Городской бродяга и пьяница, Моргун-Поплевкин, человек, не имевший имени и фамилии, вошел в жизнь Николая Куликова так же прочно, как и царица Тамара.
Поплевкин дружил с мальчиком, насколько позволяли это городские приличия. Гимназистом Коля Куликов несколько раз спасал Моргуна от городового Американцева, покупая последнего серебряными полтинниками, скопленными постепенно из денег, которые давал Коле на завтраки отец.
Моргун и Коля встречались часто на берегу городского пруда, недалеко от гимназии. Поплевкин обыкновенно сидел под березой и смотрел в жирную тинистую воду. В тине шевелились ленивые караси, выплывавшие вверх, когда Моргун-Поплевкин бросал им крошки.
– Я им вроде пастуха, – говорил Моргун. – Ты, барин, меня слушай: в Сибири, сказать где, что карась на удочку клюет – засмеют! Там рыба гордая, не то что здешняя. А то еще я в одном месте был, там сидит один самарский инородец, ловит рыбу и сам все кричит: «Сюк, арась!… Сюк, арась!». А от него по правую руку татарин торчит на реке и инородцу завидует, думает, что тот все щук да карасей ловит… Да… А потом и делается очень ясно, что у мордовской нации – арась вроде нашего «нет».
– Ты разве был в Сибири, Моргун?
– А то как же? Я там небось плотничал. Меня, как в Порт-Артуре дали волю, отпустили во все города, и я ударился в ремесло. Пошел под город Ачинск, нашел плотницкую артель. Сладко ел да горько пил, но дела не забывал. У нас в артели главной головой был фельдфебель бывший, солидный человек. Он за мной главный надзор имел и к водке не допускал. Звали его Паша-Фельдфебель, не знаю, был ли он коренного сибирского роду или из российских, но его все наши плотники за справедливость уважали. Он мне все время говорил: «Слушай, Моргун, пить тебе совсем даже нельзя, руки у тебя золотые, привыкай к спокойному житью…».
Коля: Моргун, а ты в самом деле не пей, а?
Моргун-Поплевкин: Обожди… Ты ровно поп уговариваешь. Молод ты еще, барин, хочешь слушать, так слушай. Вон гляди, какой карасина со дна поднялся.
Коля: Ого, действительно, большой… Ну, дальше говори…
Моргун-Поплевкин: Ты вот из господ, и у тебя название свое есть, а меня Паша-Фельдфебель по имя-отчеству один только и хотел называть, да я воспротивился. Все к ряду – Моргун, так Моргун, Поплевкин, так Поплевкин!… Японец меня колол – пусть колол, ротный по морде мазал – и то к ряду. И пью, как мне положено, с меня много не возьмешь. Вот ты – барин, поди, на офицера учишься?
Коля: Нет, это кадеты. Мы их не любим. Их дразнят у нас в младших классах: «Кадет, на палочку одет!»
Моргун-Поплевкин: Я и то это слыхал. А чудно то, что Паша-Фельдфебель какую себе жизнь сделал. Вот я тебе скажу, как он в офицеры вышел. Мы с ним попрощались, когда я подавался в теплые края, а попал в Сольвычегодск. В Сольвычегодске еще в то время исправник спичками отравился. Да… После этого стало слыхать, что эта война с немцем началась, а я от службы избавлялся, и в малом городе меня могли взять сразу. Я взял путь на Вологду. Город хороший, я там к монахам в Духовом монастыре пристроился, подкармливали они меня. Ходил я еще на речку Золотуху к деревянным мосткам, и возле этих самых мостков произошло событие. Я знал, что по тем мосткам приличный народ не ходит, а все больше наш брат околачивается, потому и лег поперек мостика. День жаркий, ясный, а доски на мостках новые, от солнца на них смола кипит. Вспомнил сразу я от легкого духа свою плотницкую жизнь и расстроился так, что не заметил, как кто-то меня тронул за плечо – пропусти, мол, любезный.
Я вскакиваю, гляжу, стоит надо мной офицер, из стрелкового полка штабс-капитан, при крестах и медалях. Простите, говорю, ваше благородие, я, может, вам сапожки запачкал?
