Октябрьские ветры мели по взъерошенным улицам сухой лист и щебень, задирали подолы, сшибали с ног. Мятежное небо, казалось, кружилось, бежали свинцовые облака, обгоняя друг друга, менялись местами, как в бесовском хороводе. Деревья протягивали к ним голые ветки. И люди тоже бежали, бежали, — все в одном направлении, к комитету большевиков.

Малышев на крыльце, взволнованный решительной минутой, которую ждали, говорил:

— Ненавистное Временное правительство свергнуто! Пришла на смену ему новая, действительно революционная власть! Да здравствует мир между народами! Предлагается местным Советам взять власть в свои руки. Всякое сопротивление подавлять оружием!

Почти одновременно по всем площадям над каждой толпой, перед которой выступали большевики, вспыхивали над головами рабочих красные флаги; город весь трепетал заревом. Здания правительственных учреждений немедленно были заняты рабочими дружинами. На груди у каждого дружинника красный бант.

В доме Поклевского необычайная суета. Слышны голоса, стук дверей. Лица то радостно-оживленные, то недоверчивые.

Кобяков в коридоре кричал:

— Они думают, так и взяли власть! Да ведь большевистская партия изжила себя! Маркс тоже изжил себя! У кого учиться?

— Не у тебя! — отозвались из комнаты большевики. Спорить с ним в эти дни было некогда.

Над толпой ветром разносились листы бумаги: с чердаков притихших особняков чьи-то руки бросали листовки:

«Революция разгромлена! На Урал движутся эшелоны с войсками Керенского».

Листки падали и падали над городом, над каждым митингом.

— Меньшевики и эсеры действуют… — сказал Иван в комитете. — Но если эти сообщения о Керенском и окажутся верными, то мы все равно свалим под откос эшелоны, которые будут против нас двинуты!

В комитет приходили все новые группы рабочих. Говорили громко и нервно. Смеялись отрывисто.

Дня через два у комитета прекратилась связь: ни звонков, ни газет, ни сводок о событиях в стране. Бастовали почтовые и телеграфные работники, не желая признавать правительство рабочих. Петр Ермаков поехал за газетами на вокзал. Такое больше терпеть нельзя.

Дружинники Ермакова и матросы Хохрякова осадили здание почты. Малышев направил туда Мовшензона с комсомольцами. Вооруженные и строгие, ребята стали у аппаратов.

Чиновники молча рвали телеграммы, вывинчивали из аппаратов детали, выключили электричество. Они ходили по зданию крадущейся походкой и делали свое черное дело. Слышался спокойный голос Ваганова:

— Вверни обратно…

— Зажги свет! — вторил ему Саша Медведев.

Не умея соединять линии, молодежь связывала их как попало.

Директор телефонной станции не выдержал:

— Испортите телефоны!

Кто-то из ребят с винтовкой подвел директора к аппарату.

— Показывай, как нужно…

Под страхом наведенных на них дул чиновники все поставили на места.

Комсомольцы сели за аппараты. Связь была восстановлена. И сразу же и в Совете, и в комитете телефонные звонки. Бесконечные звонки. Новости из Петербурга и Москвы. Закрылся еще один завод. Нет топлива. Нет денег. Нет продовольствия. Администрация саботирует. Администрация разбежалась… В приютах дети умирают от голода. Здания приютов не отапливаются.

Малышев звонил сам:

— Конфисковать дрова для приютов… для заводов… Мобилизовать подводы. Администрацию, которая саботирует, гнать. Назначить свою, рабочую. Да, да! Свою!

Между звонками писал листовку:

«Двадцать первое ноября — День Советов! Смотр нашим силам! — демонстрация тесного единения рабочих и крестьян!»

На улицах собрались обыватели, слышался говор:

— Большевики погром будут устраивать!

С утра со всех окраин к пустырю между городом и Верх-Исетским заводом торжественно шли колонны рабочих и солдат. Работники Совета и комитета большевиков со знаменами шагали под оркестр. По одну сторону пустыря-площади разместились воинские части: четыре вооруженных полка Екатеринбургского гарнизона, полторы тысячи революционных солдат старой армии, по другую — рабочие заводов. Раздавались крики «ура», пение «Марсельезы».

