Печь была больная и старая.

Закованная в ржавые доспехи, она вздымалась в небо железной башней.

Рыжее пыльное облако висело над ней.

Дыхание печи было затрудненным — неровным.

Доменщики, знавшие эту печь когда-то молодой, преданно и отважно боролись с недугом, изнурявшим ее.

Но печь хворала упорно и безнадежно.

У моряков и доменщиков есть много общего в суровом мужестве их профессии. Недаром площадка домны напоминает палубу броненосца.

И каждый выпуск чугуна — это аврал, где каждый сосредоточен, где каждый знает свое место и в любую секунду готов помочь товарищу в беде.

Для красоты мысли посторонний человек может представить себе домну как неприступную башню, осажденную людьми, таранящими ее пневматическими бурами и атакующими в проложенные бреши залпами огненного воздуха.

Но это будет неверно.

Частые тревожные сигналы доносились от домны к силовой станции.

Горновой Полещук, забравшись на колошник домны, сидя на корточках, прикрыв рот смятой кепкой, терпеливо следил за вращением нижнего конуса.

Шихта, ссыпаясь с огромной воронки, должна равномерно заполнять шахту.

От пыльного газа из глаз текли слезы, тошнотная слабость кружила голову.

Полещук махал головой, стряхивал слезы и снова глядел — подсчитывал медленные обороты конуса.

Засыпной аппарат работал правильно.

Но первую плавку в эту смену добыли с трудом.

У печи угрожающе поднималась температура.

Сбавили дутье. Пробили летку. Но чугун не шел.

Огненный нарыв находился где-то выше свода горна.

Кипящий чугун, проедая кладку, мог бедственно прорвать ее.

Пронзительным пламенем кислорода прожгли ходы в запекшейся массе, чтобы выпустить кипящий чугун.

Потом началось падение температуры домны.

Ее бессильное замирание.

Пустили горячее дутье. Сжатый жгучий воздух с песчаным дерущим скрежетом врывался в домну.

Частые, огромной мощности, тугие удары газомоторов. Это они нагнетали в каупера воздух. Леточное отверстие, пробитое, развороченное, зияет.

Но чугуна нет.

С шипеньем и фырканьем вылетает из летки горячий мусор, но не чугун.

Расплавленная шихта спекается, твердеет. Закупоривает цельной, тяжелой глыбой шахту домны.

Пробили кладку. Изменили температурный фокус. И почти по капле снова начал оттаивать чугун. Сочится.

Печь работала на малом ходу, с неполной нагрузкой.

Густой шлак залепил стволы фурменных рукавов. Полещук с красным и злым лицом кричал на рабочих. Расставив ноги, натянув до рта кепку, отворачивая лицо от парящих холодильников, он закручивал болты новой фурмы.

И внезапно «козел» — гигантская спекшаяся глыба — дал осадку.

Она ударила в горн, словно гигантский поршень, и выбила фурму.

Кипящий чугун хлестал из отверстия. Полещук нагнулся к железному лому, чтобы ударить им по подвешенному буферу — дать сигнал о прекращении дутья. И этой секунды промедления было достаточно.

Лужи кипящего чугуна окружили его. Он полез вверх по железному плетению колонны, чтобы спасти ноги.

Лицо его было обожжено, одежда тлела.

Глоба, помощник горнового, подняв лист рифленого железа, защищаясь им от чугунных брызг как щитом, бросился на помощь к Полещуку. Он вынес Полещука на руках.

А сам, широко ступая горящими деревянными колодками, выбежал на литейный двор и стал кататься в песке, чтобы погасить горящую одежду.

Полещук месяц пролежал в больнице.

Он вышел оттуда с новым лицом.

Его лицо, омоложенное ожогом, блестело розовой, туго натянутой кожей. Только шея была по-прежнему темной, морщинистой, как старое голенище.

Вместе с изношенной кожей пропали усы.

Замечательные, пышные усы горнового, взлелеянные годами долгого и нежного ухода.

И теперь, привычно подняв к голой губе сложенные щепотью пальцы, Полещук ловил только воздух.

Но самое скверное было то, что вместе с усами у Полещука пропала охота работать на доменной печи.

Видно, ужас прикосновения огня не так легко побороть человеку.

Полещук ушел с завода.

