Спас-праздник выдался ясный и тихий. Осень, только что начинающая замирать, красива, как весна, и сердцу дороже весны. Никогда так глубоко и страстно не ценятся радости жизни. как на пороге старости, когда ещё цела дозревшая сила человека, но уже сердце щемит печальное предвкушение неизбежного надвигающегося будущего.

Полные гумна хлеба золотились на ярком, но уже не жарком солнце. Из садов пахло спелыми яблоками. В лесах, в садах, по густым ещё шапкам деревьев пробрызнули, как первая седина, где бледно-золотые, где ярко-красные тоны, от которых ещё кудрявее, рельефнее и красивее стали смотреть доживающие леса. Звук охотничьего рога, давно неслышимый, теперь нередко будит морозный редкий воздух осеннего утра. Отделались хозяева от забот, освободились жнивья от хлебных копен, подросли и наелись на вольном корму пушистые зайцы. В лесу стало страсть хорошо… Виднее, прохладнее, живописнее…

Нахолодевшее весеннее солнце вызывает из нахолодевшей земли белоснежный цвет ландышей, лилий, терновника, груши и всяких других белоцветущих деревьев. Весна бела, розова и бледна, — и на лугу, и в садах. Земля, упитавшаяся зноем лета, выдаёт осеннему солнцу всю напряжённую яркость своих красок: качаются на осеннем лугу крупные, грубо-жёлтые зонтики пижмы, метёлки зверобоя, коровяка, краснеет до тёмного багрянца зелёный лист деревьев, тёмная зелень рябины вспыхивает, как пожаром, красными гроздьями; такими же красными ягодами завеселели и шиповник. и бересклет, и калина, и бузина, и жимолость. Посмотришь на кусты — там целые плети красных волчьих ягод, а в траве, где когда-то дышали миндальным запахом белые колосики ландышей, робко торчавшие из зелёных покрывал, — там теперь висят, словно серёжки дорогого молочно-красного коралла, ягоды ландыша — яркий осенний плод бледного цветка мая.

Суровцов вставал рано, и воспользовавшись праздником, успел сходить с ружьём в обуховский лес. Ему не раз приходилось поднимать там с это время ранних вальдшнепов, первых вестовщиков начинающегося пролёта. Однако этим утром он не только не нашёл вальдшнепов, но даже не вспугнул под лесом ни одной перепёлки; только подышал лесным воздухом и полюбовался на великолепные лесные перспективы, которые всякий раз приводили его в юношеский восторг. «Ах, жалко не захватил карандаша с альбомом», — ворчал он, въедаясь восхищёнными глазами в характерную группу старых берёз, которую мгновенно уловило и оценило его артистическое чутьё. Он старался запомнить главные удары света и самые выразительные повороты ветвей, чтобы попытаться накидать дома этих берёз. У Суровцова было особенно живое и сочувственное понимание природы. Где сухой и однообразный ум не видал ничего достойного внимания, там тонкому художническому чутью Суровцова виделась неописанная красота.

Обуховский лет был известен и Силаю Кузьмичу под именем обуховской рощи. Силай Кузьмич даже сильно жаждал купить его у генеральши на сруб, потому что, как говорил он, «там таперича такие кряжи страшные, не токмо что на вереи, на валы выйдут; а есть такие, хоть ступы долби! По древним временам роща, не по нонешним; что доски тут напилишь, что кругляку порежешь на срубы! Одними полозьями да ободьями свои деньги выберешь». Но Силаю Кузьмичу, без сомненья, в голову не приходило, что могут быть на свете люди, которые бы смотрели на его «обуховскую рощу» так, как смотрел не неё его сосед Суровцов.

