Наступил северный май. Снег подернулся сизой пеленой. В полдень ветви голубых елей сияли на солнце, и от них шел легкий дымок. Весна Аляски! Загоскин чувствовал, что, несмотря на лишения, сердце бьется ровно и радостно. «Не меняйся в лице; этого каждый может достигнуть», — повторял он про себя совет индейца.

Как-то он увидел сон. Миндаль в цвету, полоса песка у морского мелководья в Ленкорани, глинобитные дома. За пыльным городом — зеленые лесистые горы; в них бродят кабаны, цветут фиалки, рокочут ключи.

Оборванный талыш — горец с орлиным носом — провел Загоскина на поляну, вокруг которой росли дикие каштаны и ореховые деревья. В прохладном ложе медленно текла совершенно прозрачная студеная вода. Это был источник Дамчи-Булак; вода его падала откуда-то сверху, по капле. Мгновение — звонкий хрустальный щелчок! Потом — другой, третий — и так до бесконечности… «Счет жизни», — думал Загоскин. Он отыскал в траве фиалку и бросил ее в воду, загадав — попадет ли цветок под падающую каплю? Фиалка долго кружилась в водоеме. Но вот ее сбило хрустальным щелчком, и крупная капля вошла в цветок, погружая фиалку на дно. Все! И снова звонкие и чистые звуки и мерное покачивание воды.

Он сорвал с ближнего дерева лист и приложил его ко рту, как это делают дети. Загоскин хотел, чтобы звуки капель и листьев совпали, но капли опережали его, и звуки ни разу совпасть не могли. В тот день он поздно вернулся на корабль счастливым и усталым, с фиалками в петлице мундира, и суровый старший офицер лишь улыбнулся, увидев эти цветы.

Капли источника Дамчи-Булак звенели в этом сне, и Загоскин ощутил на лице прохладу. Он вскочил и рассмеялся; ствол сосны был то желт, то красен от солнца, лохмотья подтаявшего снега падали с ветвей. Загоскин внезапно нахмурился и растолкал Кузьму, дремавшего на ложе из хвои.

— Собирайся, Кузьма! Нам надо идти, пока не тронулся Квихпак, пока снег не сошел. Если небесный камень давит тебе на спину — скажи; мы будем нести мешок по очереди.

Рыхлый снег прилипал к лыжам. Кое-где на пригорках из-под талых сугробов проглядывала чахлая трава. Иногда путники проваливались в снег и потом долго отряхивали ноги, обутые в толстые сапоги из горловины морского льва. Лыжный след наливался водой. Загоскин оглядывался и видел, как за его спиной оставались на снегу нескончаемые голубые полосы. Ночевать теперь приходилось на деревьях. Кузьма рубил ножом тонкие жерди и укреплял их между стволами елей — на высоте человеческого роста. Потом на решетку из жердей клали ветки; на этой качающейся постели путники спали по очереди, сторожа один другого.

Весеннее тепло было ненадежным. Снег оставался крепким только в лесных лощинах и падях, а суровый ветер с севера предвещал возвращение холодов. И однажды последняя стужа ударила по уже тающим снегам, и они снова застыли. Теперь белые гряды снега и мерзлые торфяные кочки были настолько тверды, что приходилось бояться за целость лыж.

Ночью в небе заиграл сполох. Страшное и торжественное зрелище открылось людям. Холодное пламя металось от одного до другого края земли, непрестанно меняя свои очертания и цвета — волшебное, стремительное неуловимое! Загоскин смотрел в пылающее небо и вспоминал оду Ломоносова. Слезы замерзали на его ресницах, и сквозь них Загоскин видел ледяные венцы, отливающие то багрянцем, то лазурью. Пламенные столбы вставали и рушились над землей, и снопы света плыли посредине небосвода. Снега горели; сизое пламя металось по ним, и леса были погружены в это пламя до половины стволов.

Тени от идущих людей были огромными; они, двигаясь, перекрывали пылающие снега. Загоскин с Кузьмой всю ночь шли в этом пламенном царстве и не заметили, как наступило утро. Наконец они увидели серый лед Квихпака и знакомое зимовье. Сердце Загоскина сжалось от тоски. Он подумал о том, что будет сейчас, когда запоют ржавые и заиндевевшие дверные петли кладовой, где лежит тело креола.