Он не хотел встречаться с прежними товарищами, потому что нет у доменщиков презрения более сильного, чем презрения к трусам, изменникам их смелой профессии.

Полещук поступил на курсы железнодорожных машинистов.

На курсах училась молодежь.

Полещук стыдился своего возраста и старался ничем не выделяться от своих сокурсников.

Преподаватель теоретической механики вынужден был часто призывать Полещука к порядку.

— Что это вы разбаловались, Полещук? А ну, пересядьте за первый стол!

Полещук, оставив своего соседа, с которым он мерился силой, шел, тяжело и косолапо передвигая ноги, ничего не видя перед собой от стыда.

Конечно, Полещуку не хотелось баловаться. Знания и так давались ему с трудом. Но боязнь, как бы его не уличили в старости, заставляла его переносить эти страдания.

Полещук прослыл среди курсантов чудаком. К нему относились с игривой веселостью. От него ждали всегда какой-нибудь штучки.

И он знал, что от него ждут этих штучек, и у него не было воли не выкидывать их, и, содрогаясь от стыда, он их выкидывал.

Здоровался он так: наклонит голову и подвигает ушами, — а волосы уже седые.

Если бы кто-нибудь из доменщиков увидел Полещука во время этих унизительных шутовских проделок, никто не поверил бы, что перед ним Полещук.

Полещук пришел на завод двадцать лет тому назад кротким деревенским парнем. Он прошел многие профессии доменщика, пока стал горновым. Он изучил характер печи, командовал ею снисходительно и властно, по-хозяйски. И печь слушалась его. Полещук упорно не принимал заводских терминов. Пользовался своими.

Колошник называл кормушкой. Ход печи разделял на рысь и галоп. Иногда печь шла махом. Ковш — горшок. Сталеваров обзывал супниками. Когда давали плохой кокс, он кричал, что не желает работать на полове.

У него существовали свои приметы, и если сменный инженер спрашивал, сколько он сегодня думает дать чугуна, Полещук оглядывался на печь и безмятежно отвечал:

— А кто ее знает. Это как она захочет.

Но печь перестала слушаться Полещука. Яростная и непокорная, она вышла из повиновения. И Полещук растерялся, он уже не верил, что печь снова можно подчинить себе. Авария явилась как грозное свидетельство его беспомощности.

И Полещук решил стать железнодорожным машинистом, чтобы мчаться мимо этих неподвижных мест, напоминающих ему о его трусости-измене.

В мастерской депо Полещук изготовил для будущего своего паровоза гудок.

Блестящая медная труба лежала на дне его сундучка, завернутая в полотенце.

О достоинстве паровозного гудка судят не по блеску сияющей шлифовку а по звуку.

Звук этого гудка был великолепен.

Из медного горла его, клубясь, исходил грозный, многоголосый напев, полный могущественной силы.

Для того чтобы создать такое дивное звучание, Полещук потратил много времени и сил.

Дома у Полещука был чайник с наглухо запаянной крышкой и с нарезным носиком. На этот носик Полещук навинчивал трубу гудка. Поставив чайник на примус, завесив окна одеялом, он ждал, пока пар, набрав силы, не начинал своего пения.

Полещук регулировал, подтачивал стальную пластину, чей трепет и придавал звуку это многоголосое пение.

Машинисты любят музыку паровозных гудков.

Но ни у одного водителя, даже самого мощного паровоза, не было такого гудка, какой сделал для своей будущей машины Полещук.

Но он вовсе не собирался внушать себе мужество великолепным голосом гудка.

Он сделал этот гудок просто для того, чтобы на его паровозе стоял хороший гудок, а не сипатая трубка.

На экзаменах Полещук, ослабев от волнения, шепотом давал ответы. И ответы его были неважные. Если бы не письменная работа и практические поездки, Полещук провалился бы.

Седой машинист, стриженный ежиком, с угловатым, сердитым лицом, испытав Полещука в поездке, сказал:

— Характер у тебя ко всему хлипкий, а машина строгость любит, повелительность. Не быть тебе машинистом.

Полещук, виновато улыбаясь, расслабленными, дрожащими руками одергивая на себе пиджак, жалобно попросил:

— Мне хоть какой-нибудь паровозик, старенький…

— Пассажиром — это можно, — коротко бросил машинист и, не желая больше разговаривать, вынув из кармана паклю, стал ею протирать и охорашивать и без того сияющие ручки кранов и управления.