Площадь вздымалась флагами. Четко отпечатывая шаг, шли отряды красногвардейцев железной дороги, вагоноремонтного завода — Монетки, злоказовской текстильной фабрики. К Верх-Исетскому отряду присоединился отряд спичечной фабрики. Им командовала Мария Куренных.

— А эта куда еще?! — крикнул кто-то в толпе.

— Молчи! У Марии Куренных мозолей больше, чем у тебя волос!

Она очень изменилась, Мария Куренных. Прибыло выдержки, речь стала грамотней, движения спокойные, уверенные.

«Вот это и пугает Кобякова и компанию. Вот эта сила, которая вдруг проснулась!» — подумал Малышев.

Объединенный отряд вел стройный, подтянутый Петр Ермаков. Малышев любовно смотрел на друга: ссылку и тюрьмы прошел Петр Захарович, черные волосы его седеют, а волнуется, даже спутал шаг и тут же поправился.

Падал мягкий снег. В открытом дворе визжали дети, играя в снежки. Но тут же бросились к воротам, чтобы посмотреть на солдат.

Отряды молодежи маршировали с самозабвением. Бежал от одного конца площади на другой мощный гул голосов.

В строгом порядке все двинулись по городу.

Малышев размышлял с гордостью: «Это наши усилия! Зрел гнев. Зрели мысли. Передавались от одного к другому. Незаметно, исподволь пробуждалось сознание людей, а за этим — кружки, явки, тюрьмы, ссылки, каторга. Разбуженная сила окрепла, стала грозной».

На улицах неспокойно. Красногвардейцы оцепили кварталы. Облава: кого-то ищут.

— Хохряков Паша действует, — отметил Иван. — Вчера семьдесят грабителей захватили.

Нет-нет да раздавались выстрелы: за кем-то бежали матросы.

Кричала простоволосая женщина:

— Ограбили! Что мне делать?!

Пронесли на руках, полуволоком только что подстреленного бандита. Он отплевывался кровью, хрипел:

— Подождите, красная сволочь!

…Враги. Кто-то, дыша откровенной злобой, выворачивал душу в брани, кто-то притаился.

Сергей Мрачковский, словно подслушав раздумья Малышева, взволнованно произнес:

— Нет, нас не затравить!

Почти в темноте Иван возвращался домой.

На него налетела какая-то старуха. Сморщенное, как дряблый картофель, лицо тряслось, глаза горели из-под надвинутого на лоб рваного платка. В руках болталась пустая кошелка.

— А-а, вот ты где! Знаю, что это ты, Малышев-то. Показывали тебя на митинге. Гордились: наш человек у власти! Ты сам-то сыт? Я чем сегодня семью накормлю? На базаре ничего нет, лавки закрыты. А и было бы, так ничего не купишь. Моим работникам денег за работу не платят! Как жить, скажи, власть наша народная? — старуха махала перед лицом Ивана пустой кошелкой.

Он ласково посмотрел на нее:

— Намучилась ты, мать! — и от этого ли участия, от понимающего ли его взгляда старуха вся затряслась в плаче.

Иван Михайлович поправил на ее голове платок, сдвинутый набок.

— Саботируют торгаши. Продукты припрятали. Саботируют и заводчики, не платят рабочим. И все для того, чтобы нам помешать на ноги встать. Так что будем делать, мать? Руки опускать? Слезы лить? А может, бороться за нашу власть? Как скажешь?

— Не любо им? Не любо, что рабочий человек выпрямиться хочет? Сыновья мои это же говорят! Ладно. Иди, Иван Михайлович, своей дорогой, не отступай!

За квартал от своей квартиры Иван услышал веселый перезвон бубенцов. Из-за угла вылетела тройка. В широкой расписной кошеве лежали, сидели, стояли какие-то парни, лихо гикали на лошадей. Красавец с заломленной на затылок шапкой крутил над головой веревку так стремительно, что она свистела.

— А-а, партия большевиков! — заорал кто-то из кошевы. — Давай, Сенька, заарканим Малышева! То-то будет потеха!

