Унылый полумрак был под низкими сводами бокового придела, в котором стоял на коленях Алёша. Длинная великопостная вечерня в монастыре тянулась особенно долго. В сонливом безмолвии затихшая толпа народа слушала однообразное чтение непонятных ей псалмов. Главный алтарь был освещён немного более боковых и на мерцающем красноватом фоне его вырезались высокие чёрные фигуры монахов, которые траурным легионом толпились в своих клобуках и мантиях на обоих клиросах храма. Огромное ветвистое паникадило, в котором не было зажжено ни одной свечи, спускалось из-под невидимой высоты купола и тоже вырезалось чёрным гигантским пауком, повисшим на железной цепи над головами народа. Сама толпа видна была Алёше взади в одном тёмном, однообразном очертании, как будто и она была облечена общим трауром монастырского служения Страстной недели. Аналои были покрыты чёрными чехлами, священники и дьякон были в чёрных погребальных ризах. В глазах Алёши стояло, как кошмар, впечатление красноватого огня и чёрных одежд.

Алёша молился давно и не поднимался с холодных, отсыревших плит, хотя колени его ломило и спина ныла. Темноту придела едва нарушал свет синей лампадки, которая висела перед образом Петра Афонского. Обнажённый, высохший, как мумия, старец с бородою, падавшею до колен, смотрел с полотна иконы неумолимо суровым взглядом афонского подвижника, и в глубоких бороздах его тёмно-коричневого лица выражались все выстраданные им муки самоистязания. Глаза Алёши пристыли к этим бесстрастным глазам заживо погребённого человека, потерявшего всякое чувство земного; чем-то диким, чуждым, отталкивающим казалась эта сухая пергаментная фигура отшельника детскому сердцу Алёши, надрывавшемуся в порывах любви и умиления. Но чем больше страха внушала она ему, тем настойчивее углублялся Алёша в её созерцание и силился настроить себя на благоговейное поклонение. Его больная фантазия мало-помалу отодвинула он него всю обстановку действительности, все воспоминания живого прошлого, полного тихой и светлой отрады, и перенесла его в могильную атмосферу схимничества, о которой он читал и думал так много. Тёмная подземная нора с чёрным черепом, сухая просфора, распятие, гроб вместо постели, камень вместо возглавия. Вместо ярких цветов одежды — белые кости скелета по чёрному полю власяницы. Цепи на теле. Вместо солнца — сырой чёрный свод, вместо Божьего дня — вечная ночь, вместо движения и игр молодой жизни — замуравленный склеп. Вместо любящих и любимых людей с их весёлым говором и деятельностью — призраки бесов, населяющих тёмную пустоту, соблазняющих, ужасающих. Алёша, глотая душившие его рыдания, припал головою к плите и молил Бога подать ему силы. Он чувствовал, что их нет, что их не будет для такого страшного шага. Но он знал, что даже этим путём, этими жертвами едва возможно было спастись. Он знал, что в нём говорит жизнь, плоть земная, и что необходимо убить земную жизнь, земную плоть.

«Или всё, или ничего, — говорил сам себе Алёша. — Другой выбор невозможен: земля и вечная гибель или небо и вечное спасение. Великие отцы пустынь показали нам, как спасаться. В ските не усыпающих всю жизнь не возжигали огня, не готовили пищи, не говорили друг с другом. Всякий день проливали слёзы о своих грехах. Вот как святые люди убивали мудрование плоти и отгоняли от себя князя власти воздушной».

И чем больше созревала в Алёше мысль, что этого не минешь, что выбора нет, тем страстнее и безнадёжнее втихомолку рыдал он на каменной плите, давно уже не поднимая с неё головы. Ему казалось, что его теперь постригают в схимники, что протяжное монашеское пение, по временам заунывно доносившиеся до него с клиросов, — отпевает его заживо. «Человек аки трава и дни его аки былие», раздавалось между тем в промежутках его собственных мыслей жалобное, гнусливое чтение псаломщика. «Врази мои ополчишася на мя, и кто мя взыщет?»