Полещук получил все-таки аттестат и три путевки на выбор.

Первая путевка — паровой кран на карьере каменоломни. Вторая — водить кукушку на строящейся ветке. И третья — в транспортный отдел доменного цеха, развозить ковши с чугуном и шлаком.

Полещук выбрал третью путевку.

Но не сразу он пришел к этому решению. Вернуться в свой родной цех, но не доменщиком, а машинистом. Какими глазами он будет глядеть на своих товарищей? Где найдутся слова для оправдания?

Но не было у него сил окончательно отрешиться от завода. И главная тайная мысль была у него — увидеть Илью, своего бывшего подручного, который должен вернуться со дня на день на завод инженером. С ним, с Ильей, у Полещука была душевная дружба, и он хотел рассказать обо всем Илье и попросить совета.

Грязный паровозик стал на запасных путях с пустыми ковшами. Афанасий Терещенко дремал на круглом сиденье, ссутулясь, положив сложенные ладони меж колен. Плохо пригнанная арматура парила. В котле урчало и всхлюпывало. К подножке пристыли ноздреватые лепешки шлака.

Терещенко презирал эту работу. С машиной обращался грубо. Придя домой, старался не думать о ней.

Раньше он водил пассажирские составы. Однажды он пролетел красный сигнал автоблокировки. Медицинская экспертиза установила, что он дальтоник. Он не понимал, что это значит. Ему показали красный, потом синий круг — он не мог различить их. Раздражаясь, он кричал, что на него просто имеет зуб начальство. Потом он расплакался и стал умолять излечить его.

От дальтонизма не лечат.

Ему разрешили работать днем на внутризаводском транспорте.

Он мечтал изобрести очки, которые бы ему помогли правильно определять цвета.

Дома у него стоял ящик с разноцветными стеклами.

Разложив перед собой обрезки картона равной величины, прикладывая к глазам разноцветные стекла, он старался определить цвета картона.

Иногда ему казалось, что он начинает правильно угадывать.

Он стучал кулаком в стену, звал соседей.

Суетился, извинялся, просил проверить и снова, поднося дрожащими руками стекляшки к глазу, называл цвета и… ошибался.

Поднявшись, машинист сказал Полещуку угрюмым, сонным голосом:

— Значит, красный от зеленого отличаешь? Ну, чего еще надо! Вполне механик!

И ушел, сутулый, не сказав больше ни слова.

Доменщики делали вид, будто не узнают Полещука. И говорили только те слова, какие полагались по делу.

Первое время, правда, они чрезмерно наполняли ковши. И, стоя на площадке, долго испытующе глядели вслед паровозу.

Полещук, положив одну руку на кран машиниста, другую на ручку реверса, чувствовал эти взгляды, и всем существом своим он хотел передать машине плавную осторожность, чтобы не расплескать из ковшей тяжко колыхающийся металл.

Полещук полюбил машину. Он очистил ее от жирной грязи, покрыл заново бандажи кожуха котла бронзовой краской, подогнал арматуру и изгнал из кабины извечный банный пар. Надел брезентовый чехол на сиденье и даже под слоем копоти обнаружил позади места машиниста зеркало в деревянной раме.

Наконец он решился и привинтил свой гудок на место старой свистульки.

Терещенко, сменяя его, услышав звуки нового гудка, бледнея, спросил:

— Ты что это, нарочно, для издевки?

Полещук, отворачиваясь, ответил:

— Мечта была — паровоз настоящий водить, да вот не вышло.

— Не повезло, значит? — обрадовался машинист.

— Не повезло, — вздохнул Полещук.

Из-за этого гудка вначале Полещуку приходилось терпеть большие неприятности.

Директор кричал: гудок мешает ему работать.

Сменный инженер — что ему страшно ходить теперь по путям: звук как у курьерского.

Рабочие подсмеивались:

— Чайник, а голос как у настоящего!

Но потом все привыкли к звуку гудка и даже полюбили его.

Однажды Полещук, задержавшись с выброской шлака на терриконе, подал с запозданием ковши под чугун.

Доменщики не ругали его за это, как обычно всех машинистов.

Горновой Глоба, рыжий, весь в блестящих веснушках, бывший моряк, одессит и грубиян, с руками, исколотыми татуировкой, взяв ком леточной глины, подкравшись, бросил ее с размаха в трубу паровоза.

