«Закрывая глаза, вспоминаю Аляску. Вижу, как нас застала первая метель на Квихпаке. Струи жесткого снега проносились по замерзшей земле, мутно-белые вихри скрывали дневной свет. Лыж у нас не было, и мы шли по тундре с трудом, едва переставляя ноги, и слышали, как вокруг нас шевелятся подвижные сугробы: снег передвигался, как передвигаются пески в пустыне во время урагана. Вот тогда-то я потерял рукавицу с левой руки… Я ползал по земле, силясь ее найти, разрыхлял правой рукой снег, но все было тщетно. Обнаженная кисть уже не гнулась, и я чувствовал такую боль, как будто она была погружена в расплавленное железо. Особенно болел палец, на котором я носил подарок сержанта Левонтия — тесное железное кольцо с надписью „Смерть и жизнь“…

Я попробовал обернуть кисть краем моего лосиного плаща; боль на время стихла. Пальцы еще шевелились все, кроме одного — безымянного.

Вскоре мы с Кузьмой вошли в заросли ивняка, где ветви царапали мне лицо и цеплялись за одежду. Это было нашим спасением. Снежную бурю мы пережидали в мелколесье. Кузьма почти ощупью нарубил топором ивовых ветвей и сделал из них подобие шалаша. Непрочные стены нашего убежища тряслись и гнулись под напором ветра, метель готова была раскидать их. Сидя в ивовом шалаше, я старался хоть немного отогреть обмороженную руку, то пряча ее за пазуху, то тихо проводя ею по голенищу мехового сапога.

Когда метель стихла и мы вышли из своего убежища, Кузьма отрезал край полы от моего плаща и обмотал куском лосины отмороженную руку. К пальцу с кольцом невозможно было прикоснуться — так он болел. После метели, как это часто бывает, взошло яркое солнце. Ивы стали золотыми, нескончаемые снега порозовели, а небо походило на голубое море с белыми от изморози краями.

К вечеру мы увидели огни Бобрового Дома. Радости и удивлению Ке-ли-лын и ее индейцев не было конца. У огня очага сидели она, Одноглазый и тот молодой индеец, который когда-то привозил к нам письмо на бересте. Никто даже не спросил меня, зачем я пришел под этот убогий, но гостеприимный кров, — все было понятно без слов. Бедные дети Натуры! Повинны ли они в диких обычаях, в коих проводят жизнь свою? Во время нашего ночного пира нам прислуживал пожилой индеец; я без труда узнал в нем бывшего тойона, превращенного Ке-ли-лын в раба — калгу. Нога его была заключена в сосновую колодку. Одноглазый и молодой индеец о чем-то долго шептались, кивая на раба, который всем видом своим выражал скорбь и угнетение. Оказалось, что между моими друзьями шел спор, когда удобнее всего исполнить обычай предков и принести раба в жертву? Я постарался отговорить их от этого, и они решили попросту продать калгу соседнему племени, если оно даст хорошую цену.

Перед тем как отпустить Одноглазого и молодого индейца, Ке-ли-лын говорила с ними о делах селения. Заботы ее были неистощимы. Она спрашивала: в порядке ли у индейцев ловушки для охоты на зверей, убраны ли на зиму рыболовные снасти, каковы виды на зимнюю охоту, запасен ли корм для собак?

Я, просвещенный европеец, был удивлен таким вниманием индианки к своему народу. Ке-ли-лын приказывала Одноглазому при дележе охотничьей добычи ленивым и нерадивым охотникам давать меньшую долю, награждая умелых и отважных. Наконец Одноглазый, Кузьма и молодой индеец ушли, и мы остались вдвоем с Ке-ли-лын. Судьбе угодно было, чтобы этот ночной пир превратился в брачное торжество…

О нумера «Бразилия»! Бросаю записки и иду открывать — снова в дверь кто-то стучится, в десятый раз отрывая меня от работы. Так и есть! Давешний гусар зовет в свой нумер — на вист вчетвером. Очень мне нужны их робберы! К тому же я не хочу обращать внимание партнеров по висту на мою беспалую руку…