Около Алёши стоял высокий отставной солдат в изношенной шинели. с вытекшим глазом, с подвязанною щекою. Он тоже молился на Петра Афонского, крепко-накрепко и подолгу вдавливал в лоб свои костлявые пальцы, сложенные для крестного знамения, и с умильно-прискорбным выражением плаксивого, стёртого лица покачивал трясущеюся головою, глядя пристально в глаза угоднику, словно надеялся разжалобить его этим искренним горьким взглядом. Стояли ещё около Алёши три старушки, тоже заморённые и убитые судьбою; все они имели своё невыдуманное горе и все шептали угоднику горькие просьбы, слёзные жалобы, с твёрдою верою, что угодник услышит их и поможет им. Никто из них не смотрел на Алёшу и не интересовался его слезами. Никто из них и не мучился, глядя на преподобного, тем тяжким кошмаром фантазии, который осадил голову Алёши; без размышления, с сугубым благоговением умилялись они седой бороде угодника, длиннее пояса, и его костлявому телу, высушенному постом.

Маленький седой иеромонах с сверкавшими из-под густых бровей чёрными глазами, казначей монастыря, отворил настежь царские врата и провозгласил давно всеми жданный возглас: «Слава Тебе, показавшему нам свет!» Круглый алтарь, полный больших зажжённых свеч и кадильного дыма, засверкал золотыми парчами престола и священнических раз. Паникадило вспыхнуло широкими кольцами огней, все свещники храма загорелись огнями, и из тёмных до того углов храма разом выглянули. словно они только что вошли в храм, освещённые лики золочёных и серебряных икон. Яркость и блеск наполнили всю внутренность. Дремавшая толпа радостно всколыхнулась; сотни встрепенувшихся рук поднялись в крестном знамении, сотни голов нагнулись в поклоне, и гул сотен уст, шептавших «милосердия двери отверзи нам», пробежал по храму.

«Слава в вышних Богу! И на земли мир, человецам благоволение!» стройною и величественною сурдиною запел многочисленных хор. Согнув широкие спины, сняв на плечи клобуки с ниспадавшими покрывалами, человек двадцать басов монахов гудели низкою октавою, не смягчённою нотами дискантов и альтов, могучею и тяжкою, как текущий поток расплавленного чугуна. Этот строгий, мужественный напев казался ещё торжественнее, ещё подходящее к месту и дню. К суровому голосу отшельников, вспоминавших страдания Спасителя, не примешивалось ничего женственного, ничего ласкающего. Начиналась утреня.

Алёша тайком захватил с обеда в карман панталон четыре пирожка с грибами и кашей и два куска ситного хлеба. Он хотел раздать нищенками пирожки и хлеб перед вечернею, но проходивший народ смущал его, и он не мог раздать ничего до вечерни, так что когда он вышел после утрени на длинную паперть, пирожки не только согрелись сами, но и промаслили карманы Алёши. Робко оглядываясь по сторонам, словно он делал Бог знает какое воровское дело, крался Алёша вдоль полутёмных стен, мимо сидевших с чашками нищенок и незаметно ронял на колени то одной, то другой свои приношения, быстро отбегая от той, которой подавал. Ему было ужасно стыдно, что он давал так мало, и ему казалось, что нищенки смеются над ним. В запасе у него было ещё три гривенника и он их отдал последним нищенкам.

Была светлая лунная ночь, когда Алёша вышел из монастыря, и, помолившись на икону с неугасаемою лампадкою, висевшую над воротами монастыря, отправился к дому. Мороз был довольно сильный, и улицы совершенно сухи. Только теперь Алёша заметил, что за ним быстро следовала какая-то чёрная фигура. Испугавшись немного, Алёша остановился и вопросительно посмотрел на прохожего.

— Здравствуйте, — сказал ему спокойный сухой голос.

Чёрная фигура приблизилась к нему и пошла с ним рядом.

— Здравствуйте, — сказал нерешительно Алёша, машинально следуя за фигурой.

Чёрная фигура несколько минут не говорила ни слова, а Алёша боялся заговорить первый.

— Вы молитесь? Это хорошо, — с самоуверенным одобрением сказал тот же голос. — Я видел, как вы молились сегодня.

Алёша с трепетным сердцем поднял глаза на своего спутника и старался вглядеться в него.

— Нет, вы меня не знаете, смотреть нечего. Моя фамилия Муранов, — спокойно сказал прохожий. — А вот вас я знаю. Я за вами давно слежу. Вы хороший мальчик. Ведь вас зовут Алёша, вы сын Татьяны Сергеевны Обуховой, генеральши, что живёт в доме Лопатина? Правда?

— Да, я Алёша Обухов. Это моя мама, — робко ответил Алёша, которого испугала мысль, что неизвестный ему человек следил за ним и знал его.

