Татьяна Сергеевна пришла в неописанный ужас и негодованье, когда ей доложили, что лошади и скот уже второй день без корму, а застольная без хлеба. Иван Семёнович отправился в Орёл продавать рожь и гречиху, и хозяином Спасов оставался Ивлий.

С Ивлием сделалось невесть что. Одни говорили, что он пьян, как водка, другие догадывались, что на него «нашло». В прошлую ночь он явился к кухарке Акулине, здоровой ширококостной бабе, которая, нанимаясь на застольную, всегда осведомлялась, сколько на ней холостых парней, и сообразно этому взвешивала свои будущие обязанности. Кухарка Акулина ежегодно рожала детей, почти сама этого не замечая, поэтому, понятно, ей бы решительно ничего не стоило оказать мимолётное внимание старому ключнику, так часто вешавшему ей муку и отсыпавшему пшено. Но так как около неё спал конюх Ермил, малый саженного роста и грубых взглядов на обязанности баб, то Акулина сочла за благоразумное не только отчитать старого Ивлия, но даже и поднять шум.

Ребята встали и вздули огонь, а так как Ивлий плохо различал в темноте, где печь, где дверь, то его со срамом накрыли у постели. Ребята взъелись не на шутку.

— Ах ты старый греховодник! — закричал Ермил, подозрительно косясь на Акулину. — Скидываешься Божьим человеком, а на уме у тебя вишь какие дела! За каким тут рожном находишься? Что ты у нас потерял?

Ивлий стоял, прислонившись к печке, и был не в силах двинуться. Он смотрел в землю бессмысленным взглядом.

— Ермилка, сказано, не изрыгай хулы на мужа свята! — бормотал он, путаясь языком. — Ибо не весте ни дня, ни часа… Ивлий Денисов вам от Бога пастырь есть поставлен… Пастырь должòн стадо своё соблюсти нелицемерно… чтобы всё у вас честно… чтобы, значит, ни пьянства, ни разврата… Понял?

— Перебить тебе ноги поленом, лешему старому, вот ты бы перестал по бабам таскаться! — сообразил Ермил.

— Не моги этого говорить, Ермилка! — тыкал в него Ивлий дрожащими пальцами. — Ты этого по необразованию своему понять не можешь. Грех не от меня, от Бога. Больше Бога не будешь. Господь попущает, Господь и слагает. Ты книжной премудрости неизвестен, Ермилка, потому ты дурень. Ты думаешь, Ивлий Денисов перед тобою? Врёшь! Перед тобою бес Ивлиев. Его же имя…

— А ну тебя, проклятого, прости Господи! — отмахивался Ермилка. — Напужаешь ещё. Проваливай, пока цел. Не вводи в грех.

Но парни не на шутку заинтересовались таинственной для них болтовнёю Ивлия и, сидя под своими свитками на широких полатях, устланных соломою, с сочувственным хохотом глядели ему в глаза.

— Ну, ну, не замай его, Ермилка… Не замай побалакует, — галдели они. — Он ведь чуден у нас, Денисыч; он как учнёт по-своему причитывать, ничего не поймёшь, а так-то ладно… Словно книжку дьячок в церкви читает. Ты ведь все слова, Денисыч, знаешь? И от червя, и от порчи?

— Дурни! — уверенно говорил им Ивлий, с состраданьем покачивая длинноволосой жиденькой головой, придававшей ему вид монаха. — Разве Ивлий Денисов это одно знает? Ивлий Денисов всё может. Когда урод, когда недород, Ивлий вам наперёд скажет. Ибо сновидец есть и Богу угодный. А вы что? Вы тьма, слепцы… Поняли?

— А как это от беса отчитывается? — поджигал его с любопытной усмешкой Ванюха.