А он на меня смотрит и говорит: «Однако старый ты стал, Моргун-Поплевкин, вся личность в морщинах, и за ушами седина». Господи боже мой, откуда он меня знает? – думаю… Погоди, не мешай, барин, доскажу. Отвечаю, ваше, мол, благородие, господин стрелковый капитан, нашего знакомства с вами не может быть, вы в участках сидеть не могли и знать меня не можете. Нет, говорит, знаю, и ты, Моргун, по голосу и то должен меня признать, хоть давно мы с тобой встречались… Пашу-Фельдфебеля помнишь, поди?
Коля: Вот здорово… я так и думал…
Моргун-Поплевкин: Не так здорово, как крепко. Я, конечно, обрадовался, но вместе с тем и огорчился. Был Паша-Фельдфебель, а теперь полный офицер. Задал он мне задачу, как, думаю, с ним мне, подзаборному жителю, говорить? А он меня по-простецки отводит на бережок, садится на камень. Я, конечно, меньше робеть стал и его спрашиваю: как вы, мол, Павел Никифорович, такой жизни достигли? И выходит все дело так, что наш плотницкий голова вздумал идти в сверхсрочные служить, и послали его господа офицеры в школу подпрапорщиков. Через два года – бац, объявили мы Вильгельму войну, и пошел Павел Никифорыч за веру, царя и отечество. Счастливый, видно, был он от роду, и привалили ему ужасные кресты и медали. У него, ты слышь, не токмо што два Георгия было, а даже от французского министра медаль. Потом его в прапорщики производят, поздравляют простого плотника генералы перед всем фронтом. А уж когда он штабс-капитана получил, то сам Гурко у него спрашивал, какую водку больше плотницкий голова обожает? Все это он мне рассказал и огорчился всем. Говорит, это дело не мое – приобвык я больше сибирские пятистенки ладить, а тут своим братом командовать пришлось. Было у них дело такое в окопах, что Павел Никифорыч раз затрепетал. Увидел он, как блиндаж строят, и попросил у саперов топорик, а господа офицеры стали насмешки делать над ним, а наш штабс-капитан огорчился и объяснил им, что он сам не из дворян и у него при виде своего дела душа заиграла. Офицеры вид на себя напустили такой, что будто ничего не заметили и все за-были. Вскоре после того стал он главным над учебной командой, и послали его в Сибирь, а перед тем велели отдых в лазарете сделать, и так он проездом в Вологду попал, где мне и повстречался, когда по делам шел. Так вот, барин, какие дела в жизни происходят…
Коля: Моргун, скажи, пожалуйста, как тебя звать?
Моргун-Поплевкин: Ишь, чего захотел! А тебе на что?
Коля: Ну, зачем ты обижаешься, Моргун? Правда, как твое имя?.
Моргун-Поплевкин: Вашему брату скажешь что, так вы и сотворите такое, что сам становой не разберет. Ну, – тебе не все равно, – Аким.
Коля: А по отчеству?
Моргун-Поплевкин: Федоров… А фамильи, как хошь, не скажу. С тебя и этого хватит.
Коля: Так вот, Аким Федорович, ты пить брось совсем. Это ведь можно сделать. У нас в гимназии сторож унтер бывший, Алешкин, всю жизнь пил, а теперь бросил…
Моргун-Поплевкин: То унтер; они народ гладкий, они жили подходяще, и пил он больше с дикого жиру… Смотри, опять караси повылезали наверх. Их еще хорошо на донную приманку брать. Я вот завтра в Корнильев монастырь пойду и там их ловить буду… Там горячие воды есть, господа в них брюхо полощут. Подают очень много иногда.
Коля: Аким Федорович, помнишь, ты мне белку подарил? Я совсем маленький был: Я тогда через пустырь шел… А теперь мне восемнадцать лет.
Моргун-Поплевкин: А это чья барышня чернявая была? Больно приглядная, мне у вас на кухне сказывали, что она из татар… Татары очень чисто живут.
Коля: О, Аким Федорович, она не татарка, она с Кавказа, там и живет. Уехала и с тех пор не была. Смотри, какое красивое дерево на том берегу! Помнишь, когда ты встретился с нами и подарил мне белку, мы с тетей Тамарой пошли дальше и нас здесь, у пруда, застал дождь… Мы спрятались под березу, но тетя Тамара промочила все-таки туфли… Какая красивая береза! Нет, ты этого не поймешь!