Суровцову лес представлялся чем-то живым и могучим, полным могучих и живых организмов. Всякое дерево имело в глазах Суровцова свою определённую и характерную физиономию. Он читал психологию их в изгибах ветвей, в очертании их листвы. Вон тяжёлая, железистая, едва подвижная листва и словно стальной бронёй покрытые серые, могучие суки в угловатых поворотах, — это дуб. Он весь тёмен, суров и твёрд, как муж силы и опыта. Молодой ясень, напротив, весел и светел. весь сквозит и взбит кверху лёгким ярко-зелёным пухом; это чистый юноша, когда он ещё полон счастливых замыслов и сверкает радостью первой весны. У осины и ствол, и листья несколько туманны, печально-серые; в ней много будничного, несчастного и много женского; хлопотливая, вечно лепечущая хозяйка, без расчётов на красоту и любовь. Куда ни взглядывал Суровцов, всюду новое выражение, новый характер. Вон белокурая мягкосердечная берёза с плачущими ветками, распущенными, как вдовьи волоса… Вон ели, вытянувшиеся в ряд, словно траурная толпа гигантских монахов в чёрных ризах, суровая и безмолвная; вон рябина, красная и пьяная, как вакханка…

Обуховский лес спускался грядою упругих, круглых холмов в тихую, почти всегда пустынную долинку, за которою поднимались такие же красивые, ещё не распаханные холмы, покрытые травою. Это был один из редких уголков, уцелевших от разрушительной руки неразумного хозяйства. Из него ещё не успели изгнать природы; дерево ещё росло на нём в первобытной своей мощи и красоте, цветы цвели яркими коврами, стелились сочные, обильные травы, пели и гнездились птицы, и из бесприютной дали радостно намечал этот отрадный Божий приют вольный зверь, трусливо скитавшийся по распаханным людским полям.

Полевая дорожка с травянистыми колеями змейкою сбегала между холмами в зелёную долину и вилась по изволоку лесного ската через лес в сельцо Суровцово.

Анатолий Николаевич лежал теперь над долинкою, недалеко от дороги, среди редко разбросанных сторожевых дубов леса. Он опрокинулся затылком на траву и с безмолвным наслаждением впивался глазами в синюю, знойную бездну. Земли ему не было видно; только угловатые изломы дубовых сучьев кое-где заслоняли небо, которое ещё ярче и глубже синело в эти просветы. Из поднебесной дали долетало до него строгое и отрывистое карканье чёрной пары воронов, неспешно плававших в воздушной выси; грачи шумною и драчливою толпою суетились на ветках соседних дубов, то обсыпая их своей чёрной тучей, то вдруг срываясь с отчаянным криком и тревожно разлетаясь во все стороны.

Тихий шум колёс по пыльной дороге и фырканье лошадей послышались с той стороны лощины. Приподняв голову, Суровцов увидел коптевскую долгушу тройкой, спускавшуюся по дорожке. Трофим Иванович, Надя и все сёстры её были на долгуше. Внезапное появление разноцветной толпы людей и лошадей в глухой зелёной пустыньке всегда производит странное впечатление.

Суровцов поднялся с места, подбирая свои охотничьи снаряды.

— Стой! Вот кстати! Анатолий Николаевич! — раздался знакомый грубый голос.

Тройка остановилась внизу, и вся компания с весёлым шумом рассыпалась по лесному скату.

— Здравствуйте, голубчик! На вальдшнепов поднялись? — без церемоний целовался с Суровцовым Трофим Иванович. — А меня вот эти егозы на старости лет гулять подмыли… Растрясли так, что не вздохну. Завтракать в лесу затеяли.

Суровцов весело пожимал руки обступившим его девицам.

— Отлично, отлично! Это, верно, вы затеяли, Надежда Трофимовна? — говорил он, смеясь.

— Да уж она обыкновенно поводырша! — ворчал Трофим Иванович.

— Хорошо ж это вы выдумали, без соседа сюда забираться, — продолжал Суровцов. — А ещё честное слово дали прислать тогда за мною.

— Мы ехали прямо к вам! — отвечала Надя, смотря в глаза Суровцову ясным, бесхитростным взглядом. — Мы бы вас сперва захватили, а потом в лес.

— Ах, так вы ко мне… Какая досада! Нужно мне было очень попадаться вам…

— Да ведь теперь уж всё равно, мы нашли вас! — вмешалась Варя. — Крюку не будет. До вас ведь ещё добрых четыре версты.

— Так-то так… а мне досадно… Вы у меня ни разу не были, в моём гнезде.

— О, мы непременно поедем к вам! — решительным голосом закричала Надя. — Ведь правда, папа? Мы давно обещались Анатолию Николаевичу… он обещал мне показать своё рисованье.

— Коли не прогонит хозяин, заедем. Что ж такого? — отвечал Трофим Иванович. — Нас много народу; мы и холостого не побоимся!