— От беса? Разве можно от беса отчитывать? Вот ты и не понимаешь, потому что дурак необразованный, — уверял Ивлий, с трудом упиравшийся спиною в печку и поминутно скользивший ногами. — Бес бесу рознь! Надо понимать, какого беса! В писании всё это указано, какой бес плотоугодия и какой бес сребролюбия; а то вот ещё гордости есть бес. Тоже ведь разные… А тебе, дурню, абы беса сказать, заладил, что мелево. Вот хочешь, сейчас тебя от всякой болести избавлю; вот слухайте все: «Память моя от Господа, сотворившего небо и землю. Бысть царь Осиан, и взошёл царь Осиан на Осионну гору, приступило к нему семьдесят семь потятир и семьдесят семь потирух, начал он их бить камением кремением, стали они его вопрошати: кто к нам сию молитву будет промовляти. или на кресте своём носити, на того не будем нападати. Аминь». Вот у меня молитва: от лихоманки, от всего! До трёх раз читать, три поклона положить, записочку трое суток на шее носить на суровой нитке, а потом на огне с ниткою сжечь и на воде выпить. Вот и снимет, как рукою. Ивлий всё может.

— А не видал беса, Денисыч? Скажи-ка вот нам! — приставали другие. — Небойсь, рожища, как у козла?

— Сказано, пни бесчувственные! — безнадёжно махнул рукою Ивлий, с усилием отвёртываясь от парней. — Разве у беса один образ? Ты это сообрази…

В застольной проснулись теперь не одни парни. С лавок, с печи смотрели, свесившись, разные бородатые и не бородатые лица, освещённые тусклым красноватым светом ночника. Ранний вечер и длинная осенняя ночь не стращали теперь никого, и всякий с удовольствием готов был посвятить свободный часок неожиданному развлечению.

— Да ты что бранишься, Денисыч, нешто мы знаем? Ты своё толкуй! — утешал его Ванюха.

— Своё! То-то вот своё… Когда вы народ совсем необразованный… Разве вы можете премудрость понять? Мне вот Господь открыл, я и понимаю. А про вас что сказано? Не мечите бисера перед свиньями. Свиньи вы и есть.

— Ах, ободрать тебя! — хохотали в полном удовольствии парни. — Что ж ты, дед, блаженный это, что ли? али как иначе ещё? Ты вот расскажи нам, мы и будем знать, — продолжал Ванюха.

Ивлий молчал, опустив на свою впалую грудь увядшую и обессилевшую голову.

— Дай надуматься… Ну что пристаёшь? Ведь это тоже путём надо! — серьёзным голосом посоветовал с печки садовник Парфентий, глубоко уважавший Ивлия за книжную премудрость. — Нешто он от себя говорит? Он не от себя! Видишь, «нашло» на человека!

Парни стихли и посмотрели на Ивлия с некоторым страхом; кухарка Акулина стояла тоже в числе слушателей; она нисколько не стеснялась своим ночным туалетом, обнаруживавшим с полною откровенностью все её достоинства, хорошо известные публике, и, подпёрши щёку толстою рукою, громко вздыхала. Снисходительность её доходила до всепрощения, и теперь, выслушивая несвязные речи Ивлия, она в нем искренно видела «блаженного человека», совершенно позабыв, по какому поводу очутился он здесь.

Ивлий поднял помутившиеся глаза, долго бессмысленно водил ими по пустоте и вдруг упёр их в Акулину.

— Что ты есть на сём свете? — спросил он её грозно старческим разбитым голосом. — Ведомо ли тебе? Ты еси грех и соблазн, змея, соблазнившая первых человеков; вот ты что! Ты думаешь, где бес? В тебе бес! Потому ты вавилонская блудница; тобою и в нас бесы вошли.

Акулина в неподдельном ужасе пятилась от Ивлия, охая и покачивая головою.

— Что ты это, что ты это, дедушка? Христос с тобою, — умоляла она его.

— Возлагаешь ли ты крестное знамение на сосуды твои? Не возлагаешь! — продолжал Ивлий тем же укоризненным тоном. — Возлагаешь ли крестное знамение на брашно и питьё? Не возлагаешь. Ты раба нерадивая. Бесы внедряются в брашно, не осенённое крестным знамением, и в чрево, иже поглощает.

— Вот поди ж ты! — серьёзно заметил садовник, обращаясь к работникам. — Тебе сдаётся, человек спьяну брешет, а послухай его — он тебе такое скажет, чего человеку и знать не дано, на души твоей спасенье. Потому он не от себя говорит.

Парни сидели, разинув рты, уже без прежней весёлости.