Ничего не подозревая, Полещук дал ход, но вдруг весь его паровоз окутался черным удушливым дымом. Ничего не видя в сумраке, задыхаясь, Полещук выскочил из будки.

Глоба, связав проволокой два кирпича, изловчившись, накинул их на рычаг гудка.

Окутанный дымом, паровоз заревел отчаянно, несмолкаемо.

Полещук, поняв, в чем дело, полез на паровоз, снял кирпичи с гудка, потом долго выгребал глину из паровозной трубы.

Окончив это, он полез в кабину. Глоба прокричал:

— Это я, чтоб ты не спал, джаз устроил!

Полещук повернулся к нему черным, закопченным лицом, из изъеденных дымом глаз текли слезы.

Глоба, встретившись с ним взглядом, вдруг опустил свои огромные плечи и сказал виновато и жалобно:

— Я же больше не буду. Извиняюсь.

От самого Краматорска Илья не отходил от окна вагона. Теплая пыль и копоть покрыли его лицо шершавым налетом. Пассажиры, страдая от зноя и пыли, просили его закрыть окно. Тогда он перебрался в тамбур.

И, глядя на мелькающую рыжую, сухую степь, на черные хребты терриконов, ему хотелось спрыгнуть на эту бегущую мимо землю и идти пешком напрямик.

Все эти пять лет Илья учился жадно, нетерпеливо. Часто забыв, что он на лекции, перебив профессора, восхищаясь и не доверяя, Илья требовал немедленно объяснить откровенную суть формулы, назначение ее жизненного содержания.

Профессор прощал ему это.

Он уважал юношу, видя в нем незаурядного математика. Илья ночами просиживал над интегральными уравнениями. И когда студенты удивлялись непонятному рвению, он отвечал, растерянно улыбаясь:

— Так ведь это интересно, все равно как в карты играть.

Профессор пророчил ему карьеру блестящего математика.

В тетради Ильи рядом с формулами, полными возвышенного полета свободной мысли, имелись свои озабоченные записи о том, что из всего этого можно практически осуществить на производстве.

В конце тетрадей были подклеены письма доменщиков. Кроме общих приветствий и деловой информации о работе цеха, в каждом из этих писем заключалась просьба — спросить у профессоров совета по целому ряду технических вопросов.

Здесь также имелись письма Полещука. Обычно эти послания кончались одним и тем же вопросом. Полещук спрашивал:

«Пускай я глупый, а кто вас учит, те умные, но почему эти ваши ученые, если они все знают, не скажут, что творится с моей печью? Пускай они приедут сюда и поглядят. И чего-нибудь скажут. Наркомы ездиют, а они не могут. Поговори с каким-нибудь ученым, объясни, что человек лично просит — страдает. Вчера… снова сожгли фурму. Вот значит, какие мои успехи… По поселку хожу зажмурившись: стыдно в глаза людям смотреть».

И, стоя сейчас в тамбуре, Илья думал об этих письмах Полещука. Илья решил применить новый, смелый и дерзкий способ исцеления домны. И ему очень хотелось увидеть скорей Полещука, рассказать обо всем, поспорить и вместе с ним, со старым горновым, приступить к скорейшему выполнению своего замысла.

Директор завода был человеком не то что толстым, а скорее обрюзгшим. У него была приседающая походка. Улыбался он редко, думая, что улыбка не пристала хозяйственнику. Да и притом улыбка на его жирном лице получалась какой-то действительно глупой. Он любил хмуриться, морщить чело, говорить медленно, с отдышкой, и ничего не решать сразу.

Он был из породы людей непостоянных в своих взглядах, неуверенных в себе, но хитроумных и дотошных.

Придя домой, он говорил со вздохом жене:

— Ну, кажется, сегодня все благополучно сошло. И вроде как план выполняем.

Вообще же он был человеком честным и искренне признавался жене в своей неспособности руководить заводом.

Директор принял Илью. Косясь на телефонную трубку, он долго и нудно рассказывал Илье о положении завода. Директору втайне очень хотелось спихнуть большую печь молодому специалисту, но сразу об этом сказать он как-то не мог.

Илья сам пришел к нему на помощь.