Моргун-Поплевкин: Где уж там понять! Чудной ты, барин, хоть и молодой… Береза на строенье не годится, мы с Пашей-Фельдфебелем все больше лиственницу обожали. Построишь избу, а она вся красная, приглядная, и дух от стен легкий.
Коля: У нее платье вымокло на плечах. Шелк после дождя пахнет совсем особенно.
Моргун-Поплевкин: Дай гривенник, барин… Если есть, так скорей давай. Смотри, Американцев сюда идет. Вот спасибо тебе. Я побегу, а то привяжется еще, крючок. Ты завтра, если хочешь, приходи в Корнильев монастырь, будем карасей ловить…
Моргун-Поплевкин быстро ушел, опустив длинные руки, а Коля в раздумье бросил камень на самую середину пруда.
Над городом висело жаркое лето. Пожарный козел лениво слизывал клейстер со свежей афиши, пленные австрийцы мостили улицу, камни казались медными – их нагрел полдень.
Бока каланчи блестели на солнце, краска свертывалась, как пенка, и, проходя мимо, Коля вспомнил, что, когда он был совсем маленьким, бегал сюда и тайком ел эти красные пенки.
Вслед за этим Коля испытывал совершенно странное чувство, которое после с трудом мог восстановить.
Коле казалось, что у каланчи перед ним вдруг пролетела вся его короткая жизнь. Картины раннего детства быстро прошумели мимо него, как громадный радужный мяч. Коля засмеялся, угадав, откуда пришло это сравнение, и вспомнил, что такой мяч когда-то очень давно был подарен ему отцом. Коля катал мяч по лужайке, зеленой, как сукно письменного стола, но после проколол мяч ржавым гвоздем, и громадный разноцветный шар вздохнул, как великан.
– Вслед за этим Коля видит раскаленную гроздь рябины, куски неба, качающиеся в просветах дерева, и слышит грозный окрик дьякона – владельца рябины. Дьякон бережет рябину для настойки и ждет первого осеннего мороза для сбора ягод. Коля не слышит голоса дьякона и лезет по дереву, стараясь достать самую крупную кисть. Дьякон стоит на крыльце и зовет на помощь идущего мимо Огонька, торговца мессинскими лимонами. О, Огонек никогда не тронет Колю, он только напустит на себя суровый вид!
Розовый дым зимних дней, запах бетона в гимназической раздевальне, усы серба Джурича, преподававшего математику, закрученные, как шестерки, рой предметов, звуков и имен окружают сейчас, подобно облаку, Колю. И, наконец, как летний дождь, теплый и радостный, откуда-то с высоты сознания, падает мысль о царице Тамаре. И Коля сразу понимает, что отрочество прошло и он становится взрослым.
– Ассоциация идей, – медленно бормочет он, прислушиваясь к словам. Они непривычны, и Коля произносит слова медленно, выпуская их, как птиц из клетки. Это, несомненно, относится к воспоминанию о дожде, падавшем на ветки березы у пруда, и сравнению с дождем мыслей о царице Тамаре.
– Дарвин, – шепчет вслед за этим Коля и улыбается, вспоминая, как отец, узнав о том, что сын читал тайком толстую книгу о происхождении человека, назвал, шутя, Колю мартышкой.
Коля почему-то долго не встречался с Моргуном-Поплевкиным с тех пор, как они виделись у пруда.
Время шло, и, наконец, случилось необъяснимое сначала событие, перевернувшее вверх дном благополучную жизнь городка. Это событие называлось Февральской революцией.
За день до всего этого в городской лавке утром продавали темный лакричный сахар, а к вечеру из городской больницы вырвался голый сумасшедший, как бы предчувствовавший гибель Империи.
Сумасшедший повязал бедра трехцветным флагом, украденным из больничной сторожки, и прыгал около каланчи, собирая горожан вокруг себя. Флаг сберегался для царского дня, и этому факту придал особенное значение протоиерей, истолковавший такой поразительный случай, как зловещее предзнаменование. Протоиерей тайно жил с начальницей женской гимназии двадцать лет, но на второй день революции не вытерпел и решил высказать свой протест против мнений старого общества, явившись на митинг под руку со своей подругой и с прицепленным к рясе, похожим на красный кочан, бантом.
