Старый индеец знал, что им придется проплывать мимо Бобрового Дома. Сверкающая вода Квихпака обнимала их лодку; индеец сидел на корме и то и дело вычерпывал воду берестяным ковшом; ноги путников промокли, и Кузьма даже начал кашлять. Чтобы прогнать кашель, он решил беспрерывно курить.

В эти дни Кузьма сделался задумчивым. На привале при свете костра он сосредоточенно разглядывал следы старых ран на груди и руках. Летопись простой и трудной жизни! Кузьма объяснял Загоскину значение этих знаков. Узловатый шрам у третьего ребра — память о том, как Кузьма еще подростком вздумал приручать молодого лося. Длинная борозда возле ключицы — след от копья эскимоса. На руке круглый белый знак, как бы разделенный внутри на лепестки, оставлен стрелой индейца с острова Ванкувер. Кузьма тогда выдернул наконечник каменной стрелы вместе с мясом, затем вложил мясо обратно в рану и затянул пораненное место тугой повязкой. Кожа приросла. Рана эта была получена, когда Кузьма ездил с отрядом русских промышленников в залив Св. Франциска.

Особенно любил он показывать рубец от медвежьего когтя на предплечье. В рубец можно было вложить палец.

— Смотри, сколько у меня рубцов, Белый Горностай, — с гордостью сказал Кузьма. — А у тебя только один. На бедре у меня есть еще знак — орлиная лапа; когда-нибудь я тебе его покажу. — Индеец опять запыхтел трубкой.

Ты лучше береги табак, Кузьма, — ответил Загоскин, — а то потом нам нечего будет курить.

— Сколько рубцов у меня, охотника и воина, а на сердце ни одного, — продолжал свой разговор старый индеец. — Не как у тебя, Белый Горностай, — добавил он с каким-то упорным озорством.

— Ты стал болтлив, как старая баба, — сухо сказал русский. — Лучше иди к лодке, вычерпай воду и зачини берестой щели. Иначе мы когда-нибудь пойдем ко дну. Понял?

— Иду, иду, — поспешно откликнулся Кузьма, взмахнув по привычке трубкой.

И они поплыли вверх по реке. Загоскин работал двухлопастным веслом, мокрая от пота рубаха облепляла его спину. Он давно сбросил лосиный плащ, и тот торчком возвышался на дне лодки.

Но вот вдалеке показался Бобровый Дом. Кузьма молчал и даже не глядел в сторону Загоскина. Ветер донес до них теплое дыхание очагов, запах жилья, звуки собачьего лая. Загоскин встал во весь рост в лодке.

Кузьма понял безмолвное приказание и взял весло.

— Греби вовсю, насколько хватит у тебя силы! — сказал Загоскин, опускаясь на лавку и направляя лодку прямо на середину реки. С возвышения на корме ему был хорошо виден берег, на котором стоял Бобровый Дом. Он вспомнил мерзлые ивы. Они сейчас влажно светились на солнце. И вдруг в его глаза ударил горячий и живой свет. Алый костер бушевал на отмели возле Бобрового Дома. Толпа индейцев с поднятыми копьями плясала возле пламени. Лодка качалась, и костер как бы метался между водою и небом, а поднятые копья летели к облакам.

Индейцы, заметив лодку, выхватили из костра пылающие ветви и застыли в торжественном молчании. И Загоскин увидел девушку-тойона Ке-ли-лын. Она в алом одеянии и кольчуге из мамонтовой кости стояла возле самого костра, и по ее лицу пробегали тени от дыма и свет пламени. И вновь сила, которая была крепче его сердца, неудержимо повлекла Загоскина на зов костра. Ему сначала казалось, что лодка погружается в грохочущий пенный водопад. Потом он перестал сознавать происходящее.

Кузьма яростно работал веслом. Загоскин дотронулся до плеча индейца и велел ему грести тише.

— Мы будем отдыхать в устье притока, — сказал он. Когда они отыскали там место для привала, Загоскин сделал засечки буссолью, определив местность, и улегся спать. Спал он долго — часть дня, вечер и всю ночь. Пробудился спокойным и веселым и долго слушал шум большой ели, ветви которой закрывали от него часть неба. Теперь он решил объяснить Кузьме все. Тот, узнав, о чем хочет говорить с ним русский, от удивления даже вынул костяную «колюжку» из губы. И действительно, Кузьма не верил своим ушам. Белый Горностай, смотря прямо в лицо индейцу спокойными серыми глазами, щурясь от табачного дыма, коротко и просто разъяснил ему всю загадку, так долго мучившую Кузьму.