Кстати, пора сказать о пальце. Он так распух и почернел, что на третий день после моего прихода в Бобровый Дом я уже не в силах был переносить ужасную боль. Кузьма, услышав мои жалобы, безмолвно показал на свой острый охотничий нож. Потом он спросил: «Белый Горностай, помнишь, я рассказывал тебе о том, что делает алеут, когда он попадает в лисий капкан?» Вслед за этим оп вынул клинок из ножен. Пламя костра скользнуло по стали. «Хочешь, я все сделаю сам?» — спросил Кузьма. «Нет», — ответил я твердо и принял нож из его рук. Нож был тяжелым. Я отыскал чурбан, стоявший в углу хижины. Ке-ли-лын безмолвно следила за этими приготовлениями. Тому, что я сейчас отрублю себе палец, она не придавала никакого значения. Будет больно? Но индейцы привыкли переносить боль с усмешкой. Когда молодые туземцы держат испытание на звание воина, их подвергают самым жестоким пыткам, и зрелище истязаний не трогает сердце ни воинов, ни женщин, а у детей вызывает лишь простодушный смех. Что значила, по сравнению с этим, потеря одного пальца? Я попробовал лезвие на краю чурбана; оно было как бритва. Мне хотелось отрезать два первых сустава; третий сустав не был еще черен. Стиснув зубы, я, сколько мог, сдвинул кольцо вниз и поставил лезвие ножа на палец, стараясь держать клинок совершенно прямо. Затем я изо всех сил ударил по пальцу ножом. Сила удара пришлась все же по кольцу, и нож не проник в палец так, как это было нужно. Срез чурбана покрылся кровью. Кузьма спокойно прикуривал трубку у очага. Ке-ли-лын молча подошла ко мне и осмотрела палец. Затем она знаком приказала мне поставить лезвие ножа снова на рану и ловко ударила по ножу.

Что-то звякнуло: это был звук железного кольца. Оно упало на пол вместе с пальцем! Оказалось, что первым ударом я только раздробил кости сустава. Ке-ли-лын осторожно выбрала осколки кости из раны. Она внимательно поглядела мне в лицо и прочла на нем нечто вроде улыбки, которую я пытался изобразить. Обрубок пальца она окунула в кипящий медвежий жир и при этом вновь посмотрела мне в глаза. Я улыбнулся! Так совершилось испытание меня как мужа и воина.

Я пробыл в Бобровом Доме всю зиму. Ке-ли-лын, конечно, знала, что я не смогу остаться здесь навсегда. На руке ее чернело тяжелое железное кольцо. Знал ли человек, выковавший его во мраке каторжного бытия, что создание его терпеливых рук будет тускло блестеть на пальце индианки? Но обряд необыкновенного обручения был свершен, свершен почти у границ Полярного круга.

Возвратившиеся с охоты индейцы предупредили меня, что обо мне расспрашивали какие-то европейцы. Кто они? Это до сих пор осталось тайной. Может быть, бродяги хотели мстить мне и Ке-ли-лын за смерть человека с совиными глазами? Я не хотел, чтобы из-за меня пострадал Бобровый Дом. Когда по Квихпаку стали кружиться зеленые льдины и река заревела, как огромный потревоженный зверь, я стал собираться в путь. Я был озабочен судьбой Кузьмы: он мог быть сурово наказан за самовольную отлучку на Квихпак.

— Хочешь, я возьму тебя в Россию? — спросил я его.

— Нет, — ответил он. — Я умру в стране предков. Тебе тоже надо умереть на родине. Ты — мой друг, но своей страны я не оставлю никогда…

Ке-ли-лын с индейцами проводила меня до лодки. Она казалась спокойной и дышала ровно; панцирь из бирюзы на ее груди почти не шелохнулся. В руке она держала копье. И только когда я поставил ногу на дно лодки, качавшейся на волнах, я заметил, как дрогнул конец ее копья. На прощанье она улыбнулась мне. Улыбка была похожа на мою, когда я отрезал себе палец!

