, поскольку мне вечно не хватает времени на чтение.

— А кем ты себя считаешь? — полюбопытствовала Пенелопа.

— Специалистом. Подобием фурункула, как сказал Козьма Прутков.

— Не фурункула, а флюса, — поправила его Пенелопа.

— Да хоть нагноившегося аппендикса!

Пенелопа хихикнула.

— Слушай, ты, аппендикс! Мне домой пора. Уже, наверно, два. Или три.

— Положим, еще только полпервого.

— Все равно. Если тебе нечего добавить, я пойду.

Армен уставился на нее, и Пенелопе показалось, что он вот-вот произнесет сакраментальные, попахивающие флердоранжем слова, которые мечтает услышать каждая женщина, вне зависимости от того, что намеревается на них ответить — «я твоя навеки» или «пшел вон!». Банальные ответы на столь же банальные, но именно своей банальностью согревающие сердце фразы, как неизменно ласкает взор букет роз или услаждает вкус бокал шампанского… вслушайтесь!.. Банальные слова, явления, реакции, но в них соль жизни, видимо, это оттого, что сам человек нестерпимо банален, в миллиардах повторений заключенный в одну и ту же клетку из несчастных сорока шести хромосом, обыденных, как морковь, и вездесущих, как картофель… И почему бы не произнести, тогда бы день, тоже вполне банальный, завершился обязательным голливудским хэппи-эндом… Хотя хэппи-энд уже был, и не один, во-первых, удалось помыться, выражаясь по-гомеровски, счастливо окончилась маленькая, можно сказать, микроодиссея Пенелопы, во-вторых, продолжая в гомеровском же русле, пришла к финишу одиссея Армена, эта чуть побольше; одиссеи входят друг в друга, словно матрешки или обручи разного диаметра, у одной истории получается целых два благополучных конца… то-то и оно, два — ни к селу ни к городу, а вот три!.. Бог ведь любит троицу, так что для полного господнего удовлетворения хорошо бы добавить еще один счастливый финал (а-по-фе-оз!). Но Армен — атеист чертов! — угождать гипотетическому богу не пожелал. Сказал только: «Ладно, иди, я тебе завтра позвоню», и когда, небрежно, по-супружески чмокнув его в щечку, Пенелопа полезла из машины, кинул вдогонку: «Погоди, а бусы?», словно лишь об этих бусах она и мечтала всю жизнь.

«А что, и мечтала», — вздохнула Пенелопа, с помощью карманного фонарика устанавливая дислокацию замочной скважины. Но тсс! Она неслышно прокралась в замок ключом, отжала дверь вместе с утепляющими прокладками из скатанных валиками старых одеял и буквально просочилась в коридор, где после стольких усилий запуталась в наваленных грудой башмаках. Надо заметить, что львиная их доля принадлежала самой Пенелопе… справедливее было б, конечно, если б она принадлежала льву, но лев башмаков не носил, бегал босой в любое время года, то есть бегал бы босой, если б имел на то способности и желание, так что лев отпадал, отпадал и папа Генрих, аккуратный, без пяти минут педант или, вернее, педант спустя пять минут, поскольку мама Клара, по умению создавать беспорядок лишь немногим уступавшая Пенелопе, отучила его от ряда пагубных привычек, присущих педантам (по мнению Пенелопы, иссушавших душу и душивших ростки художественных талантов), однако не до конца, и он сохранил обыкновение держать в шкафчике как сандалии, так и ботинки. Что касается Клары, она снимала сапоги где-то в середине коридора и оставляла на видном месте, летнюю же свою обувь сгребла в угол, и методом исключения… Словом, Пенелопа запуталась в собственных туфлях, босоножках, сапогах и тапочках общим числом около тридцати, споткнулась, дернулась и выронила бусы, которые держала в левой руке, при попытке нашарить их в темноте обронила, как водится, ключи, потом сумку, потом снова бусы (зато удержала фонарик) и замерла на месте, ожидая, что разбуженная разноголосым шумом мать вот-вот возникнет во мраке с крохотной керосиновой лампадкой и, подсвеченная снизу дрожащим язычком пламени, как нелепая статуя Матери-Армении, застынет, воздев к небу руки… Какая-то тут вышла белиберда, у нее же лампадка, стало быть, воздеть она может только одну руку, и это не столь патетично, так что воздевать не стоит вообще. Может, поэтому она и не идет?

Убедившись, что из родительской спальни не доносится никаких подозрительных шорохов, Пенелопа зажгла предусмотрительно потушенный при проникновении в квартиру фонарик, положила его на ближайшую туфлю, избавилась от полушубка, подобрала раскинутое вокруг имущество и двинулась дальше в комнату. В комнате горела вторая лампадка (почему вторая?.. практически первая, ведь отличить их можно только по порядку появления, в остальном они как близнецы, хоть и куплены на разных улицах у совершенно несхожих людей), великодушно оставленная зажженной заботливым родителем — каким, угадать нетрудно, наверняка из-за этого мать с отцом долго препирались, мать возмущалась и доказывала неизбежность пожара, а отец разводил руками и убеждал, что нельзя вынуждать ребенка передвигаться в кромешной темноте. Пенелопа кинула прочие вещи в кресло и села на диван поближе к лампадке, чтобы рассмотреть подарок. Бусы были вкусно-зеленые, напоминая некогда любимые конфеты «Дюшес», бусины — маленькие, круглые, нанизанные густо, в несколько слоев, наподобие длиннющей узкой виноградной грозди. Пенелопа покатала их по журнальному столику, потом, ища, с кем бы поделиться своим восторгом, показала важно восседавшему рядом Мише-Леве, даже накинула их льву на шею, но сделала это неловко, бусы соскользнули и вновь со стуком шлепнулись на пол.