Компания поднялась в лес. Девицы нарочно не взяли с собою слуги, чтобы делать самим всё. Повытаскивали из заднего ящика долгуши самовар, сковороды, посуду, всякую всячину. Оля, вторая сестра, была самая серьёзная из хозяек; она приняла на себя главное распоряжение и строго рассылала Лизу, Дашу и Надю то за сухими ветками, то в ключ за водой с большим жестяным кувшином, то полоскать посуду, то раздувать самовар. Суровцов бегал вместе с барышнями, от души помогая им в их хлопотах; Надя без всякой церемонии, с звонким смехом, понукала его на работу; Трофиму Ивановичу разостлали ковёр, и он улёгся в тени старого дуба с трубкою, насилу дыша после тряского и крутого подъёма. Варя была большая охотница хозяйничать и ушла в лес за цветами.

— Ну, Надя, ты мне только напортишь теперь; уходи, пожалуйста! — сердилась Оля, совсем собравшаяся готовить завтрак. — Ты ведь всегда по-своему выдумаешь, в макароны бог знает сколько масла кладёшь, картофель без белка поджариваешь… А я этого не люблю. Уж лучше я одна буду с Дашей… Пожалуйста, уведите её, Анатолий Николаевич, а то она упрямая.

— И в самом деле, пойдёмте, побродим по лесу, теперь мы все припасы заготовили! — предложил Суровцов. — Вкуснее позавтракать после гулянья. Пойдёмте, Надежда Трофимовна, всё равно нас прогонят.

— Ну, пойдёмте, — решила Надя. — Где же Варя? Она вечно где-нибудь мечтает. Пойдём, Лиза, сыщем её с Анатолием Николаевичем. Если у ней книжка в руках, непременно отниму и заброшу на дерево. Она и в лесу без книжки не может.

— Варя! Ау!

— Ау! Я здесь! — раздался невдалеке голос Вари.

Надя бежала впереди, сбросив шляпу и веселясь, как дикая козочка в вольных чащах. На ней была надета широкая малороссийская рубашка с рукавами, вышитыми по плечам и довольно короткая юбка ярких шотландских цветов, а волосы были заплетены по-малороссийски, в две косы, с лентами. В этом простом летнем наряде Надя казалась, несмотря на свой рост и своё крепкое сложение, четырнадцатилетним ребёнком. Варю нашли в середине леса, на дне тенистой, круглой, как блюдо, лощинки, сплошь наполненной жёлтым листом. Она рвала папоротники, которые росли здесь роскошными густыми букетами.

— Ах, как здесь отлично! — вскричала Надя, утопая выше ботинок в мягкие шуршащие ковры опадшего листа.

— Посмотри, какой кудрявый папоротник, Надя; точно страусовые перья! — сказала Лиза. — Давай нарвём в шляпки. А малины нет, Варя?

— Нигде не сыскала. Есть зелёная, должно быть, уже не выспеет.

— Вы любите малину, Анатолий Николаевич? — спросила говорливая Лиза. — Правда, что она лучше нашей садовой? Душистее и вкуснее; в июле мы часто ходили в лес за малиной. Все руки себе изодрали. Зато всякий день ели; чудесная!

— Нет, я не охотник до малины, я в лесу другим любуюсь, — отвечал Суровцов, с наслаждением всматриваясь в окружающие из деревья. — Как хорошо в лесу! Вот, посмотрите, дуб на полянке… каков патриарх? Я его часто пробовал рисовать и никогда не мог; всё скверно выходит, тускло, мёртво, плоско… Самого себя стыдно.

— Мне давно хочется видеть вашу работу. Почему-то я убеждена, что вы рисуете отлично, — смело сказала Надя.

Суровцов молча рассмеялся.

— Ты бы не поняла ничего, Надя, — заметила, тоже смеясь, Лиза. — Ты ж никогда не училась рисовать.

— Разве необходимо учиться в академии, чтобы чувствовать природу? — заступился Суровцов. — А кто понимает природу, тому понятна и картина. Природа — это вся красота; её нет нигде, кроме природы.

Варя в эту минуту старалась вытянуть из мягкой лесной земли длинный ветвистый корень какого-то цветка. Надя молча подошла помогать ей.