Загоскин и его спутник молча вошли в ворота «одиночки». Кузьма показал на голову креола, дотронулся до пряди волос, опаленных выстрелом; убийца стрелял в упор. Кузьма коснулся ногтем уха креола, оно было твердо, словно камень. Индеец вопросительно посмотрел на Загоскина. В полутьме слабо блестела пороховая пыль на бочонках. Люди безмолвно взяли труп креола и вынесли его из кладовой. Загоскин сказал Кузьме, чтобы он перетащил пороховые бочонки за палисад «одиночки».

Индеец, быстро справившись с этим делом, остановился передохнуть и закурить трубку. Загоскин перекатил бочки в одно место и расставил их в два тесных ряда — днищами вверх. На них снова было водружено тело убитого. Загоскин расстегнул ворот меховой одежды на трупе и вытащил кипарисовый крестик на серебряной цепочке. Креол был крещеным; Загоскин узнал это еще потому, что на пальце убитого тускло светилось серебряное кольцо с надписью синими буквами.

«Преподобный отче Сергий, моли бога о нас», — прочел Загоскин, оборачивая кольцо вокруг промерзшего пальца с голубоватым ногтем. Как звали креола? Загоскин пошел в зимовье и стал перелистывать холодные страницы книги приема мехов… «…Савватий Устюжанин… Савватий… Савватий», — повторял Загоскин, как бы боясь, что забудет это имя.

— Ну, Кузьма, начинай!

Индеец выбил трубку и вынул огниво. Он высек огонь, а трут приложил к стенке порохового бочонка. Сначала белый, а потом желтый и алый огонь засновал между бочками. Скоро шумное пламя, изгибавшееся на ветру, скрыло тело убитого. Но дорожке, покрытой пороховой пылью, Кузьма прикатил еще две пустые бочки, сбил с них обручи и стал подкладывать в костер черную клепку. Стоять у огня было жарко.

— Упокой, господи, душу раба твоего Савватия, — сказал Загоскин, запнулся и добавил: — Убиенного…

Он вскинул ружье и дал знак Кузьме. Слабый залп всколыхнул тишину. Без шапок, с заиндевевшими волосами, они долго стояли у огненной могилы креола. По звонким красным углям перебегали редкие синие огни, горячий пепел лежал высоким сугробом. Загоскин и индеец Кузьма перекрестились и вошли в зимовье, унося на своих лицах тепло костра.

В тот день они сколотили грубый крест из двух жердей, и Загоскин вырезал ножом надпись: «Савватий Устюжанин, креол. Приказчик Российско-Американской компании. Злодейски убит на реке Квихпак в марте 1842 года…»

Крест прислонили к стене зимовья.

Они отдыхали в «одиночке» и ждали, когда тронется Квихпак. Однажды ранним утром услышали глухой гул и мерное громыхание, похожее на пушечные выстрелы. Вода в реке прибывала, серый лед покрылся звездчатыми изломами и уже отделялся от берегов. Дня через три великая река забушевала. Зеленые и прозрачные льдины — малые и большие — нагромождались друг на друга и стонали. Вода стекала с боков льдин, устремлялась в клокочущее русло и снова кидалась на льдины. Вырванные с корнем деревья мчались в ревущем водовороте.

Сырой и плотный ветер срывал лосиный плащ с плеч Загоскина. А он, наклонившись над клокочущим руслом, взявшись левой рукой за прибрежный куст, измерял скорость бешеного течения.

В это время Кузьма, расхаживая по двору «одиночки», собирал и складывал в кучу снасти, которыми когда-то пользовался креол Савватий. Индеец любовно починил старые ивовые верши — для лова нельмы и налимов; ими особенно славились здешние места. Когда река утихла, Кузьма расставил ловушки, и скоро в еще мутной воде тускло заблестело тяжелое серебро. Индеец вытаскивал из верши за жабры больших сверкающих рыб с крупной чешуей. Они дышали порывисто и быстро, пока индеец не надламывал им хребет. Точно так же в детстве делал и Загоскин, ловя больших голавлей.

Кузьма сидел на солнце и тихо пересчитывал свою добычу. Он был окружен табачным дымом, сквозь дым проходил солнечный свет. Загоскину показалось, что когда-то, очень давно, он видел все это — вплоть до чешуи, прилипшей к ногтям Кузьмы, до бликов света на его лице. Солнце играло на поверхности широкого ножа индейца, когда он ловкими ударами распластывал рыбу. Становилось так тепло, что отсырела соль, хранившаяся в зимовье. Кузьма нашел старый бочонок, сложил в него нельму, посолил, а через несколько дней повесил ее вялиться на сушила.

