Осень, червонная и теплая осень пришла в Мещерские леса. Пауки спускались на сияющей паутине, казалось, с самого неба и проворно сучили лапками, перелетая серебряно-голубые пространства. Небо стало холодное и ясное. Листья золотели с каждым днем. Рыбы недвижно стояли возле подводных коряг, еле шевеля пламенными перьями плавников. Птицы готовились к зимовке. Слабый ветер передвигал легкие листья и сваливал их в овраги. Листья — желтые, почти белые, багряные — ползли, как сплошной покров, по земле. Рябиновые гроздья пылали в светлых чащах, яркие пичуги раскачивались на рябине, лениво ссорясь из-за добычи. Торжественный свет спокойного солнца блуждал по соснам, и они казались бледно-алыми до половины стволов.

Вода озер стала еще чище и студеней, мох на болотах поголубел. До заморозков было еще далеко. Загоскин бродил по лесам с ружьем за плечами. После большой душевной встряски он снова чувствовал потребность в покое и уединении. Он блуждал по кустам, окутанным паутиной, легкие лопасти кленовых семян падали ему на плечи, если птицы не успевали их перехватить в воздухе.

Однажды Загоскин возвратился домой поздно, когда свет луны и тень от листвы перемежались на лесной дороге. В окне кабинета горела одинокая свеча; видно было, что за ней никто не смотрел, и она оплывала. Марфа сидела на крыльце дома и смотрела на лес и родник, игравший при свете луны. Загоскин неслышно подошел к Марфе и обнял ее. Она испуганно вскрикнула, отшатнулась и задела рукой за холодный ствол ружья.

— До какой поры ты бродишь, барин, — сказала она с укоризной. — Заманят тебя к себе русалки али леший куда-нибудь заведет… А тут сидишь одна и день и ночь, тоска гнетет. Да и не любишь ты меня. Кабы любил — жалел бы. А то намедни коробейник приходил, а ты мне так ничего и не подарил — полушалок али там еще что. Не от корысти какой мне это надобно, а чтобы видела, что любишь. Каменный ты какой-то, барин; жизнь у тебя нелегкая была. И ты против других — человек отменный… Таких — жалеть надобно, вот я тебя и жалею. — Марфа прильнула рябиновыми губами к небритой щеке Загоскина. — Спать я постелила, вот все сижу да жду тебя.

— Иди спи! — сказал Загоскин. — Я еще посижу. Он зажег новые свечи в кабинете и занялся работой.

Он писал заметки о Мещерской стране, о ее курганах, кладах, развалинах древних городищ. В одном из могильников он нашел куски янтаря и океанскую раковину, просверленные посредине, их носили в ожерелье. Он размышлял о путях, которыми пришли сюда варяжский янтарь и раковина Индийского океана, и не заметил, как в комнату вошла Марфа и, что-то шепча, стала ложиться спать. Среди ночи Загоскин услышал какой-то шорох под окном. Он распахнул раму и увидел босого мужика в рубахе из холста и домотканых портках. В правой руке он держал кистень.

— Прости, ради Христа, барин, если напужал, — сказал мужик. — Да ты не больно пужливый. Я тебя в лесу сколько разов видал — идешь, не боишься ни зверя, ни человека. Сколько разов мы с тобой едва не встретились. Я зверя в твою сторону гнал, — не знаю только, примечал ли ты. Лисицу я намедни в кустах поднял у Черного лога. Такая шерсть на ней, ровно огонь!

Мужик улыбнулся и переложил кистень в левую руку.

— Ты не сумлевайся, — успокоил Загоскина мужик. — Нешто мы не понимаем, если человек правильный бывает? Спасибо тебе за хлеб-соль. Прихожу к роднику, вижу — на бережку что-то белеется, наполовину лопухом прикрыто. Глянул, а там хлеба изрядный ломоть. Мне один старец сказывал, что в сибирской стороне для нашего брата, разбойника, полочки возле изб понаделаны, и на полочки жители кладут харчи. Я так на тебя и помыслил, как хлеб увидел…

Филатка-разбойник помолчал, погладил темную бороду и огляделся по сторонам.

— Мужики, которые лес рубят, — промолвил Филатка, — говорят, что правильней тебя человека здесь не найти. Вот я и рассудил — схожу к тебе ночью и поговорю о своей беде. Лежу я часто в овраге и гляжу на твои окошки — они чуть не до зари светятся. И мне вроде как веселей. Одно только прозванье, что разбойник. Вот вся моя снасть тут. — Филатка показал на кистень. — А разве им от зверя, который поважнее, оборонишься? Какая это, к бесу, оборона? Я, как у барина в егерях был, много всякого оружия перевидал. По моей судьбине — так мне штуцер полагается, а я с одной этой колотушкой хожу. А ты ведь и взаправду, барин, меня не боишься, — улыбнулся Филатка.

— Я тебе зла никакого не делал, — объяснил спокойно Загоскин и поглядел в угол, не проснулась ли Марфа. — Грабить у меня нечего, вот я и не боюсь. Слушай, Филат, почему ты от барина сбежал?

— Барин — зверь, на всю Тамбовскую и на здешнюю губернию прослышан. Жену мою снасильничал. Жена с позору утопилась, дите осталось, померло, — тихо сказал мужик. — Я в барина стрелял на охоте, да сгоряча забыл, что ружье бекасинником заряжено. А в него, черта, надо было девять картечей медвежьих всадить. — Филатка длинно и злобно выбранился. — Ну, убег я и стал от людей прозываться разбойником. Ловят, как зверя, и живу, как зверь.

— Чего же ты от меня хочешь?