— Вы идёте по пути Алексея, человека Божьего. Это хорошо. Это теперь редко бывает, особенно среди господ, — наставительно сказал Муранов. Алёша молчал, поникнув головою. — Только трудно спасаться в мире. Мир сейчас одолеет, — продолжал Муранов после минуты раздумья. — Алексей Божий человек тоже был сын богатых родителей, но не мог оставаться с ними. Покинул невесту, отца, богатый дом и стал скитаться. Вы читали жизнь Алексея человека Божьего?

— О да, я несколько раз читал, — отвечал Алёша.

— Это хорошо. Это всегда надо читать. Так вы знаете, что человек Божий возвратился в отчий дом под видом нищего и питался подаянием. Если угодники Божие не имеют сил преодолеть искушение мира, где же одолеть их нам!

— Что же делать? — тревожно спросил Алёша, не глядя на своего спутника.

— Зачем вы меня спрашиваете? Спаситель давно сказал вам…

— Спаситель? — машинально повторил Алёша в раздумье.

—  «Да отвержется человек себе и возьмет крест Мой и по Мне да грядет». Вот что сказал Спаситель.

Они прошли молча несколько шагов. Яркая луна стала высоко над затихшим городом. Вся грязь человеческих жилищ, всё несовершенство и грубость линий и красок, бросающиеся в глаза при солнечном свете, беспокойный шум, беспорядочное движение — всё, что рассеивало и раздражало мысли днём, теперь скрылось и стихло. Уравнивающий, умеряющий свет месяца одел город таинственным фосфорическим покрывалом, затушевал мягкими голубоватыми тонами все резкости. Всё казалось кротко, прекрасно, исполненным чистоты и покоя. И люди добрее, и жизнь счастливее, и природа разумнее, возвышеннее. Есть что-то материнское, что-то любовное в нежном объятии земли лунным светом; при этом объятии невольно рождаются в душе человека позывы любви и братства.

— Как хорошо на небе! — вздохнул Алёша, невольно запрокинув голову вверх и задумчиво следя глазами за лёгким паром облаков, пробегавших мимо месяца. — Отчего это не всегда так хорошо? Душе было бы легче, человек был бы лучше.

— Это только отблеск вечного света. «Свете тихий святые славы… света невечерняго…» — сказал Муранов, тоже поднимая глаза к месяцу. — Господь приподнимает нашим бренным очам угол завесы, чтобы мы могли предвкушать радость вечного света, чтобы мы алкали его.

— Неужели грех наслаждаться природою? — спросил, вздохнув, Алёша, не опуская головы, устремлённой вверх. У него давно болезненно стоял в груди этот вопрос.

— Природа — это плен! Золочёные оковы — всё-таки оковы, — тихо отвечал Муранов. — Душа должна рваться только к небесному, а в природе — земное и тленное. Природа уловляет… Князь злобы сокрыт в природе… Он чарует наши телесные очеса красотою жены, яркостью одежд, сладостью плодов. Змий искуситель первого человека в образе природы и образом природы.

— О, как трудно верится, чтоб этот тихий свет, это кроткое настроение духа были не от Бога, — возразил Алёша. — Что от беса, то неспособно вселить мир и блаженство в сердце христианина. В такую ночь меня зовёт к молитве; все помыслы мои делаются чище. Словно я тогда чувствую ближе к себе своего ангела-хранителя и себя чувствую ближе к небу. «Свете тихий святые славы!» Вот это вы верно сказали.

— Свет от Бога и вся красота от мира от Бога, его создавшего, — сказал Муранов. — Но Господь позволил духу тьмы овладеть миром на испытание человека. Чтоб не погрязнуть в сетях дьявола, нужно возноситься умственными очами к Богу даже тогда, когда телесные очи смотрят на красоту мира.

— Святые отшельники, которые спасались в пустыне, они, я думаю, оттого и избирали пустыню, что могли наслаждаться там природою вдали от людских грехов, — заметил Алёша. — Ведь на юге должны быть волшебные ночи! Ведь там постоянно ясно, тепло. Звёзды там ещё ярче наших, ароматы трав сильнее.

— Да, вам ещё много надо бороться! — с сокрушённым вздохом перебил его Муранов. — В вас ещё крепки оковы мира. Вам не по силам распять свою плоть, не по силам изъять соблазняющее вас око. Молитесь, молитесь больше, слабый юноша! Только Господь может подать вам силы на подвиг. А подвиг необходим. Без него нет спасения.

— Что же мне делать, скажите? Я совершенно один. Мне никто не помогает, мне все мешают, — со слезами произнёс Алёша. — Тяжко одному.