— Посмотрите, — сказала она, показывая Суровцову добытый корень. — Вот так корень!

Суровцов взял цветок в руки и внимательно рассматривал его многочисленные подземные клубни, осыпавшие кругом корень.

— Оснастился-таки! — говорил он сам с собой. — Ни в засуху, ни в морозы не пропадёт. Ишь его, как въелся в землю: и махрами, и клубнями. Вглубь как буравом буравит… достанешь его там!

— А посмотрите, сам цветок какой крошечный, — сказала Надя.

Суровцов оглядывал цветок.

— Да, — заметил он, через минуту отдавая его Наде назад. — Вот таких-то людей я люблю… внутри больше, меньше наружу. Глубокие корни и человеку нужны, как дереву… Вся сила в них.

«Он, должно быть, насквозь видит всё, что я думаю, — размышляла Надя. — Он моё сказал… Он всегда моё говорит». Надя не ответила ни слова и молча передала Вере корень.

Суровцов пошёл рядом с Варей, не перестававшей оглядываться по сторонам за цветами и травами. Варя была не охотница болтать, и если беседовала иногда с немногими людьми, которых она ценила, то всегда о чём-нибудь серьёзном и всегда без большой компании. Суровцов всё ещё пребывал под впечатлением пустынной лесной красоты и тоже был расположен не столько говорить, сколько смотреть и мыслить. Он по временам срывал для Вари попадавшиеся с его стороны цветы, которых не было у ней, и закладывал их в её папку. Варя собирала себе травник с специальною целью изучать и разводить в своём саду лекарственные травы.

— Отчего всегда так хорошо в лесу, Анатолий Николаевич? — вдруг спросила Варя после многих минут безмолвного странствования.

Суровцов не сейчас ответил на неожиданный вопрос Вари.

— Хорошо, да и только! — сказал он, улыбнувшись. — Красиво, вольно, легко дышится… Людей не видишь.

— И люди кажутся хороши в лесу… Словно все лучше делаются, — добавила Варя.

— Это правда, — сказал Суровцов. — Да ведь люди и точно лучше, чем они сами себя выставляют. Не троньте его корысти, его тщеславия, то есть уведите его от общества в лес, и он хорош. Я никогда не видал ни одного дурного человека на охоте; там все народ милый, добрый, весёлый. А посмотришь на того же человека в вицмундире — не узнаешь его!

— Люди, которые вырубают свои леса, просто преступники! — объявила Надя решительным и одушевленным тоном, не допускавшим возражения; грудь её весело вздохнула, когда она увидела ласковую улыбку, которою просияло при её словах лицо Суровцова.

— Такие правдивые и хорошие чувства воспитывает только деревня, — сказал Суровцов, с нежным участием взглядывая на Надю. — Ваша мысль — святая правда.

— Вы тоже осуждаете этих людей? — спросила Надя, покраснев от внутреннего торжества. Людям, говорившим ей комплименты, она отвечала дерзостями. Но одобренье Суровцова поднимало её как на крыльях и переполняло радостью.

— Я не нахожу для них лучшего слова, — отвечал Суровцов: — они именно преступники, как вы назвали их; смертоубийцы… они вырезают лёгкие у нашей земли, дышать ей не дают. Если бы человеческое общество было не так невежественно, оно преследовало бы убийц леса, как и всяких других. Истребление лесов — глубокая безнравственность. Стоит только вдуматься немножко… Подумайте, человек, работающий в поте лица шесть дней, лишается храма, в котором он работает Богу в седьмой. А лес, право, храм всем открытый, всем понятный храм. Ведь и в самом деле, пока не явились религии и секты, эти созданья человеческие разлада, общим храмом человечества всегда был лес. Посмотрите кругом, разве это не настоящий храм? Поют хоры, бесконечные колоннады, благоговейная тишина, подавляющая громадность… Когда входишь в лес, словно в живую воду окунаешься. По крайней мере, у меня все мелочные заботы и личные расчёты спадают с сердца… Чувствуешь себя в присутствии великой зиждительной силы, таинственно работающей кругом, и невольно исполняешься чистых и возвышенных мыслей.

— А звери? — с некоторым замиранием голоса спросила Надя. — Звери тоже чувствуют красоту леса и любят его.

