Дня через два Загоскин вернулся домой. Как-то утром он проснулся, взглянул в окно, подернутое тонкими струями дождя, и увидел чью-то темную фигуру, прижавшуюся к стене. Он с удивлением узнал сержанта Левонтия.

— Что ты тут делаешь? — спросил Загоскин, распахнув окно. — Иди в дом.

— Не имею права, — ответил сержант. — По присяге нельзя.

— Ты… того. Где так рано пропустить успел?

— Какое пропустил… А не худо было бы. Ревматизьма замучила, в костях сырость. А иначе нельзя: приходится сидеть. И батарею на одного инвалида оставил. Не знаю — догадается ли он орудия чехлами закрыть. Эка погода! Эчком-горы не видать, кругом все заволокло. Жизнь!

— Ты мне толком скажи, зачем здесь торчишь?

— Так что вы находитесь под домашним арестом, а я к вам приставлен, — со вкусом сказал сержант, подняв нос, — значит, до смены караулить. На меня, как на надежного кавалера, начальство полагается.

— Ну и мокни, кавалер! Вот еще нелегкая! — выругался Загоскин, лег снова в постель и проспал до полудня.

Проснулся он от громкого разговора под окном. Дождь прошел. Солнце прорывалось сквозь легкие серые облака, играя на стеклах окна. Загоскин прислушался. Громко говорила Таисья Ивановна, сержант Левонтий тихо отвечал ей, в чем-то оправдываясь. Лишь временами, как бы боясь, что его не поймут, он тоже возвышал голос.

— Иуда ты, иуда! — кричала женщина. — И хуже даже иуды. Продешевил малость. Тот хоть тридцать сребреников получил, а ты одну медальку, да и то оловянную! Ты на себя погляди, на свою богомерзкую рожу. Незадаром тебя жена бьет, тебя убить, иуду, мало! Как у тебя только совести хватило? Ослепнешь ты когда-нибудь, как ослепла стража у гроба господня.

— Служба, присяга, — бормотал сержант, взволнованный сравнением, заключенным в последних словах стряпки, — глупая ты баба — не поймешь: раз начальство прикажет, то и брата родного будешь караулить. Мне господин Загоскин ничего не сделали, окромя хорошего. На плацу недавно две полтины дали. А мне что — сладко на сырости сидеть? Хорошо, что хоть дождь перебило малость… Службу понимать надо, Таисья Ивановна…

— Как был ты Левонтий-бормотун, так им и останешься! А если тебе начальство убить кого прикажет?

— Это — смотря кого и когда. Ежели при военном каком деле…

— Да ты и сейчас убивец. Человек больной, лишившись чувств, лежит который день, а ты у него над душой сидишь. А что мне лекарь сказал? Чтобы никакого расстройства не допущать… А ты им все чувства разобьешь.

— Эх, пропустить малость… Пальцы мозжат. У тебя, Таисья Ивановна, ничего нет согреться? Да перестань ты, богом молю!

— В аду тебя черти согреют. Не перестану!

— Да разве это караул? — с чувством спросил сержант, возвысив голос. — Это не караул, а забава детская. Вот когда был я при Петровскозаводских казаматах — там действительно караул. Шестьдесят четыре нумера, на каждом нумере решетки железные, вход ночью на четыре замка запираешь. В кордегардии насупротив казаматов бойницы понаделаны, чуть что непорядок — и стрельба фрунтом беглым огнем. Строгость! Идешь в караул, и ежели у тебя не токмо что оружия, а амуниция не в аккурате, то тебя господин плац-майор беспременно бьют по морде. Я там еще нижним чином был, девять зубов оставил и сержанта получил. Вот это, я скажу, караул.

— А в казаматах-то кто сидел? Воры или убийцы? — Не воры, а государственные преступники, все больше из господ, — офицеры и флотские, и иные. Много, говорю, — шестьдесят четыре нумера. Всех теперь и не упомню. Ну, господин Завалишин, Кухенбекен, Торсон, Пущин Иван Иваныч, Бестужевы господа… Всех я их отлично знал, и они меня небось помнят.

— Ох, боже ты мой! — вскричала Таисья Ивановна. — Завалишин, говоришь? Они из себя какие — росточка малого?

— Да, невысокие…

— Из моряков?

— Флотские.

— А звать не Дмитрий Иринархович?

— Именно. Да ты нетто их знала?

— Как не знать, бог ты мой! Завалишин с господином Нахимовым в Ново-Архангельск на фрегате приходили, у меня бывали. Я им мундир починяла еще. А были в тот год, когда индиане на огороды нападение сделали и преосвященный тогда же в Ситху прибыл. А зимовать господин Завалишин ходили в Сан-Франциску. Помню я, как они мне из форта Росс виноградную ягоду привезли; там наши русские попервости виноград сняли, — умилилась Таисья Ивановна. — Ягоды отдали мне, помню, и говорят: «Утешайся, Таисья, от своей горькой жизни». Уважительные очень люди были… А Кухенбекен? Росту высокого, лысоватый? Тоже знала, со шлюпа «Аполлона» лейтенант… А где же они теперь?

