Вот что писал Суровцов своим университетским друзьям: «Я в Интерлакене, с своей женою и своим другом. Пью сыворотку, чтобы окончательно освежить организм от кабинетного угара.
Вы думаете, друзья, вас в самом деле лечит сыворотка, для которой вы забрались в Интерлакен? Пейте её смело; она не повредит вам, а тем временем вы проживёте шесть недель в горах Интерлакена. Вас вылечат горы, леса, тихая, беззаботная жизнь.
Интерлакен — точно модные воды Германии. Улицы громадных отелей, англичане с жокеями, оркестры, коляски, магазины. Этот новый, модный Интерлакен совершенно заслонил старую швейцарскую деревушку Интерлакен, с её водяною мельницею и скромными садиками. Но от интерлакеновских отелей и концертов можно, к счастью, спасаться в интерлакенских лесах. Что за горы, что за воды, что за леса кругом Интерлакена! В нём всегда прохладно, влажно и зелено. Назади гладь Тунского озера, впереди такая же гладь Бриенцского; слева горы наступили близко, круглою стеной, сдавив улицы; справа уходит далеко вглубь живописная долина, обрамлённая скалами и лесистыми холмами, задвинутая на заднем плане воздушною пирамидою Юнгфрау. Это ворота в Оберланд. С Интерлакеном долго не нужно Оберланда. Кругом его нескончаемые прогулки. Руины замков, лесные вершины, с которых открываются чудные панорамы, тенистые безмолвные долины, водопады, пещеры, поездки на лодках и пароходах. Сыворотка лечит вас уже тем, что вы встаёте в шестом часу, и свежий, с незаспанною душою, бодро оденетесь, бодро пойдёте в kurhaus. Вы пройдёте почтенную домовитую деревню в самый почтенный хозяйственный час. Вы встретите не на одних плечах сияющую чистотой деревянную посудину, налитую по края жёлтым молоком; вы встретите свежий, только что подрумяненный хлеб, чопорных хозяек с хорошенькими ивовыми корзинами, полными базарных покупок , и весь вообще деловой народ, начинающий в этот час своё дело. Свысока и издалека, из-за лесных теснин на вас дохнёт свежестью снежный лик «Девы», и в вашем сердце, как говорил Гейне, «запрыгают соловьи» от этого бодрящего дыхания. Захочется тихого труда, честной пользы, смелой борьбы; захочется живучего, весёлого дела.
Кажется, оно ждёт вас там, в зелёном шорохе лесов, в волшебной дали снеговых пирамид. А с саду вас встречают величественные аккорды серьёзной музыкальной пьесы, так подходящие к ясной и счастливой строгости летнего утра. Вы прихлёбываете себе не спеша из своего стакана тёплую и мутную жидкость, а душа ваша плавает в этих музыкальных аккордах, в этой синеве, в этой прохладе и во всей этой широкообставшей вас красоте земли и неба. А рядом с вами сердце, которое чувствует то же, что вы, рядом глаза, через которые вы глядите в дорогую и милую вам душу и через которые эта душа глядит на вас. Как же сыворотке не вылечить вас? Вот вы пробежали любимую вами газету; вы подкрепили свою мысль сочувственною мыслью людей, живущих далеко от вас, и вас не знающих, но думающих то же самое, что вы думаете. Теперь в воду! В холодную малахитово-молочную волну Аара, всю ещё проникнутую морозами ледников, её родивших. В ней не засидитесь; из неё вы выскакиваете опрометью, она захватывает дух, сковывает мускулы, словно ледяные тиски обняли тело. Но только на воздух — мелкими огоньками заиграет поверхность вашего тела, и вас вдруг всего бросит в здоровый, обновляющий жар. Бегом в вас отель. Там уже завидела вас какая-нибудь расторопная Луиза или Амалья, и на вашем приборе встречает вас дымящийся серебряный кофейник, свежее масло, свежий мёд по швейцарскому обычаю. Ещё только семь часов, и вы свободны надолго. Альпийский посох в руку, книжку в карман про запас, под руку другую маленькую ручку, которая нигде не покидает вас. Куда идти? Всюду хочется, всюду хорошо…
Я лучше всего люблю кротким, неярким утром, немножко облачным, немножко влажным, выйти из Интерлакена и отдаться своим ногам, не задавая себе ни цели, ни срока. Особенно хорошо, если это ещё воскресное утро, когда милый швейцарский поселянин вздыхает немножко от своей тяжкой работы. Вы бредёте, будто не своею волею, по молодым зелёным холмам, по бесшумным тенистым дорожкам горных лесов, спускаясь в лощины и ущелья, подымаясь на карнизы утёсов, над мирными цветущими долинами, в которых отдыхает трудолюбивый улей швейцарского хозяйства. Эти идиллические шале в садах, эти прекрасные полевые дороги, чисто выметенные и аккуратно обсаженные, вся эта степенная и обдуманная сельская жизнь, полная мира и добродушия, кажется вам оттуда ещё успокоительнее. А ноги несут вас тем же неспешным шагом дальше и дальше, к другим картинам. Перед вам в чаще леса вдруг раздвигается поляна, и на