Мы спустились вниз по Квихпаку. В Михайловском редуте меня встретили очень сурово. Егорыч, начальник укрепления, боясь ответственности перед начальством, сочтя меня за беглого, отобрал мои бумаги и оружие, ударив при этом Кузьму по лицу.

Меня он еще боялся трогать!

Наглый печорский мещанин все время следовал по пятам за нами, как будто мы с Кузьмой были невесть какими преступниками. Но, одолев мои бумаги и увидя в них увольнительную, выданную мне главным правителем, Егорыч извинился и разрешил мне жить у него в ожидании корабля. До Кадьяка я плыл на компанейском бриге и, распростившись там с Кузьмой навсегда, пересел на охотское судно. В Охотске, в сем унылом городе, стоящем при песчаной косе, я не терял времени праздно.

В городских архивах я отыскал дела, касающиеся тех времен, когда неутомимый Шелихов впервые простер отсюда свою руку на Восточный океан. Драгоценные бумаги хранились в небрежении, и сколь я ни внушал архивариусу должных мыслей об уважении к летописям, он при мне не удосужился ни разу навести порядок среди тысяч бумаг, сваленных прямо на пол в огромной бревенчатой избе. Такие же изыскания я предпринимал и в других городах, стоящих на моем пути, — в Якутске, Иркутске и Красноярске.

Поздней ночью, когда над снегами мерцала Полярная звезда, нарочито свернув с Сибирского тракта в город, я проезжал через Ялуторовск. Улицы были погружены в темноту, и лишь в одном доме горел яркий свет.

— Вот здесь они и проживают! — сказал ямщик, показывая кнутовищем на светлые окна. Мне хотелось выскочить из тесного возка, постучаться в двери этого дома, быть в нем гостем. Ведь здесь жили люди, которые сковали железное кольцо с надписью о жизни и смерти. Как бы они посмотрели на ночное посещение незнакомца?!

— Гони! — сказал я и толкнул ямщика в спину. Бубенцы начали снова свою стремительную песнь. Кони ринулись так, как будто хотели унести нас в звездное небо…

Но хватит отвлекаться от нашего прямого рассказа! Прибыв в Санкт-Петербург, я незамедлительно отправился в дом Российско-Американской компании, что у Синего моста. Я думал, что добьюсь приема в тот же день, чтобы изложить господину первенствующему директору все свои мнения о присутствии золота на Квихпаке. Но мои ожидания оказались тщетными. В стенах главного правления Компании господствовали порядки, свойственные скорее какому-нибудь уездному присутствию, а не учреждению, состоящему под крылатым знаком Меркурия. Проворный бог удачи держался вдалеке от сих стен. Писцы, затянутые в одинаковые фраки с медными пуговицами, зевали и покусывали кончики перьев, столоначальники сидели с каменными лицами. Все лишь делали вид, что заняты работой. Сколь мало все это было похоже на место, откуда управляли морями и землями, раскинувшимися в просторах другого полушария! Я сидел в большом зале, украшенном красиво выписанными таблицами, заключенными в золоченые рамы, и дожидался теперь уже не первенствующего директора, а всего-навсего начальника канцелярии. На круглом столе в зале лежали последние выпуски журналов. Я раскрыл «Морской вестник».

Кровь бросилась мне в голову, когда я увидел напечатанными за чужой подписью все мои заметки, которые взял у меня на Кекуре «Бадахшанскнй князь». Он безбожно путал названия индейских племен, а на приложенной к материалам карте неверно обозначил несколько притоков Квихпака. Пошлая развязность «Бадахшанского князя» била из каждой строчки. Все наблюдения мои в Михайловском редуте, вплоть до измерения температуры мерзлотных почв, Рахнжан осмелился приписать печорскому мещанину, которого называл «талантом, вышедшим из недр народа и обнаружившим отличные данные». Негодяй побоялся поставить свое полное имя под статьей. В этом же выпуске была напечатана его заметка «Грозный Феномен, или Падающая звезда над Русской Америкой». Я с трудом дочитал до конца эту грубую и безграмотную стряпню. Рахижан писал, что только достойное рвение главного правителя к поддержке научных трудов помогло тому, что случай падения метеорита стал известен просвещенному миру! Наверно, в это время на мне лица не было, потому что столоначальник, подбежавший ко мне, чтобы пригласить меня к правителю канцелярии, оробев, зацепился фалдою фрака за стул.