— Был муж свят, в стране христианской, Макар-угодник, — продолжал между тем Ивлий, совершенно обратясь к Акулине и тыкая её в грудь своим костлявым пальцем. — Будучи тот Макар-угодник в странствии, возлёг соснуть у храма Божьего, на погосте, и положил себе в возглавие человеческую кость. И видит: пришла жена бесстыдная, обнажённая, и говорит: кума, кума, пойдём париться. И кость отвещает ей: не могу подняться, сильного на себе имею. Тогда взял Макар-угодник беса и стал его бить костию, на коей возлегал. И возопил бес: отче Макарий, отпусти мя. И вопрошает его Макар-угодник: куда направляешься? Отвещал бес: вселися в мужа сыта и богата, иже не знает знамения крестного, и любо нам у него.

— О-ох! Господи! — вздохнула, как кузнечный мех, кухарка Акулина, покачивая с прискорбием простоволосою головою.

— Бес хитёр! — одобрительно вставил садовник Парфентий, переполняясь глубочайшим любопытством.

Ивлий продолжал торжественным и укоризненным тоном, не спуская глаз с оробевшей Акулины:

— Пришёл Макар-угодник к мужу богату и вселися в поварской его, аки странник. И видит повара мужа сего плачуща. И вопроси: почто плачеши? Сей же отвечал: господина имею строптивого, не могу ему угодить; яства мои не по вкусу его и за то претерпеваю ежедневную казнь. Рече ему угодник: иди, принеси воды, и принёс; опять рече: иди, принеси дров, и принёс; угодник же втайне осенил крестным знамением воду, дрова и сосуды и всякое брашно, еже было у него. И бесы, входившие в воду и яства, ужаснулись креста угодника и обратились вспять. И сказал господин повару: почему ты всегда не готовишь так сладко? Первый день ем и пью по вкусу своему. И наградил его. Тогда повар сказал господину: господин, живёт у меня на поварской старец, видом странный; с тех пор, как он помогает мне, яства мои стали тебе сладки и пития мои вкусны, а готовлю как всегда. И приказал господин позвать к себе странника; и рассказал ему Макарий-угодник о погосте и о бесах, и рече мужу богату: твори тако по вся дни, не забывай крестного знамения, и избавишися от бесов. Вот притча какая! Ты это сообрази, жено блудное! — заключил Ивлий. — Какую в себе силу крест Христов имеет… Я всё это знаю, и ещё много знаю, потому я святой человек. Все божественные книги читал… А вы меня с псом смердящим равняете. Из избы по шее гнать собирались…

— Да ну, дедушка, не серчай. Кто ж тебя знал… Побалакай ещё, мы послушаем, — уговаривал Ванюха. — Ермилка было думал, ты к Акульке подкатился. А то б мы разве что…

— У, чтоб вас, оголтелые! Далась вам, право, Акулька! — с негодованием крикнула Акулина, отмахиваясь могучим локтем от обидных слов Ванюхи.

— Не согрешишь — не спасёшься, вот что! — твердил Ивлий, стараясь оправиться. — Бес силён; восхитил меня от одра моего и привёл к пучине. Шла передо мною девица-прелестница, манила перстами и натолкнула сюда. Прочёл молитву — яко дым исчезла. Спас меня ангел-хранитель… А вы меня, старика, на том простить должны. Не своею волею, а бесовым наваждением, вот что! А не то что поносит! Потому я не такой человек… Я Богу угоден.

При этих словах Ивлий решительно шагнул к двери и, слегка шатаясь, вышел из избы при глубоком молчании присутствующих.

— Ох, согрешили мы, грешные! — громко зевнул садовник, крестя себе рот. — Ведь вот дело какое! Уж на что свят человек, уж на что молится, а бес-то, поди, как искушает. Потому ему смерть, коли человек о души спасенье помнит. Так-то вот и о себе подумаешь… Э-эх!

Старик крякнул, завернулся в полушубок и лёг на другой бок.

— Вы чего ж, идолы, повскочили? Аль вам таперича свет? — грубо крикнула на парней Акулина. — Повыпятили бельма, как шальные… У! Чтоб вас!

Она гневно задула огонь. Парни молча повалились на солому.

— Ты вот что, Акулька, — раздался среди молчания густой медленный бас Ермилки. — Коли что такое замечу, мотри! Я, брат, на это короток.

Акулька ничего не отвечала и только вздёрнула носом.