— Известно где — на поселении. Кандалы с них сняли и разослали в города и деревни — жить трудами рук своих.

— Ирод ты, Левонтий! — сквозь слезы выговорила женщина. — Даром что ты безответный такой, а грех большой на душу принял. Таких людей караулил! Да как тебе не совестно было, как у тебя душа не сгорела, глаза твои не лопнули! То-то они у тебя повыцвели — поди, стыдно на божий свет глядеть. А я про Завалишина дознаться ничего не могла; три года ему отсюда писала про свое дело, чтобы в Питере отхлопотал. Как пойду на кругосветный корабль с письмом, так мне и говорят: «Нет такого в столичном городе Петербурге», а потом и вовсе гнать стали. И что это такое? Как человек справедливый и с понятием — так его в казамат!

— Ты смотри, баба, с такими речами! — захорохорился сержант. — Знаешь, что я по присяге должен сделать? Про такие твои слова сказать Калистрату, а он доложит их высокоблагородию, а господин главный правитель отпишет министру, а министр — царю. А государь император прикажет сенаторам сыскать в Америке ремесленную вдову Таисью Головлеву да в Сибирь ее, в Сибирь! Там тебя спрашивать не будут, где ты жить хочешь: за тебя начальство побеспокоится и тебе место найдет, где само захотит. Местов много… Чита, Нерчинский или там Петровский завод. Будешь, дура баба, тачку возить да руду долбить. А вздумаешь бунтовать — прогонят тебя по зеленой улице али палач кнут на тебе отмеряет. Каторгу отживешь — тебя на поселение. А там, глядишь, состаришься и сама жить не захочешь. Я службу хорошо знаю, все естество тебе могу объяснить, жаль только, что рома у тебя нет. Сержанта Левонтия вся Америка мало еще понимает. Я сквозь все прошел. В Новгороде бывал, их сиятельство графа Ракчеева, как тебя, видел. Ты у меня, баба, говори да оглядывайся!

— Страсти какие, сержант, говоришь! — шумно вздохнула Таисья Ивановна. — Что ты стоишь как пень? Присел хоть бы на завалинку. За это начальство не взыщет. Притомился, поди. Говоришь — у всех служба. Значит, ты не от себя изверг такой?

— Я тебе, баба, по службе и присяге так говорю, — сказал, понизив голос, сержант. — В России малый человек зверем сам по себе никак не будет. А садиться я права не имею — сполняю устав. Кто тебя знает — может, ты сама же господину правителю на меня скажешь. А касательно Петровского завода я так объясню: службу я сполнял, за всем следил, докладал по начальству, но человеком оставался. Господа преступники ничего худого про меня никогда не скажут. Да и кто знает — может, они в люди выйдут да обо мне вдруг вспомнят? Добра я много сделал, ежели на нумера считать, так у меня за это должно быть не девять зубов выбито, а шестьдесят четыре. Да зубов разве на всех напасешься? — рассудительно спросил сержант.

— А сейчас почему ты такой привязчивый? — задала вопрос стряпка. — Все служба да служба, — передразнила она Левонтия. — Шел бы сейчас домой, к бабе отдыхать, чем под чужим окошком торчать. А то пойдем с тобой в лес по грибы вместях; глядишь, по ведру и наберем… Одной мне идти — индиан боязно…

— Так тебе и пойдешь. А Калистрат на что? Враз сюда заявится. Пожалей меня, Таисья, погляди, что твой Загоскин делает? Ведь мне докладать надо.

— Ах ты змей подколодный! Ты за кого меня принимаешь? Да что может больной человек делать? Спит, поди. Ты меня в шпиены зачислить хочешь! Постой, постой, я сейчас только до сеней добегу. Там Кузьма рогатину свою забыл!

Скоро под окошком раздался жалобный крик Левонтия. Загоскин вскочил с постели и подошел к окну. Таисья Ивановна стояла прямо перед сержантом, держа в руках копье Кузьмы. Широкий железный наконечник упирался прямо в грудь Левонтия, и он закрывал рукой место, где была привешена оловянная медаль.

— Сам уйду, не трожь! — кричал сержант. — Только ты за это ответишь!..

— Иди, докладай, иродово семя! — зло ответила Таисья Ивановна.

Вслед за этим наступило молчание. Загоскин понял, что сержант Левонтий ударился в позорное бегство.