Коля вместе со всеми бегал, кричал и пел «Марсельезу», забывая временами слова. Песня была нова и походила чем-то на непривычные «ассоциация идей» и «Дарвин».
В городе шумели, стреляли и пели. Двадцать гимназистов на второй день революции догадались разоружить городового Американцева, городовой плакал, ему кричали: «Приветствуй революцию, фараон!» Из-за его красного револьверного шнура дрались приготовишки, один из восьмиклассников мудро примирил гимназическую мелкоту, разрезав шнур на кусочки тесаком того же Американцева и раздав эти кусочки на память о великой Революции, которую приветствовал городовой, беря под козы-. рек.
На третий день отец Коли Куликова достал форменное платье и велел няньке обшить пуговицы сукном. Золотые орлы канули в небытие, но все же сквозь сукно можно было прощупать очертания шершавых крыльев.
В один из февральских вечеров, когда на улицах хрипели ораторы и незнакомые люди целовались, как пьяные, друг с другом, под грохот труб гарнизонного оркестра, Коля, наконец, увидел исчезнувшего Моргуна-Поплевкина.
Бродяга сидел на изгороди городского сада и махал рукой перед собравшейся публикой. Прохожие, привыкшие кричать «ура» по всякому поводу, заранее хлопали в ладоши, принимая Моргуна-Поплевкина за настоящего оратора.
Может быть, люди в эту минуту и забывали, что перед ними только надоевший всем городской пропойца, ночевавший в кутузке под бдительным надзором опального сейчас Американцева.
Между тем Моргун-Поплевкин кричал:
– Приветствую свободную Россию!
Коле казалось, что Моргун просто читает надписи на красных знаменах, но после с трудом понял, что сбивчивая речь бродяги имеет какой-то свой смысл.
– За учредительное собрание! – кричал Моргун, вращая побелевшими глазами. – Пали, цепи, елки-палки, лес густой… За список номер два, – продолжал он. – Почему, я вас спрашиваю, свободные граждане, отец протоиерей ходит при красном банте, а меня из кухни гонит? Отречемся от старого мира, а какой я ему равный? Господа товарищи, таким образом и Американцев-подлюга ленту наденет и снова меня притеснять начнет, а? Правду я говорю или нет? Свобода, равенство и братство!
Акцизный чиновник с повязкой на рукаве, превратившийся в солдата Народной Охраны, уже расталкивал толпу, пробираясь к забору.
Коля быстро сообразил, чем может окончиться выступление Моргуна-Поплевкина, подошел к забору и легко стащил бродягу вниз, схватив его за рукав.
– Идем, Моргун, – шепнул Коля Поплевкину и крепко взял бродягу за локоть.
Они пошли вместе, обходя толпы пьяных, громивших винный склад. Моргун тяжело дышал, и от него самого несло спиртом. Поплевкин, без всякой к тому причины, время от времени снимал шапку, кланяясь прохожим в пояс, и орал:
– Скоро все затрепещут! Моргун-Поплевкин идет, сторонись! Он теперь всем равный и свободный!
Коля привел Моргуна к себе домой и уложил спать на кухне.
Наутро отец позвал Колю к себе в кабинет и, барабаня пальцами по зеленому столу, сказал сердито и твердо:
– Совсем распустились, молодые люди. Дождались революции? Это что еще за фокусы с бродягами в моем доме? Когда кончится это безумие?
– Я думаю, никогда, – отрезал Коля и повернулся к отцу спиной. – Папа, – добавил Коля после небольшого молчания. – Неужели ты не понимаешь Моргуна? Его не удовлетворяет то, что отец Павел ходит с красным бантом, что наш директор в гимназии целовался вчера со сторожем Алешкиным, а назавтра выгонит его за малейшее ослушание. О, папа, ты меня должен понять! Моргун хороший, он даже пить бросит, если к нему подойдут, как к человеку. Я же понимаю, что он и меня ненавидит за то, что я барчук. Верней, он меня и любит и ненавидит в одно и то же время. И я, несмотря на это, понимаю и люблю его. Ты знаешь, когда я шел с царицей Тамарой по пустырю, он мне подарил…
– Не говори мне ничего о царице Тамаре. Господи, мой сын форменный выродок! Когда тебе по возрасту подобало носить штаны в зубах – ты сочинил какой-то литературный бред с башнями и царицами. А теперь у тебя новое увлечение уличными настроениями.