— Ах ты, продажная шкурка! — возмутилась шепотом Пенелопа. — Ты почему бусы уронил? Хочешь всех перебудить, да?! — Она подобрала бусы и поглядела на льва. — Обиделся, что ли? Так ты и есть продажная шкурка, братец, против правды не попрешь. Разве не тебя купили в магазине? Я же и купила, отвалила двадцать пять кровных рубликов, между прочим, а могла бы их на что-нибудь путное потратить. На бусы, например. Попроще, может быть, не такие красивые, но все же. А ты еще обижаешься. Ладно-ладно, ты же знаешь, что я тебя люблю.

Пенелопа и вправду любила Мишу-Леву. Она не только частенько хватала его и тискала в объятиях мягкое, пушистое тельце, она нередко и болтала с грустноглазым зверем, делясь с ним своими радостями и горестями, она ведь ужасно любила поговорить, а лев был отличным хранителем секретов — могила! Можно ли питать привязанность к игрушке, пусть даже огромной, ростом с трехлетнего человечка, к тому же меховой, уютной и обладающей хоть и пуговичными, но чертовски выразительными глазами? Вопрос риторический, и не только касательно детей, питающих к своим игрушечным приятелям пристрастие зачастую большее, чем к живым товарищам по играм. А разве собаки, кошки и прочие, на первый взгляд автономно существующие создания, не есть подобие полуигрушек, главное достоинство которых — вне зависимости от их личных или родовых качеств — способность быть объектом привязанности. Привязанности — вот те якорьки, посредством которых человек цепляется за жизнь, и чем больше таких якорьков, тем надежнее он прикреплен к этому малопривлекательному миру. Чем меньше привязанностей, тем они крупнее, одиночная — грозит превратиться во всепоглощающую страсть, а крах ее чреват гибелью безумца, сосредоточившегося на ней. Чтобы рассредоточить свои привязанности, люди заводят возлюбленных, собак и детей. Тогда уход родителей не оборачивается для них катастрофой. Хотя это все равно катастрофа. Пенелопа любила родителей. Армения — та страна, где любовь к родителям предопределена так же, как любовь к детям, без оглядки на степень душевной близости и взаимопонимания, она изначальна и неискоренима. С матерью Пенелопа ссорилась не реже раза в неделю крупно и десятки раз в день по мелочам, с отцом она сосуществовала в целом мирно, что во многом обуславливалось мягкостью, даже податливостью отцовской натуры, но также и большей, чем с матерью, близостью взглядов. Характером она пошла в мать, точный ее сколок, такая же импульсивная, говорливая, эмоциональная и склонная к конфликтам (хотя упорно от этого сходства открещивалась, как, кстати, и Клара), однако по мировоззрению отошла от той достаточно далеко, как казалось ей самой — бесконечно далеко (что, естественно, было очередным преувеличением — и этой склонностью к преувеличениям она опять-таки повторяла мать). Но любила она обоих одинаково нежно, и когда ей время от времени случалось представить себе мир без родителей, ее охватывал панический ужас, хотелось кричать, рыдать, биться головой об стену и кататься по полу. Потому что первый спутник привязанности — страх потери. Следовательно, отсутствие привязанностей избавляет от потрясений. А с другой стороны, человеку без привязанностей безразлично — жить или умереть. Из таких получаются герои, преступники и самоубийцы. То есть ничего путного… Ну и мысли у тебя, Пенелопа, на сон грядущий. Гляди, приснится какой-нибудь кошмар. Думай лучше о бусах. Хризопразовых, малахитовых, амазонитовых, обсидиановых… Обсидиан Пенелопе нравился меньше, чем мог бы, наверно, в силу того, что его в Армении слишком много. Так уж человек устроен, его привлекает лишь то, чего нет. Или недостаточно. Мужчины тянутся к тем женщинам, которые их не любят. Правда, Анук с Ником последнее утверждение оспаривают, но они же ненормальные. Психи, вороны-альбиносы, сони в меду.