Илья заявил, что он уже успел ознакомиться с состоянием печи. Причина ее скверной работы — в настыли. Злокачественная чугунная опухоль, многотонная глыба, впаялась в стены шахты и мешает нормальному ходу печи. Настыль нужно взорвать.

Директор при слове «взорвать» вскочил, уронил телефонную трубку, прищемив живот между столом и креслом, воскликнул:

— Останавливать печь! Не позволю!

И снова решительно рухнул в кресло.

Илья обстоятельно изложил свой план.

Печь останавливать не нужно. В районе залегания настыли просверлить отверстие в кладке домны, забив в шурфы, заложенные в настыли, аммонал — взорвать. Настыль будет уничтожена.

Сорвав с пресс-папье чистую бумагу, вытирая лоб, директор взмолился:

— Но ты мне домну развалишь, она старая…

— Я все рассчитал, — заявил Илья и положил на стол чертеж.

Через два часа Илья вышел из директорского кабинета. Разрешение на взрыв настыли было получено.

Директор, оставшись один, позвонил секретарше и попросил принести нарзану.

Илья пробирался по цеху знакомыми железными тропами.

Толстые кишки газопроводов висели у него над головой. Газомоторы стучали выхлопными трубами, словно кто-то бил гигантской подушкой о гулкую, сухую землю.

Был Илья высок, силен, широк в плечах, и глаза у него были светлые, сияющие и застенчивые.

Илья шел к Полещуку, к своему доменному учителю. Он знал о его падении, но не мог понять причины.

Илья знал Полещука как отважного, опытного доменщика, и он думал, что все это произошло от каприза, от обиды. И Полещук не откажет ему, Илье, пойти снова горновым, чтобы помочь в трудном и ответственном деле.

На паровозе в эту смену работал машинист Терещенко.

Он сказал Илье, что Полещук дома.

Потом, наклонясь к Илье, он спросил шепотом:

— Слыхал я, в Москве профессор объявился — с мертвых живым глаза пересаживает. Правда? Нет? Поеду в отпуск в Москву. Мне все равно — хоть карие, хоть голубые, лишь бы правильно глядели. Я же наизусть маршрут Москва — Баку знаю. Закрою глаза и весь профиль пути вижу. Изнурился я на этом котелке чумазом.

Полещук сидел дома и пил чай, заедая рисовой кашей. Он был холост.

В пещере русской печи был устроен горн. Полещук, как любитель, по вечерам занимался слесарным делом.

Когда Полещук увидел Илью, у него жалобно задрожал подбородок, бессильно опустились руки; растерянно улыбаясь, он глядел на Илью и молчал.

Илья обнял Полещука, встряхнул, поднял и, глядя в лицо ему, спросил:

— Что же ты, брат, извозчиком заделался? Обиделся на кого, что ли?

Полещук сразу съежился — и стал вызывающе вежливым.

— Садитесь, — сказал он дрогнувшим голосом, — Илья Иваныч, очень рад.

Илья участливо спросил:

— Ты что, не хочешь со мной разговаривать?

Полещук опустил голову, вздохнул.

Усевшись верхом на табуретке, Илья громким голосом стал рассказывать Полещуку свой план.

Полещук слушал, и чем больше он слушал, тем сильнее блестели его глаза, и он уже не мог сидеть, он ходил по комнате и громким голосом подавал реплики:

— Так. Правильно. Можно. Вчистую. Здорово!

Но когда Илья кончил говорить и, хлопнув Полещука по плечу ладонью, спросил, уверенный в ответе:

— Так, значит, договорились? Поможешь? — Полещук вдруг отступил, мелко усмехнулся и спросил тоненьким, гаденьким голосом:

— Орденок отколупнуть на этом деле хочешь?

Илья замер. Вначале ему показалось, что он ослышался, но, видя мутные и злые глаза Полещука, он нахлобучил на голову кепку, повернулся и вышел.

Полещук остался один. В окно он увидел, как прошел Илья, широко и сильно шагая.

Тоскующую боль одиночества почувствовал Полещук. Ему хотелось выбежать, нагнать Илью, остановить, поведать всю правду. Рассказать о мучающей его боязни огня, попросить прощения за незаслуженную обиду. Ему ведь давно снова хочется на домну, но он не верит себе, боится.

Томительная слабость заставила его опуститься на скамью, положить голову на стол, и он сидел так, в тяжелом бездумье, с глазами, уставленными в темный угол.