Веревка развернулась, и конец ее с петлей полетел к Ивану. Чья-то большая смуглая рука, поднявшись из-за плеча Малышева, отбросила петлю в сугроб. Бороздя и взбивая снег, веревка поползла за тройкой под гиканье хулиганов.

Рядом с Малышевым стоял Петр Ермаков в заснеженной ушанке и улыбался, вытирая вспотевший вдруг лоб. Сквозь обычную смуглость кожи на лице — даже в сумраке видно — проступала бледность. Всегда живые черные глаза были усталы.

— За тебя испугался… Налетчики… — как бы извиняясь, сообщил он. — Гоняют по городу… Они и магазины грабят, и в дома врываются… а в общем, поздравляю, как ты говоришь, с хорошей погодой! Тебя, друже, одного больше мы разгуливать по городу не пустим!

Ермаков сопровождал Малышева до квартиры.

— Скоро пойдешь из дома?

— Да, вот, повидаю незаконную и вернусь в комитет. С Хохряковым надо поговорить об обстановке.

— Тогда я тоже к тебе сейчас зайду. На Натаху посмотрю и обратно вместе пойдем.

— Только чур: об аркане ничего Наташе не говори. Ей сейчас волноваться нельзя.

Наташа, как всегда, вспыхнула при виде мужа, бросилась к нему и остановилась — он был не один.

— Живем, Натаха-птаха?

— Живем, Иван Красно Солнышко.

— Накормишь?

Наташа с улыбкой поставила на стол две тарелки, две чашки.

— Садитесь. Петр Захарович, прошу. Напою я вас чаем «с удовольствием» вместо сахара.

Мужчины сняли пояса с наганами, сели к столу.

Наташа достала из котелка на плите единственную картофелину, тщательно разделила ее на две половины.

Ермаков следил за нею немигающим взглядом, в котором застыло удивление. Похудевшая, с ввалившимися глазами на белом лице, Наташа улыбалась приветливо, как прежде.

— Знаешь, незаконная, мы вообще-то только что поели, — заявил Иван, подмигнув другу.

Ермаков, всегда и во всем прямой, поторопился внести ясность.

— Вот что, други: так жить нельзя. Чтобы в семье первого председателя городского комитета большевиков да не было чего поесть? Вы что молчите? — он распалялся все больше, лицо его налилось краской, губы задрожали: — Обижаешь нас, Иван… У нас у всех огороды… картошка своя, неужели бы не помогли?.. Даже беременную жену не бережешь из-за своей скромности… Да ты знаешь, какой из нее пропагандист вырос? Ты слышал, как она в кружках говорит?!

— Не слышал. Я дневник ее читал…

— Ваня! — с упреком бросила Наташа.

— Ладно. Пошли! Пошли, Иван.

— Куда?

— В комитет. Наталья, ты не беспокойся: он скоро вернется. Давай надевай свою пушку. Чего стоишь? Надевай, говорю.

— Да чаю-то попейте хоть, согреетесь!

— А нам не холодно, — отрезал Ермаков. — Меня больше в жар бросает! Пошли, друг.

Ермаков привел Малышева к нарядному особняку, решительным пинком открыл дверь.

— Меня Хохряков ждет. Куда ты меня тащишь?

— Иди, иди. Сам увидишь. Не хотели мы тебе сказывать, да вот пришлось.

В большой прихожей, в которую вели три двери, на вешалке красовались добротные шубы. В одной из комнат раздавался веселый гул голосов, звон посуды. Иван еще раз спросил:

— Куда ты меня привел?

Но Ермаков уже широко открыл дверь и сказал:

— Здорово!

Малышев шагнул за Ермаковым в комнату. Шум стих, сидящие за столом застыли в замешательстве Иван разглядел под блестящей люстрой Кобякова, Евдокимова и еще нескольких людей в военной форме, незнакомых ему. Потрясло Ивана то, что среди этой публики сидел Сергей Мрачковский. Странная натянутая улыбка блуждала на губах Кобякова. Казалось, ее нацепил кто-то посторонний. На столе, на полу валялись раздавленные окурки. В углу на ковровой тахте, вся сжавшись, сидела женщина.