— Я тоже был в семье, преданной земному, — задумчиво отвечал Муранов. — Моя семья бедная, простая, не то, что ваша. Ведь я служил писцом в палате. Мне не на что было купить насущного хлеба, но жажда небесного пробудилась во мне благодатью Божиею. Меня просветил монах из Молченской пустыни Никодим. Может быть, вы слышали? Он переведён сюда года два тому назад в архиерейские духовники. Это святой человек. Постник и молитвенник, и очень учёный. Таких монахов мало теперь. Он давал мне спасительные книги и учил меня беседою. Я три месяца ни одной утрени, ни одной вечерни не пропустил. Три месяца постился. Потом отговел, причастился святых тайн и ушёл в странствование.

— Куда это? В какое странствование? — спросил Алёша, трепеща любопытством.

Муранов медленно улыбнулся, покачивая головою.

— В какое странствование! Это сказать трудно. У меня и теперь опухли жилы на ногах, желваками пошли. Я два года ходил пешком из одной обители в другую. Едва на Афон не ушёл. Был в Саровской пустыни, был и на Валааме. Был в Соловках. Даже в Крым ходил, в Успенский скит. Уж про Киев говорить нечего… Я три раза там был.

— Ах, хорошо, должно быть, странствовать по святым местам! — увлечённо заговорил Алёша. — Это моя давнишняя мечта. Вы читали Муравьёва «Путешествие по святым местам»? Какая прелесть! Как мне хотелось везде побывать, всё увидать, что он видел. Вот писатель необыкновенный! Какой талант, язык какой удивительный!

— Читал я, читал. Ничего, хорошо. Есть благочестивые мысли. А всё суетою земною отзывается. Наукою мира сего… Видно, что не истинный пустыннолюбец писал, а барин… светский муж.

— Ах нет, это так отлично, так отлично! Я никогда бы не желал лучше писать! — поддерживал с восторгом Алёша.

— Поживёте, помолитесь больше — узнаете, в чём истина! — грустным голосом сказал Муранов. — Когда Господь удостоил меня своим и очами узреть житие святых иноков, быть свидетелем тяжких трудов, которые они возлагают на себя Бога ради, умилиться духовной высоте. на которую возносит их Господь за их многострадание и молитвы, — я в первый раз истинно возгнушался своего мерзкого и блудного жития! Такая жажда спасения возгорелась в душе моей. Она ещё не утолилась и теперь, даром что я уже три года как возвратился в разврат мира. Господь послал мне тогда силы. Словно скорлупа спала с моих глаз, и я уразумел небесную красоту. Да, велик пример праведников.

— Но как увидеть всё это? Разве всякий может пойти в странствование? — спросил Алёша. — Для этого нужна особенная привычка, деньги. А у кого их нет? У вас, верно, не было матери, вы были уже большой. Я бы так был рад уйти куда-нибудь… посетить все далёкие монастыри… везде побывать… в Иерусалиме, на Афоне… Да разве меня мать моя пустит? Ведь не убежать же тайно… И откуда я деньги возьму?

— Маловерный! — улыбнулся Муранов. — Что отвечал Спаситель, когда к Нему пришла Матерь Его и укоряла Его, что Он её оставил? Он указал на народ, который слушал Его божественной слово, и сказал: вот мать моя и братья мои! Наш подвиг — вот наша мать и братья! Преподобный Феодосий Печерский был единственным сыном матери, и покинул её по внутреннему гласу духа Божьего. А теперь святые мощи его препочивают в пещерах лаврских и распростирают на весь христианский мир благоухание духовное. Разве плотский союз даёт нам союз с Богом? Разве избавит он нас от вечного осуждения? Вы говорите: мать… А кто такое ваша мать? Учит она вас делу вашего спасения? Наставляет вас в посте, в молитве, в благих подвигах? Отдаляет ли от соблазнов мира? Знаю я этих барынь, как ваша мать. Они и в храм Божий не заглядывают. Слово Божие им неведомо, как язычникам. Они думают о чреве своём, об утехах плоти, а не о будущей жизни. Их нужно отречься и бежать их. Видал я и сестру вашу. Ведь это сестра ваша, что за помещика Овчинникова выходит, за богача? Бесы искушали древних пустынножителей образом таких прелестниц. Речи их — лесть и лобзания их — яд смертельный. Это гробы повапленные; извне красота, внутри тлен. Они источник соблазна, орудия дьявольские.