Отец взглянул в глаза Коле и опять забарабанил пальцами по столу. Коля побелел, стиснул зубы и, в свою очередь, взглянул на отца. Он сидел в тужурке с обшитыми пуговицами, Коля вспомнил ненавистный вкус рыбьего жира и вдруг рассмеялся зло и протяжно.
– Ты думаешь, папа, – отрывисто сказал юноша, – тебе снова придется спарывать сукно с пуговиц?
Это было произнесено почти угрожающим тоном.
– И вот что, – добавил Коля. – Никогда не смейся над царицей Тамарой… Никогда, я предупреждаю тебя…
Коля быстро вышел из комнаты. Окрик отца догнал юношу, но он не возвратился в кабинет, а натянул шинель и выбежал на улицу.
Коля искал Моргуна-Поплевкина до самого вечера, но бродяга, уйдя утром с кухни, опять куда-то исчез, и Коля так и не нашел своего приятеля.
С этого дня отец начал приглядываться к Коле… Раз за обедом он сказал матери, глядя на сына, торопливо евшего суп:
– Я не понимаю, за что мы всю жизнь беспокоились и страдали? Сегодня говорят везде, что в Петербурге большевики опять устроили скандал. Скоро мы увидим приятную картинку, когда Огонек, Моргун-Поплевкин, Чернослив и Мужик Андрон будут сочинять собственные декреты, и мне придется дожидаться приема у них в кабинетах. И есть люди, наша молодежь, так сказать, наша надежда и гордость, которые потворствуют негодяям…
Мать – бледная, худая и ласковая, – украдкой посмотрела на Колю, но тот сделал вид, что не заметил и не услышал ничего.
Время шло, в гимназии был выбран ученический комитет, куда попал и Коля.
Бывшая Россия кипела, как котел, в столицах к власти приходили те самые большевики, «кронштадтцы», как называл их Куликов-отец.
Выплывали на свет легенды о немецких шпионах, и директор на собрании вспоминал еще не забытый случай, когда в стенах этой истинно патриотической гимназии находился ввергнутый в германский разврат преподаватель географии Антон Збук.
Злосчастного учителя предавали проклятию на молебне в зале, где был повешен портрет подстриженного ежом адвоката в зеленом мундире.
Наконец в коридорах появились отличившиеся на Северном фронте офицеры с повязками и георгиевскими лентами.
Они собирали гимназистов из старших классов и объясняли им, что большевики уничтожают культуру и продают немцам интересы нации.
Гимназисты восторженно глядели на серебряные погоны, георгиевские ленты и повязки вербовщиков, благоговея перед шпорами и саблями. Офицеры записывали желающих поступать добровольцами в войска, защищающие нацию и охраняющие ее культуру от посягательств немецких агентов.
После сообщалось, что добровольцы будут срочно отправляться в Омск, в Сибирь, где еще сохранились русские люди.
Русскими людьми предводительствуют храбрые степные атаманы, патриоты идут к атаманам в их волчьи сотни, синие эскадроны и железные роты, составленные из офицеров, студентов и гимназистов.
– Все лучшее в России стремится туда, в Сибирь, чтобы возвратиться с победой в Москву, – объяснял однорукий капитан и, мусоля чернильный карандаш, записывал в книжку фамилии добровольцев.
Коля совершенно неожиданно попал в число новобранцев. Он даже не подумал в начале вербовки о том, что он запишется в какой-нибудь синий эскадрон, но все вышло помимо его воли.
Он долго не соглашался на уговоры одноклассников, уже надевших новую форму, но по мгновенно явившейся традиции оставлявших на себе гимназические фуражки отмалчивался, когда его упрекали в трусости.
Коля мало бывал дома, он пропадал или в гимназии, или часами засиживался в доме мамы Инны.