На другой день Ивлия нигде не могли сыскать. Вернулся он поздно вечером, когда уже народ собрался спать. Он оказался ещё более пьяным, чем вчера, и почти не помнил, что говорил.

Кухарка пришла к нему с криком, требуя муки на хлебы.

— Ишь нахлебался, старый чёрт! Что ж, я для тебя в полночь хлебы стану ставить? Ребята завтра подымутся, где я хлеба возьму? Ведь их тридцать душ!

— Подойди ты ко мне, к приказчику, куфарка! — говорил ей тихим голосом Ивлий, который в это время сидел на своей кровати, шатаясь всем корпусом то вперёд, то назад. — Полюби меня, слышишь! Потому я тут начальный человек, и значит, мне всякий подвластен. Ты не смотри, что я старик, Акулька; я тебя награжу; молодой тебя обманет, а старик подарит. Старика лучше любить, дура… Я тебя знаю. Завтра твоего Ермилку разочту! Слышишь? Потому я тут хозяин… И тебя, шельму, разочту; ты раба ленивая! Ты горшков не моешь, крестным знамением не осеняешь. Я святой человек! Этого смерть не люблю, чтоб погаными руками да за хлеб. Какие у тебя руки? Уж я хорошо знаю… Мне Господь всё открывает… Слышь, Акуля, подойди к дедушке, поласкай его; дед богат, тряхнёт мошною — всякую девку купит. Ты думаешь, меня молодые девки не любят?

— Да ну тебя, лешего мохнатого! Чего пристаёшь? Так вот и тресну локтем, — отбивалась от него здоровенная баба. — Говорят тебе, муку подавай! Что ж, я народ без хлеба оставлю?

— Зачем тебе хлеба? Не дам никому хлеба! Потому я здесь барский ключник, должон хозяйское добро беречь! — взбеленился Ивлий, махая связкою тяжёлых ключей. — Вы хозяйское добро расхищаете, а я страж верный. Все вы воры и разбойники, знаю я вас… Пошла отсюда вон! Что ты тут у меня делаешь! Обокрасть хочешь, а?

— У, лопни твои глаза! — с изумлением говорила Акулина, дивясь на безумные выходки старика. — И что это с тобой, окаянным, деется? Давай муки, говорят, а то прямо в хоромы пойду, барыне доложу.

Старик опять упал на постель и вдруг смирился.

— Акуль, Акулюшка, пожалей старика, — говорил он хриплым шёпотом. — Меня ведь не грех полюбить, потому я святой человек… Со мной не бойся… Два тебе гривенника серебряных подарю… От работы от всякой отставлю… Будешь у меня барыней…

Акулина плюнула и вышла из избы. Пришёл конюх с конного двора. скотница с ворушки.

— Ивлий Денисыч, лошади второй день без овса. Барыня гневаться будет. И дворы не замкнуты, — сказал Ермил. — Давайте хоть мне ключи, я позапираю.

— Ты тут кто? — захрипел неистовым голосом Ивлий, подымаясь во всю свою тощую и длинную фигуру. — Ты тут ключник? Тебя ко мне учить приставили? Истукан ты татарский! Вон! — Он с быстротою кошки схватил огромную кочергу и бросился с нею на Ермила. Ермил с хохотом выпрыгнул за дверь. — Я тут приказчик! — орал Ивлий, захлёбываясь от сухого кашля и храбро расхаживая по двору среди собравшегося вокруг него хохочущего народа. — Что хочу, то и делаю, потому мне экономия доверена. Я каждого человека помиловать могу, и каждого могу наказать. А мне что ключи? Вон, видел, где они? — Ивлий размахнулся и швырнул связку ключей далеко в бурьян. — Ищи их теперь… Ты думаешь, барыни твоей испугаюсь? У Ивлия, брат, Денисова, нет барыни! Это у вас, у цуканов, у хамов, барыня, а Ивлий вольного рода, Ивлий сам себе барин. Ивлиева тётка дворянкой была. Скажу слово — меня всякий слушает. Генеральше прикажу, и генеральша слушает. Потому моё слово не простое, моё сильное слово… Воду могу заговорить и кровь… Вы не смотрите, что Ивлий в зипуне ходит. У Ивлия сто тысяч в портках зашито, Ивлий захочет — сам экономию купит. Вот что… — Мальчишки и ребята хохотали напропалую и всячески поддразнивали очумевшего старика. — Что вы зубы скалите, черти? — огрызнулся он. — Вы думаете, я пьян? Я её в рот не беру, водки вашей. Ну её пропадом. Я от горя выпил, потому горе моё великое. Обижают все меня, старика…

— Дед, а дед! Это в тех-то портках у тебя сто тысяч? — спросил Ермил, больно дёргая за ногу хилого старика.