Алёша слушал, затаив дыхание, строгие слова спутника. Его всегдашняя внутренняя отчуждённость от своей собственной семьи.его постоянно нравственное разногласие с ней получали оправдание и поддержку в укоризнах человека, которого Алёша с первый слов разговора стал считать непоколебимым авторитетом в вопросах духовного совершенствования.

— Надобно бежать этих дьявольских сетей, — продолжал Муранов. — Устрашаться нечего, ибо одно только страшно — вечное осуждение. Вы окружены богатством и роскошью. А разве в богатстве есть спасение? Скорее верблюд пройдёт в игольное ушко, чем богатый внидет в царствие Божие, сказал Спаситель. Ищите лучше нищенства, как Алексей человек Божий. ангел ваш. Спаситель и апостолы были нищими и странниками.

— Научите меня, что делать, поддержите меня, я ещё так слаб, я так мало знаю, где истина, — сквозь слёзы просил Алёша. — Вы, я вижу, твёрдо стоите на пути спасения. Не оставляйте меня. Учите меня каждый день. Я каждый день буду выходить по вечерам и буду гулять с вами. Не нужно ли вам чего-нибудь? Я бы принёс вам.

— Мне ничего не нужно. Что может быть нужно человеку, который ищет небесного? Если хотите, я каждый день буду ждать вас на бульваре около собора. Там хорошо. Тень и скамейки есть отдохнуть. Кстати, вы поститесь?

— О да! У нас постятся только Страстную неделю, но я постился весь пост, и то тайно, — сказал Алёша, покраснев, несмотря на ночь. Ему казалось стыдно выдавать тайны своего благочестия.

— Поститесь больше! Пост — великая сила. Она сокрушает беса. А нищим подаёте?

— Алёша покраснел ещё больше, вспомнив о пирожках.

— Мне нечего подавать. У меня почти никогда не бывает денег, — пробормотал он.

— Подавайте нищему. Хоть копеечку, а подавайте. От этого душе бывает большое облегченье. Вы подаёте нищему, а милостыню вашу принимает Спаситель. Она снимает грехи.

— Я буду просить у матери и давать нищим, — сказал Алёша. Ему очень хотелось спросить, можно ли подавать нищим кушанье, но он не спросил.

— Теперь прощайте, Господь да сопутствует вам. Помолитесь хорошенько на ночь. Ночью все соблазны. У вам какой молитвенник?

— У меня киевский, полный.

— А, ну этот хорош. Там всё есть. Читаете иногда молитву после осквернения? Случается с вами?

— Читаю, — прошептал Алёша, приходя в страшное смущение.

В первый раз после рокового дня он вспомнил во всех возмутительных подробностях историю своего падения.

— Читайте, читайте. Утомляйте тело поклонами, будет легче. Ну, прощайте, выходите же завтра. Мне нужно с вами о серьёзном поговорить. А пока я один подумаю. Прощайте. Вы помните, как меня зовут: Муранов.

Он медленно повернул в тёмный переулок Ендовища, наполненный грязными маленькими домиками, и скрылся в тени этих домов.

Татьяна Сергеевна вовсе не забыла, что был Великий четверг и что вообще как-то неловко приглашать гостей к обеду в Страстную неделю. Но Лидочка ничего не хотела знать и не стеснялась ничем. Она обыкновенно, не говоря ни слова матери, назовёт целую кучу своих приятелей и скажет об этом матери иногда всего только за полчаса до обеда, к несказанному беспокойству бедной генеральши, гостеприимному сердцу которой всегда казалось, что всего мало и что всё слишком просто. Мисс Гук поручается хлопотать, чтобы вставить между супом и жареным какую-нибудь рыбу или какой-нибудь наскоро приготовленный соус и подкрепить пирожное сомнительного характера каким-нибудь миндальным печеньем. Виктор отряжается в погреб и лавки, чтобы приправить скромность домашнего стола, обличаемого неосторожностью Лиды, икрою, рыбками, марсельскими консервами и бутылками вина. Несмотря на неожиданно возникавшую опасность, Татьяне Сергеевне с Божиею помощью всегда удавалось с честью отстоять в глазах импровизированных гостей приличие своего стола, и она с такою спокойною простотою предлагала своему соседу соуса, в появление которого сама не верила до той минуты, пока не видела его на блюде, что никому из гостей не пришло бы в голову, каких сердечных волнений стоил этот соус заботливой хозяйке.