Пенелопа меланхолично переложила подушки и Мишу-Леву в кресло, постелила себе, подумала, вернула Мишу-Леву в уголок — диван широкий, места хватит, быстро разделась, столь же стремительно натянула старую шерстяную водолазку, в которой спала последние дни, и полосатые вязаные гольфы для аэробики, не теряя темпа, задержала дыхание и нырнула в постель, как любитель моржевания ныряет в полынью. Брр! Пенелопа простучала зубами нечто, напоминавшее «Турецкий марш», подоткнула под себя одеяло, стараясь не оставить ни щелки, и замерла, ожидая, когда полость импровизированного спального мешка наполнится излученным ею же теплом… Боже мой, а эта мерзавка Мельсида дрыхнет в почти отапливаемой квартире, и не только она, множество всяких торговцев, взяточников, рэкетиров и прочих хозяев жизни согревается с помощью сжиженного газа, левого света, бензина, керосина… люди даже отопление в полу у себя прокладывают! Как в лучших домах Филадельфии! Да что это за жизнь такая! Ожесточившись, Пенелопа уже открыла рот, чтобы произнести ритуальное проклятие матери — чтоб Левон сдох… как вдруг!

Вдруг невыключенная люстра, под тяжелым бронзовым каркасом которой распростерлась, вернее, скорчилась, скомкала, свернула, смотала в клубок свое бренное тело Пенелопа, засияла, из всех девяти, изображавших по предписанию дизайнера свечки, тонкотелых лампочек брызнул свет — неподдельный, электрический, в триста шестьдесят ватт сразу. Но как же? А трансформатор? Ложная тревога? Да какая разница! Пенелопе, как всегда, когда давали свет, неудержимо захотелось выскочить из постели, кинуться поставить чайник, воду для купания, что-нибудь сварить, погладить, пропылесосить, включить электрокамин, почитать… Вот! Она огляделась. Стаута поблизости не было, наверно, остался на кухне, не вылезать же из-за него на морозный домашний воздух, только одинокий Джойс лежал на виду, придавив своим весом стеклянную гладь столешницы. Пенелопа нехотя высунула из-под одеяла руку и повлекла к себе толстый том. Deja vu! Она открыла книгу на странице сорок пять, руководствуясь заложенной между листами старой расческой с наполовину выломанными зубьями, и прочла: «Мистер Леопольд Блум с удовольствием ел внутренние органы животных и птиц»… Фу, какая мерзость! Пенелопа в очередной (сотый, тысячный, миллионный) раз с горестным стоном уронила книгу себе на грудь и взвизгнула — увесистый кирпич чуть не вышиб из нее дух. К тому же ей сразу представилась печень — нарезанная кубиками, поджариваемая на большой сковороде вперемешку с луком и морковкой, извергающая тошнотворный запах! Тжвжик Пенелопа не выносила с детства, с тех самых пор, когда после болезни Боткина ее пичкали печенкой без меры и без пощады. Ох уж этот Джойс! Поедать паренхиматозные органы! Подобную книгу надо читать в период пребывания на диете, отобьет аппетит вплоть до полного голодания. Хотя, как замечено выше, надобность в диете отпала, Армен худых не жалует, да и Эдгар-Гарегин в свое время уговаривал ее наесть килограммчик-другой. Оно конечно, беспринципно и унизительно идти на поводу у мужчин…

— Пенелопа! — послышался сонный голос Клары, и через секунду мать в полном объеме (включавшем несколько свитеров и махровый халат) предстала перед погруженной в философские размышления дочерью. — Пенелопа, ты дома? Когда ты пришла?

— Сто лет назад, — отозвалась Пенелопа безмятежно. — А ты чего встала?

— Так свет же. Пойду сварю на завтра лоби. Будешь есть лоби?

— Буду, — согласилась Пенелопа покорно.

Она со вздохом облегчения (надо признаться, ничего не поделаешь) положила Джойса на журнальный столик и неожиданно поняла, что идти на поводу у мужчин предопределено самой природой. Женской, разумеется. И это даже приятно — идти на поводу у мужчин. Единственная закавыка — никак, черт возьми, нельзя понять, у кого именно идти на поводу. Впрочем, и поводья — штука неоднозначная, водят ведь порой племенных лошадей, скакунов, фаворитов, чемпионов и лауреатов, а водит кто? Конюх? То-то и оно. Нет, эта проблема неразрешима…

Пенелопа стянула с носа одеяло и позвала:

— Мама!

— Ну чего тебе?

— Иди сюда, — велела Пенелопа и, когда мать появилась в дверях, сообщила: — Мама, я тебя люблю.

Секунду Клара смотрела удивленно, потом ее хмурое лицо подобрело… как она постарела, похудела, стала меньше ростом, волосы отросли, а корни все седые…

— Завтра я покрашу тебе волосы, — сказала Пенелопа решительно. — Краска есть? Нет? Я утром схожу, куплю. А теперь можешь идти. Спокойной ночи. И потуши свет.

— Спокойной ночи, — сказала Клара, щелкая выключателем.

Несколько минут Пенелопа слушала, как она звенит кастрюлями на кухне (ужасно шумная женщина, вся в дочь), потом притянула к себе Мишу-Леву, подумала, привстала и выдернула вилку телефона из розетки. Третий хэппи-энд состоялся (маленький такой хэппи-эндик, хэппи-эндишко), а четвертого не предвиделось. Нет такого бога, который любил бы квартеты, квинтеты, секстеты. А жаль. Следовало бы его выдумать, но нет охоты. Да и спать пора. И Пенелопа закрыла глаза.