— Да, вы меня очень кстати поправили, — сказал Суровцов с ещё более радостною улыбкою. — Вы смотрите прямо в сердце предмета и сразу видите его.

— Не хвалите меня, — сказала Надя серьёзно. — Вы слишком снисходительны ко мне, это меня может обидеть. Мне приходит в голову, что вы ничего не ждёте от такой неучёной дурочки, как я.

— Ведь у меня голова навыворот, Надежда Трофимовна, даром что я профессор, — весело говорил Суровцов. — Для меня «неучёные дурочки», как вы их называете, иногда бывают умнее учёных умниц. Когда я вслушиваюсь в простые и естественные суждения «неучёных дурочек», я начинаю понимать, почему Христос сопоставил мудрость змея с кротостью голубя, и почему он требовал от мудрейших из человеков, чтобы они стали «как дети».

Прогулка по любимому лесу едва не под руку с Надею одушевляла Суровцова, и Варя, безмолвно его наблюдавшая, удивлялась непривычной его говорливости.

— В самом деле, вы мне захвалите девочку, Анатолий Николаевич, — вмешалась, смеясь, Варя. — Она моя ученица, и я всегда с нею была сурова. Не нужно её баловать. Вы приписываете Наде ваши собственные фантазии. Мы с ней и не подозреваем, какие неведомые тонкости можно отыскать в наших бесхитростных словах.

— Вы шутите, Варвара Трофимовна, — несколько горячо подхватил Суровцов, — но, конечно, сами знаете, что ваша ученица судит редко, да метко, что у неё необыкновенно прямой и ясный ум. Вот и теперь она чрезвычайно удачно поправила мою мысль. Действительно, лес — храм не для одного человека, а для всего живущего, для птицы и зверя, — эта мысль гораздо величественнее и вернее. За что ж вы меня, позитивиста, реалиста, обвиняете в преувеличениях и чуть не гостинных любезностях?

— Нет, вы не реалист, а поэт! — сказала Варя, взглянув уверенным взглядом прямо в глаза Суровцову. — Вы нам сейчас воспели лес… в поэме без рифм. Реалист в лесу увидит не храм, а ожесточённую борьбу организмов, вечную войну и вечное торжество насилия. Тут одно дерево душит другое и сыто только голодною смертью других. Деревья отрывают друг другу сучья, заслоняют друг другу свет Божий, закрепощают себе землю; всё совершенно так, как происходит в человеческих обществах.

— Вот у вас вышла целая поэма, только в другом вкусе, à la Victor Hugo! — шутливо отвечал Суровцов. — Но мне кажется, вы не совсем верно определяете себе реализм взглядов. Ведь на каждую вещь можно смотреть с разных сторон: востока и севера, и с северо-востока, и с северо-северо-востока, как говорят моряки. И все эти точки зрения могут быть верны, хотя и могут быть не похожи одна на другую. Борьба за существование — несомненная правда для меня, для вас. А для Силая Лаптева такая же несомненная правда, такой же реализм в том, что мой храм и вашу дарвинскую картину борьбы можно весьма выгодно распилить на двухвершковые доски или бондарям на клёпки. Почему вы думаете, что не может быть правдивой, то есть реальной поэзии? Стоит только взять мотивом вашей поэтической мысли истину, а не создание вашей фантази. Если и я, и вы, и весь мир чувствует под сенью старых дубов возвышенное и отрадное настроение, почему ж не реально признать это? Реализм не значит одно грубое осязание предметов, одно их измерение и взвешивание…

Надя вслушивалась с любопытством в спор своей сестры с Суровцовым: она почитала их равно умными и почти равно учёными и интересовалась узнать, на чьей стороне правда.

— Что ж, Варя, ты с этим согласна? — спросила она, видя, что Варя ничего не отвечает.

— Анатолий Николаевич всегда сумеет отыскать новую точку зрения, которой я не замечала прежде, — сказала Варя, — и я думаю, что он прав. Поэзия — врождённое свойство человека, и она не может противоречить правильному пониманию.

Наде сделалось легко и счастливо на душе от этого признания Вари. «Какая она добрая и прекрасная сестра, моя Варюша! — думалось Наде. — Как она тонко умеет ценить людей». В то же время, хотя не так откровенно, шевелилось в голове Нади: «Какой прекрасный и умный человек Анатолий Николаевич! Даже моя Варюша, на что умная, и та верит ему во всём. А ведь я думаю решительно всё то же, что Анатолий Николаевич; откуда я узнала, чтò он думает? Ведь он должен любить меня за это? Ведь он это знает… он любит меня…» — шевелилось в самой потаённой и заветной глубине.