Татьяна Сергеевна захватила нынче с собою Алёшу в собор, где происходило торжественное омовение ног архиереем. От обедни целая туча народа провожала Лиду и набилась вслед за нею в гостиную Татьяны Сергеевны. Алёшу свели с его мезонина, потому что его хотел непременно видеть Протасьев, любивший иногда подтрунить над его религиозностью, а главное потому, что уже готов был обед.

— Мне больше всего понравился этот толстый поп, который три раза вспотел, совсем с лысиной, прежде, чем дошёл до него архиерей, — рассказывал Протасьев в ту минуту, как Алёша расшаркивался с гостями. — Бедняга! Вы заметили, с каким беспокойством поглядывал он на свою голую ногу? Он, кажется, готов был лучше оторвать её, чем подавать архиерею.

— Попадья, небойсь, мыла её, мыла, как грязное бельё, дня три, верно, парила. Оттого-то у них у всех ноги красные, как варёная солонина. — вставил драгунский адъютант.

Лида хохотала неудержимо над этими казарменными остротами.

— Ну нет, всё-таки спасский поп был лучше всех, — острил адъютант. — Вы заметили, что с краю сидел: жиденькая бородка клином и нос, очинённый как карандаш. Клюв точно. У него и ермолка была вострая такая же, как сам он, так называемая скуфья.

— А этот низенький лысый толстяк, с чёрною бородой вроде эспаньолки, смуглый, как печёнка; по-моему, это Фома неверный. Его не скоро надуешь, — продолжал Протасьев, не улыбаясь.

— Как вы смеете смеяться над ним! — хохотала Лида. — Это отец Василий, кафедральный протоиерей. Он самый старший здесь. Мы с мамой исповедовались у него.

— А, ну так вам лучше знать. Хорошо он исповедует?

— Конечно, отлично.

— Если отлично, стало быть, он ничего вас не спрашивал?

— Вот ещё глупости! За что бы я его тогда хвалила. Оттого и отлично, что он решительно всё спрашивает, и так всё понятно.

— Что ж он вас спрашивал, расскажите.

— Разве можно рассказывать про исповедь?

— Мне можно. Я сам всегда рассказываю.

— Вас, я думаю, и исповедовать никто не станет. Вы самого священника рассмешите. И потом, я знаю, вы ничему не верите. Решительно ничему. Вам нужно исповедоваться не у священника, а у актёра в театре.

— За что это вы меня производите в атеисты? Будьте справедливы. Бывает ли кто в церкви чаше меня? Я ссылаюсь на вас!

— Если бы вы у меня исповедовались, я бы назначила вам триста поклонов, — шутила Лида. — Вы не только никогда не молитесь сами. а ещё другим мешаете.

— Это я испытываю их благочестие. Крепка ли их вера. Сколько ж вам поклонов назначил Фома неверный?

— Тысячу поклонов каждый день, и всё за вас, за то, что вы смешите меня в церкви.

— Это ещё мало. Видно, поп не всё знает про вас, что я знаю.

— А что вы знаете? — почему-то вспыхнув, подозрительно спросила Лида.

— Что-то знаю! — многозначительно подтвердил Протасьев, пристально посмотрев в глаза Лиды с очевидным желанием её смутить.

— Ах, убирайтесь с вашими мистификациями, — с скрытой досадой, но будто шутя, сказала Лида.

— А наша полковница в женском монастыре говела, вот так чудеса! — со смехом перебил адъютант. — Там какой-то ветхозаветный патриарх попом, отец Зосима. Мы также все там говели. Так тот спросил нашу полковницу, не ест ли она мертвечины и хищных птиц! Ей-богу, сама полковница мне рассказывала. Как ведь обиделась, бедная, расплакалась, даже мужу жаловалась. Каково это вам покажется? Не кушали ли, говорит, мертвечины и хищных птиц?

— Ах, какие гадости! — хохотала Лида. — Это вы всё сами выдумываете.

— Да, сами! Рассказывайте. Меня самого Зосима спрашивал, пощусь ли я по средам и ем ли зайцев. А ротмистра Асеева так спросил, посещает ли он «поприща и конские ристалища».