— Ермишка! Мошенник! Не моги трогать! — азартно завопил старик. — Со двора сгоню, переночевать не дам. Гони его в шею, ребята, не хочу его держать! Не веришь, что у Ивлия деньги есть? Видишь вот, смотри! — Старик проворно достал из-за пазухи кожаный мешочек, распустил снурок и стал спускать по ветру грязные ассигнации. — Вот вам, ловите! Ивлий не жалеет денег! У Ивлия без них много! Видишь, видишь! Четвертные всё… Пусть себе летают, у Ивлия целый сундук набит.

Народ бросился ловить разлетевшиеся бумажки.

— Полоумный, право! — кричит озадаченный садовник. — Ну, что выдумал? Давай я от тебя отберу, после спасибо скажешь. Ишь ведь ты какой мудрёный… Совсем очумел.

Татьяна Сергеевна через мисс Гук и свою горничную знала обо всём, что происходит во дворе. Страху её не было конца. Татьяне Сергеевне казалось, что когда не было около неё Ивана Семёновича, мир соскакивал с своей оси и грозил всеобщим крушением. Ей, бывало, так было легко выйти к Ивану Семёновичу и крикнуть своим благопристойным генеральским голосом: «Ах, помилуйте, Иван Семёнович, это ни на что не похоже! Что это у вас делается?» И дальше, и дальше. Иван Семёнович, бывало, выслушает генеральшу с почтительным вниманием, улыбнётся слегка вежливою улыбкою и объяснит в осторожных выражениях, что это вовсе не так, как представляется генеральше, или что он сейчас распорядится о прекращении беспорядка, возмутившего генеральшу. Татьяна Сергеевна, бывало, торжествует в душе по окончании таких аудиенций. «Какая, однако, я молодец и как строга! — говорит она сама себе. — Вот и хозяйства не знаю, и в деревне мало жила, а всё-таки управляюсь и с мужиками, и с рабочими, и со всей своей татарской ордою. Право, не хуже мужчины! Нужно только иметь немного тут», — добавляла она с самоуверенною улыбкою, легонько постукивая по своему белому лбу жирным пальцем в брильянтовых кольцах.

Но что делать ей теперь? Кого укорять, кого посылать? Татьяне Сергеевне мерещилось целое восстание народа, пьяные крики, поджог, Бог знает что. Ну вот она видит. что целая толпа рабочих с хохотом бродит по двору вокруг шатающегося Ивлия. Что ж делает она? Она посылала за ним своего лакея Виктора, но Виктор воротился со смехом и на строгие вопросы генеральши только рукой махал: «Там, ваше превосходительство, ничего не поделаешь! Пьянство такое, один соблазн. Не слушает никого, с позволения сказать вашему превосходительству, даже просто бить меня хотел, ей-богу!»

Татьяна Сергеевна пришла в совершенное отчаяние. Она имела некоторую слабую надежду на мисс Гук, и обратилась к ней:

— Дорогая мисс Гук, вы знаете, как я нервна; я могу переносить этого беспорядка. У вас такой твёрдый, мужественный характер, и они все уважают вас. Пожалуйста, сделайте распоряжение, чтобы люди заперли этого безумного старика, пока он не выспится. И чтобы все успокоились. Вы мне сделаете большое удовольствие, мисс Гук.

— Ах, что вы, m-me Обухов! Напротив, я так впечатлительна, — торопливо и решительно сказала англичанка. — Меня приводят в большое волнение эти сцены грубого насилия и это варварское пьянство, которого я никогда не знала в моём цивилизованном отечестве. Знаете, это мне напоминает описание скифов Геродота!

Каково же было положение бедной генеральши, когда в её спальню, где она беседовала с m-lle Трюше, вдруг вбежали испуганные горничные и объявили, что пьяный Ивлий вошёл в девичью и требует к себе барыню!