Остаток дня прошел без особых событий. Больного навестил доктор Флит. Неизвестно, знал ли он о домашнем аресте или только делал вид, что ему ничего не известно, но держался так, как будто ничего не случилось. Он, между прочим, хотел получить от Загоскина сведения о проказе среди индейцев Квихпака. Лекарю нужно было составить отчет об охране народного здравия населения Русской Америки, а графа о проказе в отчете пустовала.

Загоскин уже давно привык к тому, что его знаниями и опытом пользовались под разными предлогами все, кому не лень. Он с увлечением рассказывал лекарю, что он слышал о проказе, об очагах страшной болезни… Они долго рассуждали о причинах ее и пришли к убеждению, что она поражает прежде всего людей, которые живут близ моря и питаются сырой рыбой. Лекарь записал сведения, полученные от больного, и, нахохлившись, ушел к себе в больницу.

На закате кто-то тихо постучал в окно. Загоскин увидел сержанта Левонтия. Он озирался.

— Дозвольте зайти, господин Загоскин, — умоляюще произнес сержант.

— Ну, заходи, если надо…

Левонтий переступал с ноги на ногу.

— А вы меня встретите. Я через кухню боюсь идти. Как бы Таисья меня из-за печки копьем не саданула. Грех один с этими бабами. Дома от жены жизни нет, все пилит, и здесь сегодня попало. Калистрат не бывал? Нет? Ну и слава богу!

Добравшись до комнаты Загоскина, сержант осмелел.

— Зачем я пришел? — забормотал он. — Задели меня сегодня за сердце Таисьины слова. Говорите, она по грибы пошла? Оно и лучше; прямо не знаю, как теперь вас и караулить при таком аспиде. Я вам подарок принес. Окошко-то закройте, чтоб никто не подглядел. Стало быть, когда я в Петровском заводе был, то там лейтенант Бестужев всякие занятия делали, по научной части. Я им в казамат приносил струмент разный… И вот, когда прощаться со мной стали, они мне и подарили одну тайную вещь…

Сержант полез за пазуху и вытянул грязный платок с узелком. Узелок так крепко был затянут, что Левонтий развязывал его зубами.

— Вот, извольте! — Левонтий протянул руку. На ладони лежал темный перстень. — Берите, берите! Вы его примерьте. — Загоскин взял тяжелое кольцо. Оно было выковано из железа, а изнутри выложено серебром. По серебру вился несложный узор чернью. — Это, стало быть, они из кандалов своих перстенек сделали — для памяти. А чернь положил один каторжный ремесленный, из Устюга родом. Лейтенант Бестужев задумчивы были, меня подозвали и сказали: «Вот тебе, Левонтий, возьми на память и никому не показывай! А как встретишь человека, который на меня судьбой похож, то ему перстень и отдай. Я помру, а кольцо жить будет…» Ну, я, конечно, с понятием. Раз человек мне доверие сделал, я перстенек берегу. А как ваша судьба с ихней малость сходна, то вы кольцо себе и берите. Теперь вы увидите, что за человек сержант Левонтий! Внутре кольца не по-русскому что-то написано, вы хорошенько поглядите.

Загоскин поднес кольцо к глазам и с трудом разобрал надпись из латинских букв, тускло блестевших среди черненого узора: «Mors et vita» — «Смерть и жизнь».

Загоскин попробовал надеть кольцо на безымянный палец левой руки. Оно не только пришлось впору, но охватило палец так плотно, что снять его было уже трудно.

— Без кузнеца теперь и не стащишь, — сказал довольным голосом Левонтий. — Может, оно вам счастье принесет, господин Загоскин.

— Долго ли ты еще меня караулить будешь? — спросил Загоскин сержанта.

— Это — как начальство, — ответил Левонтий. — По мне, так вы совсем безопасный человек, гуляли бы, сколько хотели. Я вот что слышал от Калистрата, — добавил он, понизив голос. — Их высокоблагородие кому-то говорили: подержим их — это значит вас — до охотского корабля, а там — в отставку и пусть в Россию едут… И что вы им сделать такое могли — ума просто не приложу. И еще Калистрат спьяну говорил, что на вас особливо злобятся господин Рахижан. Они в российскую бытность по полиции служили, но чем-то замарались. — Левонтий понизил снова голос. — Их оттуда попросили, и господин Рахижан, чтоб оправдание себе сделать, тульских купцов ложно оговорили. А оговорив купцов, решили они бежать в Бухарин… В Ирбите, на ярмарке, они были в бильярдных игроках и вновь замарались чем-то. Так до Охотска и дошли, а что там делали — в точности никто не знает. А здесь у нас полиции нет, и жить господину Рахижану весьма сходственно. Они все услуги правителю делают, только чтоб в приятность войти. С виду ласковы, но во хмелю ужасно злобны, и даже Калистрат тогда ихних дубин опасается… Главная беда от них и идет, — вздохнул сержант. — Вот что я от Калистрата узнал.

И Левонтий пошел снова под окошко…