И невольные, какие-то глупые мысли лезли ему в голову.

Он видел выпавшую замазку из щели половицы, и ему очень хотелось подняться и вложить эту засохшую замазку снова в щель, но не было сил это сделать.

Печь стала на холодное дутье.

Илья спустился в шахту домны.

Сквозь холодную, только что засыпанную шихту проникал горячий, удушливый зной.

Где-то недалеко под ногами лежал расплавленный, мягкий металл.

Глоба отплевывался от едкого, горько пахнущего газа, слюна, попав на комья шихты, шипела, как на сковородке.

Глоба храбрился и старался говорить громко, но голос его звучал слабо, придавленный тяжестью спертого воздуха.

Кровь стучала в пальцах и в висках, в горле першило.

Электрическая лампочка горела в этом химическом сумраке слабым, серым светом.

В нескольких местах кладка блестела стеклянно спекшимися кирпичами.

Илья, наклонившись, прокричал Глобе:

— Как в кратере вулкана мы здесь! Похоже?

Глоба, не расслышав, пробормотал:

— Это верно, как в бане угарной.

Погружая стальные щупы, они определяли место расположения настыли.

И когда от жары, от удушья в голове начинало шуметь и в глазах всплывали ярко-оранжевые едкие круги, они подходили к воздушному шлангу и, поднося к губам дующий конец его, жадно глотали пахнущий пылью воздух.

Выбравшись на колошник домны, они отдыхали. Илья смотрел с этой вершины на степь, столько раз виденную, — она сейчас была необычайно яркой, чистой и новой. А небо, прохладно светящееся голубизной, казалось вкусным.

Глоба снял брезентовую шляпу и, наклонившись, хотел отряхнуть ею с одежды пыль и копоть. Но вдруг, взвизгнув, он ухватился за подбородок и закружился на месте. Это застежка «молния», соединявшая воротник куртки, накалившись в шахте домны, обожгла его.

Илья начертил мелом контуры настыли на кожухе домны, наметил точки, где нужно сверлить.

Установили леса. Целую ночь стучали перфораторы, просверливая глубокие отверстия. Отверстия набили аммоналом, соединили электрическими проводами, бригада покинула площадку домны.

Глоба тревожно заглядывал в лицо Ильи, потом переводил взгляд на домну.

Пенистые облака неслись в небе, луна выскальзывала из них бледным обмылком.

Знойный, пыльный ветер дул из степи.

Над шлаковой горой висела огромная туча с розовым брюхом. Малинового цвета лава медленно сползала с горы, мерцая. Видно было ковш, круглый, головастый, склоненный. Гуськом серые столбы подымались на эту гору. На откосе горела лампочка, сливаясь со звездным краем неба.

— Илюша, — сказал Глоба, — а вдруг печь развалится?

Илья оглянулся, глаза у него были серые, прищуренные. Нижняя губа набухла и дрожала. Доменщики глядели на домну.

Директора не было здесь. Он разумно решил не впутываться в этот опасный эксперимент. Но бездеятельным оставаться он тоже не мог. Стоя на подоконнике у себя в кабинете, он самолично наклеивал бумажные полосы на окна, чтобы стекла не вылетели от воздушного толчка взрыва.

Домна не дышала.

На заводе было тихо. Стояла тишина, полная приглушенных звуков.

Тяжкий, глухой, мягкий удар раздался в домне. Лязгнули конуса колошников. Столб дыма и пыли поднялся над домной.

Но люди не отпрянули назад, — подчиняясь какой-то силе, они бросились вперед, к домне, словно на помощь к ней.

Домна была цела. Илья, не спавший четвертые сутки, обследовал с фонарем каждое ее кольцо. Трещин не было. Прозвучал сигнал силовой станции, застучали газомоторы. Со свистящим воплем воздух ворвался в домну. Двое суток домна давала малую плавку. На третьи сутки Илья приказал повысить давление и температуру воздуха до предела.

Отработавшие свою смену доменщики не хотели отходить от печи.

Некоторые спали тут же, на песке литейного двора.

В эту плавку Илья решил дать норму.

Он наклонялся к фурменному глазку. В глазок было видно, как белые, словно из ваты, комочки шихты, подпрыгивая в горне, таяли.

Плавка шла полным ходом.