— Принимай гостей, — обратился Ермаков к Кобякову, нарушая неловкую тишину.

«Значит, я попал в квартиру Игоря», — отметил про себя Малышев.

По какому-то знаку хозяина мужчины за столом враз зашумели:

— Иван Михайлович! Друг!

— Малышев, к нам!

— Садись, дорогой!

— Рады, что посетил сию обитель.

Люстра, раскачиваясь над столом, выхватила из темного угла бледное лицо женщины. То была жена Кобякова.

Стол был заставлен яствами. Здесь были вина, которых Малышев никогда не видел, огромный торт, шоколад в плитках лежал на углу стола целой горой.

Кобяков наполнил хрустальные рюмки.

— Выпей, друг Иван! Возвысь сердце! Принимай, Петя! Да и у нас беседа засыхает, надо ее размочить! — угощал он. И все за столом вытянули шеи, чтобы не пропустить ни одного движения Малышева.

— Анна, выпей, что ты такая дохлая?! — развязно кричал Кобяков.

— О тебе думаю, — неприветливо отозвалась женщина.

Перед глазами Ивана Михайловича проплыла трясущаяся старуха с пустой кошелкой, единственная картофелина на столе в собственном доме.

— Откуда у вас такое богатство?

Кобяков молчал. Мрачковский тяжело поднялся и направился к двери. Иван яростно крикнул:

— Сиди!

— Да я здесь случайно! Затащили товарищи…

— «Товарищи»! — повторил Иван. И снова спросил:

— Ну, так откуда же у вас такое богатство?

На вопрос отозвалось несколько голосов:

— Ха, друг! Наша теперь власть!

— У буржуев полные подвалы вин!

— Ну-ка, поищи какую-нибудь посуду, — кивнул Малышев Ермакову.

Тот побежал на кухню.

Малышев, исподлобья глядя на подгулявших, медленно расстегивал кобуру нагана.

— Предатели! Революцию продали! Я вас перестреляю!

К Малышеву бросилась Анна, повисла на его руке.

Кто-то прошмыгнул к выходу.

Ермаков внес огромное ведро и начал сливать из бутылок вино, сшибая горлышки бутылок.

Кобяков кусал губы, молчал, разглядывая свои руки.

Он был безоружен. Пояс с маузером висел на ковре над тахтой.

— Детские приюты голодают, в больницах для больных нет рюмки вина! — голос Малышева дрожал. — А вы!

Евдокимов торопливо налил коньяк и начал пить медленными глотками.

Кобяков закричал:

— Не имеешь права вино выливать!

— Молчи, мерзавец!

Вина были слиты в ведро.

Тяжело дыша, Малышев опустился на стул, не держали ноги. Анна рывком подскочила к столу и начала собирать шоколад в салфетку.

— Отдайте для приютов. Я, Иван Михайлович каждый вечер… Они таскают вино — я стыжу их. Но что я?

— Говорить им мало. Мы будем расстреливать за мародерство каждого.

— Вино-то куда, Иван?

— В сугроб. Пошли.

На улице Ермаков вылил вино в снег, ведро швырнул к крыльцу. Оно, ударившись, зазвенело. И этот пустой звук словно застрял в ушах. Зеленые, как от угара пятна плыли перед глазами.

Мрачковский выскочил следом, на ходу надевая пальто.

— Иван, послушай.

— Уйди! Ты опять в сторону.

— Да затащили они меня!

Никогда в жизни не переживал Малышев такого оскорбления. Казалось, это лично его обманули в чем-то большом. Вспомнились избиения в царских казематах. Да, тогда его достоинство страдало. Но те оскорбления были от врагов, от темной их силы. А сейчас? Сергей…

— Нет худшего зла, чем предательство и лицемерие! — повторив эту фразу, Малышев почувствовал облегчение точно нашел и сказал самое главное, что мешало жить.

В кабинете Хохрякова редка тишина. Матросы то и дело уходили куда-то по его слову, возвращались вновь, приводили арестованных, уводили их. Хохряков вел допросы.