Лиза бежала им навстречу с полной шляпой малины, нарванной прямо с ветками.

— Ну вот, Варя, ты говорила: нету! — кричала она, запыхавшись. — Я знала, что в Лисьем ложку всегда бывает в это время малина; там поздно поспевает. Смотри, какая сочная.

— Постой, попробуем сначала, — сказала Надя, потянувшись рукой к шляпе.

— Э, нет! Не прогневайся! — закричала Лиза, отдёргивая шляпу. — Это только для папà и Анатолия Николаевича. Они будут со сливками есть. Оля сливок привезла в бутылке.

— Уступить вам свою долю, Надежда Трофимовна? — смеялся Суровцов.

Они повернули назад, к тому месту, где Оля готовила завтрак.

Трофим Иванович спал безмятежным сном, растянувшись на зелёном пригорке под корнями старого дуба, и, прикрыв от солнца носовым платком закрытые глаза и разинутый рот, похрапывал так мерно, громко и самоуверенно, точно предавался какому-нибудь крайне необходимому и серьёзному делу. Оля была поглощена хозяйскими хлопотами; подвязавшись белой салфеткой вместо передника, с засученными рукавами, пылающая, как пион, от жара огня, она стояла над кастрюлями и сковородами с ложкою в руке, в позе главнокомандующего, озабоченного ходом битвы, и не обратила внимания на приближающуюся компанию.

— Ну что, готово, Оля? — спрашивала Лиза.

— Садитесь пока, я сейчас буду снимать; Даша, присматривай за картофелем, переверни его на другой бок, когда сильно закипит, — командовала Оля, не отрывая глаз от кастрюль.

Трофим Иванович открыл глаза при звоне ложек и посуды.

— А, уж готово! И вы поспели! — пробормотал он, усиленно приподнимаясь тучным телом. — Как будто я вздремнул минутку?

— Вы верный час спали, папà, — засмеялась Даша. — Мы с Олей успели целый обед приготовить.

— А мы вам зато десерт принесли, — сказала Надя, — лесной малины.

— Только, пожалуйста, не мы, а я! — обиделась Лиза. — Вы себе преспокойно вели философские беседы с Анатолием Николаевичем, а я одна царапала себе руки.

Проголодавшаяся компания с самым деревенским аппетитом приступила к горячему завтраку. Дружно звенели ложки, и весело переливались молодые голоса в зелёной прохладе леса. Суровцов чувствовал себя настоящим ребёнком, точно он вновь переживал счастливую пору шаловливого и беспечного отрочества. Детски счастливый вид простодушного личика Нади непобедимо овладевал Суровцовым и всецело переносил его в её собственный мир. Давно он не ощущал такого праздничного , беспричинно радостного настроения; давно не волновались в его отрезвевшей фантазии такие несбыточно увлекательные перспективы. Даже Трофим Иванович, наблюдатель не особенно проницательный, стал смотреть с некоторым подозрительным удивлением на своего степенного соседа, которого он никогда не видал таким весёлым и одушевлённым юношею.

Замечала эту перемену и сама Надя, и на сердце её становилось тепло и сладко от юношеского смеха и беззаботного увлечения дорогого ей человека.

Компания ещё не окончила походного завтрака, как на тропинке, поднимавшейся из лощины, показалась всем знакомая сгорбленная фигура Ивана Мелентьева. Старик нерешительно остановился, увидав целое общество господ, и хотел было свернуть в лес. Но Трофим Иванович уже заметил его.

— Ты тут зачем, старик? — окликнул он своим могучим басом.

Иван Мелентьев медленно снял шапку и ещё медленнее подошёл к костру.

— Хлеб-соль, господа! — отвесил он почтительный поклон и, не надевая шапки, остановился в двух шагах от компании, опершись обеими костлявыми руками на длинную палку. — Вашей милости, Трофим Иванович, здравствовать желаем… и барышням вашим… Кушать изволите тут в холодочку? И преотлично…

— Куда это ты, Иванович, поднялся?