Сгустившиеся тучи заволокли небо. Ночь была черной.

Толстые, редкие капли дождя ударялись о землю. Потом дождь разошелся сильнее. Но дождя не было видно из-за темноты. Тяжелые всплески воды, сырое колыхание воздуха доносились сюда, под своды доменного навеса.

В три часа ночи выпустили шлак.

Полещук пригнал ковши для чугуна. Ковши, заросшие чугунной накипью, давно не выбивались. Вместо тридцати пяти тонн котел вмещал десять, стены его заросли ноздреватым серым чугуном.

Полещук, забравшись в пустые ковши, вычерпал из них дождевую воду, закрыл крышками. Стали пробивать летку. Но летка не давала чугуна. Илья приказал прожечь кислородом. Кислорода не было. Нужно получить со склада по специальному разрешению директора.

А печь шла полным ходом.

Привезли кислород. Осторожно, исподволь направили шуршащее пламя горелки. Но вдруг летка зафыркала. Глоба успел отскочить с горелкой.

Клокочущая жижа выбилась из летки.

Чугун тек с журчанием, бело-оранжевого цвета.

Высокий, светловолосый помощник горнового с грязным, захватанным руками носом и золотистыми распушенными усами, секунду тому назад осторожно, брезгливо вытянутыми двумя пальцами, уберегая усы, докуривавший цигарку, теперь, прикрывая лицо защитно согнутой рукой, разгребал железным шестом чугунную гущу, давая ход, одновременно сбивая ногами листы железа, прикрывавшие от дождя канаву.

Нестерпимая жара сушила его лицо. Казалось, еще немного — и его белокурые пышные усы сморщатся, запахнет паленым, и лицо осветится желтыми веточками горящих усов. Но он отскакивал и, скаля зубы, приложив руки ко рту, кричал:

— Пошел!

Полещук принял во второй ковш чугун. Ковш быстро наполнялся.

Илья подошел к нему, поздоровался и спросил, почему мало посуды.

Полещук сказал:

— По теории на семьдесят тонн.

— А на самом деле?

— Двадцать.

Илья посмотрел на Полещука и сказал тихо, серьезно:

— Отцепляй паровоз, давай вези еще посуды.

Полещук шепотом сказал:

— Больше нет посуды.

Илья как-то чрезмерно спокойно, медленно подошел к горновому и коротко бросил:

— Забить летку. Посуды нет.

Забить летку с ходу — это почти безнадежно.

Глоба, наклонившись над пушкой, поспешно забивал комья глины.

Опустили над леткой железный фартук, вмиг ставший красным, прозрачным.

С размаху загнали пушку в леточное отверстие.

Но пушку выбило оттуда.

Чугун растопил конец ствола, превратив его в изогнутую белую сияющую сосульку.

Неудержимо чугун выпирал из домны.

Выпустить металл на литейный песчаный двор было нельзя. Песок набух водой; соприкоснувшись с ним, металл будет взрываться, словно гранаты, связанные пачками, калеча и разрушая.

Чугун грозил вылиться из наполняющегося ковша на пути. Сваренные чугуном рельсы — катастрофа, остановка всего доменного цеха.

Илья позвонил директору. Сонный голос ответил ему. Потом директор стал кричать:

— Безобразие! Анархисты! Почему не доложили? Откуда я знал, что будет столько металла!

Илья сказал в трубку, что он по плану должен давать двести шесть тонн и он их дал.

Илья бросил трубку и побежал к ковшам. Трубка висела, вздрагивая, крутясь на шнуре, и что-то долго трещало в ней и шелестело.

Илья понял: единственное — это отцепить паровоз и гнать его в депо, привезти оттуда стоящие на ремонте ковши.

Илья побежал к ковшам — чугун хлюпал, приближаясь к краю. Но паровоза не было.

— Где паровоз? — бросился он к Глобе.

Глоба взглянул вниз, снял шапку, вытер лицо, сказал глухо:

— Полещук угнал. Понял, чем здесь пахнет, — ну и угнал.

Дутье прекратили. В домне слышалось грозное ворчание. Показывая обожженные руки, Глоба сказал:

— Вручную забивать пробовал — не вышло.

Илья подошел к доменщикам, смотревшим на него с надеждой, спросил:

— Так что же, товарищи, будем выпускать на литейный двор, в скраб, другого выхода нет.