На этот раз он был один. На столе большой грудой высилось золото, драгоценные камни, а сам Павел, положив рядом голову, дремал.

Малышев спросил:

— Ты здоров, Паша?

Тот сразу, будто не спал, взглянул на друга воспаленными глазами, сказал, продолжая какие-то свои мысли:

— Теперь уже ясно, что против нас собирают восстание… Я приказал усилить охрану дома. Давай-ка, друг Иван, попьем чайку…

Хохряков потянулся с хрустом, не вставая с места, только слегка повернувшись, достал с окна завернутый в бумагу ломоть черного хлеба, разделил на две части, налил в алюминиевые кружки кипяток, стоящий сбоку от него, на тумбочке.

— Попьем чайку. Хлебец пососем, — сказал Иван Михайлович. Они взглянули друг на друга и рассмеялись.

— Да, забыл! — спохватился Хохряков. — Мне надо допросить еще одного негодяя! — Он быстро подошел к двери и крикнул: — Приведи ко мне этого… анархиста в рогоже.

Они хлебали кипяток, обжигали губы и действительно сосали хлеб.

Хохряков рассказывал:

— На Коковинском пустыре вчера захватили несколько бандитов с награбленным.

— Матросам своим веришь?

— Как тебе. Народ хороший.

— Говорили мне, что избивают они невинных! — заметил Иван Михайлович, пытливо глядя на друга.

— Да это не матросы. Налетчики на крестьянские обозы на базаре нападают. Вот один и попался мужикам. Они ему и вкатили. Тот видит, что забьют до смерти, начал орать: «Матросики, спасите!» Ну, а мои орлики немножко пообождали… «Пусть, говорят, его еще поучат. Нам бить начальство запрещает»… Ну, крестьяне его и поучили. А матросы — нет…

Вновь друзья встретились взглядами и рассмеялись. Павел сказал:

— Не жалеть их надо, а уничтожать. Мы вчера по гостиницам прошли. На меня в каждом номере царские офицеры наганы наставляли. По имени-отчеству называли: знают, сволочи. В глаза посмотришь — враг.

— А куда ты их?

— В подвал. Там уже побывали спекулянты, валютчики, заговорщики, анархисты. Сколько всякой нечисти!

В кабинет ввели арестованного. Длинные волосы, лицо обросло рыжей щетиной, загнутый вниз нос делал его зловещим. На плечи была накинута рогожа. Анархист исподлобья бросил взгляд на сидящих за столом людей, опустил глаза.

Что-то снова привлекло его внимание. Он вскинул рыжие ресницы, уставился на груду золота на столе, шагнул ближе. Матросы, стоявшие у входа, весело перемигнулись.

— Награбленное делите? — ядовито спросил арестованный.

Что-то знакомое Малышеву было в его облике. И голос, высокий, срывающийся, когда-то знал Иван. Да ведь это…

— Юрий Чекин? Пермяк?

Он вздрогнул, вперился взглядом в Ивана.

Тот спросил с вызовом:

— Не узнаешь?

— Иван, — Юрий скривил губы, — ты что же… в верхи подался?

— А ты… до анархистов скатился… Давно в банде?

— Анархисты — не банда, а партия.

— Да, да, слышали: «Анархия — мать порядка!»

— А ваша партия? Царя свергли…

— Царя свергли. А ты что, часто к нему в гости хаживал? — озадачил его Иван вопросом.

— Ваша партия… — опять накинулся Юрий.

— Не трогай нашу партию! Наша партия прошла сквозь ложь и сквозь предательства неуязвимой! А ты… Быстро же ты потерял цель и надежду… С тоски, наверное, в чучело обрядился.

— Чем занимался? — начал допрос Хохряков.

— Жил зятем богатого тестя, — издевался анархист.

Малышев подумал: «К несчастью, не все подлецы трусливы», — поднялся и направился к выходу.

— А насчет «награбленного», Юрий Чекин, пермский анархист, так это все пойдет на строительство нового небывалого государства! — бросил он рвущимся от гордости и негодования голосом и повернулся к анархисту спиной.

Но анархист, наверное, не слышал. Его взгляд снова был обращен к золоту.