— Виктор, Виктор! — закричала в ужасе генеральша.

Виктор был в это время в застольной, где ему передавали столь же подробные, сколь любопытные рассказы о штуках Ивлия, и потому не мог явиться на зов генеральши.

— M-lle Трюше, что делать? — в смятении говорила генеральша. — Я думаю, уж лучше выйти к этому безумному старику. Всё-таки он поймёт, с кем говорит. Боюсь раздражить его ещё больше. Вы не знаете нашего народа, m-lle Трюше; ах, они ужасны, когда теряют страх и обращаются в диких зверей… И всё эта водка!

M-lle Трюше была неспособна ни к какому совету.

— И нет никакой возможности уехать отсюда? Может быть, через сад, m-me Обухов, — лепетала она в страхе, представив себе, что на дворе обуховской усадьбы революция во всём разгаре и что их ожидает одна из тех раздирающих, кровавых сцен, которые бедная француженка связывала в своей голове с русским бунтом, к своему несчастию, когда-то прочитав мелодраматическое враньё Александра Дюма о временах Пугачёва.

— Постойте! — решительно сказала генеральша, ободрившись страхом француженки. — Нужно мне выйти, успокоить этого безумца мягкостью и лаской.

Она с сдавленным сердцем вошла в девичью, где горничные со смехом окружали Ивлия.

— Здравствуй, старичок, что тебе нужно? — кротко спросила генеральша.

— Здравствуй, госпожа! Пришёл к тебе большое дело объявить!

— Скажи, скажи, старичок, я тебе помогу, в чём могу, — заискивающим голосом продолжала генеральша, полагавшая, что самый зверский дух не устроит перед обаянием её приветливости и что в настоящем случае это её единственное спасение от пьяного Ивлия.

— Обокрали меня! Пять тысяч украли холопы твои! — сказал Ивлий, серьёзно и строго смотря на Татьяну Сергеевну.

— Пять тысяч!! Что ты, что ты, старичок! Не показалось ли это тебе как-нибудь? Разве у тебя было столько денег?

— Три тысячи столбовыми билетами украли, да одну тысячу красными, да ещё одну ассигнациями. Пять тысяч, я твёрдо знаю! — решительно подтвердил Ивлий. — У меня ведь всё позаписано.

Девушки дружно расхохотались и весело поглядывали на генеральшу, которая недоумевала, бредит ли Ивлий спьяну, или говорит дело.

— Да он брешет, сударыня, — заявила прачка Марина, стоявшая в девичьей. — Намедни говорил, пятьдесят рублей пропало, а теперь пять тысяч. Откуда у него такие деньги будут… Это он давеча по ветру бумажки раскидывал, ну, может, и не обыскалось какой… А то пять тысяч!

— Пёс брешет, а на мне борода седая, мне не годится брехать, — солидно остановил Ивлий Марину. — Девка ты без разума, вот и несёшь что зря… А ты, госпожа, своё дело делай, как Господь тебе повелел, рабынь глупых не слушай. Посылай за судьями, пущай меня судом праведным судят.

Девки смеялись пуще прежнего.

— Ишь какой у нас дедушка! Пять тысяч в сундуке хоронит… Да вы, барыня, не извольте его слушать. Нешто он разумеет теперь что? Ведь он себя не помнит. Мало что с хмелю представляется!

Но Татьяна Сергеевна поспешно прекратила рассуждения девок, казавшиеся ей крайне опасными.

— Ну, девушки, это не ваше дело. Молчите. Хорошо, старичок, иди себе с Богом, ляг теперь, отдохни… А я пошлю сказать исправнику, завтра он сыщет твои деньги.

— Сыскать нужно, госпожа, потому дело большое! О пятидесяти рублях я и толковать не стану. Не хватит нешто у меня! Я ведь не из нужды к тебе в службу пошёл, а для Бога, хорошей госпоже помочь захотел: вижу, дело твоё сирое, бабье… Не справишься по двору… Вот и пришёл пособить. А у меня у самого капиталы большие. Одной земли тридцать десятин. Только гневен я на сынов своих, сыны у меня строптивые, греховодники, отца старого не почитают. Ну, и бросил я их! Живите своим добром и разумом. Я вам больше не печальник! А то бы нешто я по чужим людям слонялся? Я большой хозяин! Первый человек завсегда у людей был…

— Хорошо, хорошо, я знаю, что ты старичок благочестивый, тебя все почитают, — ублажала его Татьяна Сергеевна. — Ступай же, голубчик, теперь в свою комнату и ложись спать, да вели везде огни тушить. Я уж на тебя надеюсь; теперь нет управляющего, ты уж за всем должен присмотреть.