Алёша сидел, как на угольях, всё время, пока собеседники Лиды перекидывались своими шутками и остротами. В душе его происходила сильная борьба. Вступиться ли, высказать ли этим кощунствующим невеждам всю глубину их безнравственности, или замкнуться в себе и молить внутренно Бога, чтобы простил их легкомыслие: «не ведают бо что творят». Не в его деликатной и самолюбивой натуре было выскакивать при светской публике с заявлением своего благочестия. Но в то же время он не раз читал, что мало одной веры человеку, что необходимо исповедование этой веры, прославление истины и ниспровержение лжи. Когда же исповедовать, если не теперь, когда в его глазах, может быть, намеренно при нём. в среде его семьи, издеваются над одним из священнейших Божественных таинств и увлекают на путь заблуждения его родную сестру?

Покраснев от смущения и гнева, Алёша вдруг сказал:

— Вы напрасно обвиняете священника. Это его обязанность. Это требование Номоканона, а не его выдумка. Мы так все невежественны в делах своей религии. — Алёша захлебнулся от волнения и растерянным. но вызывающим взглядом смотрел то на адъютанта, то на Протасьева. — Отец Зосима здесь один из самых благочестивых пастырей. Я его знаю. Он человек строгой христианской жизни, и достоин не осмеяния, а глубокого уважения и подражания, — докончил Алёша.

И адъютант, и даже сам Протасьев необыкновенно смутились серьёзным и увлечённым тоном Алёши. Адъютант даже подозрительно оглянулся по сторонам.

— Мы вскипятили своим злоязычием нашего Бернара-проповедника, нашего милейшего Фому Кемпийского, как я его называю, — оправился первый Протасьев. — Ну, ну, успокойтесь, юный Даниил. Не казните нас больше. Мы умолкаем.

— Мне лично это всё равно, — сказал Алёша. — Никакие кощунства не могут поколебать моего собственного благоговения к истинам веры. Но нельзя равнодушно слушать, как христиане в христианском доме позволяют себе глумиться…

— О-го-го! Вон куда! — с презрительной усмешкой перебила его Лида. — Ты и в самом деле воображаешь себя каким-то Даниилом пророком. Пожалуйста, не забывай пока, что ты мальчишка и что мисс Гук может исправно надрать уши пророку Даниилу. Если я скажу maman, какие ты позволяешь себе говорить дерзости старшим, дело наверное кончится этим. Из-за чего ты раскипятился, ка гусь? Не с тобой говорят, и тебе нечего вмешиваться.

— Нет, оставьте его, m-lle Лиди, — вступился Протасьев. — Это ничего, это хорошо, что он защищает свои убеждения. Я-таки, признаюсь, люблю иногда его подразнить. У него так потешно сверкают глазёнки. Мы с ним поссоримся и помиримся; не мешайте нам, это наше домашнее дело..

— Нет, он слишком зафантазировался! — горячилась Лида. — Роль какого-то обличителя пороков на себя принимает. Недавно пристал ко мне. как с ножом к горлу, чтобы я не ела рыбы на Страстной неделе, а ела один хлеб и ещё что-то. Право, чуть ли не варёный горох. Каково вам покажется И уж каких мне вещей не наговорил! Другой подумает, что грешнее меня и ужаснее на свете нет. Так он меня описал.

— А вы сами, мой милейший Даниил, и хлеба не едите? Питаетеся акридами и диким мёдом? — шутил Протасьев.

— Вы думаете, что он ест что-нибудь? — тараторила Лида, задетая за живое и знавшая хорошо, чем можно лучше уколоть брата. — Он целую Страстную неделю в рот ничего не берёт, обманывает маму: возьмёт тарелку, потрогает для виду ложкой и отдаёт скорее человеку, чтобы мама не увидала. Я все его штуки знаю. Святоша, святоша, а хитрить умеет. Оттого-то он такой худой и такой злой.

— Это неправда, это ты врёшь! — почти со слезами произнёс Алёша, покраснев до белков.

Лида видела, как оскорбила его, и теперь торжествовала.

— Он и меня хотел такою же ханжой сделать, — рассказывала она, смеясь. — Честное слово! Он меня убеждал покинуть свет и сделаться отшельницей, как Мария Египетская. Кажется, как Мария Египетская. Ведь есть святая Мария Египетская? Ну да, так вот как она. Вы не верите? Он сам вам скажет. Ещё рассказывал про какую-то Монику. Как молилась она вместе с святым Августином, и мне предлагал молиться с ним. Ведь он способен серьёзно считать себя за Августина. Хотел, чтобы я восхищалась жизнию какого-то Симеона Столпника. Вообще он иногда пробует наставлять меня. Только, конечно, напрасно. Он встречает слишком бесплодную почву для его сумасшествия.

