Как только показывались первые дома очередной станицы, кто-нибудь просил:

— Грянуть бы, товарищ комиссар!

— Гряньте…

— Без вашего голоса не начать…

И все ждали: вскинет комиссар голову, посмотрит на небо и заведет, высоко и чисто.

Вот и сейчас Иван Михайлович затянул:

На зеленом на лужке, На широком поле, При знакомом табуне Конь гулял на воле.

И уже по всем улицам, по всем подворьям разнеслось многоголосо:

При знакомом табуне Конь гулял на воле.

В станице бойцы прежде всего снимали с заборов объявления Дутова. Под хохот читали:

«Круг объявляется на военном положении. Ожидается большевистский отряд для усмирения казачества».

Дутов пускался на все, чтобы только посеять недоверие к красным. Так он издал приказ о роспуске солдат с явным расчетом ослабить силы красных, внести смуту в умы, расколоть фронт.

Комиссары на митингах разъясняли:

— Дутов объявлен изменником, его приказы исполнению не подлежат. Исполняйте приказы только Совета Народных Комиссаров!

Дутов, обеспокоенный настроением станиц, подбрасывал листовки:

«Мы вначале — казаки, а потом — русские. Нам надо устроить свою казачью федеративную республику. Идти не с партиями, так как мы, казаки, есть особая ветвь великорусского племени и должны считать себя особой нацией».

Обманутое беднейшее казачество пугливо молчало.

Бойцы писали мелом на заборах, на воротах: «Родной Урал будет красным!» К дулам ружей привязывали красные флажки.

Небо сурово и мутно. Тонкий месяц бледнел на востоке. Черные голые ветки раскачивались. Такой ночью шли по станице Степной, заглядывая в дома, разоружая жителей.

Утром на площади, перед церковью, Миша Луконин развернул гармошку. Началась пляска с гиканием, с посвистом. В окнах зашевелились занавески.

У одного из домов свалены бревна. Из-за них нет-нет и высовывалась голова какой-нибудь девушки и тут же скрывалась. А веселье продолжалось. Саша Медведев устал от пляса, снял папаху, пятерней причесал кудлатую голову.

Неожиданно из-за бревен вышла молодая красивая казачка, бледная от решимости, подошла к Саше и начала шарить пальцами в его волосах.

Из-за бревен торчал теперь добрый десяток голов.

Красногвардейцы прекратили пляску, гармошка стихла.

Саша не мог вырваться из рук девушки, так крепко держала та его голову. Наконец она спросила срывающимся голосом:

— А рога куда девал? Нам говорили верные люди, что вы с рогами…

Саша отбросил ее руки от себя, сконфузился. Красногвардейцы весело захохотали.

Девушка побежала, но Ермаков, смеясь, остановил ее.

— Давай-ка, красавица, зови сюда всех из-за бревен-то!

Скоро красногвардейцы плясали уже вместе с молодыми станичницами.

Смех над «Сашиными рогами» не прекращался. Иван думал: «Темнота! Зло-то какое!»

Какая-то молодка рассказывала у колодца бабам:

— Гли-ка, большевики-то люди как люди! А нам говорили, что у них — рога и хвосты.

В Степной задержались на сутки. Митинги возникали стихийно, на каждом шагу дружинников окружали станичники и начинали разговор. Жаловались: хулиганили дутовцы, портили девок, угоняли скот, отнимали хлеб.

Под штаб отвели целую половину большого дома Две женщины домывали пол, увидя входящих командиров, опустили подолы, степенно поздоровались и быстро скрылись. Тотчас же в штаб привели дружинников Щукина и Тетерина. Они напились у вдовы. Сама вдова, молодая разбитная бабенка, шла следом и быстро говорила:

— Пришли ето они ко мне, первым делом самогонки попросили. Выдала я им самогонку, выпили, приставать ко мне начали, да так-то напористо, что уж впору и свалить им меня. Я, конечно, обороняюсь. Все рожи им расцарапала, а уж силы-то мои убывают. Мальчонку моего избили. А тут соседка зашла. Оставили они меня, принялись окна бить. Все до капельки выхлестали.

Щукин рвал шапку нетрезвыми руками. Тетерин — в папахе, низко надвинутой на лоб. Рыхлое лицо его тряслось. Он бормотал, дыша перегаром и тоской:

— Неужто… расстреляют?

Их увели.

Дружинники на улице кричали, окружив дебоширов:

— Да ведь вы — наши! Всю жизнь хлеб без приварка ели!

— Варнаки! Не головой, а шапками думали!

— От вас уж сейчас смердит!

— Настегались! Заду не поднимают!

Малышев до боли стиснул запекшийся рот, обвиняя себя: «Прозевал… Прозевал!»

А ребята все зубоскалили над дебоширами.

— Топить в реке вас не будем, воду-то скотина пьет.

— Придется ведь их расстреливать…

— Молчи, борона худая. Разве свои своих бьют?

— А обязательство?

— Како еще обязательство! Ох, сердце зябнет!