Доменщики знали, как будет рвать чугун на мокром литейном дворе, какой огненной картечью будут разлетаться во все стороны брызги чугуна. Они знали, как высоко могут взлетать взъерошенные чугунные глыбы в воздух от соприкосновения с водой.

Но выхода действительно не было.

И люди встали по своим местам.

Но вдруг все услышали клубящееся, воркующее пение гудка паровоза…

И все невольно остановились и повернули головы.

Черный паровоз мчался по путям, толкая вперед себя огромный грушевидный ковш-термос типа клинга с большим объемом, но маленьким входным отверстием.

Поймать чугунную струю с ходу в этот ковш была почти невозможно.

Струя чугуна, не попав в отверстие, ударившись о плечи ковша, будет бить сжигающим фонтаном. Машинист должен сразу суметь точно установить ковш — или чугун хлынет на будку, прожжет ее, и тогда конец машинисту.

Обычно эти ковши долго и тщательно устанавливают для наполнения перед пустым желобом.

Кроме того, нужно было сдвинуть два переполненных ковша так, чтобы не расплескать чугуна. Чугун, попав на рельсы, застынет на них, заварит скаты, и паровоз окажется прикованным под падающей струей металла.

Дождь громко шуршал.

Паровозный фонарь выхватывал из тьмы две косые полосы из толстых дождевых струй.

Все остальное было погружено в черноту.

Даже над шлаковой горой не было привычного багряного отблеска.

Паровоз не замедлял хода. Дождевые струи ударялись о него, разбиваясь в пыль. Паровоз, зажатыми в колодки тормозов колесами скользя по рельсам, толкнул ковши. Выплеснувшийся чугун, упав на землю, громко взорвавшись, ударил в упор чугунными брызгами.

В треске, в грохоте, в клубах рвущегося горячего пара скрылось все.

Оранжевая толстая кривая струя чугуна, казалось, висела в этом мраке.

Потом вдруг чугун взметнулся вверх косым высоким светящимся крылом.

Это струя чугуна упала на плечо котла-термоса.

Куски подброшенного вверх чугуна, падая, с грохотом ударялись о паровоз.

На секунду мелькнуло в окне паровоза искаженное лицо Полещука.

И вдруг все померкло. Послышалось тяжелое, чавкающее падение чугунной струи в ковш.

Прибитый дождем пар медленно рассеивался.

Снова появились белые столбы паровозных огней и в них — дрожащие косые струи воды.

Чугун потрескивал, стрелял от попадавших в канаву дождевых капель, но тяжко и верно лился в узкое горло ковша.

На подножке паровоза стоял Полещук. Лицо его было бледно, плечи подняты, шея замотана масленой тряпкой.

Илья спустился к Полещуку и, протягивая руку, сказал:

— Спасибо!

Полещук поежился и сказал:

— Не за что.

Глоба тоже хотел подойти к Полещуку, но, махнув рукой, поднялся на паровоз и стал очищать его кожух от налипших, впившихся в металл чугунных лепешек. Потом, усевшись верхом на котле паровоза, повернувшись, он спросил Полещука:

— На радостях, Федор Феоктистыч, позволь подудеть?

И, протянув руку к рычагу, надавил его.

Мужественный голос гудка наполнил ночь своим пением.

Розовый рассвет размывал грязное небо.

Над разливочной машиной стояло яркое зарево.

С глухим грохотом падали свежеиспеченные чугунные батоны в железнодорожные платформы, приседавшие под их тяжестью. Воздух колебался от тающего тепла прозрачными струями.

Полещук, высунувшись из окна паровозной будки, глядел на домну.

Закованная в железные доспехи, она возвышалась в небо башней.

Оранжевые облака теплились над ней.

Внизу, возле паровоза, стоял машинист Терещенко. Подняв голову, он говорил Полещуку смирным голосом:

— Выходит, мне очки не на глаза, а на голову надеть нужно.

И, оглянувшись на ковш, склонившийся над конвейером разливочной, он увидел, как из оттянутой губы его стекал чугун великолепного синего цвета.

— Чугун, — сказал машинист, — папаша всех металлов. Это понимать нужно.

Полещук тоже смотрел, но видел алые струи металла. Он слышал дыхание домны. И по звуку знал, что печь идет полным ходом.