Мелентьев несколько смущённо глядел в землю, отвернувшись в сторону от Трофима Ивановича.

— Да вот всё по охоте своей… Кому что, а мне одно на уме, — говорил он, избегая взгляда Коптева. — Борти тут по рощице, признаться, кой-где поразвесил о весну. Барыня, дай Бог ей здоровья, Татьяна Сергеевна, дозволила. Развесь, говорит, старичок, ничего, я, говорит, на это не обижаюсь. Так навещаю когда; без свово глазу и в лесу нельзя. Пчела пчелой, а хозяин хозяином.

— Что ж, соберёшь медку нонешний год, старик?

— Нонче ничего, слава Богу! А то совсем плохие пошли сборы, — с сокрушением ответил Мелентьев. — Не супротив прежнего. Леса порубили, степь пораспахали, откуда пчеле брать? Весна, бывало, придёт — ковры писаные на поле, а ноне — пахота да бурьян. Греча-то поди когда зацветёт! Дожидайся её… Обездолили совсем хрестьянина. Ни медку-то ему, ни вощинки, ни грибка, ни ягодки теперь не стало. Леса-то стояли — в лесу бабе шубка, деткам — орешки, мужичку — бревёнушко. А теперь вконец доняли. Всё купи! Лычка содрать негде, оглобельку срезать негде, живинку покормить негде. Купец все рощи порешил, всё попилил да поколол! А на что купишь? Купишу-то тоже не прибыло, а прибыло ртов. Тесно стало нашему брату, не приведи Бог, Трофим Иванович! Вод не стало, воды посохли без лесу, зверь перевёлся, птица дикая перевелась. А уж землю-то как золу выпахали! Вот хоть бы в нашей Рати. Помоложе я был, порядки другие стояли, лесов не трогали, и боже мой сколько всякой рыбы водилось. Щука, бывало, как боровья полощется, фунтов по двадцати, а линей так руками ловили. И вода вровень с берегом стояла, не то что нынче. Вечерком прибежишь к плёсе с бродничком, пройдёшь туда-сюда — ушат и полон; круглые Петровки народ рыбу едал. А теперь уж, видать, и господа рыбкой не разживутся. Перевелась вчистую! Книзу, должно, ушла, в море, что ли, сказать.

— Так худо стало, Иван Иваныч, не по-старинному? — поддержал его Суровцов.

— И так-то худо, Анатолий Николаевич, что и говорить нечего. Беднота, теснота, строгость пошла. Межи кругом, запрет. В старину выехал в степь — коси, куда глянешь, паши, где понравилось. Один-то пашешь, аж жутко становится — души живой нет. Скотины много народ держал, выпуски вольные были; пасеки колодок по двести, по триста у мужика; и мёдом не подкармливали, а пчела не нищала, ухватить ей было что: леса, квет степной! Что этой свиньи по лесам пасли, жёлудь травили, что птицы!» Зéмли-то тогда сытые были, хлеб подымется — сила! Копну на воз не уложишь; в поле, бывало, зимовал, весной свозили. И снегои были глубокие: лошадь, бывало, уйдёт — ждёшь, когда вылезет; а теперь что? Опять же и дерево лесное — что ни дерево, то верея; срубишь — поднять некому, везти не на чем, как белуга белая, слито — свинец свинцом. В Богатом-то верху, что вот на Прилепы ездим, и груши по лесу стояли, обхвата по три. Обсыпет их к осени, листа не видно; бывало, влезешь на макушку, тряхнёшь — так сразу осьмины три насыпешь. Да жёлтая такая, ядрёная… Теперь и не знаешь, какая такая и груша на свете есть… Видно, к свете скончанию, Анатолий Николаич, дело пошло. Господь милости не давает. Ну, да вам лучше нашего знать… Вы книгам умеете… В книгах, небойсь, обо всём об том прописано, когда чему быть.

Трофим Иваныч поднялся и стал собираться.

— Плохо, плохо, старик, всем плохо! — сказал он. — Что ни дальше, всё будет хуже.

— Должно, что так! Божие хотение! — со вздохом произнёс Мелентьев. Он замолчал и стоял, задумчиво опустив свою старую, изношенную голову, по-прежнему тяжко опираясь обеими руками на длинный посох.