— Буди покойна, госпожа… Ты не верь им, дурам, что я пьян. Я её в рот, проклятой, не беру. А я потому таков, что меня плохие люди обдели. Ермилка у меня пять тысяч украл, это его штуки. Я ведь молитву прочту, как раз вора угадаю. Мне от Бога дано… Целую ночь буду мефимоны читать, чтоб Господь мне вора открыл.

Девки, то шутя, то поталкивая, вытащили Ивлия из хором и повели в его избу. Татьяна Сергеевна возвратилась в спальню, взволнованная и утомлённая.

— Ah, chère Alphonsine, вы не поверите, сколько надо такта и опыта, чтобы обращаться с этими людьми. Другая бы на моём месте наделала Бог знает что… довела бы этого сумасшедшего до ужасных поступков. Если бы вы видели, как ловко я его успокоила и выпроводила; он ушёл покорный, как овечка. А между тем он пришёл с самым дурным намерением, это было ясно.

— О, я вам удивляюсь, я просто благоговею перед силой вашего характера, m-me Обухов, — уверяла m-lle Трюше. — Я бы просто умерла, если бы мне пришлось иметь дело с пьяным русским мужиком. Он для меня страшнее медведя.

Вся дворня стояла под окнами Ивлиевой избы. Войти туда было нельзя: дверь была заперта на крючок. Изба Ивлия была освещена, как часовня в канун годового праздника. Дюжины три восковых свечек были прилеплены во всех углах, на окнах, на перекладинах перегородки, на загнетке печи, на сундуках и на лавках. Ивлий, в длинном полумонашеском балахоне, со встрёпанными седыми волосами, стоял перед столом. Он держал в своих сухих дрожавших руках чёрную засаленную книгу с застёжками и страстную свечку. Его истощённая, хилая и длинная фигура страшно качалась на ослабевших ногах среди ярко освещённой каморки, бросая от себя через всю комнату ползучую тень. Смотря на тёмные листы книги сквозь круглые медные очки, Ивлий увлечённо пел хриплым, разбитым голосом стихиры акафиста, забыв обо всём.

В толпе, пристывшей к окнам его каморки, уже не было ни шуток, ни смеха. С суеверным страхом смотрели все на эту строгую молящуюся фигуру, на эти пылавшие свечи, на эту чёрную книгу, полную таинственного смысла.

— Священная главо, божественного священства правило, избавителю готовейший, приницаяй к немощным прошениям, отче Николае, пресвятого Духа мироположенница сый, — гнусил Ивлий. — В мирах живый чувственно иерарше, миром разумно духовным явился еси помазан; тем же миры чудес твоих мир облаговолил еси, миро присно текущее проливали мирными твоим благовонными словесы…

Алёша был тоже в толпе смотревших. Он узнал от няни, что делается в избе Ивлия, и упросил её провести его тайком к окну. Ни жив, ни мёртв стоял он, придавленным лицом к стеклу толпою, надвинувшейся сзади, с трепетом вслушиваясь в погребальное завыванье старческой молитвы. Всё недавно читанное им о подвижниках Саровской пустыни, о Макариях и Серафимах, проводивших страшные ночи на молитве в пустынных дебрях, среди дьявольских видений, нарисовалось ему как живое… Вот он, этот схимник, заживо погребённый в глуши каменного скита… Он всё забыл, кроме своей фанатической молитвы… Кругом чёрная ночь и молчание… В его одинокой пещерке яркий свет и пенье канонов. «Без этого не спасёшься! — щемило душу Алёши. — И мне нужно подавить в себе позывы жизни и войти в эту могилу, к чёрным, потёртым ликам икон, к чёрным книгам, к мрачным напевам! Отчего же мне страшно? Отчего леденеет моя душа? Господи, научи меня и помоги мне!» — взывал внутренно бедный Алёша, подавленный и убитый.