Она заметно постарела, начинающие седеть волосы льнули к ее доброму лицу.
Тоня и Мура из маленьких шаловливых девочек превратились в строгих и стройных подростков. Мура была особенно строга и задумчива, даже родинка под левым глазом не нарушала ее уже установившегося облика.
Мама Инна сразу поняла, что за последнее время с Колей что-то случилось. Тревога матери, в свою очередь, передалась и Муре.
– Что с тобой, мой мальчик? – спросила мама Инна, взяв Колю за плечо.
Этого нельзя было выдержать. Мама Инна, безусловно, удивительный человек, но Коля – взрослый. Ему сейчас девятнадцать, правда еще не полных, лет. Он начинает чувствовать большие вещи, «гражданскую скорбь», как иронически выражается отец о беспокойстве юноши за судьбу Моргуна-Поплевкина. И неужели Коля настолько еще слаб, что мама Инна может уговаривать его, как мальчика?
– Это невозможно, – говорит он, опуская голову. – Мама Инна, понимаете, получается тупик…
– С каких пор, Коля, ты говоришь мне «вы»? – спрашивает обиженно мама Инна.
– Все равно… Прости меня, мама Инна… Но, понимаешь, получается трагедия. Мы расходимся с отцом в убеждениях. Он смеется надо мной при каждом удобном случае. Мне жалко Моргуна-Поплевкина, а отец этого не понимает. Я чувствую, что мне придется порвать с отцом.
Мама Инна тревожно смотрит на Колю и продолжает держать руку на его плече. Мура тоже подходит к юноше и, покраснев, вдруг целует его в щеку.
– Бедный Коля, – говорит Мура, и глаза ее наполняются слезами. – Какой ты хороший и умный, – добавляет она с восхищением, заставляющим ее и улыбаться и плакать в одно и то же время.
– Коля, – замечает мама Инна, – ты был нервным и беспокойным с самого детства. Я всегда с тревогой следила за тобой и думала, что рано или поздно у тебя будет столкновение с отцом. Прости меня за откровенность, твой отец неплохой человек, но в нем тяжелая кровь, от которой он сам рад бы избавиться. Ты знаешь, что он вышел из очень упрямой и по-своему крепкой среды. Купцы и мещане в нашей стране были физически здоровыми людьми, они гордились своим здоровьем, хваткой и уменьем жить. И твой папа (мама Инна поправилась: отец – видя мучительную улыбку на лице Коли), твой отец вышел именно из этой среды. Он выбился из нее, получил знания, стал культурным человеком, но у него, я говорю еще раз, осталось тяжелое наследство.
– Он обтянул свои пуговицы сукном, – замечает Коля, – но думает, что скоро вновь снимет его. Он ненавидит сейчас Моргуна…
– Так вот, Коля, – продолжает мама Инна, – и у твоего отца осталось это проклятое для него чувство влюбленности в себя, в свои успехи и образованность. А ты, по своему характеру и стремлениям, походишь более на родню матери. Всякий отец хочет, чтобы в доме торжествовало его влияние, а ты этому влиянию не поддаешься. Отсюда – отцовская неприязнь… Я, право, не знаю, что тебе делать. Ты сам понимаешь, что я не хочу ссорить тебя с отцом, я не имею права на это. Я хочу сказать лишь одно: ты должен понять отца.
Коля в раздумье качает головой. Он старается сосредоточиться, смотря в угол, туда, где блестят стеклянные глаза волка Ивана Михайловича. Вид волчьего чучела, рояля, вещей, окружающих издавна эту жизнь, вызывает у Коли чувство грусти. Он в одну секунду вдруг понял, что очень скоро ему придется расстаться со всем этим, что он долго не увидит ни мамы Инны, ни Муры с Тоней, не будет проходить ежедневно мимо старой каланчи.
Какая-то крепкая и стремительная рука опустилась теперь на жизнь Николая Куликова. Рука должна была взять жизнь, как кусок воска, чтобы из этого куска, бесформенного и податливого, получилось нечто цельное и стройное.
– Что с тобой? – тревожно спрашивает мама Инна.
Коля опять качает головой. Губы его шевелятся, он как бы что-то вспоминает и упорно рассматривает чучело.