— А что ж! Ведь преприятное занятие — столпничество, — заметил Протасьев. — Стоишь себе, как бекас, на одной ноге, работы никакой нет, а тут благочестивые люди подойдут, покормят. Когда разорюсь вконец, непременно поступлю в столпники.

— Мне кажется, во всяком случае лучше учить добру, стоя на одной ноге, чем пресмыкаться в грехах лёжа или сидя, — ядовито сказал Алёша, который потерял всякую власть над собою и желал язвить как можно больнее. — Болтать глупости с пустою девчонкою вроде моей сестрицы всё-таки похуже, чем молиться Богу. Да вам и нечего завидовать святым столпникам, что они без работы, что их кормят благочестивые. Не от работы жиреют. Вы бы вот, например, и в столп не могли пролезть.

Лида стремительно вышла из комнаты, не дослушав остроты, которою отвечал Алёше Протасьев. Алёшу вызвали в спальню, и Татьяна Сергеевна арестовала его на весь день.

Когда пришло время идти на бульвар по уговору с Мурановым, Алёша едва не зарыдал. Но он кусал губы и постарался задавить в себе всякую слабость чувств. Его наполняла злобная и мрачная решительность. Никогда не оскорбляли его так, как сегодня. Никогда он не был до такой степени полон жажды небесного, и никогда земное не представлялось ему более гнусным. Беседа с Мурановым, который был самим Богом послан поддержать его и направить на путь истины, была нужна сегодня Алёше. как воздух, как дневной свет. Но ему не дали этой отрады. Его заточили в плен. Его заставили питаться, вместо благовонной Божественной мудрости. тлетворными испарениями греха. И кто были враги его души, его святого призвания? Кто смеялся над ним, кто предавал его позору других, кто подвергал его наказаниям за защиту веры? Его мать и его сестра. Неумолимые советы Муранова звучали в его ушах всё настойчивее и убедительнее. «Уйду, уйду! Здесь мне нельзя жить! Здесь никто не понимает, что мне нужно, здесь погубят душу мою, — шептал он, глотая свои внутренние слёзы. — Прощу им, буду молиться о них, но уйду от них. С ними нельзя. Они не мои, я не их».

Алёша почти каждый день выходил на бульвар. Муранов всегда ждал его там, в тени ещё голых деревьев. Через несколько времени Алёша так приучился проводить вечера в беседах с своим наставником, что весь остальной день только и думал об ожидавшей его прогулке. Что бы ни делал он дома, он непременно вспоминал, как бы посмотрел на его дело Муранов, одобрил бы он его или нет. Если он встречал непонятную вещь в книге, он спрашивал Муранова. Если не знал, как поступить ему, спрашивал Муранова. Муранов назначал, в какой церкви проводить им ту или другую службу, доставлял Алёше книги, он даже водил два раза Алёшу в монастырь к отцу Никодиму; удобная и просторная келья отца Никодима чрезвычайно удивила Алёшу, который ожидал увидеть мрачную и тесную пещеру с распятием вместо всякой мебели, а нашёл такие же мягкие кресла и керосиновую лампу, какие он встречал везде. Зато у отца Никодима Алёша нашёл неиссякаемый источник спасительных книг. Его воображение было подавлено этими огромными чёрными фолиантами цветных и постных Триодей, Четий Митей и акафистов всевозможным угодникам. Ему казалось, что без полного познания всех этих фолиантов нельзя сделать шагу. Он выпросил первый том малых Четий Миней Дмитрия Ростовского, которые не мог нести в руках даже Муранов, не только Алёша. Осторожно обернул он их в чистую бумагу и спрятал в свой косячок, повыгнав оттуда все арифметики, алгебры и географии и загородив их грифельною доскою от взоров любопытных. Только в тиши ночной, когда всё стихало в доме или когда Татьяна Сергеевна уезжала с Лидою куда-нибудь в гости, доставал Алёша книгу и благоговейно развёртывал её порыжелые страницы, пропитанные запахом ладана, воска и деревянного масла.

«Уйду, уйду от них! Надо только выбрать время!» — стояло господствующим решением в душе Алёши в то время, как он углублялся мыслию в эти благочестивые рассказы.

А бедное детское тело его между тем всё худело и бледнело, всё резче выяснялись на его измученном тревогами лице голубые жилки, всё чаще, глуше и суше становился его кашель, прерывая долгие слёзные молитвы, но он редко был слышен там внизу, в ярко освещённых гостиных Татьяны Сергеевны, где Лида беспечно ликовала в толпе поклонников.