— Отдохни, Белый Горностай, — говорил он Загоскину, заходя в зимовье и видя, как тот, сидя за сосновым столом, сосредоточенно разбирает свои бумаги. — Долгий путь еще предстоит нам. Слушай, русский тойон, — добавлял он лукаво, — я солю рыбу, мне некогда, а я забыл в Бобровом Доме второй нож…

Разговор о забытом ноже возобновлялся несколько раз. И каждый раз Кузьма выразительно вздыхал и уходил к своим вершам, оставляя русского друга в хижине склоненным над столбцами записей метеорологических наблюдений.

Однажды Кузьма вбежал в зимовье, чуть не наступив на расстеленный прямо на полу лист с наброском чертежа реки Квихпак.

— К нам плывет человек! — кричал Кузьма.

Загоскин поднялся, накинул плащ, взял ружье и пошел к берегу. Молодой индеец, скаля белые зубы, ловко выпрыгнул из челнока и подошел к Загоскину, сложив у его ног копье и нож. Потом он почтительно спросил у старого индейца разрешения закурить и вынул из-за пояса трубку с кистью из перьев глухаря. Все трое присели на борт лодки креола.

— Наш старый тойон, — сказал гонец, — всю зиму глядел в берестяную чашку. Он только пил и ничего не ел, кроме желтой ягоды. Тойон высох, как щепка. Он никуда не выходил из хижины, забыл обо всем. Наши люди забросили охоту, чужое племя забрало себе лучшие места звериной ловли. У нас начался голод. Мы ели ездовых собак, а потом — кожи налимов и ремни упряжек. В окна пришлось вставить лед. Тогда девушка Ке-ли-лын пришла к самому храброму воину нашего рода — ты его знаешь, — сказала: «Помоги мне!» Одноглазый пошел с ней в хижину тойона. Ке-ли-лын приказала старому воину схватить пьяницу и увести его в землянку, где живут рабы — калги… Тойон сначала думал, что это сон, потом опомнился и заплакал. Рабы толкали его и радовались горю тойона. Теперь он живет там, Ке-ли-лын взяла его копье, меч, нож и калюмет, который курят, когда заключают мир. Она надела на себя рубаху из костяной чешуи, отобрала у тойона боевой шлем. Она, пойми, брат моего отца, сама стала тойоном. Такого случая не помнят старики на всем Квихпаке! Она начала войны и охоты, захватила у чужого племени бобровые плотины, взяла в плен воинов и обратила их в рабов. Мы давно не воевали: теперь нас боятся враги. У нас много мяса, сушеной рыбы и звериных шкур… Теперь, брат моего отца, скажи мне сразу: нужно ли что от нас русскому тойону и тебе? Я посланец Ке-ли-лын и могу делать все, что вы захотите. Она сказала: «Садись в челнок и спеши к русскому. Узнай, не заболел ли он и его друг? Нет ли у них черной болезни, от которой выпадают зубы? Нужны ли русскому наши воины для охраны его в пути? Свези им желтой ягоды, лосиного мяса и рыбы».

При этих словах индеец довольно улыбнулся.

— Ке-ли-лын еще сказала, что если сюда придут чужеземцы искать человека с круглыми глазами, то дети Ворона убьют пришельцев. Клянусь своим копьем, что, если мы не одолеем пришельцев сами, Ке-ли-лын пошлет за помощью в Ситху. Вот, Белый Горностай, что я передаю тебе. Возьми кусок бересты, сделай на нем изображение горностая, в знак того, что я был у тебя.

— Это велела сделать Ке-ли-лын, чтобы знать, был ли ты именно у нас? — усмехнулся Кузьма. — В твои годы и я мог бы забыть, что мне надо делать… Ладно, русский тойон сделает то, о чем ты просишь. Что ты скажешь еще, победитель трех медвежат? — И Кузьма ласково похлопал молодого индейца по спине.

Загоскин держал в руках бересту, солнце слегка пригревало пальцы. Он обдумывал, что ему надо передать Ке-ли-лын, но никак не мог подобрать слов; Загоскин вдруг ощутил, что он в эту минуту думает по-индейски.

— Слушай, сын Ворона, — сказал он молодому индейцу, — зайдем в нашу хижину.

В хижине креола Загоскин раскрыл остроногий циркуль и начертил круг посредине куска бересты. Он обвел его границы красным, затем нарисовал внутри круга горностая. Оставалось только начертать воду в виде широкой темно-синей полосы и украсить рисунок изображением трубки с кистью из перьев. Молодой индеец затаив дыхание смотрел через плечо Кузьмы на блистающие краски.