обрыве холма встаёт живописная руина старого замка. Вы словно открыли его в этом незнакомом крае, в заколдованном лесу. Незаметно, роковою силою, вы уже очутились в зубцах башни, плотно заросшей внутри ежевикою и целою рощицей рябины. Вы с вашею милою спутницею теперь сами стали элементом пейзажа, среди этих шпалер плюща, этих гроздей рябины и наверху разбитой амбразуры. Лес кругом и лес глубоко внизу. Сквозь тёмно-синий туман елей, наливших все сходы и всё русло ущелья, взгляните туда, вдаль, в высоту, где гора за горою, громада за громадою, чередуясь тенями, всё более и более пропадают во мгле дали, и из-за которых, в глубине, встаёт престолоподобная Юнгфрау, сверкающая снегами, как среброткаными ризами, курящаяся, будто в дыму фимиама, белыми клубами облаков. Вы созерцаете её и всю эту торжественную тишину лесного утра, с своею чистою утреннею думою, с душою, вымытою насвежо, — и вам не нужно храма. Этот свободный. прекрасный Божий мир, который глядит на вас кругом с высот неба и из земных пропастей, вдохнёт в вас благоговение и благочестие не хуже сумрачных сводов храма, с их кадильным дымом и копотью свечей. Не благочестие, «постящееся двукраты в седмицу и одесятствующее от Копра и Кимина», не то благочестие, которое внушило фарисею сознание ничтожности мытаря; но то евангельское чувство братства, прощения и мира, которое сказалось в оправдании блудницы Христом, пришедшим с Генисаретского озера. Сюда нужно пускать детей по праздникам на воскресную молитву.
Если вы заберётесь гораздо выше, на Альпы, заходите к пастуху в Sehnenhutte. Он вас накормит прекрасным свежим молоком и прекрасным свежим сыром из свежей деревянной посуды. Вы послушаете в полутёмной прохладе хижины, лёжа на пахучем сене, альпийский концерт коров, никогда не надоедающий. Этот оркестр колокольчиков не нарушит чувства торжественной тишины, которою лес наполнил нашу душу. Он мирится и сродняется с безмолвием природы, как сродняется с ним песня жаворонка и чирикание кузнечиков, и всё неисследное множество неразличимых звуков и шорохов, из которых соткана тишина летнего утра.
Если будете выше Альп, не забудьте облаков. Там, на высоких вершинах, видишь, как живут облака; видишь, как они родятся, роятся, ползают, ложатся спать, подымаются в путь. Они льнут к снеговым великанам, как к маткам. Они, как стада, укладываются на ночь, теснясь, толкаясь, волнуясь; залезут во все норки и складки, обсядут вершины гор, как птицы деревья. Вот одно, запоздавшее, тянет через глубокую долину, тяжелея от вечерней сырости, цепляясь за леса и утёсы, везде оставляя свои дымные клочки, растрёпывая и растягивая всё больше и больше дырявые края. Не осилить ему скал и заночевав в ущелье! Вон другое облачко, сквозное от розового заката, лёгкое и быстрое, на страшной глубине, плывёт над голубым блюдом Бриенцского озера, так низко, что отсюда кажется, будто оно плывёт на самой воде, точно воздушное парусное судно. А тем, кто действительно плывёт по озеру, это розовое облачко, без сомнения, кажется теперь парящим высоко-высоко в самой лазури неба. Весь вид облаков с вершин горы — иной, чем мы знаем. Их видишь тут или в темя, или сбоку, в совершенно непривычной проекции. Они тут как-то телеснее, понятнее, осязательнее. Тут они обличены во всех своих тайнах. Их шайки открыты, их затеи все на виду. Утром пригреет их солнце — начнут потягиваться со сна и извиваться ему навстречу; начнут выбираться лениво из обогретых логовищ, цепляясь за вершины. Дымом дымят тогда горы. В каких таинственных безднах прячут они их — не знаю! Иной раз станут вылезать, стадо за стадом, без перерыва и остановки, обволокут всё небо, поднимут грозу и дождь и плавают себе, как победители, над землёю, не пуская к ней солнца. Прорвёт их где-нибудь горячий луч — пошли сворачиваться и стягиваться, как лопнувший резинный пузырь, клубками скатываться в сторону, удирать на всех парусах от одолевшего их голубого света, и опять на грудь своих маток; улягутся смирно и не шевелятся до поры до времени. А там соберутся с силами, опять идут приступом на небо, опять перехватывают солнечный луч.
С Интерлакеном они делают Бог знает какие штуки! Они шалят и проказничают там, как «Струй» в «Ундине». То вдруг спрячут от вас без остатка все годы и озеро, и вам чудится, что вы перенесены каким-то волшебством в гладкую, скучную равнину. То станут вам показывать понемножку, как детям картинки, сначала одну гору, потом другую,потом лес, потом воду. А то вдруг распахнуться разом не две стороны, как завеса алтаря, и из-за них в ослепительном солнечном блеске, на ярком голубом небе засияет среброкованый престол Юнгфрау.