Ах, да, это опять тот странный сон с дочерью Соломона Пузиса!
Пузис – владелец самой большой лавки в городе, у него голова похожа на черный бильярдный шар, он гордится четырьмя красавицами дочерьми.
Пузис всегда дает большой кредит семье Куликовых, этот способ покупок называется «брать на книжку».
Еще до встречи с царицей Тамарой Коля ходил к Соломону Пузису с книжкой и запиской на покупки, и его у прилавка встречали четыре гортанных, белых ангела. Они угощали мальчика широкими пряниками, украшенными крупными изюминами, и дарили жестяной паровоз, пахнущий лаком.
Кто-то дома заметил, что дочки Пузиса действительно необычайно красивы, и, видимо, после этого случая Коля увидел во сне своего отца.
Отец стоял у прилавка и разговаривал с самой красивой из сестер Пузис. Она смеялась и доставала с полки огромный пряник с цукатной звездой посредине. Тогда отец Коли целовал руку девушке, и во время поцелуя его усы скользили по белой ладони приказчицы.
Наутро Коля не мог смотреть на мать; он целый день угрюмо рассматривал отца, а к вечеру окончательно уверился, что все то, что он видел во сне, происходило наяву. Он не мог спокойно глядеть на отцовские усы, сторонился всех, и в этот день родилась бессознательная сначала неприязнь к отцу. Через некоторое время Коля, плача, рассказал матери все, она долго смеялась, но после озабоченно и твердо объяснила сыну, что это лишь глупый сон, совершенно далекий от жизни.
Зачем все это сейчас лезет в голову? И зачем Мура смотрит на Колю печальными и добрыми глазами, как бы чувствуя что-то?
– Да, Коля, сейчас жизнь становится трудной и жестокой, – тихо говорит мама Инна. – Напрасно многие проклинают революцию, она должна встряхнуть и определить людей. Я не жалуюсь на очереди и хвосты, мне хочется быть выше их. Боюсь лишь умереть, не дай бог, девочки останутся одни, у нас почти нет близких людей. Да, мальчик, у нас есть новость, которая должна тебя интересовать. Тетя Тамара прислала письмо, она последнее время жила в Москве, а теперь, в связи со всякими затруднениями, решила поехать в Сибирь – там у нее есть знакомые и работа. Многие сейчас едут туда, сибиряки пока не думают о хлебе.
Глаза Коли делаются большими и блестящими. Он вдруг поднимается, подходит к волку Ивану Михайловичу и кладет палец на его стеклянные глаза. Они смотрят тускло, из орбит, в углах глаз вылезает красное сукно.
– Тетя Тамара едет в Сибирь? – спрашивает Коля, и пол, как в детстве, кружится в его глазах желтым колесом.
– Да, там за Челябинском есть город, кажется, Петропавловск, – слышится ответ мамы Инны.
Коле больше ничего не надо, он в этот вечер сидит очень долго в доме своей второй матери. Он особенно задумчив и предупредителен вместе с тем.
Между прочим, Коля попросил маму Инну показать уцелевший со времен его детства букварь, по которому он учился, и толстую книгу Лермонтова.
Все трое – он, мама Инна и Мура – ходили по освещенной одной луной комнате, где учились когда-то дети, и смотрели в голубые широкие окна.
Из дома Коля ушел поздно. Прощаясь с Мурой и ее матерью, он неожиданно, быстро привлек их к себе, неловко поцеловал обеих по очереди и попросил поцеловать за него Тоню, которая в это время уже спала.
Изумленная мама Инна хотела догнать юношу, о чем-то расспросить, но Коля в это время был уже далеко. Он бежал почти бегом, сырой ветер рвал полы шинели. На углу он увидел бродягу, кинулся к нему, думая, что это Моргун-Поплевкин, но тут же увидел, что ошибся. Ночевал он у одного из гимназистов, отказавшись объяснить причины позднего прихода, утром сильно волновался, но, напрягая всю волю, был спокойным, когда подошел к однорукому капитану-вербовщику, назвал свою фамилию и сразу попал в последний эшелон.
Сидя в вагоне, он мучительно думал о причинах своего поступка и, наконец, объяснил его нежеланием жить с отцом.