— Ты старый охотник, и воин, и мой друг, Кузьма, — говорил русский, — думаешь обо мне, как о мальчике, и не можешь понять моих поступков. Мы шли и идем с тобой вместе, вместе делим хлеб и опасности. Более того, ты спас меня, Кузьма. Ты, кажется, научил меня не меняться в лице. Спасибо тебе за все. Много разных людей видел ты, и сам говорил мне, что похожих друг на друга душ нет на свете. Так знай, почему я не пошел к девушке Ке-ли-лын. Я не смог бы уйти от нее никогда: так говорит мне моя душа.

— Ну и жил бы в Бобровом Доме… и я с тобой — начальником воинов у Ке-ли-лын. Я знаю больше Одноглазого и мальчика, убившего всего трех медвежат… И все было бы хорошо!

— Ты забыл, кто я! Могу ли я, слуга главного русского тойона в Ситхе, уйти жить к немирным индейцам? Да нас с тобой обоих посадили бы тогда на железную веревку!

— Ке-ли-лын любит тебя…

— Пусть так… Но ты знаешь, что в жизни не все свершается так, как мы хотим.

— Слава Ворону! Ты, Белый Горностай, наконец сознался старому Кузьме в том, что любишь ее. Больше мне ничего не надо. Тебе теперь остается одно — улыбаться, как алеуту, которому отрезают ногу. Чаще всего он отрезает себе ногу сам. Я не буду смеяться теперь над тобой, мне понятно все. Ты боишься власти сердца… Это бывает. И ты отрезаешь ногу… Знаешь, что я скажу тебе, Белый Горностай. Ты воин, ты все-таки воин! А теперь я тебе открою одну тайну. Другому я не сказал бы, и другого ты за эти слова мог бы осудить, а меня ты простишь. — У индейца Кузьмы были слезы на глазах, которыми он видел сотни врагов и сотни зверей. — Знаешь, отчего дрожала моя рука, убившая столько врагов в честном бою? Когда мы с Ке-ли-лын гнались за индейцем Демьяном и попали в метель, — я уже рассказывал тебе об этом, — мы лежали вместе с собаками, прижимаясь друг к другу, чтобы узнать — живы ли мы. И вот тогда, Белый Горностай, на моих глазах выступили слезы. Я подумал, что ушли годы и я не могу любить таких крепких и сильных девушек, как Ке-ли-лын! Я слышал, как она дышит рядом со мной. И пот тогда, когда на моих глазах дрожали слезы, я услышал, как ее пальцы коснулись моего лица и пробежали по нему — от лба до узоров на щеках. Ведь мы не видели друг друга, и она хотела концами пальцев узнать, не заснул ли я, а ты сам знаешь, что спать в метель нельзя! И слезы старого воина остались на ее пальцах! Но она не отдернула их, притворилась, что ничего не заметила, и сжала мне локоть. Я толкнул ее руку — в знак того, что я жив! И она не подала никакого знака, что видела концами пальцев мое горе. И я тогда подумал другое — как хорошо тебе и ей, что вы можете любить друг друга. И я, клянусь святым Николой, едва не разревелся снова. Наутро, когда мы выкопали нарты из снега, я посмотрел на Ке-ли-лын, и мне показалось, что ее глаза будто бы стали темнее. И она спросила, есть ли у меня семья. Я ответил, что жену отнял когда-то у меня поп Ювеналий, а дети умерли от черной болезни после того, как меня взяли в аманаты. Она опустила на мгновение голову, а потом вскочила на нарты, и мы погнались за Демьяном. Все! Больше ты ничего не услышишь о слезах воина… Делай со мной что хочешь, Белый Горностай!

Загоскин шутя замахнулся на индейца прикладом английского ружья. Железная рука Кузьмы вырвала холодный ствол из рук русского.