Начальник канцелярии милостиво обратил ко мне лицо, покрытое морщинами так густо, что оно напомнило мне лицо индейского шамана, расчерченное графитом.

— Слушаю, — проскрипел он, приложив ладонь к уху, из которого торчал изрядный пучок седых волос.

Стараясь говорить спокойнее, я поведал ему о золоте на Квихпаке, о своих выводах относительно переносов, о новых возможностях торговли — словом, обо всем, чем я жил и мучился все это время. Упомянул я и о судьбе архивов в сибирских городах.

— Рапорты следует представить — по каждому из предметов, задетых вами, — сказал он вдруг и воззрился, как бы что-то припоминая, на мои плечи, не прикрытые эполетами. — Но вам, как не имеющему чина, надлежит подать прошения на гербовой бумаге третьего разбора по два рубля за лист… Прошения частных лиц правление Компании рассматривает в течение трех месяцев со дня подачи… Петров! Приглашай следующего, если кто ожидает!

— Господни начальник канцелярии, слава отчизны не может ждать столь долго!

— На гербовой третьего разбора, вам говорят, — уже в раздражении повторил начальник канцелярии, и лицо его вдруг покрылось целой сетью косых морщин.

— Вам разъясняют, господин! — решил ввязаться в разговор завитой столоначальник. — Вам все изложили-с. Сейчас здесь не рылеевские времена. При Рылееве в правлении толчея была целый день. Всякий мещанин в чуйке, считая себя акционером, без доклада лез в кабинеты. Теперь заведен строгий порядок, и нарушать его не дозволяется никому. Гербовую можете взять на первом столе во второй комнате налево. Не мешайте начальству! Они мыслят…

Тогда я попробовал напомнить столоначальнику о деле Таисьи Ивановны; я попросил разыскать ее бесчисленные прошения и доложить о них высшему начальству.

— Пусть сама просительница позаботится обо всем, — сказал канцелярист, сделав скучающее лицо, — зачем вы беретесь за то, что надлежит делать стряпчему? Да и дело за давностью лет, наверно, отослано в архив. То золото, то вдова… Не пойму вас, господин, чего вы желаете… Счастливо оставаться!..

Столоначальник тут же стал докладывать правителю канцелярии содержание депеш, полученных из Ново-Архангельска. В одной из них излагалось пространное «Дело об угрызении крысами двух колпаков холщовых в Ново-Архангельском компанейском гошпитале и об отнесении убытков на счет лекаря Флита».

Правитель озабоченно слушал историческую часть записки. Промышленные, находясь в госпитале, сберегали в колпаках ржаные сухари. Флит не вмел должного попечения. Угрызение казенных колпаков произошло по его небрежению.

Со всей значительностью излагая свое заключение, правитель канцелярии стал выводить наискось, через весь лист, красивые голубые строки.

Я не мог оторвать взгляда от острого пера. Во всем этом было наваждение, которое можно было уподобить гипнотическим силам.

Так встретили меня в доме у Синего моста…

Мне хотелось увидеться с престарелым Крузенштерном, но славный мореход пребывал при остатке дней своих. Нахимов находился на Черном море. Таким образом, никто не мог поддержать мои хлопоты просвещенным ходатайством перед лицами высшими. Тогда я решил на время уединиться в родном городе и, убегая от забот суетного и жестокого света, завершить свои записки. Статья неведомого «Обозревателя» о Джоне Теннере раскрыла мне глаза на многое. Она, в изрядных выписках, покоится в моих тетрадях. Ожидаю прихода семинариста, который должен принести перебеленные мои начальные рукописи… Дай бог скорее завершить мне то, что я задумал. А там будет виднее. Очевидно, мне придется вступить в гражданскую службу — куда возьмут. Говорят, что в Рязанской губернии есть свободные вакансии по лесному ведомству…»