Интерлакен — как модное место швейцарских туристов — мне неизвестен. Кругом нас устраиваются концерты, увеселительные прогулки, кружки, праздники, и всё это идёт мимо нас, не задевая, не интересуя. Есть какое-то особенное наслаждение создать себе свой тихий домашний угол среди шума и движения чуждой жизни. Но что они нам, эти семейства англичан, наполняющие наш отель, и обедающая с нами за одним столом? Эти русские, ломающиеся в иностранцев, бегающие друг друга? Приятно пропускать их мимо, не давая им вторгаться внутрь своего сердца, едва видя их, едва слыша, едва признавая их существование. Сядешь за стол, слышишь кругом себя какой-то говор каких-то людей, нам неизвестных и ненужных, о чём-то, нам ненужном и неинтересном; кончится обед, эта чуждая толпа разольётся по саду, по балконам отеля, по читальням. С нею сталкиваешься, её обходишь, как столы и стулья; привыкаешь иногда к повторению одних и тех же образов её; но вы повернулись — и в вас не осталось следа этой толпы, вечно двигающейся вокруг вас, как не остаётся ни малейшего воспоминания о мебели отеля, в котором вы прожили, может быть, долгое время.
Если дорого иметь свою интимную комнатку, свой кабинет, в который не вступает чужая нога и не грязнит любезной вам чистоты, то как же не желать, чтобы и в покои нашего сердца не вторгались непризванные, засоряющие их, производящие беспорядок? Легко и сразу сживаться со всяким данным миром — это слишком трактирная привычка души. Немного увидит тот и немного поймёт, кто расплывается без сопротивления в чужой среде и не пронесёт сквозь неё с непобедимым упорством свою собственную скинию, освещающую и оправдывающую его путь, собирающую в один могучий центр его силы.
Отбиваясь инстинктивно от поглощения своих личных вкусов обычаем толпы и места, мы с особенною теплотою привязываемся к окружающей нас природе. Она стала нам всем: собеседником, развлечением, исцелением. Heimwehfluh, Abendberg, scheunige Platte, вот имена новых бесценных друзей, с которыми мы коротаем счастливые дни и вечера интерлакенской жизни. Их прекрасные черты и их сердечные речи я буду помнить долго; на моём собственном сердце осталась самая отчётливая фотография их; и только стоит бросить мимолётный взгляд на неё, чтобы возобновить прошлое во всём его живье. Я буду помнить зелёные луга и лесные купы Абендберга, поднятые высоко над голубою бездною Тунского озера. У ног озеро, долина Интерлакена, с её движением и шумом; наверху пустыня. Ясный горный воздух едва ослабляет напряжение жизни, кипящей внизу, и вы на высокой отвесной вершине едва не слышите разговора интерлакенских улиц. А здесь только земля, облака и птицы.
На склоне зелёной вершины стоит тихий, скромный отель. Патриархальные куры молчаливо расхаживают кругом по траве. на крыше воркуют белые голуби. Есть ли живой человек в этом счастливом горном хозяйстве? Спускаясь, мы увидели в тени дерева высокую красивую женщину в соломенной шляпе; она держала ребёнка и не замечала наших шагов. Голубое небо, золотое солнце, зелёный лес смотрели на этот мирный приют и на эту молодую красоту. Мне невольно вспомнилась поэтическая идиллия Гёте, и я ощутил в сердце всё то, что мечталось о счастии его бедному страннику:
Я буду помнить всё, но больше всего и страстнее всего — Юнгфрау, «Деву» Альп. Она тут совершенно моя, она стоит в моей комнатке, глядит на меня ночью и утром, ласкает меня, возбуждает к добру и обещает счастье. Моё окно служит ей рамкою. Вы вошли в дверь моего номера и вдруг очутились перед Юнгфрау. Можно подумать, что вместо моего окна висит картина волшебной кисти. Мы с «Девою» постоянно глаз на глаз, и я не могу не влюбиться в неё. Как весело читать хорошую книгу, чувствуя в на себе её взгляд, ободряющий, радующий, созерцая её далёкие девственные снега, рдеющие багрянцем заката. И когда спускаются на горы тёмные ризы ночи, а из-за скал Гисбаха выплывает сначала красная, как пожар, потом бледная, как фосфор, полная луна, тогда «Дева» мерцает смутно, как призрак между распахнувшимися чёрными горами, одетая одним сплошным саваном, вместе с соседями своими Эйгером и Зильбергорном. Она далеко, но она всё-таки со мною, дыханье её льдов долетает до меня. Как спорится моя работа; как мало манит меня вялая болтовня моих скучающих сожителей, доносящаяся из сада, и жалкие огни шутих и ракет, пускаемые от «юнгфраублик». Эта суета не оторвёт меня от торжественно-безмолвной беседы с моею снежною «Девою»; но зато под её бодрящим веяньем как сладко говорит моё сердце с другим сердцем, таким же безмолвно-счастливым, таким же глубоко созерцающим, как моё…
Нигде, друзья, не проведёте вы своего медового месяца в такой идиллической, в такой райской обстановке, как здесь, перед лицом вечной «Девы», под таинственные песни альпийских лесов и альпийских потоков».