— Я еще силен! — закричал Кузьма во все горло и, отбросив в сторону ружье, стал бороться с Загоскиным. Они катались по почерневшим листьям прошлогодней брусники, влажная хвоя приставала к их телам. Наверное, и Загоскин и Кузьма оба понимали, что вся эта шутливая борьба имела одну цель — скрыть друг от друга свои чувства. Старый воин притворно кряхтел, заключая русского друга в тесные объятья и силясь опрокинуть его навзничь. Но Загоскин ловко подставил Кузьме ногу, и индеец рухнул на землю, едва не стукнувшись затылком о ствол поваленной сосны.

Смеясь, как дети, они лежали на пригорке, где солнце уже пригревало мох и бледную траву. Потом они достали трубки, выбили огонь из кремня и, как по уговору, замолчали. Все вокруг молчало, а слабый ветер казался Загоскину большой невидимой птицей. Она летела в волшебную, не открытую никем страну, и тонкий шелест огромных крыл приводил в трепет сердце путника. «Все живет, и я живу во всем», — так думал Загоскин и старался охватить взором и душой все проявления великой жизни.

Тень на прибрежном песке, вздрагивающая на солнце вода, ожившие муравьи, смола, тающая на стволах сосен, далекий крик ушастой гагары — во всем этом он находил как бы частицу своего существа. И он повторял про себя блаженные слова: «Я — живу», — ему нравилось чувствовать, как движется кровь в его жилах, смотреть на солнце сквозь свою ладонь. Он так исхудал от скитаний и лишений, что пальцы его стали почти прозрачными, а лицо — острым и твердым. У него отросла длинная русая борода, а волосы падали кольцами на лоб и шею. Свое отражение он увидел в толстом стекле карманных часов, которые он положил на ладонь.

— Ты ничего не слышишь? — вдруг тихо сказал Кузьма и поднялся с пригорка. — Раз и еще… Помолчи и не шевелись, Белый Горностай! Я сейчас приду. — Кузьма бесшумно подкрался к лесу, на ходу взводя курок ружья. Лес поглотил его, как будто навеки. Но вскоре раздался выстрел, и индеец, торжествующе крича, выбежал из-за сосен. В вытянутой руке он держал большого глухаря.

— Как ты узнал, Кузьма, о нем?

— Я давно слышал, как он где-то близко от нас еле слышно скрипел крылом. Потом — надломился сучок, — когда он сел на ветку. Он пошевелился на дереве еще раз, и тогда упала шишка; она стукнулась о корни. И теперь я его убил… Сколько птиц убил я за свою жизнь!

…Так они блуждали в низинах на водоразделе Квихпака и Кускоквима, ели нельму с морошкой, темное мясо глухарей. На берегах рек все чаще попадались следы медведей: зверь чуял, что скоро начнется ход красной рыбы.

Вешними водами вымывало темные кости из речных берегов. Носорог, мамонт, олень, овцебык… Если костей было много, Загоскин заставлял Кузьму на каждом привале стаскивать все находки в одно место, бережно складывать их в одну груду и ставить приметный знак где-нибудь поблизости. Кузьма недовольно ворчал, когда Загоскин заставлял его чинить карандаши. Этого занятия индеец почему-то очень не любил.

— Опять мне приходится строгать пишущие палки, — недовольно говорил Кузьма. — Мне легче убить медведя, чем делать это. У белых людей хватает терпения… — И он сдувал с морщинистых пальцев черную пыль.

Вот Белый Горностай! Он заставил старого воина строгать палки и таскать кости мертвых великанов. Кости носорога и мамонта Кузьма считал за останки людей-исполинов, некогда побежденных детьми Ворона. Великаны кидали на головы индейцев валуны и обломки скал, но жители тундры без промаха пронзали глаза исполинов стрелами. Так думал Кузьма.

— Возьми свои палки, Белый Горностай, и черти ими, — говорил индеец, протягивая руку с пачкой карандашей.

Все наброски к будущей «Генеральной карте бассейна Юкона» русский делал, кладя к себе на колени плоский индейский щит с изображением солнца. На этом щите когда-то Загоскин с Кузьмой складывали лоскутья найденного у иноземца чертежа. Теперь эти клочки, тщательно пронумерованные и разглаженные, лежали в походном мешке. По возвращении в Ново-Архангельск Загоскин надеялся восстановить чертеж, наклеив его на полотно.