— Вот и ещё взгляд на тот же предмет, — обратился к Варе Суровцов, вспоминая свой недавний разговор, между тем как Оля с Дашей и Лизой торопливо укладывали в линейку посуду и провизию. — Взгляд тоже вполне реальный и даже, по-моему, поэтический; четыре точки зрения на одну и ту же вещь, и все справедливые: моя, ваша, Силая Лаптя и Ивана Мелентьева. Это-то и ести истина: предмет, понятый со всех сторон.

— Это всё правда, что рассказывал Иван Иваныч, — сказала Надя. — Но неужели же никто не может этому помочь?

— Как вы вложите благоразумие в голову людей, которые его не имеют? — отвечал Суровцов. — Убедите, например, Протасьева, что он должен думать о благоденствии целой окрестности, и удержите его от срубки леса после того, как он проиграл в карты несколько тысяч рублей. Не прибегать же к правительственному насилию!

— Школы, школы — вот что скорее всего спасёт леса и направит наше хозяйство, — заметила Варя. — Ведь вот у немцев смотрят на эти вещи гораздо разумнее.

— Школы…, — в раздумье сказал Суровцов, — может быть, и так, не знаю. Но, признаюсь вам, я далёк от веры в школу, как в медного змия. Как бы ни были хороши народные школы, они у нас долго будут очень скверными; всё-таки в народной школе мужик далеко не получает такого образования, какое получили даже самые отсталые из наших помещиков. Какой выйдет прок? Ведь не мужики безграмотные, а мы, просвещённое дворянство, губим свою страну и своё собственное благосостояние истреблением наших последних лесов. Я гораздо больше надеюсь на то, что нас проучит жизнь, чем на азбуку школьного учителя. Пересохнут реки, ударят засухи, станут покупать дуб на фунты, как сахар, — вот и возьмутся за ум. Станут не только сберегать леса, а ещё и разводить за большие деньги.

— Пора, пора! — торопил Трофим Иваныч. — Примащивайтесь как-нибудь к нам, Анатолий Николаич, на долгушу.

— Да куда ж тут к вам? Разве на ящик сзади сесть?

— Упадёте! — кричала с хохотом Надя. — Там подбрасывает, как на пожарной трубе.

— Авось, Бог смилуется, доползу как-нибудь, — отвечал Суровцов, спокойно усаживаясь с ружьём на задний ящик, в котором везлась посуда.

— Прощай, Иван Иваныч! — закричали барышни, тесно усевшиеся по бокам долгуши.

— Дай вам Господь счастливого пути! — кланялся им вдогонку Мелентьев.

Поехали через лес в Суровцово.

В самой середине леса дорогу перерезала балка, узкая и крутая, совсем тёмная от надвинувшихся над нею дубов. Только что долгуша без шуму подъехала по мягкому лесному чернозёму к краю спуска, как от родника, сочившегося в глубине балки, быстро поднялась фигура человека, который пил воду родника, припав к ней прямо губами. При виде экипажа человек этот испуганно бросился в чащу балки и исчез в ней. Однако Трофим Иваныч успел заметить на его голове истасканный красный околыш солдатской фуражки.

— Видели? — с беспокойством спросил Трофим Иваныч, оглянувшись на Суровцова.

— Видел… Какой-то солдатик, кажется.

— Это, батюшка, скверная штука. Заметили, как он брызнул от нас? Даром бы не прятался. Главное, в таком близком соседстве… И до нас, и до вас рукой подать.

— Да может, это прохожий, папà, — заступилась Надя. — Увидел экипаж, подумал, что хозяева, и испугался. Ведь ты знаешь, как они робки.

— Ну, ну, пошла теперь, заступница! Ты и поджигателей в святые произведёшь. Не видал я прохожих на своём веку! Я сразу бродягу угадаю. Пора, слава Богу: с ворами и разбойниками три года вожусь.

— Не догнать ли нам его? — предложил Суровцов. — Он не мог уйти далеко.

— Нет уж, слуга покорный! По дебрям этим таскаться и сам не охотник, и вас не пущу, уж извините. Ещё в бок пырнёт какая-нибудь каналья, ищи тогда с него. Это дело нужно толком сделать. Завтра прикажу волостному старшине облавой лес обойти, там уж не увернётся, как в невод захватим.