В расстрел никто не верил. Савва Белых подошел к дебоширам, пошутил простодушно:

— Еще дышите? Пришел мерку снять для ваших гробов.

А члены Военного совета отряда и трибунала и командиры дружин уже собирались, нахмуренные, удрученные.

Малышев огорченно думал, глядя на них: «Вот они понесут через всю жизнь расстрел своих товарищей» Мрачковский — хоть и бледен, а как-то необычно надменен и сух. Ермаков Петр глядел на всех ясными глазами. Этот выполнит все, что нужно для революции. Но и он бледен. У Медведева Саши брови подняты в горестном недоумении.

В глубине комнаты стояли обвиняемые. И у них такие же молодые и бледные лица, так же лихорадочно горели глаза. Допросили патруль. Вдова смирненько сидела в углу. Члены совета говорили один за другим:

— Опозорили отряд, опозорили пролетарскую революцию. Расстрелять.

— Играют на руку врагу, дают пищу для пересудов. Теперь пойдут о нас разные слухи. Расстрелять.

— Губят Советскую власть. Им не место в наших рядах. Расстрелять.

Иван высказал свое мнение первым, первым произнес это слово: расстрелять.

Он ненавидел этих нашкодивших ребят, ненавидел эту разбитную бабу, ненавидел себя. Хотелось умереть, чтобы только всего этого не случилось. Он знал, что малейшая уступка, замена смерти любым другим наказанием расшатает отряд. Нельзя. Нельзя. Цель одна — революция. Суд продолжался.

— Ребенка-то за что избили? Расстрел.

Бабенка отчаянным голосом закричала:

— Это что вы удумали: расстрелять да расстрелять! Шуточки! — два таких гриба с корнем вырвать! Ни за что парней обвиноватили!

— Каждый из них — человек. Даже тогда, когда выпьет, он должен быть человеком, каждый час, каждую минуту, — ответил ей Малышев.

Однако вдова билась и выкрикивала: — Да у нас каженный праздник стекла бьют! А самогонку — недомерки — и те хлещут! А я… Над вдовой каждый мужик — барин! Проща-аю! Не убивайте парней.

Визжащую, ее вывели из штаба.

Где-то ветер с маху хлопал дверью. И чудилось Малышеву, что и хлопки эти тоже утверждали.

— Расстрелять! Расстрелять!

Тетерин судорожно, громко задышал. И словно удивился:

— Неужели так? Да ведь наша власть-то! Что хочу, то и делаю!

«Расстрелять!» Слово облетело отряд в минуту.

Какой-то парень немедленно вылил за углом в пожухлый снег самогонку, только что выменянную на шарф.

Притих отряд. Никто не разговаривал, не глядел в глаза другому. Все чувствовали какую-то свою вину.

Малышев привык брать людей такими, какие они есть, — где свет, где тень. И этих ребят можно было сделать настоящими. Они просто еще не умели предвидеть последствий своих поступков.

Прозрачная ночь кончалась, а ему приходится быть жестоким. Может быть, сейчас у него уже появился ребенок, а ему приходится быть жестоким У него есть Наташа, женщина с ясными глазами и ясным сердцем, а ему приходится быть жестоким!

Всю ночь Иван ходил по штабу и шептал искусанными губами: «Говорили, что каждый должен быть человеком. Каждый и будет человеком все больше. Это зависит от нас, от нашей партии… Только высокая культура и революционная идейность вытеснят невежество проклятую водку. Нужны книги, клубы, театры. Нужна возвышающая музыка… А сейчас — расстрелять. Так нужно».

Он всегда был чужд паники и истерики. И это его настроение было не паникой, нет Это был стыд за людей, за себя.

«И кончим мы Дутова. И еще наскакивать на нас будут — кончим. Силы у нас есть. У нас нет культуры. Народ доведен до отупения.. «Да ведь наша власть! Что хочу, то и делаю!» Нет! Наша власть — это не анархия! Революция будет продолжаться! Революция продлится долго!»

Стояла утомительная синь и тишина, старая исковерканная луна обморочным светом заливала окна, поблескивали холодно звезды.

Прогремел в отдалении залп.

В окно глядел унылый пейзаж: овраги, холмы, степь. Редкие белые березы, как в кружеве, неподвижны, будто боялись шевельнуть веткой. Снег уже чуть-чуть стал розоветь.

На фоне серого неба, скрипя полозьями, брела гнедая лошадь, запряженная в сани-розвальни. На сене — труп человека, молодого красавца. Серая мерлушковая шапка откатилась на крыло розвальней.

Бойцы окружили сани. Человека сразу же опознали: Ильиных, член Троицкого Совета, который проводил митинг.

Руки и ноги его переломлены, голова пробита.

Все сняли шапки.

Иван Михайлович оглядел окружавших его людей тяжелым взглядом, спросил глухо:

— Вы понимаете, что мы не можем быть добрыми ни к врагу, ни к себе?

— Понимаем!

— Есть еще желающие уехать домой?

— Не-ет!

— Не поедем! Мстить!

— Мстить!