— Яви, барин, божескую милость. Желаешь, на колени стану? Лесами на Муром проберусь, оттудова — на Волгу, а она, матушка, укроет. Уйду в понизовье к староверам. Мне старец показывал все пути-дороги по тайной берестяной книге. А с голыми руками мне не идти. Вот и молю — дай какое ни на есть ружьишко! Зарок тебе дам, землю съем на том, что в человека стрелять не буду. А леса, где мне идти, темны да страшны. От зверя оборонюсь, дичи на пропитание достану, жив останусь. А как только укроюсь, кистень заброшу и о разбойничьей жизни забуду… Зря на меня говорят, будто я лес поджигаю. Лес — он для всех. Пущай его растет…

Загоскин глядел на Филатку, на его изможденное лицо, освещенное луной и от этого казавшееся голубым. Рассказ разбойника о том, как он потерял семью, напомнил чем-то судьбу индейца Кузьмы. Загоскин подумал о том, как схоже сложилась жизнь двух людей, живущих в разных половинах земного шара.

— Хорошо, Филат, — сказал он после некоторого раздумья. — Ты говоришь, егерем был? Много всяких ружей знаешь? — Он взял в руки ружье, из которого был когда-то убит креол Савватий.

— Всю жизнь прожил бы, а такого ружья не добыл бы, — с восторгом сказал разбойник и положил кистень на подоконник. — Дозволь, барин, погляжу. Отменное ружье, аглицкое… — Филатка погладил черной ладонью скользкий ствол. — Заряжено?

— Да…

— Дай-ка примерюсь… — Филатка бережно взял ружье в руки.

Полированная сталь замерцала при луне. В тишине щелкнул взведенный курок. Загоскин не отошел от окна.

— Отважный ты, однако, барин! — Мужик, сильно прижав курок сверху большим пальцем, давил указательным на спуск. — Разные люди есть, и разные случаи бывают, — вдруг, я к примеру говорю, палец у меня с курка сорвался или на меня какое мечтанье нашло? — Филатка оскалил крупные зубы. На голубом лице светились белки глаз, темных и неподвижных, волосы его, казалось, поднялись дыбом. Так продолжалось несколько мгновений. — Для нас все бары одинаковы, — сказал Филатка. — У тебя, али у отца там, крепостные, поди, тоже есть. Мне, может, в твоей жизни разбираться и некогда. Я за твоей душой прийти мог. Но меня не бойся, — промолвил он уже спокойно, наклоняя дуло ружья к земле. — Вишь оно как — не сорвался палец-то. Пулей заряжено?

— Да… Обожди, не уходи. Чем же, однако, ты в лесу кормишься?

— Ягоды да грибы… На тетерок, глухарей силки делал. Огонь кресалом выбивал. Кормился, да не дюже.

Загоскин вспомнил о том, как умирающие глухари клевали ему руки, как он пил их кровь, когда шел один по Аляске.

Он открыл ящик стола и достал из его глубины — один за другим — пять зарядов.

— Вот береженье жизни моей вышло! — в восторге сказал мужик, вынул из-за пазухи кисет и побросал в него заряды. — Слушай, барин. За Давыдовым болотом медведь громаднейший бродит — уж который день. Матерый медведь, весь в репьях. Он, поди, там и зимовать метит. Ты его проведай хорошенько; будешь со своей бабой медвежатину есть, меня вспомнишь. Ну… а случаем, если поймают меня, — конечно, не выдам. По крайности скажу, что в окно влез, да и украл… Поверят! Нешто видано где, чтобы господа разбойникам ружья давали? Ну, прощевай, барин… Вовек не забуду!

Филатка вдруг снял с шеи медный крест.

— Возьми, не побрезгуй, — сказал он почти шепотом. Загоскин принял из его рук потемневшую бисерную цепочку.

Филатка поклонился Загоскину в пояс, вскинул ружье и ушел, раздвигая серебряные кусты.

Загоскин захлопнул окно и опустил задвижку.

— Сидишь, Лаврентий Алексеевич? — раздался сонный голос Марфы. — Поблазнило мне, никак, али во сне — будто ты говорил с кем-то?

— Спи, это я сам с собой…

— Во сне видела, будто я в полушалке малиновом али в медынской шали цветастой… К роднику иду, а серый волк на меня из-за куста как прыгнет…

— Спи, спи… Не мешай мне — я еще своих дел не закончил.

— Всегда ты, барин, вот так, — пролепетала Марфа, вздохнула и заснула вновь.

Свечи уже оплыли. Вставлять в канделябры новые Загоскин не хотел. Он долго сидел при лунном свете и думал о Ке-ли-лын, Кузьме, перебирал в памяти события жизни на Аляске. Вспомнилось железное кольцо, которым он обручился с индианкой. Какой путь совершило кольцо! Теперь он отдал Филатке ружье. Пуля, вылетевшая из него, прервала жизнь креола. Потом ружье по-иному стало служить Ке-ли-лын, Кузьме и самому Загоскину. Сколько пальцев лежало на тугом, холодном спусковом крючке!

Утром он долго лежал с открытыми глазами и припоминал сны. Белые горностаи, льдины, громкие ручьи, нескончаемые снега, по которым он когда-то бродил, вершины заоблачных гор, нарты из мамонтовой кости — вот что снилось ему в осенние ночи. И он со знакомым ему и раньше чувством безграничного умиления перед природой думал, что он — счастливый человек. Все это он видел и наяву: судьба даровала ему жизнь странника. И особенно запомнился сон: в светлой тундре протянулась до самого горизонта четкая цепь следов горностая. Снежная пустыня была необъятна, но упорный зверек пробежал ее всю. Солнце поднялось к нему навстречу, встало над снегами, и следы горностая стали нежно-розовыми. Они были ровными, зверек не оступился нигде — на своем пути к солнцу!