— Белый Горностай идет берегом великого Квихпака, с ним старый индеец из Ситхи. Согласие и мир соединяют их — так говорит береста, — воскликнул посланец из Бобрового Дома. Все трое, как по уговору, переглянулись и отошли от стола, оставив бересту на нем, чтобы просохли краски.

— Что сказать Ке-ли-лын? — спросил индеец у Загоскина.

— Скажи, что русский желает ей и всему Бобровому Дому удачи. Что русский помнит ее… что мы здоровы. Я скажу главному русскому тойону в Ситхе, чтобы он дал вам муки, пороху, снастей для рыбы, ловушки на зверя… Теперь расскажи мне о весне в индейской стране. Я жду времени, чтобы выйти к Кускоквиму.

— Земля проснулась, Белый Горностай. Когда я плыл меж берегов Квихпака, я слышал, как стучат рога лосей в лесах. Молодые лоси скачут на полянах; это — к большому теплу. Лососи скоро пойдут в реки: мимо моего челнока они уже проплывали, и плавники их чуть не на палец высовывались из воды. Медведи проснулись и вышли к берегам. Все это — к теплу. Но куда ты хочешь идти? — Индеец вдруг поманил к себе Кузьму, отошел с ним в сторону и стал что-то шептать ему на ухо. Оба они при этом улыбались, а Кузьма покачал головой. Посланец, улучив мгновение, снова приникал к уху Кузьмы.

— Он зовет нас в Бобровый Дом — отдыхать, есть медвежатину. Для нас сварен веселый напиток из сладкой травы, — сказал Кузьма Загоскину. — Нечего, мальчик, шептаться со мной, я передаю все русскому тойону. Теперь ты понимаешь, что никакого ножа в Бобровом Доме я не оставлял… Что ты ответишь Ке-ли-лын?

Загоскин подошел к сосновому столу, облокотился на него и погрузился в раздумье. Табачный дым поднимался из трубки. Сердце щемило.

Пойти в Бобровый Дом?.. Но ведь это можно сделать всегда! А дело, подвиг? Ведь он имеет единственное, не отнятое у него право на свершение подвига… Надо научиться не меняться в лице. Ке-ли-лын! Неужели он слабее своего сердца? Можно ли быть снежинкой, тающей на лезвии ножа? Он явственно увидел индианку — ее глаза, губы и синие ресницы. Вся его жизнь предстала перед ним. Она звала его на подвиг, и он с беспощадной ясностью понял, что на время должен быть одиноким. Он хотел затянуться из трубки, но увидел, что она погасла. Загоскин выбил пепел и повернул голову к индейцу.

— Мы не придем в Бобровый Дом, — сказал он твердо. — Нам надо спешить к Кускоквиму. Кузьма, готовь лодку, завтра мы поплывем. Спасибо тебе, сын Ворона, твоему роду, девушке Ке-ли-лын за все. Когда-нибудь я еще увижу всех вас.

Вода Квихпака колыхалась у их ног, когда они провожали молодого индейца. Тот, перед тем как сесть в лодку, выдернул из мочки синюю шерстяную нитку; он исполнил то, что было повелено ему. Солнечные лучи освещали реку.

Индейская лодка качалась на горбатых волнах, гребни волн были то золотые, то темные. Посланец из Бобрового Дома ловко работал двухлопастным веслом.

— Ну вот и все, — сказал Загоскин, когда индейский челнок исчез за поворотом реки.

— Слушай! — промолвил Кузьма, подняв палец. Звуки серебряных труб проносились высоко в небе: с юга летели лебеди.

— Мы живы, Белый Горностай, и слушаем лебедей… Помнишь, как мы с тобой погибали в метели? Можешь сердиться на меня — знаю, что ты не любишь этих речей, но, клянусь святым Николой, я не могу понять, что творится в Бобровом Доме. Когда Ке-ли-лын отняла власть у тойона, молодые индейцы стали свататься к ней, но она не смотрит ни на кого. Вот этот мальчик, добытчик трех медвежат, жаловался мне: он пробовал ее как-то обнять, но она ударила его тупым концом копья так, что он еле устоял на ногах…

Кузьма испытующе посмотрел на своего друга. Лицо русского было спокойно и щеки гладки, как камни. Шрам, полученный в деле при Куринской банке, белел пол глазом. И в серых глазах Загоскина индеец Кузьма не мог прочесть на этот раз ничего.