Вслед за этим пришла мысль о Моргуне-Поплевкине; ведь теперь он, гимназист Николай Куликов, сделался врагом человека, который, как нельзя лучше, может носить название «кронштадтца».
Куликов успокоился на том, что вся его среда – товарищи по гимназии, с которыми он только недавно ел мел в младших классах, воруя его у доски, не могут быть жестоки и несправедливы. Ведь там, в Сибири – царица Тамара, разве она может разрешить ему делать бесчестные поступки? А Моргун-Поплевкин в своем исступлении может быть далек от мыслей большевиков, с которыми и в самом деле, наверное, стоит драться?
В Челябинске добровольцам объявили приказ, что они будут отправлены не в Омск, к диктатору Колчану, а на Урал, в Миасс и Верхнеуральск, к казачьим атаманам. Коля, который уже бесповоротно стал Николаем Куликовым, с тоской подумал о том, что он не увидится с царицей Тамарой.
Гимназистов привезли в Верхнеуральск, выстроили на большой площади в форштадте. Строй объезжал сам атаман Дутов, брюзжал и что-то говорил адъютанту. После этого новый отряд передали в специальную «Атамановскую» часть, а через неделю Куликов участвовал в первом бою под сопкой Мохнатой.
На атаманцев шли ободранные отряды красных казаков, но у наступающих были пулеметы на седлах, и дутовцы отступили.
Коля ничего не помнил, а когда очнулся, увидел, что он лежит совсем одиноким в грохочущей огнем пустыне, а рядом с ним на земле корчится небольшой человек с желтым лицом, в особенно светлых, залитых сейчас кровью, погонах. Он был выбит из седла.
Куликов подумал, что он вполне может унести человека, вернее, утащить его за собой по истоптанному полю. Он не знал, куда ползти, делал это наугад, потеряв представление о времени.
Человек с желтым лицом был без сознания, воротник его мундира прилип к залитой кровью шее.
Он бредил на незнакомом языке.
В бреду человек кусался и плакал, но Куликов тащил его и, наконец, окончательно изнемог настолько, что сначала не расслышал окриков. Окрики неслись из невидимой ложбины, и юноша не знал, как отвечать на них – мало ли кто мог сидеть здесь – красные или белые?
– Два человека, – в изнеможении сказал Куликов и увидел, как из ложбины поднялись штыки.
– Белые, – почему-то успокоенно подумал он и сдал на руки солдат кусающегося человечка.
Куликов с удивлением узнал, что ему выпало на долю спасти жизнь одного из помощников Дутова, предводителя нагайбаков, полковника Алетьева.
Юношу напоили, накормили и увезли в отобранный обратно у красных Верхнеуральск. Там его посадили в синий автомобиль, и он предстал перед лицом самого Дутова в доме на Николаевской улице.
Атаман встал при появлении гимназиста.
Дутов был толст, неповоротлив и низок ростом. Рядом с ним, в глубоком кресле лежал перевязанный Алетьев и смотрел на Куликова неподвижным, но благодарным взглядом.
Дутов задел шашкой за ножку кресла, покраснел от волнения, встал на носки и взглянул в глаза Куликову.
– Юноша… Герой, – заикаясь, сказал атаман. – Творя чудеса, девятнадцати лет он был полковым командиром, – продекламировал Дутов и забегал по комнате.
– Он кусался, – проговорил Куликов, показывая на Алетьева, но атаман не заметил этого и, перехватив ножны шашки рукой, закричал:
– Не полковой командир, а пока прапорщик Куликов, – можете идти! Благодарю патриота!
Дутов тут же протелеграфировал в село Учалы приказ зарубить восемнадцать пленных красногвардейцев. О подвиге новопроизведенного прапорщика Куликова шумели газеты, вожди патриотов были щедры на чины и кресты.
Куликова поздравляли, но он в это время думал о доме, маме Инне, Муре и Моргуне. Кстати, прапорщик Куликов не мог никак знать, что Поплевкин, с которым так странно связала его жизнь, тоже покинул родной город. Голод заставил людей ехать за хлебом в богатые места; и сколько граждан наняли Поплевкина привезти масло и муку из Кургана. Ведь Моргун, несмотря на пьянство, считался верным человеком.